Книга: Любожид
Назад: Глава 12 Первый отъездной день
Дальше: Глава 14 Билет до Бреста

Глава 13
Язычница, мытищинская княжна

Нельзя молчать, когда общеочевидной стала чрезвычайно возросшая опасность со стороны организованных сил широкого сионизма и сатанизма… Неверие и сомнение относительно всех духовных и национальных ценностей, космополитизм, распространение разврата и пьянства, чрезвычайное умножение абортов, забвение и небрежность в исполнении своего семейного, родительского, патриотического долга, лицемерство, предательство, ложь, стяжательство и другие пороки – вот чем стараются они растлить наш народ и все человечество.
Иерей Г. Петухов, иеродиакон Варсонофий, мирянин П. Фомин. Москва, Самиздат, ж-л «Вече», № 3

Очень характерен чувственно-эротический культ Девы Марии у средневековых мужчин и такой же культ Христа у средневековых женщин…
Николай Бердяев
И вот она лежит перед ним – длинное, тонкое, юное тело в лунном свете через окно. Прямые светлые волосы разметались по ее голой спине, зацелованные припухшие губы открыты, белые руки обняли подушку, а линия спины долгим и мягким изгибом проседает к узкой талии и затем круто поднимается к бедрам и снова плавно уходит вниз – к длинным, прямым и голым ногам. Спит. Ее нежное детское лицо успокоилось, а ее огромные иконно-синие глаза уже не выжигают его укором, слезами и мольбой.
Рубинчик сидел у кровати и смотрел на Варю в душевной панике. Господи, он даже представить не мог, что его любят так! Ну, были влюбленные в него девочки – краснели или бледнели при встрече, покорно, как зачарованные, приходили к нему в гостиницу и плакали при расставании. Но чтобы так, с такой безутешностью и с таким надрывом? И дернул его черт сказать ей честно, что он уезжает насовсем! Ведь такой легкий, праздничный и красивый мог состояться вечер! Он отвез ее в Тарасовку, крошечную станцию по Ярославской дороге, в маленький грузинский ресторан Амирана Ильича, где в задней комнате, о которой знают только избранные, вас обслуживают совсем иначе, чем в главном зале. Здесь вам не дают меню и не спрашивают, что вы будете есть. Нет, здесь вас встречают так, как встречают гостей только в Грузии – ставят на стол все, что есть в доме, полное меню: свежайшие овощи, зелень, сациви, сулугуни, цыплята табака, куриные потроха, шашлыки по-карски, лаваш, домашнее грузинское вино…
И они ели и выпивали, говорили о каких-то пустяках и о суде, в котором Варя работала секретарем и стенографисткой. Рубинчик излагал ей свои идеи о причинах подростковой преступности, связанной с ростом алкоголизма родителей и распада семей. Год назад он написал об этом серию громких статей, именно тогда, собирая материал, он и наткнулся на эту Варю в мытищинском суде, и она здорово помогала ему своими записями. Конечно, после этого она прочитала все его статьи («Вообще все!» – сказала она), а теперь в ресторане слушала его завороженно и тихо, сияя своими бездонными глазами древнерусской княжны. А потом они поехали к ней домой, и он обнял ее в машине, и она тут же прильнула к нему – вся, всей своей длинной и тонкой фигурой. И все было ясно, и не было сомнений в том, что это будет волшебный вечер с головокружительной сладостью первого обладания. И не в казенной обстановке какой-нибудь провинциальной гостиницы с их линялыми и вспученными обоями, а в ее, Вариной, квартире, обставленной, как оказалось, замечательной финской мебелью и украшенной африканскими масками и русскими иконами, которые ее родители собирали вовсе не из религиозного интереса, а, скорей, по моде того времени.
Но именно тут, среди домашнего уюта, Рубинчик сам все испортил. Поставив какую-то пластинку на рижский проигрыватель «Весна», открыв принесенную из ресторана бутылку «Советского шампанского» и разлив его по бокалам, он расслабленно вздохнул и сказал, глядя в доверчиво-влюбленные Варины глаза:
– Детка моя, пожелай мне удачи!
И что-то лишнее, не в масть, вырвалось при этом его голосом, и Варя испугалась, спросила:
– А что с вами?
– Нет, ничего. Просто… Ну, я не мог сказать тебе по телефону… Но… Я уезжаю не в командировку. Я уезжаю совсем.
И тут это случилось.
Наверно, с минуту она смотрела на него все расширяющимися и словно умирающими глазами, а потом вдруг упала – буквально рухнула на пол. В обморок.
Он испугался смертельно – он в жизни не видел такого.
– Варя! Варя! Что с тобой? Боже мой! – Он стал на колени, поднял ее голову и оглянулся, вспомнив, что нужен, наверное, нашатырь, вода. Но ничего не было рядом, и он дотянулся рукой до стола, до бокала и плеснул ей в лицо холодным шампанским.
