Глава двадцатая
Господа издатели
С небольшим чемоданчиком, в котором уместилось три с половиной килограмма машинописного текста, я сел на рейс Каракас – Париж. Билет «туда и обратно» мы взяли в кредит.
Мне так не терпелось встретиться с издателем, что я даже пренебрег опасностью столкновения с полицией в Орли. Я надеялся, что меня не вычислят, не арестуют и не заставят подписывать документ, запрещающий мое пребывание в Париже! Тогда пришлось бы клянчить разрешение, что для меня унизительно. Спустя тридцать восемь лет я, должно быть, исчез из списка лиц, находящихся под наблюдением полиции.
Улица Нель, дом 8, издательство Жан-Жака Повера. Мне, прибывшему из Каракаса, с его широкими современными проспектами, улочка показалась узкой, грязной и запущенной, а дом – облупившимся, словно больным проказой. Двор выглядел столь же омерзительно, как и улица. Мостовая из крупного булыжника – таким камнем мостили улицы Парижа сто лет назад, ворота, в которые давным-давно, должно быть, въезжали фиакры или коляски. Чтобы выехать из таких, надо было хорошенько все рассчитать. Второй этаж был высокий, туда вела лестница без ковра с высокими ступенями, по которым было трудно взбираться. На лестнице было холодно (на дворе стоял октябрь), ступени были обшарпаны – в общем, все это сильно напоминало вход в карцер центральной тюрьмы в Кане. Ну и ну! У издательства Повера оказался не очень-то обнадеживающий вид.
Как бы то ни было, а это был один из самых старых кварталов Парижа, и немало молодцев, напичканных познаниями в области искусства, отдали бы жизнь за то, чтобы здесь не тронули ни единого камня, а вот для молодца, прибывшего из Южной Америки с «бомбой» под мышкой, все это были мелочи, не заслуживающие внимания, на них не сделаешь большой бизнес.
Однако на втором этаже меня встретила красивая дверь, покрытая лаком, огромная, как у всех провинциальных нотариусов. А сверху блестящими медными буквами значилось: «Жан-Жак Повер, издатель».
Дверь открывалась нажатием кнопки. В этой конторе не боялись воров! Правда, в этом логове ничего и не было, кроме бумаги. И все же, когда открываешь дверь сам, чувствуешь себя как-то увереннее.
Однако я заранее предупредил о своем приходе по телефону.
– Алло! Мсье Кастельно? Говорит Шарьер.
– Вот как! Вы звоните: из Каракаса?
– Нет, я в Париже.
– Вот это да!
Он никак не мог опомниться и попросил меня зайти к нему в конце дня.
В приемной ожидали двое с рукописями на коленях. Когда секретарша предложила мне сесть, пожилая дама наклонилась ко мне и сказала:
– Надеюсь, вы не очень спешите, поскольку я жду уже порядочно.
– Нет, я не спешу.
Через минуту я услышал голос:
– Просто невероятно видеть вас здесь, мсье Шарьер.
Говорил человек лет сорока, моложавый на вид, улыбчивый, с приятной внешностью, тощий как жердь. Казалось, он утонул в своем видавшем виды костюме.
Он представился:
– Жан-Пьер Кастельно. – И, смеясь, добавил: – Честное слово, просто не верится. Всего мог бы ожидать, только не встречи с вами здесь.
Он вежливо и очень любезно увлек меня в свой кабинет. Внутри было тепло, все обставлено строго, но книжный шкаф и всевозможные рисунки и афишки на стенах придавали помещению живость.
– Никак не приду в себя от того, что вижу вас здесь. Простите, после моего письма я ждал другие тетради, но только не вас.
– Вы удивлены, что разорившийся человек приезжает из Каракаса, получив обычное письмо, которое вас ни к чему не обязывает, верно?
– Да, это так, – ответил он, смеясь, – признаюсь, что именно так.
– Видите ли, я на мели, это правда, но все же за телефон и жилье пока плачу.
– Важно, что вы приехали. Жан-Жак будет доволен. У вас есть рукопись? Она закончена?
– Да, рукопись есть. Она полностью закончена.
– Она у вас с собой?
– Нет, я принесу ее завтра. Сегодня у нас просто знакомство.
Мы болтали уже какое-то время, когда в кабинет вдруг зашел молодой человек с ясными глазами и приятной улыбкой.
– Представляю вам Жана Кастелли, – сказал Кастельно.
– Очень рад. Анри Шарьер. У вас такая же фамилия, как у одного из каторжников в моей книге. Вас это не смущает?
– Вовсе нет, – ответил он, смеясь. – Я читал ваши отрывки, и они мне очень понравились. Поздравляю вас.
