Часть пятая и последняя
— Откуси хлеба, сынок, и жуй, — сказал старик.
Я взял в руки шершавую лепешку и сделал то, что он просил.
— Что ты чувствуешь, сынок?
— Хлеб горчит, — ответил я.
Я жевал и жевал, а старик только смотрел на меня и не произносил ни звука.
— А теперь?
— Хлеб стал сладким, — ответил я.
— Вот видишь, — сказал старик. — Так и жизнь. Она горькая. Она и сладкая одновременно. И нет разницы. Надо лишь пройти путь. Лучше пройти самому. Иначе Гончар проведет.
— Я буду думать, Учитель, — сказал я.
— Ты лучше жуй, — улыбнулся старик. — Возьми чай. — Старик протянул пиалу.
— Да. — Я постарался улыбнуться в ответ и взял пиалу. — Я буду жевать, Учитель. Буду.
Этот город можно пройти насквозь. Подаю тысячерублевую бумажку и ступаю на эскалатор. Наверху закуриваю и смотрю по сторонам. Люди вокруг безобидные. Справа по каналу золотой и глазурованный «Спас на Крови». Всю жизнь его реставрируют, подготовляя к новой крови. Сейчас только леса сползают. Александра, тезку, Освободителя добил бомбой поляк Гриневицкий. Перед ним студент Рысаков метнул первую бомбу от имени «Народной воли». От нашего стола к вашему. Освободителей в России кончают не задумываясь. Ельцина и Горбатого никто не грохнул, значит, они пока не освободители. Прохожу улицу Софьи Перовской. Эта дворянка махнула мещанам платочком, чтобы достали бомбы. Сворачиваю с Невского и мимо церкви, затерявшись в ручейке праздношатающихся, оказываюсь на улице Желябова. Это он организовал цареубийство, но его повязали — до. Перовская, интеллектуальная телесная подельница, отомстила за суженого и довела задуманное убийство до конца.
На улице Желябова ДЛТ, а за ДЛТ — Капелла. В Капелле поет хор мальчиков. Пока он поет, прохожу дворами и останавливаюсь на мосту через Мойку. Там труб навалили и киоск торгует с видом на Дворцовую площадь. Рядом на речке дом, куда привезли подстреленного Пушкина. Город у нас замечательный. Замороженная Сицилия. Питер на Крови.
Через каждые десять метров менты в фуражках. За ними по Дворцовой площади еще ездят японцы на лошадях. Цыгане там. Старухи-кривоножки доят туриков. Перед Александрийским столбищем двухэтажная каракатица под синим тентом. Там за пультом крутят ручки финики. Так напечатали газеты. Финны привезли и сцену, и свет, чтобы нам стало громко и разноцветно. С финнами Коккер легендарный приехал, станет петь россиянам после «ЗЕЛЕНЫХ СОПЛЕЙ» и Кобзона, а вот с Томом Джонсом мэра Гондон прокинул. Нет и не было никакого Тома Джонса. Сцена, огромная и крытая, стоит на месте партийной трибуны. У каждого времени свои артисты.
На акварельном небе ни единого штришка. Народ вовсю кружит по площади в платьях и брюках. Плебсу мало надо. Про Коккера мало кто знает. «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ» — вот что им требуется.
Я сажусь на трубу и закуриваю. Сидеть неудобно. Китайский ствол ТТ давит в живот. Надеюсь, он не вывалится на асфальт раньше времени и не провалится в трусы. В четырех петлях четыре правильных ответа. Черная кожаная «косуха» словно сшита для ножей. Сегодня я «металлюга». Двадцать зубастых молний на мне, перстни с черепами и браслеты. Я повязал платок на голову и сбрил щетину, оставив на подбородке лишь то, что уже можно называть бородкой. Нужно надевать лица и снимать их. У меня не мое лицо, да еще и черные очки. Если и я часть народа, то и воля моя — часть воли народа. Народная воля. Тех дворян и мещан собралось слишком много, они и бросали бомбы направо и налево. Народную волю должен исполнять один человек, чтобы не советоваться, чтобы времени всегда оставалось плюс. Когда люди — тогда время минус. Право и власть не дают, их берут. Я беру сигарету из пачки и закуриваю еще одну. Кажется, время бесцельно колышется солнечным штилем. Но оно уже сворачивается в пружину, и только я знаю, когда ее отпустить.