Она открыла глаза, но в них не было зрачков. Это было ужасно, хуже, чем в фильмах ужасов, – ее глаза без зрачков, и это длилось несколько длинных секунд, может быть, полминуты, пока ее зрачки стали выплывать откуда-то сверху, из-подо лба.
– Варя! Варя! – Он тряс ее голову, плечи. А идиотская музыка – Сен-Санс, что ли? – продолжала играть.
Но вот Варя остановила на нем свои глаза и тут же резко, рывком обняла его за шею, стиснула с какой-то дикой, истерической силой и разрыдалась:
– Нет! Пожалуйста! Нет! Не уезжайте! Я люблю вас! Боже мой! Вы там погибнете! Не уезжайте, я умоляю вас!…
Ее слезы текли по его лицу, он почти задыхался в тисках ее рук и просил:
– Подожди! Отпусти! Варя!
Она выпустила его так же неожиданно, как обняла, и даже не просто выпустила, а оттолкнула от себя и тут же, не вставая, на коленях и на руках, как зверек, отползла от него в угол комнаты и зарыдала там в полный голос, раскачиваясь из стороны в сторону, подвывая, как над могилой, и выкрикивала бессвязные слова:
– Нет!… Я не буду жить!… Не буду… Я люблю вас!… Я знаю, что вы женаты… Я ничего не просила и не звонила вам… Но я знала, что вы есть, рядом, в Москве… Но теперь – нет, я не буду.
Он не знал, что ему делать. Он выключил проигрыватель, принес с кухни воду в стакане и попробовал поднять Варю с пола:
– Перестань, Варя… Подожди… Но я же не умер в конце концов!… Выпей воды!…
– Лучше бы вы умерли! Нет, лучше бы я умерла! – закричала она, и он подумал с досадой, что это уже пошло, нелепо и выспренно, как в романах какой-нибудь Чарской.
Но и уйти невозможно – как он может уйти, оставив ее, рыдающую, на полу, в истерике, словно действительно над его могилой?
– Варя… – Он стал перед ней на колени и попробовал обнять. Но она забилась у него в руках:
– Нет, нет! Не жалейте меня! Я умру! Я хочу умереть!
– Варя! – Все-таки ему удалось зажать ее руки своими локтями, взять в ладони ее мокрое от слез лицо, удержать его и поцеловать ее в губы.
Она замычала, вырываясь, но он не выпускал ее губ и не давал свободы ее рукам, которые продолжали отталкивать его все с той же истерической силой. И только после долгой, минутной, наверно, борьбы он почувствовал, что ее сопротивление слабеет, что она начала обмякать и оттаивать в его руках. Он продолжал целовать ее – в мокрые глаза, в губы, снова в глаза. Она не отвечала на его поцелуи, но уже и не отталкивала его. Истерика остывала в ней, ее тело расслабилось, безучастное к его поцелуям и словам. Только плач – тихий, как у ребенка, – продолжал душить ее и вдруг перешел в икоту.
– Воды… – попросила она, слепо шаря в воздухе рукой в двух тонких браслетах.
Он поднес ей воду, она пила, стуча зубами по краю стакана. Но икота не уходила. Опершись спиной о стену, она откинула голову и продолжала икать, всхлипывать и истекать слезами, говоря тихо и горько:
– Из-извините ме-меня… Про-про-простите…
Это тронуло его до немочи.
– Господи, Варенька! – Он опять стал перед ней на колени и снова принялся целовать ее, но ничто не отвечало ему в ней – ни ее опухшие губы, ни мокрые от слез ресницы, ни руки, повисшие мертво как плети. Только плечи ее продолжали вздрагивать от икоты как заведенные. Он расстегнул ей блузку, снял с нее лифчик и начал целовать ее узкие голые плечи, шею, грудь. Икота ушла, затихла, он салфеткой вытер Варе лицо и разбухший нос, а потом уложил ее, покорную и бесчувственную, на пол, на ковер, расстегнул ее юбку и снял с нее все – шелковую комбинацию, колготки, трусики.
Она не реагировала никак. Она лежала перед ним на полу, на ковре – худенькая алебастровая Венера с закрытыми глазами, темными сосками, курчавым светлым пушком на лобке и с двумя тонкими серебряными браслетами на левой руке.
Он поднялся с колен, погасил в комнате свет, быстро разделся и накрыл ее своим телом. Было всего полдесятого вечера, даже если он пробудет здесь еще час – это ничего, он придумает что-то для Нели: машина сломалась, колесо спустило…
Но снова и как всегда – к его изумлению, ужасу и восторгу – оказалось, что даже эта юная подмосковная княжна девственница. Мог ли он просто трахнуть ее, шпокнуть по-быстрому и уйти? Ее, последнюю русскую женщину в своей жизни! Ее, которая, оказывается, влюблена в него уже год – молча, тихо, на расстоянии, влюблена с той минуты, как он побывал в мытищинском суде, собирая материал для статьи о подростковой преступности…
Рубинчик поднял Варю на руки и отнес в тесную ванную. Здесь он поставил ее под душ и стал мыть, как ребенка, мягкой розовой губкой.