С этими словами он ушел. Мы поговорили еще немного, и я поднялся.
– До завтра.
– Как, вы не хотите со мной пообедать?
– Спасибо, завтра.
– Значит, до завтра, с тетрадями.
– Со всеми тетрадями.
Я вернулся в пригород, к моему племяннику Жаку. Он знал Париж как свои пять пальцев и имел довольно точное представление о литературных кругах, поскольку сам работал в «Пари матч». Он у нас художник. Вместе со своей очаровательной женой Жаклин, декоратором, и двумя дочерьми он ждал в уютной вилле, окруженной садом.
– Ну и как, дядюшка? – поинтересовался Жак, едва я успел открыть дверь.
– А вот так… – И я рассказал. – Этот Кастельно – приятный малый.
– А Повер?
– Я его не видел.
– Ты не видел его?
– Да нет же!
– А это хороший или плохой признак, как считаешь?
– Думаю, что Кастельно занимается рукописями и принимает первоначальные решения. Хозяин же должен работать в стиле американского делового человека.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Как и во всяком деле, любое предложение сначала рассматривается сотрудниками. Они объясняют, почему рекомендуют тот или иной продукт, будь то литературное произведение или новая модель водопроводного крана. И только в последний момент вступает босс. А поскольку он никогда с тобой не встречался, не обедал, не пил виски, не симпатизировал тебе, а тем более не проронил ни одного похвального слова, то его появление действует, как гильотина: либо голову снесет, либо спасет. Тут он начинает разглагольствовать: «Вы понимаете, это не совсем то, что требуется, сейчас это не очень-то пойдет, мои сотрудники легко увлекаются, и это понятно, ведь не они же платят и рискуют, а я не могу себе этого позволить. Сейчас мы могли бы посмотреть, попробовать, разумеется, если вы согласитесь работать с нами на более скромных условиях». Так вот Повер должен быть таким.
– Ну ты уж, дядюшка, слишком пессимистичен!
– Напротив, я тонкий психолог, сынок. И вот что я тебе скажу: когда такой тип, как я, возвращается из ада, из тех жутких условий, проделывает двенадцать тысяч километров на самолете, чтобы привезти тебе страницы с описаниями своей голгофы, то ты, если в тебе есть хоть что-то человеческое, даже если ты очень занят, придешь к нему, хотя бы просто поздороваться. А он не пришел, так что не нужно делать ему рентгеноскопию, ее результат известен заранее: как и у некоторых американских бизнесменов, его сердце бьется только в такт звонкой монете. Будь уверен.
От этих объяснений Жак и Жаклин чуть не умерли со смеху.
* * *
Утром я встал рано, чтобы ровно в десять быть в Париже.
С собой я прихватил шестьсот двадцать страниц отпечатанной рукописи. Такси высадило меня на углу улиц Нель и Дофин, и там, у входа в бистро, я заметил Жан-Пьера Кастельно.
Он был в пальто, и не напрасно: на улице было прохладно, а при его худобе на подкожный жирок надеяться не стоило – не защитит. Он подошел ко мне и предложил выпить кофе.
Случайно или нет он оказался на тротуаре и дождался меня? Кто знает!
– Как дела, мсье Кастельно?
– Спасибо, хорошо. Рукопись в чемоданчике?
– Да.
Принесли два кофе.
– Вы позволите взглянуть?
– Да, конечно. (Торопится приятель. Значит, она его интересует.)
Я водрузил холщовый чемоданчик на стол, открыл застежку-молнию.
В ту же секунду веселый, любезный, милый Кастельно забыл про свой кофе, остывающий рядом, и быстро пробежал глазами профессионала то одни, то другие страницы. Я вглядывался в его сосредоточенное лицо, в слегка прищуренные и напряженные глаза. Он забыл про меня. Хороший признак.
– Вот что, мой дорогой Шарьер, сегодня четверг, я буду читать эту толстую рукопись в субботу и воскресенье. Приходите ко мне в понедельник, и я вам скажу, что́ мы сможем предпринять. Не стоит подниматься ко мне в кабинет; по сути, все сказано. Согласны?
– Очень хорошо.
– Значит, до свидания, до понедельника.
Все это он произнес с совершенной непринужденностью, милой улыбкой и открытым взглядом, пока закрывал застежку-молнию. Став обладателем парусинового чемоданчика, он совершенно естественно дал мне понять, что ему не терпится оказаться наедине с рукописью.
– До свидания, мсье Кастельно, до понедельника.
Милый человек отправился по улице Нель, а я поднялся по улице Дофин к станции метро «Одеон».
Моросил мелкий дождик, но мне не было холодно: меня спасало пальто, да и подкожного жирка вполне хватало.
