X
Роберт проснулся рано, еще только начинало светать, а сон отлетел, словно бы и не было его, хотя сегодня он устроился довольно уютно и рассчитывал выспаться как следует. Эти скоты, новые эти русские, гниды поганые, конечно, — но с паршивой овцы хоть шерсти клок. Столько они выбрасывают на помойки хороших вещей — уму непостижимо. В его время, Робертово золотое времечко, о таком и помыслить никто не мог. Джинсы порвались чуть-чуть — на помойку, ботинки треснули — в бак, свитер пошел катышками — на асфальт его. Шубы, куртки, перчатки, сумки… Вот, бляди, денег некуда девать. Ворье, одно слово. Он всю жизнь работал, на заводе его уважали, слесарем Роберт был от Бога — без штангенциркуля доводил любую железку так, что с ОТК никогда проблем не было. Ну, выпивал — не так, как сейчас, конечно, поменьше, хотя и крепко. Но чтоб работу прогулять — никогда. С любого бодуна прибредал он в цех, мальчишек-учеников сразу за портвешком отправлял — и через полчаса как огурчик. И зарабатывал прилично. Не хуже других. Не голодал, всегда в доме было и выпить, и закусить, и пальто зимнее, и шапка пыжиковая… И не позволял он себе никогда ботинки выбрасывать, пока их еще носить можно, — в ателье накатик сделает, через год — еще накатик, шов пройдет дома, с шилом и ниткой суровой: чего деньги зря платить, эпоксидкой подметку прихватит — руки-то не из жопы растут! Пиджак — бензином, тряпочкой, брюки — щеточкой — носить и носить, костюм свадебный двадцать лет таскал, и ничего. Последнее время, правда, уже только на работу — истрепался пиджачок, но ходить-то можно было, не пижон. Нормально жили, нормально работали, сколько радости было: друзья, праздники, бабы замечательные, простые — песни пели, танцевали на вечерах заводских, ничего им особенно не надо было — конфет купишь коробку, красненького бутылочку, и в койку! Сколько он в общаге ночей провел — не сосчитать. И общага-то ведь была уютней, чем другая отдельная: все свои, все тебя знают, любят, выпьешь с корешами, есть хоть кому рассказать о себе, о работе своей. А работали как! Кто сейчас из этих трепачей так работает? В выходные, если мастер скажет, — весь цех, как один, на работе с утра. Другие, мало их, правда, было, умничать начинали — имею право, мол, но такие долго не удерживались. Иди со своими правами в другое место, там их и качай. И работали, не жаловались, страну кормили, защищали, строили, жили, как люди. Хруща скинули, кукурузника сраного, не дали все разбазарить, не дали жидам богатство народное себе прибрать. Брежнев, хоть и мудак был, все же при нем лучше всего жилось. Все на свои места встало. Жидов он погнал отовсюду — мудак — мудак, а русский человек. И все хорошо шло. Андропов после него быстренько порядок навел, всю сволочь еврейскую, которая снова зашевелилась, быстренько на сто первый километр спровадил — там им и место, тунеядцам хреновым!
Все Горбатый виноват. Проклятый лысый жид с отметиной на лбу. Все он. Развалил Союз, от которого дрожал весь мир. Весь мир! Американцы, засранцы, со своей жвачкой, как коровы, и не пикали тогда, сидели тихо, рубль был Рублем — что там эти вонючие доллары! Горбатый все продал жидам, все и всех. Молодежь во что превратил — музон американский повсюду, раньше длинные волосы в парадняках ножницами кромсали и по харе еще пару раз, чтобы не выдрючивались хиппаны сраные, — Роберт сам в народной дружине не один раз этих ублюдков ловил. Сейчас ходят, волосами, как флагами, машут, суки, улыбаться им приходится, сигареты стреляешь, а он смотрит на тебя сочувственно, гад, руки нежные, пальцы тонкие, кошелек откроет, а там доллары одни. Найдет тысчонку рваную, сунет тебе — на, подавись. И давишься этой водкой американской, из говна, что ли, они ее делают — дуреешь только, а веселья никакого. Точно, из говна. Чтобы вымерла русская нация подчистую, чтобы все здесь себе захапать. Кто защитит? Кто?! Эти хлюпики волосатые? Да они первые побегут — Америка, блядь, доллары!.. Свобода! Независимость! Гласность ебаная! Он бы всех этих писак лично расстрелял и не вздрогнул. Задушил бы, зубами бы рвал гадов: заморочили головы всей стране — «приватизация», «рынок». Вот он теперь во что превратился с этим их долбаным рынком! Ни квартиры, ни денет, ни друзей, ни жены — ничего. Всю жизнь горбатился, был уважаемым человеком, а теперь то разгрузит на Московском вокзале вагон с баночным пивом, то сворует чего-нибудь у пьяного прохожего… Откуда