Он стоял рядом с ней под теми же струями душа голый, вода текла по его волосатому торсу и ногам, и в тесноте узкой ванной он почти вынужденно касался своим телом и даже своим готовым к бою ключом жизни Вариных плеч, ягодиц и бедер, но тем не менее он не чувствовал сексуального нетерпения. Скорей он ощущал себя восточным евнухом, который гордится тем, что только что на огромном и грязном базаре рабынь отыскал эту белую жемчужину, эту юную и робкую языческую княжну с длинными ногами, золотым пухом лобка, нежным животом, мягкими бедрами, детской грудью, высокой шеей, синими глазами и льняными, как свежий мед, волосами. Таких женщин нет ни в Персии, ни в Иране, ни в Израиле. Такие дивы живут далеко-далеко, за двумя морями и тремя каганатами. Они живут северней хитроумных армян, северней диких алан, склавинов, антов, еловен, кривичей и даже северней булгар и ляхов. Греки зовут их племя Russos и говорят, что язык их похож на язык германцев и что даже название их главной реки звучит на германский манер – Днепр, а пороги на этой реке тоже напоминают звучание германских наречий – Ульворен, Ейфар, Варусофорос, Леанты. Эти Russos не знают Единого Бога, они поклоняются огню, ветру, камням и деревьям…
Но в конце концов совершенно не важно, на каком языке они говорят и кому они поклоняются. А важно, что эта рабыня трепетна, как лань, чиста, как лунный свет, и пуглива, как все язычницы.
Купая свою находку, Рубинчик чувствовал себя евнухом, который готовит новую любовницу еврейскому царю.
С той только разницей, что этот евнух не оскоплен, и поэтому…
Он стал сам целовать ее в мокрые теплые губы. Струи воды текли по их лицам, его волосатый торс прижимался к ее мягкой и мокрой груди, а его напряженный ключ жизни, уже разрывающий сам себя от возбуждения, впечатывался в лиру ее живота во всю свою длину – от ее лобка до пупка и выше еще на ладонь, почти под грудь. Его язык вошел в ее влажный рот и стал яростно и нежно облизывать ее небо, зубы, десны. А его руки медленно опускались по ее спине, скользя концами пальцев вдоль ее позвоночника, как по грифу виолончели. А дойдя до ее ягодиц, они обхватили их, раздвинули ей ноги, приподняли ее мокрое и легкое тело и посадил и ее верхом на его разгоряченный фалл. Он еще не вошел в нее, нет, да он и не собирался делать это сейчас, он только хотел разогреть ее на своей жаркой палице, приучить ее к ней. Но она тут же зажала ногами эту палицу, как гигантский термометр, и даже сквозь свой собственный жар Рубинчик ощутил горячечную жарынь ее щели, которая, как улитка, вдруг выпустила из себя мягкие и теплые губы-присоски и стала втягивать его в себя, втягивать с очевидной, бесспорной силой.
Рубинчик замер.
Такого с ним еще не было никогда. Он стоял под струями воды, не веря тому, что ощущал, и холодея от ужаса и странного наслаждения.
А жаркая улитка ее междуножья продолжала медленно, властно и с ужасающей силой тянуть в себя его ключ жизни, ухватив его поперек… а в его рот вдруг впились ее губы, и ее язык вошел в него и стал повторять то, что только что делал он сам, – жадно и нежно вылизывать его десны, зубы и небо… а потом, отступая, увлек за собой его язык и стал всасывать его – все дальше и дальше, до корня, до боли!… И одновременно там, внизу, непреложная сила маленьких горячих присосок-щупалец продолжала тащить в себя его плоть…
От ужаса у Рубинчика заморозило затылок, остановилось дыхание и ослабли ноги. Он замычал, затряс головой и вырвался наконец из двух этих жадных и горячих капканов. А вырвавшись, очумело глянул на свою северную княжну.
Она была прекрасна и невинна.
Закрыв глаза, прислонившись спиной к кафельной стене и укрыв свою грудь тонкими белыми руками, она стояла посреди ванны, как статуя Родена в Пушкинском музее, и только частое, взволнованное дыхание открывало ее мокрые детские губы и зубы, мерцающие нежной белизной. Струи воды рикошетили по ее точеному телу, фонтанировали в ключицах, терялись в мокрых льняных волосах и светились мелким жемчугом в золотой опушке ее лобка.
Рубинчик глядел на нее и не мог поверить в реальность того, что он только что пережил. Эта кроткая, скромная, застенчивая, худенькая девственница с еще неразвитой грудью и – какая-то нечеловеческая, улиточная жадность и сила во рту и между ногами. Да знает ли она сама, что делает и чем обладает?
Он выключил воду и наспех вытер Варю мохнатым кубинским полотенцем с большим портретом Фиделя Кастро. Особенно пикантно было вытирать этим портретом Варины ягодицы, но Рубинчику было не до смеха. Он взял Варю за руку и приказал:
– Пошли!