Поездке на метро я предпочел такси, и лишь в пригородном поезде мысленно вернулся к тому, что только что произошло. До этого все мое внимание было поглощено жизнью парижских улиц, которую я наблюдал из такси.
«Может, надо было взять с него расписку? Зачем, Папи? Твоя книжка хоть и не сокровище, но ее, в конце концов, можно скопировать либо полностью, либо частично. Кажется, мой племянник говорил мне, что, прежде чем передать рукопись кому бы то ни было, надо принять меры предосторожности и зарегистрировать ее в Обществе литераторов. Но я же не писатель. И потом, никто не может занять место Папийона, высланного на вечную каторгу двенадцатью вонючками из суда присяжных, это вам не настоящий писатель.
Постой, а почему он не захотел, чтобы ты поднялся к нему в кабинет? Может быть, на то была причина? Да будет, Папи, осторожность не помешает, согласен, но не до такой же степени! Ты же видел его приятную физиономию честного парня, дружелюбного и веселого. Я-то видел, да, но у того луноликого янки, что нажег меня с креветками, хрен бы ему в глотку за его добрые глаза, тоже ведь была физиономия честного человека! Нет, этот, видимо, просто не хотел заставлять тебя подниматься по лестнице. Будем надеяться на лучшее.
Во всяком случае, через четыре дня с небольшим тебе все станет ясно. Очень даже здорово, что этот главный управляющий в конторе Повера будет читать твою книгу в выходные. Скольким рукописям выпадает такой шанс, особенно если их приносят неизвестные авторы? Да к тому же если это бывший каторжник?
Четыре дня – это целая вечность. А не навестить ли тем временем племянницу в Сен-При?»
На следующее утро я взял билет на «Каравеллу», обслуживающую внутренние авиалинии, и отправился в Лион. Самолет был набит до отказа, кресло неудобное. Я курил, а рядом со мной какая-то милая женщина читала «Франс суар». Поскольку я отказался от газеты, предложенной мне стюардессой, я краешком глаза следил за заголовками в газете соседки, которая любезно развернула ее передо мной.
Боже мой! Нет, это невозможно! Огромными буквами за подписью Эдгара Шнайдера было набрано:
«КАКАЯ ПОЛЬЗА ОБЩЕСТВУ ОТ ПОВЕРА?»
Кроме заголовка, я ничего не мог разобрать без очков. Они лежали в кармане пальто на сетчатой полке над головой. Я сидел рядом с иллюминатором, и, чтобы их достать, потребовалось бы побеспокоить двоих и занять весь проход между креслами. А это неудобно для всех и очень долго.
«А может, этот Повер и вовсе не мой. Вряд ли такими крупными буквами станут писать о каком-то Повере-издателе, скорее, о Повере-министре».
В конце концов мое терпение иссякло.
– Мадам, простите, не могли бы вы сказать мне, кто такой этот Повер?
– Вы хотите газету?
– Нет, спасибо, я без очков. Будьте добры, прочитайте мне, что там написано мелким шрифтом.
И моя любезная соседка начала читать бесстрастным тоном:
– «Жан-Жака Повера (больше нет сомнений) могли бы спасти от банкротства его собственные кредиторы.
То, что этот издатель, самый главный нонконформист в Париже, называет судебным казусом, на самом деле оборачивается долговой ямой в… новых франков».
– Спасибо, мадам, большое спасибо. Я возьму у вас газету, когда вы закончите читать, мне хочется сохранить эту статью. Она меня заинтересовала.
– Вы знакомы с Жан-Жаком Повером?
– Нет, хуже того, я рискую познакомиться с ним в понедельник.
Ее лицо приняло удивленное выражение, а «Каравелла» продолжала мягко прошивать пушистые октябрьские облака.
«Черт с ними, с моими соседями, если я их побеспокою. Тем хуже для них». От волнения захотелось помочиться.
– Извините, мадам. Простите, мсье.
Вместо того чтобы оправиться стоя, я уселся на стульчак. Теперь можно было поразмыслить наедине с собой, на свой собственный лад. Приходилось, однако, держаться за дверную ручку, чтобы не потерять равновесие. Так, должно быть, поступают и другие, когда оправляются.
«Да, приятель, вот уж действительно, катастрофа так катастрофа. Ты уже почти нашел издателя, он был у тебя чуть ли не в кармане, а на самом деле оказался в чьей-то заднице.
И в довершение всего – у него еще и твоя рукопись.
Понял теперь, почему этот парень с обворожительной улыбкой поджидал тебя перед бистро и не хотел, чтобы ты поднимался к нему в кабинет?!
