Часть четвертая
— Сынок, ты понял, как важна глупость? — спросил старик.
Редкая улыбка изменила его лицо, и стало возможным представить, каким оно было в молодости.
— Глупость человека, прошедшего путь, — это не глупость, а дар Божий, — продолжил старик. — Я глуп. Сложность мира сложилась для меня из трех смыслов, простых, как глина в руках Гончара. Рождение, смерть, а между ними — совокупление. Рождение не зависит от нас, и это проще всего. Смерть придет независимо от нашего желания, но она сложнее рождения, поскольку ты можешь поучаствовать в своей смерти. Совокупление сложнее рождения и смерти намного, и оно движет людьми. Но дар совокупления дан нам свыше, и он просто проходит со временем. Глупость в простоте, так же как и божество Гончара. Он просто вращает круг и лепит судьбу.
— Да, Учитель, — сказал я и спросил, подумав: — Но зачем мне эта простота?
— Затем, сынок, — ответил старик, — чтобы отомстить за нее. Ведь единственно в чем ты можешь поучаствовать, так это в смерти. — Ты все понял, сынок? — спросил старик и закрыл глаза.
Он лежал на топчане, покрытом потертым подобием ковра.
— Да, — ответил я и ушел, чтобы прийти завтра и постараться понять.
Белая ночь освещает комнату. Дверь в прихожую оставалась открытой, и я очень хорошо слышу, как осторожно щелкает замок, и отчетливо вижу движение дверной ручки.
Ширинку следует застегнуть в ответственный момент жизни. Застегиваю. Тянусь к тапочкам и под подушку. Теперь я вооружен и очень опасен. Я становлюсь возле косяка в метре от входной двери, которая открывается невыносимо медленно. Я не вижу, кто входит. Дверь захлопывается с легким щелчком, и по шагам можно понять, что Явление проходит по коридору в сторону кухни. Шаги легкие и нервные. Бандиты ходят не так. В ванной открывается дверь, и мне становится почти ясно. Шорох простыней оттуда. Падает с противным грохотом стул. Я слышу стон, вхожу в коридор и останавливаюсь в дверях ванной комнаты. На корточках возле бельевого ящика сидит Юлия. Она поднимает голову. Абсолютный ужас в ее глазах вспыхивает только на мгновение. Другое сильнее ужаса, и мне приходилось встречаться с таким, пусть и нечасто. Все они одинаковы, хотя вероисповедания, пол и континенты проживания бывают разные.
— Кто ты такой? — спрашивает она. Ее главный интерес, ее другая сущность поглощают короткий ужас первой встречи, и она медленно встает. Она смотрит на лезвие в моих руках и говорит с надеждой на героин: — Это ты его убил.
— Нет, — отвечаю я и делаю шаг в комнату.
Она обгоняет меня и садится на диван прямо на одеяло, под которым минуту назад я собирался спать. Я включаю настольную лампу, надеясь, что свет не увидят из окон напротив. Я сажусь в кресло, и мы молчим какое-то время. За эти десятки секунд становится ясно, насколько она изменилась. Я помнил самоуверенную голую женщину на крыше, а теперь она лишь собственная нервная тень, и совершенно ясно, что у нее на уме. Как быстро гармония может растоптать самое себя. Плохо расчесанные волосы и опухшее лицо без косметики. Мятая одежда и бегающие пальцы.
— Дай мне, — говорит Юлия. — Это не твое.
— Нет, — отвечаю я.
— Трахни меня, если хочешь, — говорит она. — Ее глаза горят, как бенгальские огни. Зачем она родилась на свет Божий? Ее тоже никто не спрашивал, как и меня.
— Нет, спасибо, — произношу я. — Встань с постели, крошка.
Она встает. Она высокая.
— Выйди на кухню, — говорю я, и она выходит.
Я достаю из-под дивана пакетик и отсыпаю немного порошка прямо на старую газету, а пакет прячу обратно.
— Иди сюда! — Она почти прибегает. — Вот, — показываю пальцем. — Иначе с тобой не поговоришь.
Улыбка искривляет ее лицо. Она, словно мать младенца, берет газету и скрывается в ванной комнате, из которой возвращается через минут десять, ровно через две сигареты, и ее не узнать.
— Поговорим? — спрашиваю ее.
Она неопределенно хмыкает, садится опять на диван, но уже садится королевой, и лицо ее другое, и руки, и даже прическа вместе с одеждой — все изменилось в лучшую сторону.
— Поговорим! — Ей почти весело. — Это ты, сволочь, убил Никиту.
— Нет, — отвечаю я. — Я тебе уже говорил.
— Нож, — говорит она и показывает на нож, который я по-прежнему держу в руке.
— Его убил другой человек, — отвечаю я. — Я хочу знать кто. Ты мне поможешь. Ты все равно скажешь. Лучше говори быстрее. Тогда у нас останется время, чтобы постараться выжить.
Она закрывает глаза и откидывается к стене. Ей все равно — выживет она или нет. Она знает: пакетик у меня, содержимого ей хватит надолго, со мной невозможно хитрить, тело мне подставить в обмен не удастся.
— Они подсадили Никиту год назад. Ты знаешь это? — спрашивает она, не открывая глаз. — Они подсадили Никиту с моей помощью, но я не виновата. Я сама была тогда подсажена.
Замечательно, только и успел я подумать. Никита самым обычным, самым банальным образом стал торчать на героине. Он никогда не был замечен даже в алкогольных излишествах и вдруг попался в том возрасте, когда другие люди бросают или умирают. Впрочем, он умер.
— Ему нужно было отрабатывать. Вот и все, — говорит она, открывает глаза и словно впивается в меня. — Отдай. Это не твое.
— Не ври, — говорю я. — За это не убивают. По крайней мере, никогда не убьют звезду. Ты будешь говорить все, что знаешь, сука! — Я вдруг замечаю, что перехожу на крик, и это плохо. Я останавливаюсь и произношу тихо и по слогам: — Ты скажешь все, сука. Если ты не скажешь, сука, то ты будешь ломаться две недели, сука, и полезешь в петлю без кайфа, сука, или поползешь к Гондону, сука, или к тем, кто у него всем заправляет, и они тебя на куски разрежут и в землю зароют. Только ты знаешь и они знают. Им тебя не хватает.
— Ты тоже знаешь! — Губы у нее сухие и в трещинках. Она облизывает их и кривит, кривит в улыбке.
— Я знаю не все, что мне нужно. — У меня есть вопросы, крошка. Ты будешь говорить, или я уйду.
Она затихает и тут же начинает согласно кивать.
— Да, да, да, — говорит Юлия. — Я знаю все. Нет, я не знаю все, но Никита говорил. И я слышала кое-что.