Она открыла глаза, перешагнула через край ванны своими прекрасными длинными ногами и покорно пошла за ним в спальню. Здесь Рубинчик одним рывком сбросил с кровати покрывало, одеяло и верхнюю простыню и опять приказал:
– Ложись!
– Можно, я выключу свет?
– Нет. Нельзя.
– Поцелуйте меня, Лев Михайлович… – попросила она.
– Потом. Ложись.
– Я боюсь… Он усмехнулся:
– Я тоже тебя боюсь. Ложись!
– Это будет больно?
– Это будет прекрасно! Но не сейчас. Позже. Ложись, не бойся.
Она вытянулась на кровати и отвернула голову к стене. Так в больнице ребенок отворачивается, чтобы не видеть, как ему сделают укол.
– Дурочка!… – улыбнулся Рубинчик, он уже снова вошел в свою роль Учителя, Первого Мужчины, Наставника. Мало ли что могло ему померещиться в ванной, под душем!
– Где у нас шампанское? – сказал он с улыбкой. – Где музыка?
Он вышел в гостиную, нашел среди пластинок «Болеро» Равеля, включил проигрыватель и принес шампанское в спальню. Сев на кровать рядом с Варей и поджав под себя по-восточному ноги, он, уже выполняя свой привычный ритуал, заставил ее выпить несколько глотков шампанского. И сам выпил полный бокал, потому что некоторый страх перед ее улиткой все еще оставался в нем. Но и любопытство разбирало, и он решил опустить все церемониальные речи и прочие мелкие детали подготовительного периода, а сразу перейти к главному.
Развернув Варю поперек кровати, он стал перед ней на колени, раздвинул ей ноги, положил их себе на плечи и с любопытством исследователя посмотрел на густую шелковистую опушку, за которой пряталась эта жадная улитка ее языческого темперамента.
Но все было спокойно там, все было как обычно – разве что не было в этом бледном кремовом бутоне той слежалости, как у всех предыдущих Ярославен. И выше, за опушкой, тоже все было родное, знакомое, русское и любимое – поток теплой и нежной белой плоти с мягкой впадиной нежного живота, два холмика груди, длинная лебединая шея и запрокинутый подбородок.
Осмелев, Рубинчик стал нежно раздвигать мягкую поросль перед собой и укладывать ее по обе стороны бутона, а затем – с той осторожностью, с какой подносят руку к огню, приблизил к этому бутону свои губы.
Но при первом касании его губ Варя схватила его голову в ладони и попыталась оторвать от себя, говоря с внезапной хрипотцой:
– Нет! Не нужно! Не делайте этого!
Он, конечно, тут же перехватил ее руки, стиснул их до боли и приказал властно, как всегда:
– Тихо! Забудь все на свете! Слушай только себя! И молчи!
И осторожно лизнул ее бутон.
Тихое чудо, которое можно увидеть только в кино, случилось перед его изумленными глазами.
Бутон проснулся. Хотя это было малое, крохотное движение, но оно было настолько зримо и очевидно, что Рубинчик буквально затаил дыхание, ожидая, что – как в кино – лепестки бутона сейчас сами развернутся и поднимутся, будто у тюльпана.
Однако никакого движения больше не произошло. Так ребенок, которого поцеловали во сне, может шевельнуться, вздохнуть и снова уйти в мягкий и покойный сон с цветными сновидениями.
Рубинчик – с ознобом в душе и почти не дыша – опять коснулся языком этих закрытых лепестков бутона. Потом – еще раз. И еще.
И тогда чудо продолжилось.
Так восточный факир своей волшебной флейтой поднимает в цирке змею.
Так в мультфильме открываются лепестки «Аленького цветочка».
Так первый зеленый лист разворачивается весной на молодой яблоне.
После каждого прикосновения его языка и губ чувственные, заспанные лепестки Вариного бутона медленно приоткрывались в такт плывущему из гостиной «Болеро» Равеля. Они наполнялись жизнью, плотью, цветом и соками вожделения.
Рубинчик хохотал и ликовал в душе. Он ощущал себя магом, факиром, Диснеем, Мичуриным и Казановой одновременно. Он стал играть с этим бутоном, он щекотал языком открывающиеся створки, он подлизывал их, дразнил касанием губ и погружал свой язык в маленький розовый кратер, забыв свою главную цель и миссию и совершенно не замечая, что все остальное тело его наложницы уже живет иной, неспокойной жизнью. Оно наполнялось днепровской силой, хрипло дышало, скрипело зубами, изгибалось и металось по кровати, меняя русло и трепеща на порогах своего вожделения. Но Рубинчик не видел этого. Поглощенный своей игрой, он стал тем детдомовским мальчишкой, которому после многих лет сиротства и нищеты дали самую волшебную в мире игрушку.
И вдруг – в тот момент, когда его язык находился в ее нежном и теплом кратере, – белые Варины ноги тисками зажали его шею, а ее колени с дикой, судорожной, нечеловеческой силой надавили на его затылок и прижали его лицо к ее паху.