Черт возьми! Тебе следовало бы носом чуять, что тут жареным пахнет! Может быть, там, наверху, судебный исполнитель уже готовился наложить арест на движимое имущество, машины, оборудование. Ну и дела!
А недурная газетка, эта „Франс суар“, благодаря ей ты узнал свежие новости. Неважно какие, простите, зато свежие! От таких новостей и вправду может хватить удар!
Что же делать? Взять у доброй женщины газету и немедленно возвращаться в Париж!»
В 10:00 самолет совершил посадку в Лионе.
В 10:20 я забрал свой чемодан из багажного отделения.
В 10:30 прошел регистрацию на рейс Лион – Париж.
В 15:00 ворвался в приемную издательства Повера.
В 15:01 проник, без доклада и не спрашивая разрешения, в кабинет Кастельно и застал его вместе с Жаном Кастелли за чтением и обсуждением моей рукописи.
В 15:06 спокойно уложил ее в холщовый чемоданчик, убедившись, что в ней ровно шестьсот двадцать страниц.
В 15:10 у входа в кафе Кастельно объяснил мне, что Жан-Жак Повер не может меня издать вовсе не потому, что фирма, носящая его имя, испытывает серьезные затруднения, он мог бы это сделать в одном из филиалов, которые находятся в хорошем финансовом положении, а совсем по другой причине.
В 15:15 я без обиняков заявил Кастельно, что не желаю ничего больше знать об этом слишком ловком дельце́.
В 15:20 мы решили поужинать вместе в ресторане «Купол» в восемь вечера.
И там передо мной предстал самый благородный, самый сердечный и самый искренний человек, какого я когда-либо знал.
За виски я узнал, что Кастельно очень плотно и с самого начала занимался делом Альбертины Сарразен;
за устрицами – что он на мели и уходит от Повера, потому что тот не в состоянии ему платить, и что только в отдаленной перспективе ему светят небольшие деньжата;
за рыбой – что Повер его друг и что он оставляет ему в бесплатное пользование маленькую комнатку во дворе, малость запущенную, но он переделает ее в офис с наступлением лучших времен, когда можно будет не опасаться за будущее;
за бифштексом – что у него вдобавок ко всему имеется пятеро очаровательных детишек – четыре девочки и один мальчик – и милая жена;
за сыром – что он все равно счастливчик, потому что в семье все доброжелательны и очень любят друг друга;
за десертом – что у него есть небольшие долги, но это не страшно, потому что за обучение детей в школе заплачено и на зиму они одеты;
за кофе – что если я не хочу больше слышать о Повере, то почему бы мне не доверить рукопись ему;
за коньяком – что он уверен, что через шесть месяцев сумеет опубликовать мою книгу, и на очень хороших условиях.
– Какие гарантии ты мне можешь дать?
– Материально – никаких. Вопрос упирается в абсолютное доверие. Ты не пожалеешь.
«Ишь, куда клонит! Либо он проходимец из проходимцев, либо…»
– Могу я зайти к тебе домой завтра? Если да, то во сколько?
– Приходи обедать к часу. Устраивает?
– О’кей.
Мы зашли еще в несколько баров. Пил он без дураков, но при этом держался великолепно. Все время оставался любезен и весел, а виски лил за воротник, как заправский знаток этого дела.
– До завтра, Жан-Пьер.
– До завтра, Анри.
Не знаю, что произошло, но, обмениваясь прощальным рукопожатием, мы громко рассмеялись.
* * *
В час ночи я добрался до своих. Дети уже спали.
– Это ты, дядюшка? Я думал, что ты в Лионе. Что случилось? Все в порядке?
– Да, что ни делается, все к лучшему. Мой издатель, вернее, тот, кто должен был бы им стать, обанкротился.
И мы дружно расхохотались.
– Поистине, дядюшка, у тебя вечно все не так, как у всех. Каждый раз происходит что-нибудь неожиданное!
– Верно. Всем спокойной ночи.
И вскоре я крепко уснул в своей комнате, совсем не беспокоясь о будущем моей книги.
Не могу объяснить почему, но у меня было доброе предчувствие.
Завтра все должно было проясниться. Ночь прошла мирно.
В час дня в субботу я поднялся на третий этаж опрятного здания в Шестом округе Парижа. Взбираться по ступеням было легко (а это для меня много значило с тех пор, как я сломал обе ступни в Барранкилье) благодаря в том числе добротной ковровой дорожке, на которой не скользила обувь. А на улице все еще шел дождь.
У Жан-Пьера оказалось настоящее индейское племя.