Она рассказывает историю до неприличия примитивную, и мне неожиданно становится обидно за Шелеста, хотя степень таланта не имеет отношения к степени химической зависимости. Есенин спился, как работяга. Таких примеров тысячи тысяч. Конечно же, он мудак, Никита, друг тоже мне. Он попробовал поработать с Малининым, или, вернее, тот предложил ему помощь в поиске спонсоров на аренду студии и выпуск нового альбома. Тогда он жил и записывался в Москве два месяца. Юлию подсунули ему во время записи. Она раньше ложилась под Малинина, потом под всяких спонсоров при случае. Лечь ей под Никиту было милое дело, поскольку ей это лестно — раз, ее за это снабжали кайфом — два, с условием, что она попробует втянуть и Никиту, — три. Сперва тот посмеивался, отнекиваясь, но, когда горизонтали полов состоялись, Юлии удалось убедить его попробовать. В его, мол, возрасте он не станет наркоманом, как личность сформировавшаяся, а изменять восприятие иногда надо, поскольку все изменяли восприятие — битлы, роллинги, Хендрикс (он помер, плохой пример), Клаптон, Элтон Джон, все, одним словом. Если он хочет ощущать себя элементом мировой элиты рок-н-ролла, он должен. Просто должен поэкспериментировать. Это придаст новое звучание записи, откроется другой слух, а то последнее время все одно и то же. Хорошо, конечно, он сочиняет и поет, только одно и то же… На этом она его и зацепила. Я знал Никиту и то, как он хотел войти в мировую элиту. Это было невозможно. Какой бы популярности он ни достигал здесь, его никто не пустит на рынок англоязычного рока. Рынок очень плотен и жесток там. Одной шестой части суши ему оказалось мало! Я знаю, его не деньги интересовали. Достижение несбыточного — вот и все. Мы вместе опупевали от битлов и могли лишь мечтать, чтобы вкусить той жизни и славы. Героин снимает много вопросов. Он их и снял в итоге. Все.
Никита вовсю подтарчивал, когда Малинин предложил подписать контракт, что Шелест и сделал. Малинин нашел финансистов и вложил деньги в съемки, в телевзятки, которые московские массмедиа брали с пугающей откровенностью среди бела дня и в людных местах. Малинин выпускал продукцию и устраивал пресс-конференции с презентациями, где поил и кормил всякую нужную сволочь. Деньги предстояло отработать. Отрабатывать предстояло кайф, который оставался по-прежнему доступен, но его стоимость записывалась в долг. Так и возникли эти сотни тысяч долларов. Никита активно гастролировал. Ему платили приличные гонорары. Он списывал часть долга, но тот опять рос. Малинин организовал концертное турне — Ашхабад, Баку, Анкара. За него платили много, и Никита обрадовался. Перед этими поездками ему удалось переломаться. На этой квартире он и ломался, страдая от кошмаров, в бессоннице, в поту, дрожи и тэ дэ… Эту квартиру никто не знал. Квартиру для их кайфа и секса, кайфа с сексом, сексом по-кайфу. Юлия снимала комнату, поскольку сама из Луги. Считалось, он остается иногда у нее. Никита переломался. Последний тур отгастролировал чистый. Каким-то образом он раскусил Малинина, и даже не его, тот был крупной музыкальной, но мелкой криминальной сошкой, а тех, кто за и над ним. Для восточного тура арендовали самолет, в который грузили часть концертной аппаратуры. С аппаратурой обратно транспортировали героин для России и Европы. Таможня получала процент, все имели долю. А Никита имел долг. Он врубился и заявил, что он тоже в доле и этой долей покрывает долг. А после концерта в СКК он обрывает отношения с Малининым, но те, кто за ним и над ним, прервали отношения с Шелестом по-своему. Она все поняла и убежала к отцу. Хорошо, отец дал ей машину на месяц. Она прыгнула тогда в машину и убежала в Лугу, чуть не разбилась по дороге, поскольку была в кайфе. У нее оставалось еще немного, но скоро кончилось. Она начала ломаться, но не смогла и приехала сюда. Это все…
Белые ночи белы, как героин.
Мы сидим, и мне горько за нашу проклятую жизнь. Где-то белозубые и беззаботные люди скачут по пляжу в сторону синего моря, радостно звенят их голоса. Опять рекламный ролик крутится в голове. Единственное, что возможно, так это отомстить за рождение и смерть.
— Послушай, детка, — говорю я грубо, но мне по-настоящему жалко ее. — Все это замечательно. Кто конкретно? И почему Анкара?
— Испано-турецкая фирма «Вокс». — Юлия еле говорит, лежит с закрытыми глазами, и я начинаю бояться, как бы она не вырубилась. — Они деньги дали на Дворцовую площадь. Мистер Саллах.
— Где Малинина можно застать? Где он бывает без охраны? Где он развлекается? — Она вырубилась, и я трясу ее за плечо повторяя: — Говори, где к нему можно подобраться? Говори или больше не получишь!
Она делает усилие. Сквозь приоткрытые щелочки не видно, что там у нее в глазах.
— Ты его не достанешь, — говорит Юлия. — По средам он бывает в бассейне.
Она затихает, и я снова наклоняюсь над ней и короткими пощечинами пытаюсь достучаться.
Она называет адрес на Васильевском острове (хорошо, если правильный), и более от нее ничего не добиться, а больше ничего и не надо. Я аккуратно достаю из-под дивана пакетик, собираю необходимые вещи и устраиваюсь в кресле до утра. Что-то я слышал или читал про фирму «Вокс». Что и где? Без наркотиков тоже можно спать. Я и сплю, а утром встаю пораньше и покупаю на углу все утренние газеты и несколько вчерашних. Юлия все еще спит. Или она так кайфует? Заварив и выпив кофе чудовищной крепости, листаю газеты. В утренних новостях пусто — лишь повествуют журналисты взахлеб о вчерашней перестрелке на улице Куйбышева, в которой милиция застрелила трех киллеров. Еще президентский указ о борьбе с бандитизмом подвергают сомнению всякие влиятельные эксперты — понятно, кто им платит. Во вчерашнем «Вечернем Петербурге» я нахожу заметку о прибытии в Санкт-Петербург представителя фирмы «Вокс». Скоро прибудет и господин Саллах — экспортер детского питания, спонсор гала-концерта на Дворцовой площади. В той газете опубликован материал с Малининым — какой он гениальный продюсер, друг зверей и детей, как он осчастливил город на Неве, какие мощные планы у него по поводу творческого наследия Никиты Шелеста, как он ведет переговоры о сотрудничестве с «ДДТ» и «НАУТИЛУСОМ», нельзя, мол, оставлять Восток для музыкальной американской экспансии, нужно, мол, вести активную и грамотную политику по освоению музыкального рынка соседей, музыкальная культура Востока близка якобы славянской, те же напевы, хотя и разные религии, но Турция — светское государство, и, возможно, с помощью таких союзников, как фирма «Вокс», составит конкуренцию Западу…
Все это замечательная херня, думаю я и иду бриться. Седоватые пятна щетины заметны на подбородке и щеках. Я достаю бритву и убираю. Щетина может пригодиться. Нужно надевать новое лицо и сбрасывать. Эту Юлию нельзя выпускать. Тем более у нее есть водительские права. Ведь она говорила про отцовскую машину, и это может пригодиться. Ее можно продержать на порошке. Она за порошок и себя не пожалеет, как не жалела себя для Малинина.
