IX
— Ты всем позвонил?
— Всем. — Они лежали обнявшись на диване в комнате Гимназиста. — Леш, а этот Сережа — странный какой-то тип. Правда?
— Обыкновенный тип. Функционер советский. Ничего странного, Кать. Просто горе такое — вот и странный. А сделали они все так быстро — за один день, да еще воскресенье — как только ухитрились. И с кладбищем договорились. На Богословском-то это не так просто в наше время. Бешеные деньги.
— Серьезно? А ты откуда знаешь?
— Да уж знаю, к сожалению. Мажорское кладбище. Ну, Толика-то к отцу подхоранивают — это проще. А так ведь туда просто не попадешь… Слушай, я пойду, чайник поставлю. Все равно не гаснуть. — Он натянул джинсы, рубашку и вышел из комнаты. На кухне сидел Сережа — неопределенного возраста худой мужчина с залысинами, в черном мятом костюме, слегка осветленном на плечах нестираемым налетом микроскопических частиц перхоти. Лицо у него было усталое, глаза полузакрыты, он пил кофе из большой чайной чашки и быстро и часто затягивался неведомо какой по счету беломориной — две полных пепельницы стояли перед ним на столе, и он тряс пепел поочередно то в одну, то в другую, безнадежно пытаясь пристроить окурок на вершине одной из грязных пирамидок.
— Не спится? — спросил Сережа, взглянув на появившегося Алексея. — Да, дела. Кофе будешь?
— Спасибо, буду. И еще одну чашечку. — Он подставил ее под носик наклоненного Сережей большого кофейника.
— А ты давно Толика знал? Извини, если некстати спросил, просто интересно, вернее, не то что интересно, а хочется вспоминать все время…
— Давно. В школе еще познакомились. Вернее, мы-то в разных школах были, и как-то в компании, на дне рождения чьем-то, что ли?.. Уж и не помню точно, — удивился Алексей. — Надо же — не помню. Как будто всю жизнь его знал.
— Да, вот и у меня так же. Я все сюда в гости ходил, ходил, к отцу его сначала, потом вот к Люде… Ну и с Толиком общались, конечно.
— Мы его Гимназистом звали. — Алексей взял со стола пачку сигарет и вытряс одну. — Правда, похож он был на гимназиста?
— Гимназистом? Хм, да, пожалуй. А «мы» — это кто?
— Ну так, вообще… Друзья. Сережа… простите, непривычно как-то…
— Ничего, ничего.
— Сережа, а как вы так быстро все организовали сегодня? Я с этими делами в жизни пару раз уже имел дело, так это такая смурь, такие бабки…
— Ну, у меня, к сожалению, опыт большой. И потом, связи, по работе там, то, се… Помогают люди.
— А вы где работаете, если не секрет?
— Отчего же секрет — никаких секретов. В КГБ работаю.
— Что, серьезно? — Брови Алексея резко взлетели и почти исчезли под черной челкой. — А кем? Подождите-ка, так ведь КГБ уже нет — ФСБ, вы имеете в виду?
— Да я много лет уже в КГБ. Не удивляйтесь, Алеша, во-первых, голову всей стране журналисты заморочили, что в КГБ все в страшном секрете. Ничего подобного. Обычные люди работают, такие же, как все остальные, так же пьют, едят, спят, женщин любят. И работа там тоже разная — не только то, о чем в газетах пишут. Я уж не говорю о книгах — столько туфты откровенной сейчас издают, тошно просто становится. А что касается меня, то я — обычная мелкая сошка. Работа канцелярская, скучная. Но связи есть, в жизни очень много я через эти связи получил. Правда, не только хорошего, но все же… А ФСБ, КГБ… Что ты думаешь, название другое, так и люди другие? Куда же все кагебешники подевались? Да никуда. Все на своих местах сидят. Так что работаем спокойно на благо. И зря люди боятся — меньше нужно было «Огонек» читать в свое время. Вот уж, действительно, желтая пресса. У нас — «Смена», в Москве — «Московский комсомолец» — ужас, что пишут. Обидно мне бывает — у нас тоже всякой сволочи много, но я думаю, что в этой самой «Смене» или «Огоньке» процент такой же. Что же они всех под одну гребенку… Посмотрел бы я, что все эти журналисты и редакторы без КГБ делали.