…Сквозными дворами и скверами я ушел прочь, стараясь не представлять, как горит «Москвич» и превращается в ничто напичканное героином тело девушки. Она могла бы и переломаться, завязать и радовать кого-нибудь еще своими ногами. Что-то ведь находил в ней Никита и кроме ног. Рождается человек, нянчат его, учат ходить и читать, быть хорошим, а он после разлетается в клочья… Именно об этом я старался не думать. По Малому проспекту, перекидывая сумку с плеча на плечо, добрался до Карповки и по набережной — до Медицинского института. Скоро я уже стоял напротив пепелища. Я не стал переходить улицы. Стены вздымались обугленные, крыша провалилась, и лишь черные ребра стропил торчали в небо. Значит, «духи» прошлись по афганцам в Питере для устрашения, стараясь разбоем упредить кинжальное продолжение. Народу, наверное, покалечили с обеих сторон. Где-то теперь шелестоман? Что он надыбал и хотел тогда сказать?
Надо сматываться, пока время плюс. Я вскочил в трамвай, и тот перенес меня через Литейный мост. До дома было рукой подать, но дом, конечно же, пасли, если не спалили вместе с соседями, как афганские трущобы. Я вышел из трамвая и свернул на Фонтанку, где всегда не так людно. Между мной и Летним садом скользили лодки и катера, между мной и Инженерным замком, цирком, Дворцом пионеров, а теперь, похоже, бойскаутов. По переулочку я свернул на улицу пианиста Рубинштейна и юркнул во двор Рок-клуба. Десять лет назад здесь многое что началось, а теперь почти все и кончилось.
Когда погиб Цой, узкогрудые кинофилы сидели во дворе сутками и рисовали на стенах буквы. Со временем надписей прибавилось, и стены представляли собой огромную городскую татуировку. Я вошел в гнилую парадную. В бывшей кладовке Рок-клуба хитрожопый Фирсов открыл лавчонку и торговал рок-н-ролльностями. Через кладовку я вошел в клубный офис, если его так можно назвать.
На диване без ножек лежал бухгалтер, а Большая Света и Мелкая Анна стоя пили пиво из банок.
— Дрон вчера головой в рубильник! — объясняла Мелкая Анна на грани истерического припадка.
— Ну! — кивала Большая Света. — Вообще!
На стуле возле занавешенного окна сидела третья девушка, в темных очках. Лицо отсутствовало. Бухгалтер повернулся и упал на пол.
— Надо его посадить и привязать, — сказала Большая Света. — Коля придет, и мне одно место намылит.
— Здравствуйте, девушки, — сказал я, опустил сумку на пол и, подняв бухгалтера, перетащил его в соседнюю комнату, где вложил бухгалтера в кресло, как деньги в МММ.
За столом сидел Начальник Камчатки и играл на компьютере в морской бой. Начальник и сам клонился долу, но еще тыкал в клавиши. Его б в Голливуд сниматься в триллерах. Здешнюю обстановку я знал. Рекшан всегда матерился, что рок-н-ролл сдох не когда Б. Г. спел, а когда алкаши встали у клубного руля. Рок-н-ролл, может, уже и сдох, но алкаши еще шевелились.
…Я старался не представлять, как горит «Москвич» и превращается в ничто тело девушки.
— Выпьем, девчонки, может, по сто капель?
— Выпьем, Саша. Что ж не выпить! Вчера тут такой день варенья творился! — согласилась Большая Света хриплым басом, а Мелкая Анна согласно засмеялась, нервно моргая:
— Пива, виски и портвейна!
— У нас же теперь бар работает, — сказала Света.
— Поздравляю! — Я достал деньги. — Ты тут лучше знаешь.
— Что да, то да, — ответила Большая Света и взяла пятитысячную бумажку.
— И бутерброды, — попросил я.
— Обижаешь, — хмыкнула Большая Света.
Они были, вообще-то, нормальные девушки, только сумасшедшие.
Дрон вырубил рубильник. Коля мог намылить. Начальник — мудак, а бухгалтер — хороший. Варяги придут сюда бацать, а Дрон рубильник вырубил. Ток украли у прачечной. В буфете кофеварка вот-вот. Какие проходки на Дворцовую могут быть?