Я пишу ей записку, чтоб ждала, отсыпаю на глазок порошка. Черт знает, сколько надо, но лучше чуть меньше, а то крыша у нее совсем повернется. Я переодеваюсь в странный костюм, найденный мною в шкафу. Австрийский, несколько потертый, грязновато-серого цвета в крапинку. Щетина и костюм — самое то. Он — я! — знал лучшие времена. Все, что надо, у меня есть. Деньги и тачка, оружие и красотка в койке, героин и героизм.
В здании из красного кирпича угадывались контуры православной церкви. «Детско-юношеская спортивная школа № 15» — такая табличка висела на двери. Видимо, здесь и находился бассейн. Я потянул дверь на себя и ступил внутрь. В прохладном холле с высокими потолками никого. На стендах висят объявления, приколотые кнопками. Объявляется набор детей на следующий сезон. Объявляются конкурсы. Занятия в бассейне прекращены до сентября. Работает платный массажный кабинет и принимаются коллективные заявки в коммерческую баню. Я прошел по пустому коридору — ничего интересного. Вдоль стены тянулись резиновые шланги, а напротив большого овального окна стояли, словно бомбы, два баллона с газом для сварочных работ.
— Вам кого? — Вопрос за спиной обратился в эхо и раздался сразу же со всех сторон.
Обернувшись, я обнаружил коренастого мужчину с литым торсом. Одет он был в облегающий тренировочный костюм и смотрел пристально.
— Понимаете, — ответил я под простого, — хочу сына, вот в плавание…
— Информация при входе, — оборвал мои объяснения коренастый и проследил, чтобы я вернулся в холл.
Я чувствовал его взгляд за спиной и постоял возле стенда. Коллективные заявки в коммерческую баню принимались на понедельники и пятницы. А среда? Что Юлия имела в виду, когда говорила про бассейн? Баню в здании бассейна? Люди разных сословий любят развлекаться в банях. Без штанов делишки обделывать легче. А если он просто спортом занимается? А бассейн закрыт до сентября. Я вышел на улицу, осмотрелся и сделал большой круг. В одном месте к бывшей церкви вплотную подступал забор, сооруженный из бетонных плит. За ним расположилось какое-то умирающее предприятие. С другой стороны подход к спортшколе закрывали жилые дома. Заметив арку, я прошел через нее во двор и увидел пристроенного к церкви уродца — одноэтажную лачужку котельной с торчащей в небо трубой. Асфальт перед лачужкой был разворочен, а в канаве одиноко возился рабочий. Из открытой двери котельной доносились голоса. Было около двух часов дня. Солнце пыталось светить, облака старались помешать. Я провел ладонью по подбородку и порадовался, что не стал утром бриться. Буквально возле арки на улице торговал киоск, и я, вернувшись на улицу, купил там литр какой-то гадости, а подходя к котельной, оторвал от пиджака пуговицу, дабы он выглядел правдивей.
По стенам петляли трубы. В манометрах висели мертвые стрелки. Котел молчал. За столом сидел толстый и чернявый усатый обладатель очков с толстыми линзами. Рядом с ним, подперев голову руками, примостился мужчина в спецовке, отчасти похожий на моего соседа Колюню. Если в первом чувствовался надменный ум, обремененный избыточным чтением, то второй был — сам народ. Увидев меня, они перестали спорить.
— Привет! — приветствовал я их с порога. — Мужики, у вас нет стакана?
— Что? — заморгал глазами «сам народ».
— Смотря как на это посмотреть, — сурово ответил толстяк.
— Да вчера набодался. Еле дотерпел, пока деньги достал. Составьте компанию.
Толстяк смотрел неприязненно, но ответил неожиданно для меня:
— Что ж не составить. Иван, достань куверты.
— Компанию мы любим, — ответил «сам народ», названный Иваном.
Водку я купил иностранную, и на вкус она оказалась невыносимо противной.
— Ты откуда такой взялся? — спросил толстяк. — Мы тебя раньше не видели.
— Я на Песках живу. А тут вчера свадьба, послезавтра похороны. Неделю не уехать. У меня еще два дня в запасе.
Кажется, мой ответ удовлетворил хозяев помещения, и они более не спрашивали меня о мотивах появления, а продолжили спор, заменявший закуску. Толстяк принадлежал к буржуазным либералам. «Сам народ» Ваня думал как проклятый обыватель.
— Ты куда ваучер дел, Ваня? — спросил толстяк.
— Продал. А что? Раньше парили государственными займами, а сейчас призывают отдать имущество в частные руки. Тот же заем. Потом концов не найдешь.
— А я взял акцию «Олби», — поведал толстяк. — Их президент вошел в политбюро партии Гайдара. Он на виду, и ему обанкротиться не дадут.
Разговор продолжался в том же духе. Обсудили футбольные матчи в Чикаго и Нью-Йорке. Толстяк восторженно порадовался возвращению Солженицына. Его, мол, движение через Сибирь по триумфу похоже на возвращение Наполеона с Эльбы. Конечно, согласился «сам народ» Ваня, он похож на Наполеона, только приедет он в Москву, как Пугачев, — в клетке. Так я и думал. Они поругались, но выпили и помирились.
Так могло продолжаться до бесконечности. Спросив, где туалет, я нашел этот вонючий санузел и, склонившись над ржавого цвета унитазом, сунул два пальца в рот. Алкоголь уже впитывался кровью, но что-то мне удалось извергнуть. Из продолжения разговора я узнал — по понедельникам, средам и пятницам котельную начинают топить после обеда, чтобы в сауну поступала горячая вода. Толстый и Ваня спорили, кому завтра выходить на дежурство. Толстый одолел, и Ваня сокрушенно согласился. В открытую дверь я видел двор, и где-то минут через сорок во дворе появился крепыш из спортивной школы. Я вздрогнул. Кто он такой — неизвестно. Следовало скрыться, поскольку крепыш мог меня расшифровать, но Ваня быстро поднялся и вышел к крепышу. Крепыш что-то втолковывал, Ваня кивал и чесал затылок. Толстый разлил по кувертам и предложил:
— Давай-ка. Ему много не надо — окосеет.
Ваня вернулся, положил связку ключей на стол, покосился на опустевшую бутылку и недовольно произнес:
— Винтили, мать их! А этот, мать его! Начальник тоже, мать-перемать!
Монолог означал — придется сходить в сауну и что-то там подкрутить, что раскрутилось, но полов, мол, не велено пачкать и — вообще… Я достал деньги и протянул толстому:
— Давай, я Ване помогу пока, а ты сходи, если нетрудно. Ну и закусить побольше — помидоров кило, сардельки да хлеб. Если нетрудно. Если я вам не надоел. Мне-то на эти свадьбы-похороны идти неохота. Там ругань сплошная. Мне б отсидеться, а к вечеру ближе я вернусь к ним, когда они уже все передерутся и успокоятся.