— А ты чем занимаешься? — спросил Сергей после короткой паузы, сделав несколько глотков из чашки. — Вот тебе вопрос по моей специальности. — Он слегка усмехнулся. — И выброси ты из головы всю эту чепуху про КГБ. Договорились?
— Да я запросто. У меня тоже свое мнение на этот счет. Я так — мыкаюсь пока. Универ закончил, филфак, сейчас вот в театре — машинистом сцены. Это тоже временно все, хотя работа нормальная, ребята клевые. Не знаю… Живу просто. Стараюсь другим не мешать и жить, просто жить. Столько в мире есть хорошего, хочется все посмотреть, потрогать, попробовать. Боюсь где-то замкнуться и всю жизнь просидеть в какой-нибудь конторе — хотя бы профессором в университете. Насмотрелся я на них, бедняг.
— Ну, это и в мой огород камешек. Я ведь тоже всю жизнь на одном месте, в одном кабинете сижу. Так что и меня пожалей.
— Ну, вы извините, но если так, то по большому счету и вас тоже жалко.
— Мне самому себя жалко. Мне бы твои годы — так меня бы здесь уже и вовсе не было. Теперь-то завяз здесь, привык, врос в землю. Даже в отпуск не езжу никуда, хотя мог бы. Сижу в Питере. Не хочется ничего. Иссяк источник.
— Ну, так уж и иссяк. Вам, простите, сколько лет?
— Мне? Да много мне лет, много. Что, трудно определить? Ты же с кагебешником разговариваешь, х-хе. — Сережа опять невесело хмыкнул и прикурил потухшую папиросу. — Да, я бы на вашем месте валил бы отсюда как можно дальше. На другое полушарие. А то Европа уже почти вся загажена — соцлагерь-то разлагается, гниль расползается. А в Америке, например, можно устроиться. Туда еще не скоро эта мерзость докатится. Доползет, конечно, но на ваш век жизни там вполне хватит. Не думал ты об этом?
— Вы так говорите, как будто в разведчики меня вербуете. Да думал, конечно, но что-то не надумал. У меня здесь столько друзей, все меняется, интересно здесь жить. Мне, кстати, нравится, как дело поворачивается. По-моему, все будет нормально. Бандиты здорово зверствуют, но это уж, извините, ваша работа. Так что, если КГБ и милиция нам помогут, мы и тут нормально поживем. Я не прав?
— Нравится тебе, значит? А мне вот не нравится. Ничего здесь не будет хорошего. Народ беспомощный совершенно и безмозглый. Безвольный, беспринципный. Достаточно «без»? Могу еще. Все будет подтверждено примерами. Хочешь?
— Хм. Ну, я ведь тоже — народ…
— И я — народ. И Люда — народ. И все мы такие, как я описал тебе. Просто про себя не хочется никому конкретно нелицеприятные вещи рассказывать. Я же не говорю, что плохие люди — нет, масса хороших есть. Масса даже замечательных. Но совершенно все бессильные. Как овечки. Ты не согласен? Ладно, Алеша, извини меня — все это бред. Устали все сегодня — такой сумасшедший день… Катя-то спит?
— Куда там… Сейчас позову ее — вместе кофе попьем. — Алексей встал и направился в сторону комнаты, но столкнулся с идущей навстречу Катькой.
— Ну что, полуночники? Ложились бы… Ой, а мне можно кофе?
— Присаживайтесь, Катя, с нами. — Сережа пододвинул к ней чашку. — Что же все-таки с Толиком случилось? У вас нет никаких соображений?
— Да черт его знает. Можно папироску? — Алексей взял протянутую ему беломорину. — Спасибо. Не знаю. Врагов у него не было, по крайней мере, я не знал. А он мне все рассказывал. Он вообще скрывать не умел ничего. И врать не умел. Черт знает, что такое!
— Катя, вы как себя чувствуете? — Сережа, казалось, не слушал Алексея. Он по-прежнему без выражения смотрел на лицо его подруги, и она, поймав его взгляд, внутренне съежилась — что-то было в нем нечеловеческое, безжизненное. Но сидящий напротив Сережа был живым, на лице его играли мускулы, подрагивали губы, веки время от времени моргали, глаза же смотрели из прошлого, они не существовали в настоящем, жили совершенно отдельно от всего остального.