Начальник упал из-за компьютера, а бухгалтер очнулся. Я поменял их местами, и морской бой продолжился.
Через час я узнал, что две проходки на Дворцовую площадь в Рок-клуб все-таки прислали.
— Ты что! Не надо! Такой рок-н-ролл нам не нужен! — говорила Большая Света.
— Хватит! С бандитами я уже общалась! — кричала Мелкая Анна.
Третья девушка, без лица, молчала.
Бухгалтер выиграл морской бой и взял счеты. Он лег на диван без ножек, положил счеты под голову и заснул. Девушки вспоминали минувшие дни и бурели. Я сел за компьютер и сделал вид. Меня интересовал не морской бой, но — бой сухопутный. Нормальные, но сумасшедшие девушки продолжали буреть, а я сказал Большой Свете, что позвоню.
— Звони! — бросила она через плечо, а Мелкая Анна рассказывала, как давала Розенбауму прикурить.
Я сел за телефон и снял трубку. Набирал номера телефонов, а свободной рукой открывал ящики стола. В нижнем ящике прямо поверх бумажного хлама лежали два картонных квадратика с печатями АО «Санкт-Петербургские фестивали». Проходки за кулисы концерта на Дворцовой площади. Уважуха рок-клубовской бюрократии со стороны авторитетных структур. Я взял один квадратик и сунул в задний карман джинсов. Сразу за стеной офиса, если его можно так назвать, начиналась сценка, зальчик и буфетик. Потребители еще не появились. Я подошел к буфету и попросил кофе. Кофе был горький. Я размешал, и кофе стал сладким. Так и жизнь. Все это одно и то же. Выпив кофе, я прихватил сумку и незаметно свинтил — на меня даже не обернулись. Играли в морской бой.
Дворами я прошел к станции метро «Владимирская» и двинулся по Кузнечному. Не доходя Лиговки, свернул в тупик двора. Там на обглоданной стене ржавела с прошлого века голова лошади. Литовские лихачи парковались тут при Царе Горохе, когда хлеба, и гороха, и овса, одним словом… По пахнущей кошками лестнице поднялся наверх. На подоконнике третьего этажа скучали трехлитровая банка с квашено-переквашенной капустой и пустая бутыль из-под вина. Я постучался в железную дверь и собирался уже уходить, когда мне открыли.
— Заходи, — сказал Владимир, и я зашел.
Мы знали друг друга давно, но мало.
— Митя сказал заходить, когда понадобится помощь, — сказал я.
— Пошли, — ответил Владимир, и я прошел за ним.
Он был крепкий светловолосый с рыжими усами. В коридоре по стенам висело десятка два картин, в пустых комнатах тоже висели картины. Владимир повел меня за занавеску. В магнитофоне битлы пели тонкими голосами.
— Смотри, какие сестренки.
Я стал разглядывать холст с оранжевыми женщинами на синем диване.
— Проститутки, — пояснил Владимир и по-крестьянски безумно улыбнулся.
— Непохожи, — ответил я. — Какие-то страшные.
— Специально.
— Ну, если специально.