Две красивые дочери, Оливия и Флоранс, восемнадцати и шестнадцати лет, затем довольно длительный перерыв на Марианнином производстве (его жену звали Марианной). Я отметил ее мягкую улыбку и то, как блестели ее глаза, когда она смотрела на малышей, начавших появляться на свет через шесть лет после Флоранс. «Когда их уже больше не ждали», – заметил я, смеясь.
Семья жила в просторной квартире, ухоженной и довольно богатой. Кое-что из предметов старинной мебели указывало на то, что у кого-то из супругов, а быть может у обоих, в роду были бабушки из привилегированного сословия. За разговором я внимательно рассматривал детали.
Во время обеда я отметил две очень важные вещи.
В семье Жан-Пьера умели вести себя за столом, дети ели так же красиво, как и взрослые, лучше Папийона, кандидата на литературный успех.
Стол был круглый, и все хорошо друг друга видели. Старшие дочери с вежливой предупредительностью помогали подавать на стол: одна пошла за чем-то, вторая принесла еще что-то. Видно, что трое малышей обожали отца и разговаривали только с его разрешения, что случалось редко, поскольку Жан-Пьер любил поболтать не меньше, чем я, а этим все сказано – другим почти никогда не представлялся случай вставить слово.
Жан-Пьер действительно разговорился: об открытии Альбертины Сарразен, о ее успехе, о проблемах рекламирования и выпуска в свет нового автора, о взаимоотношениях с прессой, радио и критиками. Он назвал имена всех критиков, дал их характеристику и представил родословную. Легкость, с которой эта информация отскакивала от зубов моего будущего издателя, произвела на меня большое впечатление.
Было видно, что черепок у него варит, что он хорошо знает свое ремесло, рассуждает логично, говорит непринужденно. Так у него в гостиной мы и пришли к соглашению.
– Я доверяю тебе издать мою книгу и представлять мои интересы. Ты знаешь, что я написал ее, чтобы подзаработать, а не из других соображений. И ты знаешь почему.
Он слегка улыбнулся:
– Никому точно не известно, почему пишутся книги.
– Возможно, но я это знаю.
– Ты можешь на меня положиться.
– До свидания.
– До скорого.
– Будем надеяться.
* * *
В пригородном поезде, увозящем меня к племяннику, я уже ни в чем не сомневался и никого не подозревал. У Жан-Пьера все было в порядке, это ясно, ведь у ненадежного человека не могло быть такой прекрасной семьи. Ловок он был сверх меры, но все потому, что плотно сидел на мели и ему надо было вертеться, чтобы обеспечить безоблачное будущее своих родных в тихом семейном кругу.
* * *
Четырнадцать часов полета, и мой самолет приземлился в Каракасе.
– Милая! Я возвращаюсь с победой!
– Правда? Тебя издают?
– Больше того, мне готовят потрясающий успех.
С октября по декабрь мы с Кастельно вели активную переписку. Он очень уважительно отзывался и о рукописи, и обо всем, что он сам прочувствовал, прочитав ее. А прочувствовал он хорошо: «По приезде в Каракас ты, должно быть, спрашивал себя: „А не сон ли это, не лапша ли на уши и т. д.?“ И речи быть не может о том, чтобы переписывать твою книгу и пытаться сделать из нее роман. Нужно просто исправить некоторые ошибки во французском, орфографию и пунктуацию… У твоей книги есть голос, что бывает редко. Мы не станем ничего менять, это будет твоя книга, не беспокойся, и т. д.».
Тридцатого января тысяча девятьсот шестьдесят девятого года я получил телеграмму следующего содержания: «Победа. Подписан договор с крупным издателем Робером Лаффоном. Он в восторге. Лично прослежу за выпуском книги мае-июне. Подробности – письмом. Жан-Пьер».
И солнце вернулось в мой дом вместе с телеграммой моего друга.
И солнце вернулось в наши сердца при сообщении, что моя книга обязательно выйдет.
А вместе с солнцем все выше и выше поднималась радуга надежды, потому что меня, так сказать, опубликует «крупный» издатель, Робер Лаффон.
Телеграмма пришла, когда мы с Ритой были в доме одни. Мы еще спали, когда телеграфист разбудил нас в десять утра (легли мы в шесть, после закрытия бара «Скотч»), и снова отправились в постель, но уже с телеграммой. Перед тем как уснуть, мы еще раз ее перечитали.
– Подожди, милая. Секундочку.
Я позвонил нашей дочери в посольство, чтобы сообщить ей чрезвычайную новость. Она закричала от радости:
– Кто издатель? (Она у нас много читает.)
– Робер Лаффон. Ты должна его знать.
В голосе больше не чувствовалось радости:
– Я не знаю такого издателя. Должно быть, мелкий какой-нибудь. Откровенно говоря, я вообще не слышала этого имени.