— Что — так круто? — посочувствовал толстяк.
— Родня! — ответил я. — Чтоб им пусто.
— Бывает, — сказал Ваня.
Конечно, толстый обрадовался, но виду не подал:
— Ладно. Разберусь. Вы только там все нормально чтоб. Слышь, Иван? А то мне голову эти бандиты оторвут.
— Там дел-то на пять минут.
Коммерческая баня располагалась на первом этаже церкви, но вход имела отдельный. Сам бы и не догадался. Мы прошли во второй двор, который полуовалом окружали дома. Двор переходил в тополиный сквер с белыми скамейками и еще невытоптанными газонами. Следовало что-то придумать за несколько минут. Ваня отпер дверь, обитую рейками, и мы вошли в узкий холл с телевизором и кожаными креслами. Кислый банный запах. На низеньком столике стояла пустая пивная бутылка. Справа от холла находилась дверь, ведущая в бассейн. Из бассейна можно было пройти в парилку. Из холла шел коридорчик и слева имелась еще одна комнатка без двери — с диванчиком и столом. В конце коридора в объемном чуланчике стояли метлы, шайки, разные моющие средства в полиэтиленовых упаковках, висели веники и хранились прочие банные аксессуары. Я все это быстро обошел и запомнил. Ваня крутил краны, пуская и перекрывая воду.
— Помочь, Вань? — спросил я, заглядывая в душевую.
— Тут, мать-перемать! Дел-то, перемать-мать!
— Ясно. Вас-то сюда пускают кости парить?
— Хрен, мать-перемать, пускают, мать-перемать! Тут такие тачки и бляди!
— Ясно. Я покурю пока.
— Кури, мать-перемать! Пять минут, перемать-мать!
В бассейнах на окнах стояли решетки. Парилка представляла собой склеп. Входная дверь — глухой номер. Я прошел в кладовку и обнаружил в ней крашеную, забитую на гвозди дверищу. Ваня слышно матерился, значит, работал. Толкнул дверь — мертво. Поискал хоть что-нибудь — нашел в углу килограммовую гантелину. Стал ею сбивать загнутые гвозди, державшие дверь. Чуть двинулись и встали. Нашел столовый нож и загнал его лезвие под гвоздь. Стал стучать гантелиной. Гвоздь отошел чуть-чуть. Лезвие лопнуло. Это не арабская сталь. Ваня перестал материться. Я быстро вышел, сел в холле в кресло и достал сигареты.
— Надо смеситель менять, а то жопы ошпарят, — сказал Ваня. — До завтра продержится и хорош!
Связка с ключами лежала на столе. Я взял связку и сказал:
— Тогда рванули? Я закрою. Ты инструменты тащи, а я и свет вырублю.
Он подождал меня на улице, пока я возился с замками. Его уже пошатывало от дармовой водки. Мы вернулись в первый двор, и, когда подходили к котельной, я сказал:
— Он же пива не купит! Я ему денег на пиво не дал! На соседнем углу из ящиков «Балтику» продают. Может, еще не кончилась. Возьму-ка пива пяток.
— Только не пропадай, — согласно заулыбался «сам народ» Ваня. — Деньги, конечно, твои, но мы ждать не станем.
Я вернулся во второй двор и успел все сделать за десять минут. Дверь из кладовки выходила в колодец-тупичок. Стенами тупичка являлись церковь и спина уродца-котельной. Вернувшись с пивом, я посидел еще часок с новыми знакомыми. Иногда выходил блевать алкоголем, но он все равно впитывался, хотя и меньше. Мы обсудили все что можно — футбол, преступность, Шумейко с Руцким, монархизм, Окуджаву, Ростроповича и жену его стерву, вспомнив, что у Сахарова тоже стерва, по линии жен мы с ними равны, обсудили мы пидеров — все пидеры! — и лесбиянок, интересно — как это они делают?
— Вот встанет Кировский завод, — говорил Ваня. — Каждый возьмет по дубине, и через полчаса всех бандитов не будет.
— Дурак ты, Ваня! — говорил толстяк. — Бандиты власти нужны! Вот в Сальвадоре есть «эскадроны смерти», а в Гаити — «тонтон-макуты». Узнают, например, что сидит тут какой-то ванек и пиздит. Не милиция тебя грохнет, а бандиты. А милиция прикроет. Понял?
— Кировский завод их всех за шестьсот секунд, — бубнил Ваня.
Я все-таки нашел повод уйти и нашел слова сожаления, обещая зайти завтра опохмелиться, и мое обещание толстый и Ваня встретили с восторгом.
…Мелкий горячий песок принимает форму тела, а солнце по-северному неуверенно печет. Сын топает на кривых ножках к воде и падает. Он не плачет. Жена волнуется. На ее голове платок, ладонь она держит козырьком над глазами и повторяет: «Я беспокоюсь. Знаешь, я беспокоюсь! Солнечного удара не будет?» Я встаю и беру панаму. Аккуратно надеваю ее сыну на голову, беру его на руки. Он кладет головку мне на плечо, и я захожу в воду. Комки тины. Камешки покалывают ступни. На горизонте небо совсем белое, а по заливу темными пригорками плывут форты. Долго вода по щиколотку. Когда она достигает колен, я поворачиваюсь. Жена все так же сидит на берегу с ладонью над глазами. За песчаным берегом, кривые от ветра, растут сосны. За соснами слышно шоссе. По нему крутят баранку. Из сосен выходит Никита. Я сразу узнаю его. Он машет рукой, и я машу ему в ответ. Жена оборачивается, встает и тоже машет. Мы все машем, и это мне кажется каким-то глупым, милым, молодым, непроходящим, счастливым, очень земным, честным без запятых, излишне русским, сумасшедшим по нелепости жестом.
Вначале был песок. И — пыль.
И крики чаек. И — росток.
Росток дождинки жадно пил.
И рос — потом.
Потом — неколкая хвоя.
А крики чаек — те же.
Упругость хвойная, своя.
Сосновый стержень.
Но согнут ствол в осенний шторм.
Вопрос ствола — а дальше что?
Обуреваемые ленью,
лежали, дюны.
Жил и рос
На дюнах сгорбленный вопрос.
Гигант сомнений.
Я пил слова. Я жадно пил.
А рос — потом.
Вначале был песок. И — пыль.
И был росток…
Так пел Никита. Мы вместе сочинили незатейливый двенадцатитактовый блюз, и Шелест даже умудрился придумать запоминающуюся мелодию. Сперва мы играли в тональности Е, но Никита сказал, что, когда он полезет голосом на октаву вверх, ему станет тяжело там управлять вибрато, и мы просто взяли да и транспонировали блюз в С, то есть в до мажор…
Срочно нужна жевательная резинка. В киоске беру упаковку американского говна, сую в рот и жую, жую, чтоб не пахло водкой. Думаю, что не пахнет, сажусь в «Москвич» и еду. Колеса бухают на трамвайных путях. Сперва солнце в небе, после тучи в небе — какая-то херня, а не лето. Тополиная метель замела к тому же. За трампарком имени Блохина этого пуха сугробы, хоть лыжи доставай. Иду по сугробам в глубь трущоб, и никто не отзывается на мои стуки. Ломлюсь еще раз и еще — у афганцев тишина. Матерюсь и еду на Пионерскую. У этой наркоманки ума хватит, если не хватит героина.