только силенки берутся — жрать-то не каждый день получается, но есть, есть еще мясо на костях грязных, чешущихся рук, по морде еще может дать Роберт подонку какому-нибудь. Да не стоит пока этого делать. Не стоит. А то не дадут на водку, на хлеб, лучше по-доброму, ласково глядя в глаза, просить, просить, умолять пока… Пока. А там посмотрим. Может, вернется еще его времечко. Ему-то вряд ли уж удастся по-человечески пожить, так хоть посмотрит, как будут душить эту зажравшуюся сволочь, посмеется тогда над этими жирными боровами, каждый день входящими в «Невский Палас», толпящимися у обменных пунктов, покупающими в ларьках «Мальборо» и опасливо сторонящимися его, Робертова, грязного пиджака — мордами их, мордами в грязь, в говно, сапогом по харям, по харям…
Роберт заворочался на равномерно разложенных тряпках. Он лежал, почти упираясь головой в клетку лифта, уже много лет не работающего и служившего для Роберта и его предшественников одновременно унитазом и мусоропроводом. На площадку шестого этажа этой лестницы в доме на Пушкинской, 10, кроме него, практически никто не забредал. Двери четырех квартир были крест-накрест заколочены досками, дворники не поднимались выше первого этажа, а жильцам снизу было все равно, что над ними происходит. Несколько раз изменив положение своего замерзшего на ночном холоде тела, Роберт понял, что заснуть снова ему уже не удастся. Он лениво поворошил рукой кучу тряпок, которые набрал вчера вечером во дворе, — кое-что вполне можно было носить и даже припрятать на зиму, места для хранения у него были в подвале, и он надеялся, что никто еще из его уличных дружков про них не пронюхал. На вокзал, что ли, сходить? Милиции он не боялся: милиция уже давно потеряла к бомжам всякий интерес — что с них взять, кроме вшей, а задерживать — куда сажать, чем кормить, морока одна с ними.
Роберт, продолжая лежать — одна из выработанных бездомной жизнью привычек экономить силы при любой возможности, — достал из нагрудного кармана пиджака окурок, вернее, почти целую, едва обугленную в начале своем сигарету «Стрела», помятый коробок спичек и неторопливо, со вкусом, шевеля губами и присвистывая, прикурил. На вокзал. Там можно и пожрать чего-нибудь, перехватить в буфетах, и сигарет-папирос на полдня вперед настрелять, и денег подзаработать. А если не денег, то уж налить-то, по крайней мере, кто-нибудь нальет. Осторожно затушив о стену недокуренную до конца «Стрелу», он сунул ее обратно в карман, с тихим кряхтеньем поднялся на ноги, сдвинул кучу тряпок, служившую ему постелью, в сторону, подальше от света, и стал медленно спускаться по лестнице.
Солнце еще не взошло, но во дворе было вполне уже светло — тихо, безлюдно, спокойно и свежо. Роберт с тоской вспоминал в такие ранние чистые утра, как прежде, в прошлой своей жизни, такими свежими безоблачными утрами выходил он из дома и неторопливо шел к автобусной остановке, куря на ходу вторую или третью уже папиросину, помывшийся, побрившийся, позавтракавший, иногда уже выпив пивка, припасенного с вечера, иногда просто в предвкушении большой граненой кружки у ларька, среди своих мужиков, веселых и простых, знакомых до последнего масляного пятна на задубевших спецовках. Он садился в автобус под номером 114 на проспекте Славы, втискивался в битком набитый салон, наступал кому-то на ноги, толкал локтями, ему тоже наступали и его толкали больно и с силой, но без злобы, с шуточками, веселым матерком — все были здесь едины, всем было по пути, и дела у всех были одинаковые. На пути к остановке он думал об этом автобусе почти с ненавистью — особенно когда был с похмелья, а это было почти всегда. Хотелось сесть в мягкое кресло, подремать, расслабиться, опустить гудевшую голову на грудь, но где там! Автобус забивался до предела за много остановок до той, где садился Роберт, даже нарушая этот последний предел. И на каждой следующей народ лез и лез — куда, казалось бы? Но нет, на работу опаздывать нельзя, и каким-то непостижимым образом в результате ругани, пинков и сдавливания с трудом дышащих пассажиров в салон помещались все желающие. «Автобус не резиновый», — привычно шутил водитель, все трясущиеся, потеющие и качающиеся, падавшие друг на друга, стиснутые так, что можно было поджать ноги и висеть, все пассажиры каждый день посмеивались над традиционной шуткой и передавали пятаки, если они были. А если и не было, то это не страшно. Никто не осудит. Все свои.