Я положил трубку, слегка разочарованный, что моя дочь не знает моего крупного издателя.
В четыре часа дня Клотильда вернулась домой. Рита задерживалась у парикмахера. Дочь снова и снова перечитывала телеграмму.
– Робер Лаффон – крупный издатель? Он преувеличивает, уверяю тебя, Анри, поскольку я такого не знаю.
– Однако Кастельно – серьезный человек!
– Быть того не может. В посольстве я справлялась у приятельницы. Она читает больше меня и категорически заявляет, что знать не знает Лаффона. А ведь она француженка, да к тому же парижанка.
Очень странно.
Зазвонил телефон.
– Анри? Это я, Рита. Все верно, это крупный издатель!
– Как? Что ты говоришь?
– Здесь, в парикмахерской, лежит старый журнал с фотографией твоего издателя. Во всю полосу.
– Немедленно возвращайся!
– Но мне еще не успели сделать прическу.
– Беги быстрее, крошка, будь добра, завтра причешешься!
Через четверть часа все подтвердилось: Кастельно нисколько не преувеличивал, называя Лаффона «крупным издателем».
На крупных снимках в «Жур де Франс» в шикарном кабинете сидят двое: Робер Лаффон и романист Бернар Клавель. Они в восторге, и на то есть причина: Бернару Клавелю, автору Лаффона, только что присудили 63-ю Гонкуровскую премию, которая, если верить журналу, принесла издателю целое состояние (тем лучше, поскольку теперь у него будет на что издать мою книгу), а писателю, по совокупности авторских прав, – около миллиона франков.
Еще я узнал, что этот обаятельный Лаффон (на фото он выглядит, выражаясь языком театра, первым любовником) основал свой издательский дом в тысяча девятьсот сорок первом году. Это уже серьезно!
Кроме того, оказалось, что гонкуровский лауреат Бернар Клавель терпел и жестокие разочарования по причине «отказа издателей» или «недовольной гримасы критиков», прежде чем выпустил свои первые книги.
А я и тут на коне! Издатели мне не отказывали, нашелся для меня один, исключительный. Теперь осталось посмотреть, как искривится рот у критиков, какую гримасу состроят они при виде моей книги. Надеюсь, их гримаса не будет столь же кислой, как куриная гузка.
Тут уж мы с Ритой решительно перевели Клотильду и ее подругу в разряд недоучек, настолько невежественных, что они даже не знают такого важного, такого крупного издателя, как мой Робер Лаффон. Клотильда, смеясь, согласилась, немедленно вставила в рамку две страницы из журнала и повесила их на стену в моем кабинете.
Что за чудесный денек! Желанная телеграмма от Жан-Пьера, желанный журнал, из которого мы узнали то, чего нам так не хватало для полного счастья!
Так, через широко распахнутые двери я вступил в неведомый мне мир.
* * *
Кастельно прислал письмо, в котором просил меня приехать на несколько недель в Париж. Ему бы хотелось, с согласия Лаффона, который мечтал со мной познакомиться, чтобы я сам, если не возражаю, убрал из текста некоторые длинноты и переделал пару пассажей, изложенных менее удачно, чем все остальное.
Я прилетел в Париж через неделю, в начале марта.
В Орли меня встретил Кастельно. За завтраком в бистро он объяснил, чего ждет от меня: он хотел, чтобы я полностью изъял несколько очень интересных историй, которые я слышал на каторге от других.
– Почему?
– Потому что местами, Анри, ты на десяти, а то и на двадцати страницах рассказываешь историю другого человека, и если она захватывающая, то, выходит, ты надолго прерываешь рассказ о приключениях главного героя – Папийона, за которыми читатель следит затаив дыхание.
– Я понял: никого, кроме Папийона. О’кей.
В самом деле, каждый день узнаешь что-то новое. Ведь когда я пишу книгу, я говорю себе: «Папийон, опять Папийон, всегда Папийон – так читателю оскомину набьешь. В то время как та или иная история о ком-то другом может внести разнообразие и сделать повествование интереснее». Но раз уж Кастельно с издателем настаивают на том, чтобы я их убрал, тогда нет вопросов, так и поступлю.
Я встретился с Лаффоном у него в кабинете, и между нами сразу же завязалась искренняя дружба.
Он был красив, как сорокалетний мужчина, этакий тип «юного бога» в зрелых годах. Уравновешенный, спокойный, с манерами дипломата, но чувствовалось, что внутри у него могут кипеть страсти, хотя он и не давал им вырваться наружу. Этот вельможа принимал бывшего каторжника так, словно давно был с ним на дружеской ноге, и, чтобы показать ему это, причем очень тонко, пригласил его пообедать вместе на следующий день, в субботу, но не в ресторане, а в своем буржуазном гнездышке.