Я соврал про двухнедельный запой и сослался на Шагина и Рекшана. Владимир кивнул. Группа анонимных алкоголиков собирается завтра, ответил он, и я захотел уйти, но он предложил остаться, если есть проблемы. Проблемы были, и я остался. Владимир закрыл меня и уехал на велосипеде. Я прошел в большую пустую комнату и лег на произведение искусства. Шагин всегда на выставках «митьков» выставлял и раскладывал раскладушку с шапкой-ушанкой, тельником и говнодавами. Я спал на раскладушке до утра, поскольку другого лежбища в мастерской не нашлось. Утром Владимир вернулся. Мы пили чай с баранками и почти не разговаривали. Смотрели картины. Владимир продолжил рисовать проституток, а я сказал, что скоро вернусь, и ушел сделать срочное фото на проходку. Я сфотографировался так, как предполагал выглядеть, — в платке, очках, куртке, с бородкой. Фото сделали через два часа, которые удалось потратить с умом, — съел неотравленный обед в забегаловке, купил баночку канцелярского клея, посидел в мороженице над шариком пломбира. Сперва пломбир показался горьковатым, но я вслушался и понял — он сладкий. Как жизнь. Это всегда одно и то же. Я не думал, поскольку думать следовало — до. Стрелка времени стояла на нуле. На лестнице перед дверью я снял платок, очки и куртку. Убрал в сумку свое завтрашнее лицо. Опять пил чай и почти не говорил до семи часов, когда стали собираться алкоголики. Через день они собирались здесь и работали по программе «Двенадцать шагов». Огромный Митя Шагин появился и стал всех обнимать и целовать, как Лев Толстой. Я сидел с ними и обманывал. Да, я был алкоголиком. Наверное. Но я сидел с ними не для того, чтобы улучшить личность и доверить себя Высшей Силе, а для того, чтобы сбросить лишнее время и постараться прожить еще сутки. Они пили чай, разговаривали по кругу, а я не думал, хотя тоже пил чай и разговаривал. Встал в конце вместе со всеми и прочел молитву анонимных алкоголиков:
Боже, дай мне разум и душевный покой
принять все, что я не в силах изменить,
мужество изменить то, что могу,
и мудрость отличить одно от другого…
У алкоголиков мне понравились лица и добрые голоса. Они разошлись, и Владимир закрыл меня. На раскладушке Шагин пусть сам спит. Утром болела спина, но пришел Владимир, мы выпили чая и бока прошли…
Квадратик аусвайса с фоткой при мне. Я покружу пока без него, присмотрюсь. Лицо у меня другое, а рост средний и особых примет не имеется. Четыре петли и рукоятки в петлях под «косухой» не приметишь. Люди идут на Дворцовую, и я иду с людьми. Крытая сцена огорожена желтыми решеточками. Это я вижу. Как и то, что между решеточками в двух проходах стоит по паре омоновцев и по паре мясистых ежиков с антенками на телефонах. Ежики и омоновцы пасут друг друга и вместе шмонают желающих войти. Они заглядывают в сумки, но в штаны и под рубашки не лезут. Петли, клинки и рукоятки — за это я не беспокоюсь. «Косуха» словно для них и сшита. Под толстой кожей куртки не видно контуров: по два клинка в рукавах и по два на груди. Но ТТ надо убрать. Пистолет-то за поясом, а здесь не кино про Петьку и Чапаева.
Думая, возвращаюсь сквозь Капеллу на бульвар. Думая, захожу в ДЛТ и брожу. Брожу и брожу, пока не решаюсь на матрешку. Это не Восток и не Запад, а Питер — окно в Европу плюс и дверь в Россию минус. Вот и получайте свинец в стиле а-ля рюс. Отстегиваю двадцать штук и нахожу туалет. Запираюсь в кабинке и открываю верхнюю половинку. Вынимаю внутренности. Матрешки одна в одной побрякивают. Ставлю их на пол за унитазом. Кладу вместо них ТТ. Пусть китайский, зато обойма целая. Матрешку запихиваю в сумку, спускаю воду и сваливаю.
По бульвару через Капеллу и площадь. Справа на стене висит кусок гранита назло капиталистам. На нем золотыми буквами что-то про Ленина. Я не читаю. Я делаю вид зеваки. Людей уже много, и солнца в небе достаточно. Хороший денек.
Зеваю. Трехарочные ворота за сценой. В кино по ним лезли солдаты и матросы. Золотая шишечка дворцовой церкви. Зеленые фигурки на крыше в античных простынях. Два снайпера, тоже зеленоватые, в бронежилетах, с оптическими прицелами на совсем не античных стволах.
Автобус ТВ, и толстые провода от него по асфальту. Посреди площади асфальт заменили диабазом в гранитных квадратах. На квадраты уже набилось население. «О-у! О-у!» — на сцене техник пробует микрофоны. Атланты на Миллионной держат небо на каменных руках. Квадрига летит. Земля вращается. Горькая жизнь. Сладкая. Одно и то же.