— Нормально, а что?
— Нормально? Мне кажется, вы больны. Вы уж извините меня, Катя. Я вообще-то врач. Точно все хорошо?
«Телепат какой-то», — с неприязнью подумала Катя.
— Да ничего, ничего. Я просто не спала совсем, устала. Как и вы, наверное.
— Да, да, понимаю. Ладно. — Сергей Андреевич неуклюже поднялся с табуретки. — Пойду я домой, пожалуй. Люда спит. Вы здесь остаетесь?
— Да, переночуем. А не поздно вам идти? Куда вам ехать? Мосты развели уже.
— Недалеко мне. На Черную речку. Дойду потихоньку. Ну, держитесь, ребята. — Он протянул Алексею руку. — Катя, до свидания. Не болейте.
Дверь за собой Сергей Андреевич закрыл так тихо, что Алексею и Кате еще некоторое время казалось, что странный Сережа все еще здесь, и они молчали, дожидаясь возможности остаться наедине.
— Ну, как он тебе теперь? — наконец поинтересовался Алексей. — Все кажется странным?
— Не то слово.
— Вот, понаблюдал настоящего гебешника. Надо с ним поближе познакомиться. Может, пригодится в жизни.
— Откуда ты знаешь, что он гебешник?
— Сам сказал.
— Мне он сказал, что врач.
— Ну, врач. А что, в КГБ врачей нет, что ли? Да, действительно странный. Замученный какой-то. Все у него сволочи, все у него плохо. Прижала, наверное, нынешняя власть, кормушки позакрывались, вот и плохо ему. Пойдем спать.
Утром он вышел на улицу купить сигарет. Ларек, стоящий совсем рядом с домом, был открыт. Алексей протянул деньги в окошечко, но у продавца вышла какая-то заминка — он неловко взял у Алексея пятерку и тут же уронил ее на пол. После чего сам исчез из виду, нагнувшись за деньгами под прилавок, и завозился, невидимый, зашуршал чем-то, послышались глухие удары о стенку ларька, продавец пыхтел внизу, задевая плечами за ящики с товаром — водочными бутылками, упаковками «Баунти» и коробками сигарет, — чертыхался, но никак не мог, видимо, найти спланировавшую куда-то купюру. Алексей стоял, переминаясь с ноги на ногу, шли минуты, он начинал нервничать, как всегда, когда ему приходилось стоять в очереди либо просто вот так бессмысленно ждать, когда кто-то наконец соизволит выполнить свои непосредственные обязанности. В очередях он обычно не стоял — предпочитал лучше пройти лишний квартал до другой булочной, гастронома или ларька, чем хоть на пять минут примкнуть к угрюмому и покорному сообществу, привычно убивающему свое время в тягучем ожидании. На узкой железной полоске, выступающей перед окошечком и служащей зачаточным — или, скорее, недоразвитым — прилавком, было нацарапано слово, знакомое каждому с детства, — короткое, омерзительно конкретное, бесполое, как ни странно, слово — выразитель безысходной, ставшей естественной частью человеческого существования тоски, слово, которое должно быть начертано на знамени всего советского народа. Алексея при виде этих доморощенных граффити всегда охватывала невыносимая скука и жалость к согражданам. Он вспоминал фотографии Нью-Йорка, которые показывал ему его американский приятель, вспоминал разноцветные, разрисованные затейливыми узорами и расписанные немыслимыми шрифтами стены негритянских кварталов, и ему становилось просто обидно за свой народ, за его ограниченность и самодовольство! «Хуй!» — и все, мол, этим сказано, чего еще мудрить! На окнах вагонов метро нацарапанное монеткой, на стенах домов — мелом, краской, углем, вырезанное перочинным ножиком на школьных столах и стульях, старательно закрашиваемое, но все равно отчетливо читающееся, на кафеле кабинок общественных туалетов — пальцем и… Алексей сплюнул и попытался заглянуть через маленькое квадратное окошечко внутрь ларька.