Роберт, сощурившись, осмотрелся. В углу у арки на земле догорал костер. Рядом с тлевшими угольками на ящиках из-под пива сидели двое. Вокруг них было набросано много разного добра — десяток пивных бутылок, — Роберт сразу почувствовал легкое возбуждение: десять бутылок, неплохое начало дня. На это уже можно было выпить Что-нибудь, не выклянчивая у прохожих мелочь, а честно, с достоинством, выпить на свои. А дальше будет уже легче… Пустые водочные — Роберт тоже отметил это — были почти бесполезны: их сдавать труднее, в ларьках не берут, пункты еще закрыты, хрен с ними. Двое продолжали выпивать — это было ясно. Пили они, вероятно, всю ночь — на такие дела у Роберта глаз был наметан, и у них еще было. В таком состоянии эти могут и подогреть немного. Им уже все равно кто и зачем. А вид эти двое имели не бедный. Ну вот и хорошо. Экспроприация экспроприаторов.
Он начал не спеша кружить по двору, не приближаясь пока к сидящим у костра, заглядывая в углы, как бы искал что-то, — привычная картина, надо дать им привыкнуть к себе, чтобы не вызвать раздражения. Если сразу попросить бутылки, могут и послать, а так, униженно, нерешительно (хотя в душе-то решимости больше чем достаточно), снизу вверх заглядывая в глаза, — он научился смотреть снизу вверх, даже стоя во весь свой довольно впечатляющий рост перед сидящим на корточках субъектом, — попросить: «Ребятки, бутылочки можно взять?..» Ребяток он теперь уже хорошо разглядел, и любви никакой они у него не вызвали. Впрочем, давно уже никто не вызывал у Роберта к себе положительных эмоций. Все сволочи.
Один, что пониже, — толстый чернявый еврей с длинным носом, курчавый, в широких модных штанах — что-то говорил, качая головой и разводя руками, второй — худой, волосатый, в кожаной «косухе», джинсах и высоких кожаных сапогах — клевал носом, не слушая собеседника: здоровья у него явно было поменьше, и ночная пьянка, похоже, его уже сломала. «Тоже ведь, скоты, не работают! Тоже ворюги — на что жрут всю ночь? А сейчас спать поползут, тунеядцы. Раздавил бы уродов, уничтожил…»
— Ребятки, можно бутылочки ваши взять? Не нужны вам?
Ребятки, по всей видимости, его просто не услышали — жиденок продолжал бормотать, волосатый наконец повернул к нему голову и согласно закивал: «Да, да, да…»
— Ребятки, так я бутылочки возьму… — Роберт начал было нагибаться к обещающим легкую опохмелку и приятное утро пивным бутылкам, но волосатый вдруг встрепенулся, глазами-щелочками сверкнул ему в лицо и тонким голосом заорал:
— Пошел в жопу отсюда! Чего надо, урод? Вали давай!..
— Гена, ты что? — удивленно спросил жиденок. — Отдай ты ему бутылки, Бог с ним, чего набрасываться на человека? Забирайте, забирайте, пожалуйста. — Он махнул оторопевшему Роберту рукой. — Нам не нужно.
Волосатый злобно смотрел на Роберта и молчал. Потом достал из кармана куртки сигарету, начал разминать ее, крутя в пальцах.
— Ладно. Выпить хочешь, дед?
Роберт молчал. Гаденыш, в другое время плюнул бы, растер, и ничего бы не осталось от этой мрази волосатой. Какие ребята у него на заводе были! А этот — ни кожи, ни рожи, а орет, гад, угрожает еще. Снизошел вот до него, «выпить хочешь?»… Сука.
— Можно, — тихо сказал он одними губами.
— Ну, садись давай с нами. — Волосатый кивнул на доску, валяющуюся напротив него. — Выпей, дед. Ваня, доставай.
Еврейчик взял стоящую у него между ног бутылку коньяка и плеснул в два граненых стакана.
— На здоровье, — сказал он, протягивая один Роберту, другой — своему волосатому приятелю.