…Эту площадь я помню лучше всего по демонстрациям. Отец брал меня, и мы шли веселой колонной под красными знаменами. С трибуны кричали призывы. В небо летели шары. Никогда у меня не было водородом надутого шарика. По будням говорили о водородных бомбах, а по праздникам мы кричали трибунам в ответ. Рок-н-ролл другой эпохи…
Подхожу ближе, но еще среди зрителей. Возле телевизионного тормозит автобус с артистами второго класса. Первый класс: кто на «мерседесах», кто на «бемцах»; а эти — так, человеческий фактор. Выходят кудрявые и стриженные под полубокс, с гитарными чехлами и пивными банками. Девки на всякий вкус для «ча-ча-ча». Я достаю проходку, перекидываю веревочку через голову и собираюсь уже пройти среди мясистых ежиков вместе с артистами, как вдруг вижу среди прибывших знакомое лицо. Извилины просчитывают решение.
— Виктор! — Я машу рукой молодому человеку, чью фамилию забыл. — Как делишки? Рубишься сегодня?
— Работа. — Высокий рыхловатый и щетинистый парень в атласной жилетке поверх рубахи с открытым воротом так же смутно помнит меня. — В бэковой группе на басе. Все равно под фанеру. Считай, служу у Гулькиной в кордебалете, — отвечает он.
Парень свой, из рок-н-ролльной братвы. Случилось, я ему струны продал по дешевке, когда он у Никиты пробовал играть. Он не помнит меня, потому что не помнит и потому что у меня другое лицо. Но у меня на шее проходка — значит, свой. Знаю имя — тем более. Омоновцы лениво заглядывают в сумки, и я расстегиваю свою заранее. Расстегиваю и куртку. Мясистые ежики пялятся злобно и внимательно, но они тупые. Обмениваясь репликами с Виктором, я прохожу сквозь кордоны в толпе артистов второго класса без проблем. Мое лицо не узнает никто.
Что делать дальше — не знаю. Главное, не думать. Не думаю.
За сценой бомонд — телевизионщики ползают с «бетакамами», банкиры в бабочках, девки с кока-колой. Гондон проскальзывает с турком в окружении ежиков. Жмет руки. Целует щечки.
Туза с пятидесяти шагов в яблочко…
Сцена оживает для населения, и скрещиваются разноцветные прожектора. Бас — бу-бу-бу, барабаны — трам-трам-трам, женский голос напевает веселенькое.
В сборных концертах всегда бардак, и с этим ежикам не справиться ни за что. Даже на таких замажоренных набиваются кулисы друзьями и женами. Самих артистов полторы роты. Все туда-сюда, как в метро, и я вместе с ними. За решетку дворца тоже заходят, и я присматриваюсь, как это делается. Сперва ежики сопротивляются, но бардак есть бардак, и скоро за решетку проходит кто хочет, а я хочу и прохожу тоже. Безымянный артист с мудацкой рожей.
На рок-н-ролльной маевке все бы нарылись давно, но и здесь волонтеров из бывшего андеграунда хватает, значит, и пиво пьют как минимум. Слоняются артисты второго класса. Первый класс полирует ногти, меняет носки и «тампаксы», красит ресницы и готовится к дрыгоножеству.
…Мы не поленились с Никитой и потащились на Дворцовую. У нас одна гитара на двоих, и мы только что закончили восемь классов. Мы долго сидели и мерзли на ступенях возле колонны, но в эпицентре так и не оказались. Девушки в белых платьях и юноши в костюмах проходили по площади к Неве.
Мы тоже пошли. К Никитиным аккордам еще никто не прислушивался, хотя он знал уже не только до мажор. По Неве плыла шхуна на алых парусах. Было обидно за свои всего лишь восемь классов, когда у других уже полная десятилетка за спиной…
Только профиль Коккера я и видел. Рыхлый, морщинистый и щекастый. Совсем старый. Я помню, каким он появился в Вудстоке. Задорный, худощавый, с клювоносым лицом, обрамленным бакенбардами по тогдашней моде. Спел диким хрипом свою версию «Виз э литл хелп оф май френдс». Фестиваль в Вудстоке прошел мимо нас. Но я видел фотографии и много лет спустя — фильм.
Коккер вышел из одной двери, вошел в другую, появился в третьей и спустился по мрамору. Часть ежиков слиняла за ним, но Гондон и турок в коридор не выходили.