Никогда не забыть мне этого обеда, по сути впервые устроенного для меня, в роскошных апартаментах на краю Булонского леса. За всю мою жизнь мне довелось близко познакомиться только с обществом простых учителей да побывать в первоклассных ресторанах. В такой богатый дом и такое изысканное окружение мне попадать не приходилось!
Но это вовсе не означало, что я так и не смог опомниться, так и стоял с разинутым ртом и ослепленным взором – до такого дело не дошло; я был очень взволнован тем вниманием, которое со дня нашей первой встречи оказывали мне Робер Лаффон и его супруга.
За столом присутствовал Робер с семьей, некий банкир и Кастельно с женой.
Робер говорил о книге. Оказалось, она его настолько увлекла, что, принявшись за чтение в субботу утром, он оторвался только около полуночи в воскресенье. Его жена добавила, что на протяжении тех двух дней Лаффон рта не раскрывал и никто не мог к нему подступиться.
И еще за этим обедом я отметил, что мой издатель – человек прямодушный, благородный и щедрый. Полная противоположность типу изворотливого бизнесмена, который не ищет ничего, кроме выгоды.
Я не в силах описать, мой читатель, прелесть, духовное единство и трогательность этих мгновений. Но ты сам можешь представить, какой мощный наплыв чувств я испытываю, открывая для себя другой мир, общество людей, столь отличное от того, что было мне знакомо до сих пор, и переживая неожиданную перемену в моей жизни. Счастье буквально пьянило меня.
Надо же, сказать человеку с таким прошлым, как у меня: «Ты ничуть не хуже, чем кто бы то ни было, ты заслуживаешь уважения как незаурядная личность, здесь, у меня в доме, в кругу моей семьи, ты на своем месте, ты не выглядишь чужаком, и я счастлив, что ты пришел ко мне». Все это, конечно, не говорилось вслух, но тебе давали это почувствовать, не расточая комплименты, вызывающие скорее досаду, чем удовольствие. Да, ничто иное не могло так глубоко тронуть мое сердце.
Для Лаффона и Кастельно оказалось совершенно неожиданным, что в нашем разговоре моя книга и вожделенный успех отступили для меня на второй план. Книга дала мне целую гамму таких прекрасных чувств, что мне казалось, будто все мои усилия, затраченные на ее написание, уже оплачены сторицей. Дошло до того, что я даже принялся убеждать банкира, друга Робера, открыть со мной в Венесуэле совместное дело по ловле креветок.
Среди прочих я был также представлен великолепной и энергичной Франсуазе Лебер, пресс-атташе при издательстве Лаффона. У нее не было времени прочитать рукопись, которая в срочном порядке была отправлена в набор. Кастельно устроил мне встречу с ней в семь часов вечера в ресторане «Купол», где она имела неосторожность обратиться ко мне: «Расскажите в общих словах, о чем ваша книга». В результате мы встали из-за стола только в половине второго ночи. Наутро она позвонила Кастельно: «Я еще никогда так замечательно не проводила вечер. Я уверена в успехе». Добрый знак.
В Каракас я улетал преисполненный гордости.
Я настолько погрузился в размышления о пережитом, что не услышал объявления о посадке в самолет и он улетел без меня. До следующего рейса оставалось шестнадцать часов. Пришлось давать телеграмму Рите.
В течение шестнадцати часов, сначала в кафетерии, затем в баре, потом в ресторане аэропорта Орли, я мысленно воспроизводил эти необычные, слишком короткие три недели, проведенные в Париже.
После обеда у Лаффона меня пригласил к себе крупный французский интеллектуал Жан-Франсуа Ревель. Это одна из светлейших голов Парижа, сообщил мне Кастельно, замечательный писатель, философ и все прочее; Лаффон давал ему читать мою рукопись, и он тоже пришел в полный восторг. Он даже собирался написать кое-что о моей книге.
Мне не терпелось с ним познакомиться, и я остался под большим впечатлением от его квартиры и, конечно, семьи. Квартира находилась на набережной Сены – светлая, радостная, хорошо спланированная и вся заставленная книгами. Сама ее атмосфера говорила о том, что в этом доме имеют право селиться только возвышенные чувства.
Жан-Франсуа Ревель и его жена приняли меня так, что я не ощутил ни малейшего намека на их превосходство. Они пригласили меня к себе не из милости, а как человека своего круга, как равного.