— Спасибо, друг. Дай вам Бог здоровья. — Роберт принял стакан, понюхал, удовлетворенно хмыкнул. — Хороший коньяк у вас, ребята. Давненько такого не пил.
— Работать надо, будешь пить, — пробормотал волосатый. — Давай не задерживай.
— Хе, работать… — Роберт, выпив, занюхал рукавом, аккуратно поставил стакан рядом с ногой волосатого. — Работать-то я умею как надо. Обстоятельства, ребятки, такие… Время поганое…
— Вы на Гену не обижайтесь, — ласково проговорил еврейчик. — Несчастье у нас. Друг умер. Вот и пьем тут сидим. Гена, успокойся ты, и так, видишь, невесело. Не приставай ты к человеку.
— А отчего умер? Молодой был?
— Да ровесник наш. Застрелился. Вот такое у нас горе.
— Ну, вы даете, ребята! Застрелился! Чего же не живется-то вам? Что же вам еще нужно? Я в ваши годы и подумать о таком не мог — застрелиться! Ну и дела… Вся жизнь впереди. Вот вы чем занимаетесь, извините, конечно?
— Ну, я, допустим, врач. — В голосе еврейчика появилось напряжение. — Гена вот музыкант. А что?
— Да ничего, ничего, ребятки, не сердитесь. Простите старика — вы-то хорошие парни, а то столько всякой дряни развелось, бездельников, болтают языками, не делают ни хрена, все себе заграбастали…
— Как же это они все заграбастали, если ни хрена не делают? — невнятно промычал-пробубнил волосатый Гена. — Ты-то вот хули попрошайничаешь? Что, газеты лень продавать? Неохота? Так больше насобираешь за день?
— Ну что ты грубишь, что грубишь? Не знаешь же ничего, а грубишь. У меня, может, тоже несчастье, а ты сразу в жопу лезешь, елки… У меня вот квартиру украли, гады, на старости лет, а ты так сразу начинаешь…
— Кинули, что ли? Продать хотел?
— Обменять. Гниды. Сдружился уже с одним, бухал и бухал и с ним, а теперь вот я здесь сижу, а он бабки заработал, гад, и не найдешь его. Спрятался где-нибудь, не достанешь. Целая банда их была. Доверенность у меня взяли, я-то поверил, дурак, — думаю, свои ребята… И пиздец моей квартире! Вот так. А ты говоришь… Расстреливать надо таких!
— Да, надо, — подтвердил еврейчик. — Ну а вы что же? Что же так неаккуратно-то? В таких вещах внимательней надо быть… Держите-ка вот еще. Нам уже и так много. — Он протянул Роберту стакан с новой порцией.
— Спасибо.
Коньяк быстро согрел привычно застывшее за ночь тело, но, против ожидания, настроение не поднялось, а лишь усилилось раздражение, которое Роберт испытал при первом взгляде на эту парочку. По фигу он им. Вот как этот жиденок — покивают головами, полстакана плеснут, если настроение у них хорошее, и пошлют подальше. Кому он нужен со своими горестями? Роберт вдруг понял, что он уже не сидит на сырой занозистой доске, а, приседая, топчется, подбирая с земли бутылки и засовывая их в один из драных и скользких от жира полиэтиленовых мешков, распиханных по карманам его пиджака.
— Спасибо, спасибо, ребятки, дай вам Бог… — бормотал, оказывается, он все это время. А ребятки про него, кажется, и вовсе забыли — голова к голове сидели они, покачиваясь, подносили стаканы ко ртам и тихонько переговаривались, уставившись на дымящиеся угольки костра.
— Не дай Бог вот таким стать, — глядя на спину удаляющегося в сторону арки бомжа, сказал Гена.
— Не станешь, не бойся. Никто из нас не станет. — Иван Давидович встряхнул пустую бутылку и бросил на землю. — Не так мы воспитаны. Ты-то что? КГБ тебя в свое время давило, давило, так и не задавило — как играл на гитаре, так и играешь. Нет, мы всегда вылезем, выкрутимся. Гимназист вот уже не выкрутится, а мы-то прорвемся.
— Ты почему так уверен, Вань? Ведь здесь все, что угодно, может случиться. Придет Жирик к власти — неизвестно вообще, что будет.