Там тем временем прекратилось всякое шевеление и стояла полная тишина. Он постучал по стеклу, встав на цыпочки, попытался сверху через ряды сигаретных пачек разглядеть продавца, но не обнаружил его. Ларек был маленький, Алексей видел часть пола, табурет, стоящий рядом с ним термос, но, к удивлению его, продавца внутри не было. Как он успел выйти так незаметно? Алексей сделал шаг в сторону и увидел, что единственная боковая дверь в ларек заперта снаружи на обычный дешевый висячий замок. Свалил-таки! Но зачем? Неужели решил обмануть на пять тысяч? Да нет, бред какой-то. Что за дела? Алексей почувствовал себя неуютно, как бывало всегда, когда он переставал контролировать ситуацию и оказывался в зависимости от кого-то, особенно если этот кто-то был неизвестен ему и предсказать дальнейшие события не представлялось возможным.
В другой раз он бы плюнул, ругнулся про себя и пошел бы дальше, забыв через минуту идиотское происшествие, но сейчас что-то мешало ему отойти от ларька. И не просто отойти — он понимал, что даже повернуть голову и осмотреться ему становится тяжело и почему-то страшно. Страх взялся непонятно откуда, и стоило только Алексею обозначить его, как он начал усиливаться, обволакивать его душным холодным облаком, начал застилать глаза, заморозил позвоночник и облепил ноги тяжелой невидимой грязью. С трудом, медленно, словно вместо воздуха его окружал густой кисель, Алексей всем телом развернулся и посмотрел на улицу. Вот оно! Улица была совершенно пуста. Вернее, вдалеке, метрах в пятидесяти, она жила своей обычной жизнью начала рабочего дня, первого дня недели. Там ехал троллейбус, удаляясь от Алексея, через проезжую часть перебегали люди, по тротуару брели собачники со своими любимцами, на перекрестке перед светофором возле остановившихся «жигулей» стоял милиционер и молча, недвижимо выслушивал объяснения владельца машины, махавшего руками, — красный пиджак его развевался по ветру и выглядел намного более ярким, чем мутный глазок светофора. Что он говорил, Алексею не было слышно, как, впрочем, и монотонного шороха троллейбуса, отрывистого лая собак, не было слышно ни стука каблуков, ни рычания разрегулированных двигателей истаскавшихся по питерским ухабистым дорогам стареньких машин.
Алексей резко обернулся — сзади улица была так же пуста до самого конца. С этой стороны она упиралась в Каменноостровский проспект, и ни одного пешехода не было видно на ней — только по проспекту, на миг появляясь в просвете между старыми домами Пушкарской, проносились редкие автомобили — слишком редкие для такого часа.
Из-за угла вышел человек и направился в сторону Алексея. Он вдруг понял, что ждал этого человека, что это и есть причина внезапного страха, что, как ни готовился он к этой встрече, все равно утренний одинокий пешеход застал его врасплох.
Лысый шел медленно, глядя ему прямо в лицо. Он был еще далеко, но то ли зрение у Алексея от страха стало необычайно острым, то ли действительно глаза лысого излучали какую-то жуткую энергию, Алексей видел их очень хорошо — еще не различая общего выражения лица, деталей одежды… Он видел неподвижные зрачки, пустые, словно проколотые булавкой, за которыми скрывалась бездна, затягивающая, холодная, липкая бездна — без-дна…
Он повернулся и медленно пошел по тротуару туда, где текла нормальная, будничная городская жизнь. Он увидел, что водитель в красном пиджаке, видимо, уладив дело по-хорошему, сел в свою «девятку» и быстро исчез из виду, свернув в первый же двор, милиционер же, сунув что-то в карман брюк, помахивая полосатым жезлом, двинулся прочь. Алексей хотел было ускорить шаг, но почему-то это показалось ему опасным. «Нельзя привлекать внимание», — вертелось у него в голове, хотя привлекать чье внимание? Люди, маячившие вдалеке, почему-то все как один смотрели в противоположную от него сторону. Спина милиционера исчезла за углом дома. Улица впереди стала быстро пустеть. Алексей уже дошел до светофора, возле которого происходило разбирательство с краснопиджачным нарушителем, а все собачники, прохожие и автомобили куда-то подевались, и снова он видел их движение метрах в ста впереди себя.