У него не было не только сил вырваться из этого замка, но даже вздохнуть. И тогда, задыхаясь, он вдруг ощутил, как эти теплые и нежные створки-лепестки ее бутона снова обрели властную и жадную силу и, обжав его язык, стали затаскивать его в себя, проталкивая, как поршень, все глубже и глубже в жуткую и сладостно-терпкую глубину ее кратера.
Так удав своими мускулистыми кольцами продвигает в себя свою добычу.
Рубинчик уже не слышал никакого «Болеро» и даже не мычал, а только упирался изо всех сил руками в раму кровати, пытаясь выскочить из этих смертельных объятий, но ему удалось лишь протащить Варино тело по постели на длину своих рук. И только. Варя приросла к нему, ее жадная улитка поглощала его все глубже, вырывая его язык из гортани. В последних судорогах, как утопающий под водой, Рубинчик стал беспорядочно дергаться всем телом и бить руками впившееся в него тело и царапать ногтями, но в этих его предсмертных судорогах уже не было полной силы.
Он умирал. Он задыхался. Легкие вырывались из грудной клетки, голова расширилась и гудела, и глаза полезли из орбит.
А там, в ее живом кратере, мускулистые кольца уже дотащили его язык до заветной препоны и попытались продвинуть еще дальше, насквозь.
Но в языке Рубинчика не было той твердости, которая нужна для такой операции.
И, поняв это, кольца разжались, кратер открылся, мягкие лепестки-створки выпустили язык Рубинчика из своих смертельных объятий, а Варины ноги вытянулись во всю свою длину, в последней судороге бессильно опали ему на спину.
Рубинчик рухнул на пол как труп.
Он лежал ничком, на груди, и распахнул руки, словно обнимая землю, которую уже покинул. Даже дышать у него не было сил, он только хватал воздух краями разорванных легких и нянчил в гортани свой несчастный и почти вырванный язык.
Только через несколько минут сквозь оглушительный грохот своего пульса он снова услышал победный, все нарастающий и неминуемый, как судьба, ритм равелевского «Болеро».
Он перекатился на спину и открыл глаза.
Старая русская икона в золотом окладе смотрела на него из угла. Его глаза встретились со взглядом распятого на кресте Иисуса, и только теперь, тут, на полу, Рубинчик понял, какая это боль и мука быть Учителем язычников.
Но минуты через три он отдышался, окончательно убедился, что выжил, и посмотрел на Варю.
Она лежала в кровати, на боку, закрыв глаза и свернувшись в клубок, как ребенок, как его дочка Ксеня. Ее губы были открыты, как во сне, ее высохшие волосы тихо струились на ее озябшие голые плечи, ее руки обнимали ее нежные коленки, и ничто не напоминало в этом покойном и полудетском теле о той дикой языческой силе, которая скрывалась меж ее белых ног. Ничто, кроме крутого и властного изгиба ее бедра…
Рубинчик поднялся с пола и, даже не укрыв явно озябшую Варю, вышел в гостиную и через нее – на кухню. Там он открыл холодильник «Яуза» и обнаружил то, что искал: в дверце холодильника на полке стояла бутылка «Столичной», пустая на две трети. Рубинчик взял из кухонного шкафчика стакан, налил в него все, что было в бутылке, и, сделав полный выдох, залпом выпил почти полный стакан холодной водки. Закрыл глаза, занюхал кулаком, послушал, как пошла водка в желудок, оживляя его, и передернул плечами. Потом открыл глаза и прислонился спиной к холодильнику. Черт возьми, он жив! жив! Ну и подарочек выкинула ему на прощанье эта ебаная Россия! А тут еще это «Болеро»!
В сердцах Рубинчик шагнул в гостиную и вырвал штепсель проигрывателя из розетки. Иголка проскрипела еще такт по пластинке и замерла. А Рубинчик подошел к окну.
Темные осенние Мытищи открылись ему с высоты пятого этажа. Редкие желтые пятна окон светились в сырой темноте, одинокий грузовик прокатил по пустой щербатой мостовой, ветер мел листья по тротуару и нагребал их к фонарному столбу, под которым сидел и мирно дремал какой-то алкаш в пиджаке и шапке-ушанке. Родина, подумал Рубинчик, милая Родина! «Мне избы ветхие твои…»
И вдруг какая-то левая яростная сила поднялась в душе Рубинчика вмеcте с огнем алкоголя. Нет, он не уедет из этой России вот так – задохнувшийся от языческих судорог ее ног и жадного кратера ее тела. О нет, товарищи!
Злая, лихая, дерзкая улыбка озарила его лицо. Так улыбаются, поднимая перчатку вызова на дуэль, так смеются, бросаясь с обрыва в кипящие волны океанского прибоя, так тореадор, сжимая короткий дротик, выходит на бой с уже окровавленным и взбешенным быком.
Рубинчик задернул штору, включил проигрыватель и вмеcте с громкими тактами ожившего «Болеро» вошел в спальню. Варя лежала в такой же позе, как минуту назад, когда он вышел.