Она лежит, одетая в длинную, до лобка, Никитину футболку с американским бейсболистом на уимблдонских сиськах. Она глаза закатила от счастья и пускает пузыри… Спокойней надо, спокойней. Это раздражение — результат недовыблеванного алкоголя. С наркотиками так не играют — не девки. Или пей, или не пей…
— Что новенького? — спросила, поднимаясь на локтях. Ноги у нее, что правда — то правда, высший пилотаж. Бежать бы ей на этих ногах до горизонта.
— А что ты имеешь в виду? — ответил я вопросом на вопрос.
Надоело мне ее лицо. Нет мне до ее лица и ног никакого дела.
— Узнал что-нибудь новенького?
— Надо решать, что с тобой делать.
— О! Изнасилуй, а после убей.
— Ты мне и так дашь, когда очень понадобится. А убить тебя есть кому и без меня.
Она помрачнела, села на диван и сказала:
— Кайф ломаешь.
— Кайф ломаешь… Ты мне жизнь поломала. Еще надо?
Она мотает головой.
— Нет, — говорит. — Хватит пока. Я завязать попробую. Завтра. Или послезавтра. Ломаться хочу.
— Где?
— Здесь можно?
— Эту квартиру скоро вычислят. Ты что думаешь — я врач-нарколог? Или ты считаешь себя переходящим красным знаменем?
Она падает на диван и отворачивается к стене.
— Тебе в Лугу надо. Или где ты там живешь? Отец, мать. Они помогут. Я тебя, может, и отвезу, но мне тачка сейчас нужна будет.
Она не ответила, и слава Богу. Зазвонил телефон. Он звонил раз шесть, может. Ошибка? Неужели вычислили и убивать приедут, подумал я зло и с азартом. Они будут нас убивать, а мы их.
На кухне в холодильнике мерзли сосиски, и я съел две холодные. В ванну набрал воду и лег, стараясь успокоить нервы, возбужденные недостаточной для безумца дозой… Успокоился, заснул, проснулся в остывшей воде, пяткой крутанул кран горячей, лежал еще долго, пока не появилась ночь, хоть и белая. Как-то вытерся и оделся, курил. Юлия так и лежала лицом к стене. Я лег осторожно рядом и заснул до утра, а часов в одиннадцать растолкал Юлию и сказал, чтобы она поняла:
— Не выходить никуда. Не звонить. Не отвечать на звонки. Ясно?
— Ясно. — Она отвечала сонно и неприветливо.
— Будешь ломаться или как?
— Буду.
— Полежи в ванне. Набери горячей воды.
— Я знаю.
— Паспорт есть? Дай мне паспорт.
— Зачем тебе?
— Не бойся, отдам.
Она не боялась. Я доехал до афганского клуба. Пусто. Я заскочил к знакомому нотариусу на Черную речку и выписал доверенность Юлии на машину. Если не получится спасти себя, то хоть бы ее вытащить. Еще утром, пока Юлия спала, я сделал петли в пиджаке и был готов. Юлия сказала — раньше пяти никто не приедет. Оставалось время перекусить и купить водки для кочегаров. Я сделал крюк и проехал по Кирочной, чуть сбросив скорость возле своего дома. На улице было чисто, но в переулочке, ведущем к Троицкой церкви, стояли знакомые «Жигули».
На Васильевском я купил водки и, оставив «Москвич» на соседней линии, прошел дворами, стараясь попасть в сквер, который заканчивался нужным мне двориком. Тишина. Да и время еще — начало четвертого. Я поднялся на третий этаж парадной напротив и закурил. Главное, чтобы кто-нибудь из жильцов милицию не вызвал. Но почти никто не поднимался и не спускался. Три раза всего на Лестнице появлялись люди — пожилая женщина с тележкой, испуганная девушка из тех, которых не насилуют, и быстрый мальчуган с теннисной ракеткой и мороженым. Видок у меня еще тот — щетина и занюханный костюмчик, — но я делал свирепое лицо спешащего человека и почти бегом спускался вниз, поднимаясь обратно, когда они скрывались за дверьми… Бесконечные лестницы и дворы Петербурга! Фасадный город для туриков, правителей и валютных шлюх. Настоящая жизнь — здесь! Здесь я партизан, «дух», народоволец почти, Софья Перовская и Желябов одновременно…
В лестничные окна я видел двор и дверь, обитую рейками, видел, как несколько раз туда заходил и выходил вчерашний крепыш. На счет Малинина уверенности — никакой. Только предположение. Только ощущение растущего зверя внутри. Только нервы, как перетянутые струны, поскольку уходит время. Но оно не ушло, не вытекло все, струны не лопнули — где-то в половине пятого во двор въехали две тачки, мытые такие две перестроечные тачки: одна с затемненными стеклами, во второй просматривались две башки — два ежика. Этими б ежиками унитазы драить.
Ежики выпрыгнули из тачки. Один встал, словно в кино, руки в боки, короткими толчками поворачивал голову, высматривая опасность. Второй открыл двери тачки с затемненными стеклами. Из нее вывалились два господина с усиками и в светлых костюмах. Шарики животов делали их похожими на две половинки земного шара. Такие рожи и животы произрастают на побережьях южных морей. К животастым присоединилась красотка с открытым, как у акулы, ртом… и Кира, чтоб ее черти забрали. Из-за руля выполз Гондон. Он расправил плечи и хлопнул дверцей.
Компания отправилась на помывку. Ежики сели в тачку и стали караулить. Я спустился во двор — на меня ноль внимания. В руках я держал пакет с бутылкой, а в голове — ненависть. Потертый житель коммунальных квартир.
В котельной Ваня встретил как родного. Я прогнал что-то о сумасшедших родственниках, о том, как они хватают друг друга за грудки после второго стакана, как заколебали бесконечными интригами и уловками пить на халяву. Ваня согласно кивал, с энтузиазмом поглядывал на пакет и говорил:
— У меня тоже тетка Полина — вырви глаз!
Он выпил стакан и убежал к котлу, извинившись, а я вылил водку на пол и налил по второй. Во мне все сжалось в пружину, которая медленно разжималась, отсчитывая минуты. Нет, мысли отсутствовали. Мысли мешают, правду говорил старик. Мысли остались — до. Чувства истлели — бикфордов шнур… Вот они снимают подштанники, а девки хихикают. Кира — переводчица, дырка и умница. Девка — в ее пасть все влезет. Крепыш приготовил пиво и рыбу, еще какого-нибудь говнища, чтобы поразить разум обитателей теплых морей. Гор. Долин. Рощ.