Из-за угла медленно выплыла прямоугольная коробка троллейбуса — раньше троллейбус здесь не ходил, но Алексею было не до удивлений, и он, не обратив внимания на номер, торчащий на заднем стекле машины, бросился наконец бежать вслед спасительному общественному транспорту. В троллейбусе по крайней мере были люди, был водитель, была возможность спрятаться, убежать, уехать в любом, все равно каком направлении от невыносимого, жуткого человека, идущего сзади. Хотя троллейбус начал плавно тормозить, расстояние между ним и бегущим, мгновенно вспотевшим и почему-то запыхавшимся Алексеем не уменьшалось. Для него обычно такие пробежки были плевым делом, чтобы по-настоящему запыхаться, ему нужно было бы пробежать раз в десять больше, но то ли от страха дыхание сбивалось, то ли — он готов был уже в это поверить — лысый действительно притягивал его к себе невидимыми нитями, затрудняя движение вперед. Оглянуться теперь хотелось все время, и если прежде это вызывало страх, то теперь Алексею приходилось бороться с собой — так и тянуло его повернуть голову назад и посмотреть еще раз в пустые глаза лысого.
Троллейбус остановился в тот момент, когда Алексей поравнялся с задней дверью. Створки с глухим стуком разъехались, и, перед тем как поставить ногу на ступеньку, Алексей все-таки взглянул в сторону лысого. Тот продолжал идти к нему, не ускоряя шага. Он заметно поотстал, но, казалось, был полностью уверен, что легко наверстает упущенное, — шел спокойно, слегка пошаркивая подошвами, — кроме механического плотного лязга дверей троллейбуса, это были единственные звуки, нарушавшие тишину пустынной улицы.
Гармошки дверей, издав резкое шипение, сошлись за спиной, и, уцепившись рукой за холодную трубку поручней, Алексей перевел дыхание. Редкие пассажиры не обратили внимания на единственного вошедшего — на этой остановке, кроме него, никто больше не сел в троллейбус и никто не встал со своего места, чтобы выйти. Никому не нужна была сегодня Большая Пушкарская. Алексей, покачиваясь, прошел по дрожащему слегка полу, устеленному резиновыми ковриками, проглатывающими звук шагов, и присел на переднее сиденье — он любил занимать это место: с него открывалась дорога впереди, за лобовым стеклом, и этот вид был для него всегда интереснее, чем монотонно плывущие мимо дома. Соседа его, сидевшего ближе к окну, наоборот, видимо, интересовало происходящее на тротуаре — голова его была повернута в сторону, и Алексей не видел его лица, только коротко стриженный затылок и россыпь перхоти на воротнике черного пиджака. Алексей, всегда брезгливо относившийся к подобной неаккуратности, сейчас почему-то не мог оторвать глаз от серых меленьких подлых хлопьев, которые незаметно для хозяина превращали его из элегантного джентльмена в опустившегося неудачника. Троллейбус начал медленно замедлять ход — приближалась остановка — и синхронно с торможением голова сидящего у окна стала поворачиваться. Алексей узнал его еще до того, как полностью увидел лицо.
— Убежал? — спросил участливо Сережа, Сергей Андреевич, — приятель мамы Гимназиста, обсыпанный перхотью гебешник.
— Убежал… Откуда вы? Ах да, извините. — Вдруг Алексей понял, что гебешник-то все должен знать, ведь не случайно же он здесь оказался, в этом троллейбусе. Вот наконец и спасение. Конечно, будут неприятности по трофейным делам, но не убьют же, не посадят, а от лысого спасут.
— Что же ты их застрелил, Алеша? — спросил кагебешник. — Отвечать придется. Отвечать по всей строгости закона. Тут уж я ничего не могу поделать. — Сережа покачал головой и похлопал Алексея по плечу.
— Кого застрелил? — сиплым голосом спросил Алексей.
— Как кого? Здорового дядьку и лысого вот этого. — Большим пальцем руки он показал назад. Алексей обернулся и увидел лысого, стоящего на задней площадке троллейбуса и державшегося за спинку ближайшего сиденья. Лысый смотрел в окно и был на вид совершенно спокоен.
— Этого? Так ведь он жив…
— Ну прямо скажешь — жив. Как же это он жив? Может быть, и я — жив? — Он приблизил свое лицо к Лешиному. В зрачках Сережи были такие же черные проколы, кожа лица шелушилась серыми чешуйками, зубы отсутствовали. — Что, зубы? Вырвали мне зубы твои товарищи, Алеша. Золотые были у меня зубы. Может, ты знаешь кто? Кто-о-о?! — вдруг заорал, захрипел он сиреной, так что стало закладывать уши. — Кто-о-о?!