Здесь что-то вроде Эрмитажной конторы. Музеем и не пахнет, кроме мраморных ступеней в садик. Второй класс переодевается и мусорит в смежных комнатах, а Гондон и турок где-то в конце коридорчика. Там возле дверей пасутся два ежика.
Коккер не поет под фанеру. Артисты валят к дверям и по ступенькам, а я задерживаюсь и выхожу в коридор последним, держа в руках матрешку лицом к ежикам. У меня другое лицо и пасть улыбки поперек. Ежики тупо смотрят на матрешку.
Иду к ним шагами идиота.
За стенами ударяют по-настоящему. Коккер никогда не поет под фанеру. «Виз э литл хелп оф май френдс!» После мажора он вонзит минор во второй части. «Ду ю нид энибади!»
Ежики поднимают глаза, а в моем лице пасть улыбки поперек. Медленно, медленно, медленно, как учили, очень медленно я делаю правильный ответ, но достаточно быстро — первый так и не успевает понять, за что его отправляют к окулисту. После — так же медленно, медленно, медленно, как учили, — отправляю к окулисту второго.
Неожиданно распахивается сбоку дверь. И крик-рык. И удар в висок отбрасывает к стене. Две пули над головой еще не осыпали штукатурку, когда из падающей матрешки я выхватываю ТТ и медленно, медленно, медленно, как учили, стреляю в десятку и вижу, как три пули одна за другой перемещаются по прямой и вспарывают пиджак, погружаясь в мякоть плоти и разрывая яблочко тела.
…Перед Новым годом мелкий снежок кружится над площадью, и мы словно в раю. В луче прожектора жизнь прекрасна. Желтым подсвечивается квадрига. Я иду в гости пить шампанское. Там меня ждут жена и сын. Скоро сыну исполнится восемь…
Мышцы ног сокращаются, и я успеваю сесть на корточки. Когда Гондон и турок возникают в коридоре, то мне еще проще. Пули, словно многоточие после правильного вопроса, отбрасывают Гондона обратно, а турок пятится, бежит, скользит бесконечные три секунды вдоль стены. Он бьется жирным задом между дубовых косяков, скулит и скребется бесконечные пятую и шестую секунды, пока не вышибает дворцовые запоры.
Коккер никогда не поет под фанеру. «Ду ю нид энибади!» После минора он все равно вернется в мажор. Возвращайся скорей!
Я жму и жму, отбрасываю. Матрешка сделала свое дело и может уйти. Исчерпанный ТТ летит на паркет. Меня и живого шатает, но я иду за турком. По ступеням за ним, по залам. А в окнах лето. Турок мечется и роняет. Поскальзывается и разбивает. Осколки на полу. Хруст под каблуками. Меня и живого шатает, но Коккер никогда не поет под фанеру.
Каменные саркофаги стоят подводными лодками. В них фараоны приплыли по Неве. Лица с плоскими каменными глазами, глаза зыркают, и стебли рук скрещены на груди. Турок мечется, пятится. Меченый турок. Он падает и давит стекло. Под стеклом запеленатая мумия. Турку в задницу — стекло. Так и надо. Он прыгает на меня с османским визгом, и зря. В правильном вопросе всегда есть ответ. Турок хватается за рукоятку, хрипит, падая на мумию.
Еще один правильный ответ остался, но кончились вопросы. Я сбрасываю куртку, и она падает на турка и мумию. Меня и живого шатает обратно. Я знаю теперь, зачем остановил в «Сатурне» Никиту. Не надо на них работать. Лечь и не делать ничего для гадов, как не делает мумия. Никита остался продолжением наших лиц и наших событий. Я остановил его на самой грани, и это правильно. Ведь Коккер никогда не поет под фанеру. «Ду ю нид энибади!» Сейчас он вернется в мажор. Возвращайся скорей!
Белый свет поднимается вокруг все белей и белей. Река за окнами, небо и шпили складываются сквозь этот свет в широкую колыбельную улыбку. За спиной приглушенным грохотом вырастает вместе с белым светом аккорд. Он как сахарная голова, словно ледяная горка, будто белое солнце пустыни над пирамидой посредине. Хлеб его горький, а затем понимаешь, что сладкий. До мажор, как и жизнь. Горькая и сладкая одновременно смерть.
1994 год, июнь