— …Эта дрянь забирает дочку к себе и воняет — я позволяю ноги о себя вытирать… Но никто ноги о меня не вытирал! — доходит до моего слуха монолог. Это Ваня лезет в душу со своей обидой. Я поддакиваю, представляя, как в десятке метров бултыхаются бляди в бассейне, выскакивают из огня парилки животастые спонсоры, они же турки или испанцы, они же переехали нас всех, как бульдозер…
— Какой-то ты не такой, — говорит Ваня. — Все путем будет, путем.
Я встаю над столом, тянусь к бутылке, разливаю водку по полному стакану, пустой бутылкой ударяю Ваню по башке без зверств, почти любовно, закрываю дверь в котельную на ржавую щеколду, волоку Ваню к диванчику, кладу, нежно связываю кочегарскими полотенцами, укрываю тонким пледом, выламываю ломиком оконную решетку, еле державшуюся в кирпичной кладке, высаживаю крашеное стекло, толкаю раму плечом — скрипучую суку — и вылезаю в глухой тупичок. Там битый кирпич, ржавая арматура, труха.
Ухо к двери. Теплая жесть. Не слышу. Жду минуту и начинаю давить. Сдвигаю на сантиметр и опять пытаюсь услышать. Там есть враги, говорит ненависть. Давлю на следующий сантиметр, на третий, пятый, десятый. Протискиваюсь боком и закрываю плотно. В кладовке на Западе пахнет «Проктером энд Гэмблом», а на востоке ярославскими вениками. Стопка простыней, шайка-лейка, ржавый смеситель и халаты на вешалке, как декабристы на рисунке Пушкина.
Другая дверь, и мое ухо ложится на нее. Слушаю грудь больного. Тук-тук-тук. Нет, это моя кровь стучит в висках. Моя кровь стучит. Пепел Клааса.
Скрипят шлепанцы мимо двери, и я стараюсь раствориться в халатах. Там стучит дверь и вырывается человеческий звук — ха-хо-хи! И снова тихо. Эту дверь я тоже двигаю по сантиметру. Уже виден коридор и плетеная дорожка на полу. В конце коридора в холле видна половина стола. Из пепельницы струится дымок. Блюдо краснеет лососем. Надеюсь! На тумбе беззвучный телик, в котором разноцветные сенаторы и Чубайс. Справа от двери комната, ниша, уголок без двери с диванчиком и столом, слева от двери шторка. Я пытаюсь сделать шаг за шторку, но банная дверь отворяется. Я прячусь за дверью. Толпа шлепанцев захлопала по коридору, и слышно женское: «Йес! Йес!» — и на тарабарском наречии: «Мур! Мур! Мур!» Пара шлепанцев выделилась из хоровода, и хлюпающий их звук приближается. Я опять растворяюсь в халатах, готовый задать правильный вопрос лезвием в сердце. Но время смерти еще не настало. Дверь приоткрылась. Рука и плечо. Пальцы схватили несколько простыней, и шлепанцы захлюпали обратно. Хозяева шлепанцев за столом в холле жевали и булькали. Их голоса сплетались с голосами из телевизора, в котором сделали звук.
Они мне нужны все. Я мог тремя ответами закрыть все вопросы. Но бедный Ваня заслужил выпивку. Он получит стакан, когда я вернусь.
Шлепанцы зашлепали и стихли за дверью бассейна. В телевизоре Южная Корея лезла на ворота германцев. Я открыл дверь и сделал шаг. За шторкой пахло пылью. Кажется, ног не видно. Корейцы германцам забили гол. Сколько голов мне так еще стоять?
Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Голоса тарабарские и голос Гондона:
— Переведи, я приеду через час, а сейчас мне нужно уехать. Пусть отдыхают. Релакс! Ю андестенд?
Что они не андестенд, перевела Кира, мокрица, наводчица. Животы: «Мур! Мур! Мур!» — согласны и счастливы. Гондон свалил, и шлепанцы свалили парить морды и жопы. «Три-два» — выиграли немцы, и началась передача о неплатежах. Никто никому не платит, только все платят «духам». Зачем тогда две власти? Надо принять паханскую конституцию, присягнуть паханам и в большой тюрьме бескрайних просторов попытаться стать авторитетом.
Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Шлеп-шлеп к столу, банка пива — пых! «Йес! Йес!» — женский мур-мур. «Мур! Мур! Мур!» — тарабарщина теплых морей.
А Гондон ушел. Ушел правильный вопрос, в котором уже имелся ответ. «Йес! Мур! Йес! Мур!» — шлепает по коридору ближе. Пахнет пылью, и ног, кажется, не видно. Главное, чтоб не шуршали мысли. Их нет.
Они устроились в закутке напротив. «Йес! Мур! Йес! Мур!» Хохоток — хи-хи. Дыхание пахнет пивом. Я не могу почувствовать запах, но пиво есть пиво.
Я отодвигаю шторку на полмиллиметра и хочу убивать.
Закатив глаза, житель южных морей сопит и пахнет пивом. Грудь у него волосатая и живот, а дальше я не вижу — дальше красотка работает открытым ртом. Рот у нее никогда не закрывается. Почему не Кира? Встрече с добрым знакомым всегда рад.
Закрой рот и скройся! Мне надо убийство!
Она словно слышит мысль и отрывается. Слюни на губах. Но услышала не все. Она забрасывает ногу в седло и начинает скакать, словно Первая конная на картине Грекова. Она хочет сбросить Врангеля в Черное море и кончить это дело. Чтобы тот уплыл в Стамбул. Он и сам хочет уплыть в Стамбул, кончив это дело. Он опрокидывает ее и теперь сам сбросит Врангеля и кончит это дело. Жопа у него волосатая. Он пахнет пивом. А под лопаткой волос нет. Ни одной волосинки. Он еще и кончить хочет это дело? Это уж слишком!
Я делаю шаг из-за шторы и совсем не думаю. Старик учил меня правильно. Просто продолжается в движении принятое решение и ответ получается под лопатку.
Уже не житель южных морей падает на спину красотке, которая ошалело выглядывает из-под его волосатого торса. Слюни у нее висят от предчувствия победы, а глаза в кучку.
— Где ты? Где ты? — повторяет она и продолжает качать мертвое тело, пытаясь все-таки вырвать победу и кончить эту кампанию.
Голова пусть остается холодной, учил старик. А здесь баня. Я скроюсь сейчас, чтобы оставить месть на потом, пока она не захлебнулась и не появились ежики. Для ежиков я еще не готов. Меня еще мало. Зато их немного поменьше. Я проскальзываю в кладовку, толкаю дверь и скрываюсь.
…В воскресенье я веду сына в Артиллерийский музей, так же как туда меня водил отец…
Тачка, сука, не заводится. Не заводится, не заводится, но все-таки завелась. Сейчас сюда ментов с мигалками понаедет и ежиков целый батальон. Жаль только Ваню. Как-то он сумел развязаться и сидел на диванчике, держась за голову.
— Ты чего, мужик? — только и спросил, увидев, как я влезал в окно.