Алексей рванулся в проход, резко развернулся и увидел себя лежащим на диване в комнате Гимназиста. За окнами было темно, лежащая рядом Катька громко кричала.
— Катя! — Он схватил ее за плечо и повернул лицом к себе. — Катя!
Продолжая кричать, она открыла глаза и тут же замолчала.
— Господи, Леша, фу ты, ну и ужасы мне снятся. Это все кофе в три часа ночи. Который час?
— Да рано еще, видишь — темно.
Он встал и подошел к окну. Большая Пушкарская являла собой продолжение жуткого сна — совершенно безлюдная, черная, размеченная по всей длине гирляндой фонарей, висящих вдоль улицы. Ровной глубокой траншеей уходила она в обе стороны, пустой, заброшенной траншеей. Бой отгремел давно, победители прошли дальше, побежденные лежат в земле, дух выветрился, затих грохот взрывов, скрежет металла, растаяло эхо криков боли и отчаянной ругани, кровь впиталась в землю, и на поверхности не осталось никаких следов. Но стоит копнуть глубже, снять слой свежего дерна, как откроется все, что здесь происходило: ничто не пропадает совсем, как ничто не возникает ниоткуда, — этому учат в школе. Разрытый окоп с облегчением выдохнет прямо в лицо, как долго задерживаемый в легких воздух, запах пороха, гниющих костей, отхаркнет кровавые сгустки. Как смрад гниющих зубов, поползет из него облако зарытых на долгие годы, законсервированных в земле чьего-то смертельного страха, ненависти, ярости и боли.
Земля не любит чужих, ради любопытства или наживы нарушающих ее покой и вносящих беспорядок в медленную подземную темную жизнь. Она кусает и царапает рваным ржавым железом, бросает в лицо камни разрывами припрятанных в глубине гранат, отрывает руки и ноги запасенными впрок снарядами и минами. Нет числа ее не поддающимся никакой классификации ловушкам — неожиданным ямам, трясине, завалам упавших деревьев, словно специально рухнувших в самой середине лесной чащи, — почему ветер ничего не тронул с краю, на опушке, а повалил их там, куда, казалось бы, ему и не добраться вовсе?
В лесу Алексей не был чужим, и земля принимала его как своего, посвященного в ее тайны, мирилась и терпела его вмешательство, но сейчас он вдруг почувствовал себя чужим в этом городе. Он нарушил какие-то прежде неизвестные ему табу и шагнул за ту черту, которую переступать нельзя, за которой ждет либо немедленная и суровая расплата, либо нужно будет жить уже по совсем другим правилам — второй, тайной жизнью огромного города, не парадной, фасадно-магазинно-телевизионно-обыкновенной, а той, что прячется в подвалах и на чердаках, ночной, не зависящей от людей жизнью старых домов, кривых узких улочек, тупиков, заброшенных особнячков, помоек и трущоб. Настоящей его жизнью.
И самое главное, что пути назад уже нет. Дверь со скрежетом захлопнулась, оставив за собой зелень улицы, солнечный свет и смех прохожих. Ключа от замка нет, и впереди скользкие обшарпанные ступеньки вниз, в темный холодный коридор с лужами на полу, с заплесневелыми грязными стенами, со множеством ответвлений, поворотов, подъемов и спусков, и где второй выход, знает один Бог. Если знает. Нарушившего раз пограничную черту город уже никогда от себя не отпустит, его клетки проникают прямо в кровь и ассимилируются в организме, начинают руководить его жизнедеятельностью, направлять его поступки и вести по пути, который им нужен.
Улица за окном начинала сереть, погасли фонари, прохожих еще не было видно, но время от времени слышался шум проезжавшей машины. Проснулись городские голуби и с громким утробным гугуканьем расселись на карнизах спящих окон. Через полчаса пойдут на свои заводы рабочие, с тихим воем проедет по Пушкарской первый троллейбус, и закрутится обычный, похожий на все остальные день, которому нет никакого дела ни до Алексея, ни до Кати, ни до смерти Гимназиста. Город зевнет, глотнет едва успевшего посвежеть воздуха и медленно начнет пережевывать сам себя — сначала лениво, медленно и неохотно, но затем войдет во вкус, и заработают его неохватные челюсти с лязгом и скрежетом.