Несколько раз за время обеда я принимался говорить о своей «реабилитации», своем «перерождении», и Жан-Франсуа Ревель оказался тем человеком, который лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем я сам, дал мне понять, что я не должен говорить об этом. Он объяснил мне, что моя внутренняя суть всегда была со мной, ее сформировали не другие люди и даже не те мерзавцы, которые встретились мне на жизненном пути.
Реабилитированный? Перерожденный? Но для кого? Для чего? Все качества, заложенные во мне, какими бы ни были их значимость и ценность, – душевные силы, характер, ум, любовь к приключениям, чувство справедливости, сердечность, жизнерадостность, – все это всегда было во мне. Это было изначально, еще до Монмартра и каторги, без этого я никогда бы не смог сделать того, что совершил, чтобы выбраться из сточной канавы, и никогда не сделал бы этого так, как сделал.
Есть люди на голову выше вас, продолжал он, способные заставить вас взглянуть на вещи несколько по-другому, отлично от вашего привычного ви́дения, но они не в силах сделать так, чтобы это новое видение стало вашим жизненным кредо, чтобы вы руководствовались им и добивались успеха. Никто меня не «перерождал», потому что даже если некоторые обстоятельства моей юности набросили легкую пелену на то, чем был молодой Анри Шарьер, если эти обстоятельства заставляли его какое-то время вести образ жизни, представляющий его в другом свете, все равно те качества, которые проявились во всей своей полноте в моей борьбе с ужасами каторги, были заложены во мне заранее. Потеря матери решительно повлияла на мою жизнь, она взорвалась как вулкан в сознании одиннадцатилетнего ребенка; я не мог смириться с этим чудовищным событием, с этой полнейшей несправедливостью, я, бойкий мальчишка, слишком чувствительный, с богатым воображением; и никто не говорит, никто не имеет права сказать, что, не случись той драмы, не лишись я благотворного влияния матери и ее любви до наступления зрелости, я не мог бы стать другим, оставаясь самим собой. Созидателем, быть может, изобретателем чего-то нового и революционного, о чем я так мечтал, авантюристом – да, завоевателем – возможно, но только в рамках общества, в его интересах.
Нельзя переродить то, что уже родилось, но существующему можно дать возможность рано или поздно проявиться во всей полноте. Венесуэльцы не сделали меня таким, какой я сейчас есть; но они дали мне шанс, свободу и веру в возможность выбора нового образа жизни, при котором все, что было заложено во мне и что французское правосудие отрицало и обрекло на исчезновение, могло бы положительно проявиться в нормальном обществе. Уже за это я обязан венесуэльцам вечной признательностью.
Он говорил мне, что я ни в коей мере не должен испытывать чувство моральной неполноценности по отношению к людям этого общества, в которое я возвращаюсь со своей книгой, и если даже она будет иметь шумный успех, мне не следует заноситься. Да, я делал глупости; да, я был наказан; но смогли бы все эти честные люди совершить то, что сумел я, чтобы выбраться из болота, хватило бы у них на то душевных сил и веры?
Нет, не следует ставить французов ниже себя лишь из-за того, что́ мне пришлось пережить после того, как эти самые французы послали меня на каторгу; вместе с тем и у них, несмотря на мое прошлое, нет никакого права ставить под сомнение мое достоинство, презирать меня и говорить мне: «Замолчи, ты, ничтожество, вспомни-ка, откуда ты явился».
Все эти мысли я уже иногда высказывал про себя, но когда выкарабкиваешься из самого ада, пообщавшись с теми, с кем общался я, после стольких лет, когда сначала в суде присяжных, а потом везде мне говорили, повторяли, допекали тем, что я подонок, я не мог быть спокоен, я переживал, мне было страшно подумать, что это на самом деле так. И надо было появиться таким людям, как Лаффон, Кастельно, Ревель, чтобы я смог наконец хорошенько посмотреть на себя в зеркало и без всякого волнения увидеть в нем человека с полным набором недостатков, далекого от совершенства, разумеется, но все-таки человека, человека не менее достойного, чем другие.
Когда я приходил к ним домой, у меня было ощущение, будто я приближаюсь к креслу, не зная, имею ли я право в него сесть. А они мне говорили: «Садись, это твое место».
Все это я уяснил сам для себя во время ожидания в Орли и сказал себе, что когда вновь приеду в Париж по случаю выхода моей книги, то определенно встречу там и других истинно достойных людей.
Только авантюристы, по-моему, и могут быть счастливы по-настоящему. У каждого мужчины, у каждой женщины есть своя история, но, откуда бы они ни явились, из какого бы слоя общества или точки мира, среди них сразу же распознаешь тех, кто не прогибался перед общепринятой моралью, если, вникнув в нее, они не находили ее справедливой.