Только ее серые глаза были открыты и смотрели на него с подушки невинно и выжидательно, и веселые детские протуберанцы искрились вокруг ее зрачков.
Он остановился перед ней – голый, темноволосый, с яростным вызовом в темных семитских глазах и во всей невысокой фигуре. Но он еще не был готов к атаке. Он стоял перед ней, шумно дыша и слушая, как внизу его живота медленно, очень медленно собирается нужная ему сила.
Звучало «Болеро».
Бам! Парарарарам-парарам! Бам!…
И вмеcте с усилением крещендо начало оживать и подниматься его копье, его ключ жизни.
Парара-рам-тарара-аа-ам!…
Он увидел, как Варины глаза сместились с его лица вниз, к этому вздымающемуся символу его чести и силы и как ужас, непритворный ужас отразился на ее детском лице и в ее серых радужных зрачках.
Этот ужас прибавил его крови победную, торжествующую дозу адреналина, и его копье взметнулось вверх, вертикально, как сигнал к атаке.
Парира-рира-рира-там! Та-та-там!…
Но он не набросился на нее, нет!
Наоборот, он приблизился к ней мягкой походкой барса, пантеры, змеи. И, позволяя ей не терять взглядом это напряженное орудие, увитое толстыми, словно корнями, венами и увенчанное горячей фиолетовой луковицей, он медленно и нежно провел зачехленными колесами этого орудия по ее плечу, груди и бедру. Так умелый наездник гладит по холке дикую заарканенную лошадь перед тем, как взлететь на нее неожиданным прыжком.
Варя отпала на спину от этого прикосновения.
И глаза их встретились.
Только страх был в ее детском взгляде, ничего, кроме страха. А руки ее поднялись, инстинктивно защищая грудь и живот.
Но Рубинчика уже не могла обмануть ее невинность. Теперь он знал ее лучше, чем она знала сама себя. Не будет ни подготовки, ни минета, ни разговоров о вечности и звездах. Ухватив ее руки, он развел их в стороны, взлетел на нее одним прыжком и голыми ягодицами уселся ей под грудь – так, что его мошонка улеглась как раз в ложбинку меж двух этих детских холмиков, а его копье задрожало в пяти сантиметрах от ее испуганных глаз.
– Боишься? – спросил он хрипло и с усмешкой.
Она не ответила. Ужасающимся, диким и зачарованным взглядом смотрела она на этот дрожащий от нетерпения символ жизни, как смотрели, наверно, язычники на своих богов, возникающих перед ними из огня и камня.
Крепко прижав ее руки по обе стороны подушки, он стал медленно сползать по ее телу вниз – к животу, к лобку. И когда ее глаза потеряли из вида его живое и жаркое копье, она подняла их к его глазам и вдруг сказала:
– Не надо! Прошу вас!
– Надо! – сказал он хрипло и стал жестким коленом разжимать ее сведенные ноги.
– Нет… Ну пожалуйста… Не делайте этого…
И столько мольбы и жалостливости было в ее тихом голосе, что он даже замер на миг, поскольку никогда до этого не делал это насильно. Но и тут же вспомнил эту жадную и безжалостную улитку, которая затаилась меж ее сжатых ног. Нет, он не будет ждать ее согласия и он не станет ни уговаривать ее, ни соблазнять. К черту! Без церемоний! Не она ли только час назад рыдала до икоты от любви к нему?
Он вонзил второе колено меж ее сведенных ног и разжал их мощным усилием.
«Болеро» уже звучало где-то под потолком, на высших уровнях своего крещендо – торжествующе, как рок.
«Па-ри-ра-рам… тара-там! Бам!!!»
Рубинчик отжался на руках и вознес свои бедра над ее бедрами тем победным махом из седла, каким он всегда взмывал в такой решительный миг над уже обреченной жертвой. Но перед тем, как рухнуть в пучину ее жадного кратера, он – то ли из трусости, то ли из любопытства – скосил глаза в расщелину ее белых ног. Впрочем, отсюда, с этой точки, ему не было видно ни ее бутона, ни расщелины в нем, а только – золотая чаща ее опушки. И снова издалека, от подушки, до него донеслось тихое, как мольба:
– Ну не надо… Пожалуйста…
Но он уже знал пароль «Сезам, откройся!». И с кривой, мстительной, торжествующей улыбкой на лице он нежно, в одно касание, приложил свой ключ жизни к теплым и закрытым створкам ее щели и повел им вдоль этих створок, как смычком.
Ее тело замерло и дыхание остановилось.
Это прибавило ему веселой, пьянящей силы.
Нижним ребром своего копья он еще медленней, как в рапиде, провел по складкам ее бутона – раз… второй… третий… и – наконец! – эти теплые, спящие створки шевельнулись, словно спросонок. Но теперь-то Рубинчик был начеку. Он поднял свое орудие над этими опасными створками-лепестками, чтобы не дать им захватить себя в жадные клещи. И снова только коснулся их… и еще раз… еще…
Вари но тело молчало, лежа под ним расслабленно и бездыханно.