— Все в порядке, Ваня. Все в порядке. — Я протянул ему стакан, и он выпил не сопротивляясь.
— Ты что, припадочный? — выдохнул Ваня. Я кивнул, взял бутылку и, сожалея, вырубил его ударом и связал.
Будет лучше для него же, если найдут связанным. Так я думал и пересекал линии Васильевского острова, сдерживаясь, стараясь не нарушать правил. И еще я думал — почему так пахнет пивом? Горький запах преследовал меня. Будто кто-то налил пива на пол, налил в карманы. Я открыл оконце, и с улицы пахнуло пивом. Неужели это наступает? Опять я становлюсь доберманом-пинчером, борзой, таксой, жучкой.
Трампарк имени Блохина, мать-перемать. Тополиные сугробы разметало ветром. Пахнет пивом от тополей, от стен и от двери, в которую стучат мои кулаки и не могут достучаться. Я не помню уже зачем, но мне надо достучаться, хотя и невозможно, когда так пахнет пивом из каждой щели.
Вонючая пивная тачка опять не заводится — завелась, сука. Медленно рулю по удушливым пивным улицам, на перекрестках которых торгуют пивом подонки из Пизанских башен. Кренятся зеленые башни ящиков. Менты с мигалками на перекрестках. Понеслись. Трактуют легитимно указ харизматика. Больше всего ненавижу пиво в банках, ненавижу пиво «Балтика», ненавижу пиво светлое и темное. «Темная ночь. Только пули свистят…» Пили пиво на германском фронте или нет? Когда брали Варшаву, пили пльзенское. Когда брали Берлин, пили баварское.
По углам Пионерской все те же ящики.
Я заезжаю во двор подальше от ящиков, но и тут пахнет. В парадной пивная моча, а навстречу спускается толстуха на слоновых ногах. Побаловалась в юности небось пивком. В квартире все тот же запах вперемежку с запахом женского пота. Юлия лежит и стонет, грызет зубами наволочку и смотрит на меня, как на мешок с героином.
— Почему здесь так воняет? — говорю я, а она:
— Я повешусь, повешусь. Я вены перережу, — а я:
— Ты, наверное, баночное любишь. Такие баночное любят, — говорю, а она:
— Что ты мелешь, импотент! Сдохнуть, сдохнуть хочу. Мне не переломаться. Дай мне! Это не твое! Или в больницу! Лягу под капельницу, — кричит, а я:
— Тебя пристрелят на первом же перекрестке. На первом же перекрестке ты кончишься под пивными ящиками. Там тебя и зароют, — говорю, и вдруг быстрая тьма заливает комнату и последнее, что я понимаю, — это то, как безжалостные щипцы выгибают меня дугой и бросают головой на пол, и все — темнота, мрак, небытие. Только искрой светится то, как меня отец ведет в Артиллерийский музей, как потом я и сам веду в Артиллерийский музей сына…
…На полянке перед кирпичным зданием, выросшим здесь несуразной тяжестью напротив летящей в небо Петропавловки, золотой ангел на шпиле которой распахнутыми крыльями усиливает понимание полета, — на полянке стоят пушки: пузатые каракатицы мортир, длинноствольные, похожие на подзорные трубы, гаубицы разные без красот, трудяги последней войны, танки и бронетранспортеры.
Сын просит поднять его на танк, и я поднимаю. Отец поднимает меня, и я с испугом узнавания встаю на броню, и гордость распускается во мне, и я люблю отца так же, как спустя полжизни люблю сына.
Мы входим под тяжелые своды. Отец сдает в гардероб мое пальтишко и покупает билет. Я покупаю билет и отдаю его сыну. Он берет его значимо и серьезно протягивает старушке. Я держу отца за руку и показываю пальцем: «Смотри! Смотри!» Шлемы и мечи, бердыши и древние пистоли. «Смотри! Смотри!» — говорит сын, и мы подходим к золоченой карете, а после идем дальше. Никого почти в гулких объемах. Дремлют артиллерийские старушки на стульях. Петр Великий на толстых гипсовых ногах и знамена славы, собранные в музейные пучки. Суворов переходит через Альпы. «А почему?» — спрашиваю отца. «А почему?» — спрашивает сын. Багратионовы флеши и тачанки-ростовчанки. «А почему?» — спрашиваем я и сын. «А потому», — отвечают отец и я.
В музее гулко и темно. Все более гул пульсирует, а тьма сгущается. Она сочится из стен и потолка, поднимается от пола все выше. Все выше и выше. Сперва в темноте исчезает сын, я поднимаю голову и вижу, как во тьму уходит отец. Я остаюсь один, и в висках пульсирует гулкая кровь. Скоро и я исчезаю во тьме. Всего-то каких-то двадцать или тридцать минут…
Я открываю глаза и вижу другие глаза с безумными зрачками. Это Юлия смотрит в меня и спрашивает:
— Ты жив?
Я хочу ответить, что жив, но не могу. Забывать уже начал о болезни, но припадок случился. А Юлии, похоже, лучше стало. Появляется какой-то хрен с горы, падает головой об пол и начинает колотиться. Отвлек от ломок — хоть какая-то польза.
— Ты просто сумасшедший, оказывается, — говорит Юлия.
Видок у нее еще тот — испарина на лице, вся мятая, липкая, наверное, но пивом больше не пахнет.
— Все мы сбрендили, — отвечаю я, и получается тихо.
Болит затылок и тело, сил нет. Надо вставать на корточки, ковылять к воде и смывать блевотину. Мог бы и захлебнуться. Встаю и ковыляю. Вода приносит облегчение. Я буду в отключке два дня. Это мы уже проходили. За два дня они точно смогут вычислить. В любом случае остается только ждать.
Вернувшись в комнату, вижу Юлию, которая снова корчится на диванчике. Я приношу ей холодного чаю. Ей и себе. Она таращит на меня глазища, полные ненависти, но чай пьет. Скоро она забывается. Я включаю телевизор и тупо смотрю до ночи. В новостях тихо. Сборная России забивает шесть мячей Камеруну. Футбол я смотрю уже сквозь сон. И во сне мне становится обидно за державу, обидно за мою чуть тлеющую радость — какому-то сраному Камеруну накостыляли и это повод для счастья. Обидно за все: за неразделенную любовь, за взрощенный годами цинизм и жестокость души, за потерянное между социализмом и капитализмом поколение, за траханый ваучер, которому завтра каюк и про который я совсем забыл, занимаясь убийствами. Жалко себя. Жалея себя, я засыпаю и просыпаюсь, жалея.
Целый день Юлия лежит в ванне и не говорит ни слова, только постанывает. Целый день я пытаюсь что-нибудь съесть, но в рот не лезет. Надо б выйти за газетами, и я, чуть живой, выхожу на перекресток, надев темные очки. Я начинаю шуршать страницами тут же у киоска, но, увидев в строчках все те же буквы кириллицы и все те же фамилии, сложенные из букв, те же новости и погоду, поступаю нелепо, а для прохожих подозрительно — сую купленную кипу в урну возле киоска. «Москвич» стоит во дворе — это плохо.