— Видишь, разница между нами и этим бомжом в том, что он изначально считал себя хозяином народного достояния. Хозяином непонятно чего, но чего-то очень большого. Всего, короче говоря. А когда он все то, что, как он думал, имел, в одночасье потерял — тут и сломался. Привык быть владельцем социалистической собственности. Страшная иллюзия. Он же ничего за свою жизнь не заработал, все эти подачки государственные, зарплата эта иллюзорная — она же не зависела от него. От его работы фактической. Он все имел априори как бы. — На Ивана Давидовича нашел похмельный стих, теперь он мог говорить и полчаса, и час, слова лились легко, мысли цеплялись друг за друга и тянули за собой следующие. — Он родился уже с сознанием, что он хозяин этой страны. А с какой стати? Вот сейчас его поставили перед фактом, что никакой он не хозяин, и все. Но мы-то с тобой давным-давно уже знаем, что ничего здесь на сто процентов нашего нет и не было. И долго еще не будет. Я с тобой согласен — все, что угодно, может произойти. И никто не пикнет, что самое замечательное. Вернее, почти никто. Я в герои не лезу, пойми меня правильно, я и сам не пикну. И ты не пикнешь. Мы просто снова в такое же полуподполье уйдем, снова будем я джинсами спекулировать, ты — дисками. Мы же привыкли ничего не иметь, нам с нуля начинать — запросто. Так что такими мы не станем, не волнуйся. Меня другое тревожит. Этим бомжам вот — смотри — всем за пятьдесят, а то и за шестьдесят. Нам бы до их лет дожить — вот наша проблема. Я как врач говорю. Столько навидался уже жмуриков молодых. От старости, иной раз подумаешь, вообще перестали умирать. Хе-хе, победили старость. А молодые — каждый день. Далеко ходить не надо…
— Да уж. Вань, пошли к тебе спать. Мне до дому не доехать — я уже рублюсь просто.
— Ну, пойдем.
Ваня помог обмякшему и теряющему координацию товарищу подняться на ноги и, придерживая его, тихонько повлек прочь со двора. Выйдя из полумрака арки на Пушкинскую, они попали в совершенно другой мир. Здесь уже нельзя было жечь по ночам костры и пить до умопомрачения, спокойно беседовать о жизни, сидя на асфальте, за призрачной границей, отделявшей двор от всего остального города. Нужно было сразу напяливать на себя маску добропорядочного гражданина, выпившего, но совсем чуть-чуть, идти по возможности ровно и следить все время за тем, чтобы не налететь на прохожих, в ранний час уже снующих по каким-то своим насущным делам, не оказаться под автомобилем, сворачивающим на перекрестке без предупредительного мигания фарой поворота, не вызвать у фланирующих парами милиционеров подозрения в чем-нибудь и не оказаться в результате за мутным небьющимся стеклом «аквариума» в отделении милиции.
Миновав длинный, неправильной формы, то расширяющийся в сквер, то сужающийся до коридора с односторонним движением проходной двор, они вышли на Марата, благополучно пересекли проезжую часть и, чуть не смяв небольшую толпу ранних алкашей возле ларьков близ бани, скрылись за углом Поварского переулка.
Сдававший бутылки Роберт едва успел подхватить на лету выбитую чьим-то беспардонным локтем из его руки посудину, беззлобно ругнулся, передал спасенное добро равнодушной девчонке-продавщице в темное нутро ларька и обернулся посмотреть, кто же чуть не лишил его крайне нужной и такими унижениями добытой пятисотенной. Он успел их заметить — еврейчик и волосатый уже заворачивали за угол, но мгновенный удар ненависти фотовспышкой выскочил и на миг затормозил, заморозил движение двух пошатывающихся фигур. Вспышка была настолько яркой, что Роберту пришлось зажмуриться.
— Чего заснул, отец, давай двигайся. — Его беззлобно толкнули в спину.
Он молча принял у старавшейся не смотреть на него соплячки-ларечницы холодную жестяную баночку водки «Аврора» и вывинтился из короткой, но тесной очереди. «Суки, гады…» — проносилось в его голове, и ничего больше он не мог сказать и ни о чем другом не мог подумать — два этих утренних подонка совершенно расстроили его сегодняшние планы. Он пошел по Стремянной, но не в сторону вокзала, как собирался, проснувшись, а к центру — зачем, куда, он не знал. Фиолетовая банка «Авроры» — 45 градусов, если верить тому, что на ней написано, — давала уверенность, что хотя бы первая половина дня пройдет спокойно, а там как Бог даст. Он остановился в маленьком садике перед улицей Рубинштейна, сел на парапет, разделявший чахлый, серый от пыли газон и растрескавшуюся, заплеванную пешеходную дорожку, и открыл баночку.