Только кратер ее паха все раскрывался и раскрывался, как штольня секретного оружия и как живой тюльпан. Рубинчику даже захотелось повести обратный отсчет времени, как при запуске ракеты: «десять… девять… восемь… семь…»
Но он недосчитал и до пяти, как кратер открылся весь и настежь, а его розовые створки вытянулись навстречу его копью с плотоядной жадностью и откровенным нетерпением.
Гремело, грохотало «Болеро».
Усмехнувшись, Рубинчик сдвинулся бедрами еще ниже, изготовил свое копье к точному удару по центру кратера, напружинил спину и бедра, но вдруг…
Дикий, на полном дыхании крик изошел из Вариной груди:
– Не-е-ет!!!
– Да… – сказал Рубинчик негромко и не столько ей, сколько себе.
– Не-ет!!! – Ее тело забилось под ним со звериной силой, ее руки напряглись, ее бедра рванулись в сторону. – Не-ет! Я не хочу! Не-ет!
– Да! – хрипло сказал Рубинчик и стальным обхватом заломил ей руки под ее спину, а ногами расщепил и подпер ее бедра.
Теперь она не могла ни шевельнуться, ни выскользнуть из-под него. И – наконец! – он стал приближать к ее горящему кратеру раскаленную луковицу своего копья.
Этот миг он не мог отдать вечности, не запечатлев его в своей памяти. Держа Варю жесткими волосатыми руками и расщепив ее чресла своими волосатыми ногами, он посмотрел на приближение своего копья к губительной расщелине, и вдруг Варя подняла голову от подушки.
– Нет! – выкрикнула она резко, с ненавистью и в голосе, и в открытых бешеных серых глазах. И – плюнула ему в лицо.
– Ах ты курва! Да!!! – взорвался Рубинчик и злобно, рывком, одним мстительно-диким кинжальным ударом вломился в нее сразу по рукоятку, вложив в этот удар всю свою силу и весь свой вес.
Ему показалось, что он даже услышал звук лопнувшей плевы – услышал сквозь грохот финальных тактов ликующего и издыхающего «Болеро».
– А… ах… – Глубокий выдох опорожнил Варины легкие, ее тело вытянулось под ним и ослабло в тот же момент. А глаза закрылись.
И даже там, внизу ее живота, в ее жарком кратере все замерло и омертвело.
Рубинчик упал на Варю и вытер ее плевок со своего лица о ее лицо и губы. И так, не двигаясь, они лежали с минуту под истаивающие аккорды музыки. Но затем, когда последний аккорд, словно хвост умирающей ящерицы, упал в утомленную тишину, Рубинчик ощутил тихую, новую жизнь в живых ножнах вокруг его победоносного и по-прежнему напряженного копья. Плотное, теплое, влажное ущелье этих ножен нежно сжалось вокруг него и, пульсируя, медленными волнами понеслось по нему внутрь, в себя. Все быстрей и быстрей, как пульс…
Это было невероятно, немыслимо, нереально!
Но это было с ним, с Рубинчиком – он ощущал эти всасывающие мышечные волны ее плоти по всей длине своего копья! То, что бездарные онанисты делают руками, то, что лучшие женщины мира делают языком и губами, эта юная мытищинская княжна делала мышцами своего кратера. Но эффект и наслаждение были несравнимы!
– Еще… еще… – тихо, словно в бреду, зашептали его губы, он обнял Варю, сжал ее руками, перекатился с ней на спину и тут же расслабился, позволяя теперь ее кратеру делать с ним все, что угодно – втягивать, всасывать, обжимать кольцами своей плоти и, пульсируя, катить эти волны по его члену вверх, все выше… выше… выше…
– Господи! – шептал он про себя, вытягиваясь под Варей как струна, запрокинув голову и открыв рот в немом крике восторга и боясь дышать. – Господи!
Его пальцы нашли ее грудь, изогнулись, зажали в фалангах ее соски и стали жестко, сильно, до боли крутить и выворачивать их, но там, внизу, жадные волны ее мышечных спазм все равно все ускоряли и ускоряли свой горячий пульсирующий бег, словно спеша выжать, выдавить, высосать из него его мужскую силу, его кровь и душу.
«Нет! – заорало в нем его угасающее сознание. – Нет! Держись! Продли это! Держись еще! Еще…»
Его руки уперлись в ее плечи и стали отталкивать их от себя, отжимать ее тело, впившееся в него целиком и прилипшее к нему, как медуза, всей своей кожей. Она поддавалась нехотя, уступая его мышечной силе, но и уступив, отлипнув, тут же подтянула вперед колени, уселась на нем, запрокинув свое белое тело назад и замерев без единого движения. Теперь она вся, целиком, превратилась в продолжение своего кратера, который работал уже как пылающий кузнечный горн.
Рубинчик не жил.
Он не дышал, он не слышал своего сердца, и пульс его замер.