В квартире Юлия. Она спрашивает:
— Купил кефира?
— Почему кефира?
Она смотрит с ненавистью и отворачивается к стене.
Так проходит день, а вечером Марианна Баконина загорается в телеэкране и сообщает о серии налетов на клубы афганцев, которые милицейские чины связывают со вчерашним покушением на Васильевском острове. Тут же в телеэкран въезжает мэр на колесиках и голосом дружбана рода Романовых говорит, что сложное время, оно, конечно, время сложное, что преступность подняла голову, да и почему бы ей голову не поднять, но указ президента есть указ президента, и город будет очищен к Играм доброй воли, пусть американские туристы не робеют, а едут к нам, ведь Петербург без сомнения один из будущих мировых банд… простите, банковских центров, да и Эрмитаж есть Эрмитаж… После мэра въезжает Гондон и добавляет о трудном времени, являющемся без сомнения временем трудным, но люди должны иметь праздник. Они его и поимеют на Дворцовой площади, где выступят супер-пупер звезды и обещанный мэру Том Джонс. «ДДТ», правда, не будет, как и «НАУТИЛУСА», зато выступят молодые и восходящие мальчики Бари Алибасова из ансам-бля «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ». Джо Коккер также подъедет из Хельсинки на вечерок. И тэ дэ. И тэ пэ.
У них оставалось два дня. И у меня оставалось два дня.
Утром Юлия заявила — она больше не может. Я ей ответил, что может, и рискнул воспользоваться телефоном. Позвонил Грачу и Кирову, Гуницкому и Рекшану, позвонил всем, кто мог помочь и чьи телефоны хранила записная книжка. Большинство ответило — проходки на Дворцовую площадь нет, Коккера и Тома Джонса, мол, они бы вблизи посмотрели, но участвовать в бандитской тусовке, где народ мочат, как грязное белье, не желают, дело темное и — ну их в баню.
В баню! Там не получилось. Не могло получиться все сразу.
Проходки я не вызвонил.
— Что ты звонишь! — закричала Юлия. — За нами приедут и убьют!
— Не кричи, малышка, — ответил я. — Мы отъезжаем скоро. Сегодня. Я тебе дам ключи от машины, и ты поедешь к себе в Лугу.
— Дай лучше пакет. Это не твое! Я больше не могу.
— Я не доктор. Пакет в машине. Ключи у меня. Сегодня мы сваливаем, иначе нас прикончат. Ты права. Собирай вещи.
Она стала уныло собираться. Я тоже сложил в сумку кое-что из вещей, прихватив Никитину черную «косуху» и пару платков и рубах на случай предстоящей маскировки. Я спустился из квартиры на Петроградскую и вышел на Большой проспект. Имелся шанс кого-нибудь зацепить на студии Торопилы. Я поднялся наверх и закоротил контакт на стене, заменявший звонок. Появился Стас с залысинами. Он открыл замок на решетке, и я прошел в студию, сел за стол и закурил.
— Торопилы нет, — сказал Стас. — И не будет. Нам и лучше, спокойней. Он сейчас в Арабских Эмиратах. Не знаю зачем.
— Чартерный рейс, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Абсолютно чартерный, — ответил Стас.
Из репетиционного зальчика появились Кондрашкин и Першина-Перри. Кондрашкин был бледен и безмятежен, Першина-Перри — бледная и сумрачная. Першина-Перри стала ругаться со Стасом, а Кондрашкин заиграл на маракасах. Проходками тут и не пахло, и, попрощавшись, я ушел.
На улице зной растекался по улицам, смешиваясь с бензиновой вонькой. Город живет. И мы вместе с ним чуточку поживем. Перекресток оглядываю и что-то мне не нравится. Не знаю что. То ли цены на бананы, то ли выражения лиц. Именно — выражения лиц. Несколько лиц на перекрестке напоминают — бодун Янаева, вороватость Тарасова, тенорок Шахрая… Проклятые газеты. Газеты в мясистых ладонях, а из газет торчат антенны раций… Минус время думать. В прошмыгнувшей тачке играет «Европа плюс». Быстро прохожу по улице, сворачиваю во двор, и двое — за мной. Налево! Черным ходом пробегаю к парадной двери. Стекло звенит за спиной. Пятнадцать шагов через Пионерскую, как на «Эбби Роад», только в тысячу раз быстрее. Джимми Пейджем по лестнице, хорошо, если в небо. Ключ. Руки захлопывают дверь.
— Быстро, — говорю. — Мы уходим.
Зачем столько ненависти в лице?
— Я не могу быстро, — отвечает.
— Надо очень быстро, — диктую ей по слогам.
Сумка ее возле двери. Бросаю в свою что-то, хотя все с утра собрано.
— Выходи к тачке во двор, — говорю и наклоняюсь над сумкой, стараясь застегнуть молнию.
Она останавливается за спиной. Молния движется. Вдруг моментальная боль в затылке и гаснет свет. Тут же занимается снова. Я стою на четвереньках, уткнувшись головой в сумку. Что она делает, сука! В кармане не звенят ключи от тачки. Наркоманка чертова. На полу лежит бронзовая девушка без трусов. Французское литье прошлого века. Спасибо, по черепу попала круглыми ягодицами, а не шапкой санкюлота… Минус время. Дура может и успеть завестись. Перебрасываю сумку через плечо. Перед этим достал клинок. Подхожу к окну. Плохо, что машина под окнами. Хорошо — клинок под рукой. В правильном вопросе всегда есть ответ. Сперва чихает стартер, потом огромный пузырь звука лопается, лопается, лопается пламенем и вместе со стеклами… Стрелки встали на минус-всегда. Одна душа отмаялась. По щеке течет теплое, но не сильно. Еще остается минус время — открываю дверь. Шатаюсь вниз с чертовой сумкой. Хотя и минус время, но чуть-чуть еще есть. На лестничной клетке вырастает мясистый ежик. Он думает одну тысячную каплю секунды, а я — нет. Я отдумал до, как учил старик. Он тянется под пиджак. Мой нож умнее. Он вошел между ребер, будто так и было. Мясистый ежик хрюкнул и сел. Что он так высматривает, словно в кабинете окулиста? Тянусь туда, куда он тянулся, и почти не пачкаюсь. Крови нет, поскольку — так и было. Пускай ТТ китайский. ТТ, ДДТ, ЛТП, БГ, КГБ… Зато я русско-советский. Знает кто-нибудь, что такое мастер спорта по пулевой стрельбе? Яблочко, десятка, в туза с пятидесяти шагов. Время теперь плюс… Стекается ужас по Пионерской. Бегут с авоськами и с эскимо на палочках смотреть американское кино. Успеваю мимо проскользнуть легко и понимаю, что темп сменился, что долгий блюз с надрывами сменился, по крайней мере, хард-роком — в нем пулеметные рифы и соляги наперекосяк. Время теперь проскочило ноль и каждые полчаса будет показывать плюс.