На окраине его сознания, зажатого пыткой дикого, языческого наслаждения, проплыла мысль, что, может быть, он приблизился к тем ощущениям, которые испытывают женщины, но и эта мысль утонула в нем, как жалкая лодка с порванным парусом.
Рубинчик перестал думать, контролировать себя и понимать, что с ним происходит. Он превратился в дерево, растущее вверх всеми соками своих корней и уходящее кроной в заоблачные выси. Он превратился в подводный стебель, рвущийся сквозь плотную тропическую воду в какую-то другую форму жизни – высокую жизнь над водой в разряженной атмосфере облаков и птиц. Именно там, в этой заоблачной выси, жил еврейский Бог Яхве, сияющий и недостижимый. Рубинчик вдруг увидел его ясно, близко, в ярком солнечном свете, а рядом с ним, на соседнем облаке – свою молодую маму, круглолицую, счастливую и с маленькими смешливыми ямочками на щеках…
Он аркой выгнулся на лафете постели и взмыл в это небо всем своим гудящим телом, как взлетает ракета. От этого взлета заложило уши, лопнули вены и освободилась душа. Но когда он уже приближался к Богу, когда он почти долетел, он вдруг ощутил, что силы оставили его, инерция полета иссякла и –
атомный взрыв сотряс его тело…
гигантское белое облако вырвалось из него в гудящий огнем кратер Вариного тела…
этот атомный гриб все рос и рос, наполняясь новыми взрывами и облаками…
Но даже когда Рубинчик рухнул на спину, бездыханный и пустой, даже тогда этот жадный и ликующий горн Вариной плоти продолжал пульсировать, сжимать и разжимать его плоть и всасывать в себя все, что в нем еще оставалось, могло остаться – до последней капли.
Безвольно отвернув голову на подушке, Рубинчик уже ясно знал, что он пуст, что даже душа его выскользнула из него и сгорела в этом жарком кратере, и то, что осталось от него на этой постели, – это лишь невесомая и пустая оболочка, ненужная даже ему самому.
Но языческая Богиня, все еще неподвижная, как скульптура в музее, не бросила его, не выпустила из себя и не оставила умирать на смятых и окровавленных простынях, как варвары оставляют в степи поверженного врага. Нет, ее жаркий горн только чуть понизил свою температуру, уменьшил давление мышечных спазм и снизил частоту своего пульса. Теперь кольца ее плоти стали нежней, мягче, их движение замедлилось и стало похоже на тихий прибой после жестокого шторма. Так в госпитале гладят тяжелораненого, так жалеют грудных детей.
Он почувствовал, что Варя легла на него и ее влажные губы смочили его запекшийся рот тихим голубиным поцелуем.
И вдруг – к ужасу своему и восторгу – он ощутил, что в нежной, мокрой, дрожащей и горячей глубине ее пульсирующей штольни его мертвое и пустое копье начинает оживать и наливаться новой, непонятно откуда возникшей силой и свежей кровью желания…

 

Много позже, когда они прошли все стадии экстаза и когда они умерли друг в друге по десятку раз и так же, не расчленяясь, воскресли – уже не спеша, без дикости, а словно вальсируя; и еще после этого, когда он снова купал ее в ванной и когда она, как истинная язычница, целовала его всего, словно Бога, целовала все его тело до ногтей на ногах, – тогда он впервые подумал: ЗАЧЕМ Я УЕЗЖАЮ?
И вдруг трезвое провидение того, что эта Варя может быть не только последней русской, но вообще последней в его жизни любящей его женщиной, – это жуткое провидение сжало его душу и морозной, гусиной кожей покрыло его тело.
И теперь, под утро, когда Варя уснула и спала перед ним на уже третьей смене простынь, он сидел рядом с ее кроватью совершенно голый, смертельно хотел курить и думал, замерзая не столько от ночной прохлады и лунного света, сколько от своего холодного и безжалостного прозренья. Господи, беззвучно кричал он себе, Рубинчик, ты же идиот! Как можно уезжать от этого! Да все шесть толстых тетрадей его рукописи не стоят и доли этого немыслимого языческого наслаждения и этой непонятной и ничем не объяснимой любви, которая спала сейчас перед ним, приоткрыв опухшие от поцелуев губы и смежив свои пышные ресницы русской княжны! Ее удлиненное иконное лицо с сурово приподнятыми половецкими скулами, ее нежная грудь в синяках от его засосов… Да будь все мужчины их русского племени хоть трижды антисемиты – ну и что? И разве так уж совсем невтерпеж правление их партийного быдла, чтобы ради какой-то западной свободы пожертвовать этим?
Боже, Рубинчик, что ты наделал? Куда ты едешь? Зачем? Может быть, русские мужики ненавидят нас, и бьют до крови, и мечтают вырезать всех до одного именно потому, что их женщины любят нас вот такой языческой любовью?
Но любят – за что?
Назад: Глава 12 Первый отъездной день
Дальше: Глава 14 Билет до Бреста