Книга: Смерть в Париже
Назад: Часть вторая
Дальше: 8

Часть третья

7

Выходим из дома сразу после полуночи. «Народный вагон» неслышно трогается с места, и я перестаю обращать внимание на то, что происходит за окнами. Там происходит безлюдная и неуютная ночь, да я и не очень представляю, куда мы едем. Представляю приблизительно. Последние два дня Гусаков посвящал меня в курс грядущей операции, имеющей целью реализовать часть схемы, услышанной мною после похода в зоопарк. Одним словом, нам предстояло напасть на ферму в Бретани, нанести ей заметный ущерб и вернуться обратно, никого не убив, а только попугав. «Никого не убить! Как это себе Гусаков с Габриловичем представляют? — думал я. — А если нас встретят стрельбой?» Гусаков говорил, что на ферме сейчас только один охранник и несколько конюхов. Охранника надлежало слегка ранить — так, чтобы он якобы чудом уцелел. О'кей, я готов. Только вот помповое ружье я держал в руках всего один раз в Герате…
И еще — я да люди Габриловича обязаны в Бретани выкрикивать фразы на сербском языке, чтобы оставить, так сказать, славянский след. То есть подставить миланское общество, до которого нам, понятно, дела нет. Но подставить — это и есть подставить. Гусаков сердито ответил, будто бы он не подонок и найдет в Милане концы, предупредит. Осталось только узнать какие-нибудь сербские фразы и не материться на русско-татарском. «Можете только имена выкрикивать, — посоветовал Николай Иванович. — Слободан, например!»
Поплутав по улицам, «народный вагон» вырвался на простор; через некоторое время дорогу опять обступили строения, и я понял — мы едем к пресловутому цеху-ангару, где прячется или базируется, или то и другое одновременно, мсье Александр Евгеньевич. Что ж, рад, что его здесь еще не накрыли…
На этот раз у ворот машин не видно. Но нас ждут — ворота откатываются в сторону, и Гусаков въезжает внутрь.
Вижу троих бойцов Габриловича. Это мужчины средних лет с суровыми лицами. Интересно, каким я кажусь со стороны? Вылезаю из «фольксвагена» и обмениваюсь рукопожатиями.
— Гаврила, — говорит первый.
У него черная вьющаяся шевелюра и тяжелая нижняя челюсть киногероя.
— Арсен, — говорит другой.
Этот подстрижен под новобранца, но, судя по тому, как от нервного тика дергается веко, человек знает, почем фунт лиха.
— Паша.
У третьего лицо бледное, и его черты скорее могли бы говорить о принадлежности к миру свободных профессий, чем к стрельбе по живым объектам, хотя в определенном смысле все это одно и то же.
Троица одета в синие комбинезоны с белыми буквами на спине. Внутри ангара кроме двух «рено», которые я уже наблюдал при первом посещении сего чуда промышленной архитектуры, стоит еще и микроавтобус без окошек. Там, где у пассажирских окошки расположены, опять же накрашены белые буквы. О чем-то электрическом идет речь. То есть мы станем изображать работников электрической компании.
Гусаков направляется в конторку и тут же возвращается из нее с мсье Габриловичем. Тот деловит и угрюм. Я подхожу и протягиваю руку:
— Как поживаете?
Мсье смотрит мне в глаза и усмехается без намека на дружелюбие:
— Вашими молитвами.
Гусаков уводит меня за конторку в подсобное помещение, где я и переодеваюсь в комбинезон, натягиваю кроссовки. Мою же одежду Николай Иванович складывает в сумку и уносит в машину, но не в «фольксваген», а в салатного цвета «рено» Габриловича.
Перед отъездом мы становимся кружком, и Александр Евгеньевич повторяет то, что мне и так известно. На всякий случай мы получаем по сербскому сувениру. На всякий случай! Знаю я эти случаи! Если вместо живого меня, который отвалит, останется мой трупак, которому уже некуда будет спешить… Короче, мне дают православный образок с Божией Матерью и сербскими буквами — кириллицей на обороте, с именем Слободан. Гусаков слов на ветер не бросает, блин! Сказал — Слободан, Слободаном я и стал. Паша получает пачку сербских сигарет. Их он должен «потерять» в Бретани.
Начинаем размещаться в микроавтобусе. Арсен садится за руль, Паша рядом с ним, Гаврила и я в кузове без окошек. В этом самом кузове моток провода и прочие декорации. Под декорациями ящик, в котором короткоствольные автоматы и помповые ружья. Небольшое окошко все-таки имеется — нам виден затылок Арсена. Габрилович поедет с нами до Шато-Гонтьер, Гусаков же доедет до самой фермы… Меня, конечно, интересует география, но не очень…
Мы разъезжаемся в разные стороны, договорившись встретиться уже на трассе за Парижем.

 

…В детстве я был лунатиком. Выходил по ночам из коммунальной квартиры на Кирочной на лестницу, старался подняться на крышу и походить под луной. Родители установили дежурство и ловили меня.
В нашей квартире жил историк. Он давал мне толстые книги по истории феодализма, и я читал их. Родители восторгались, и мне нравились их похвалы.
Только лунатизм их беспокоил. Мама отвела меня, восьмилетнего, к врачу, и тот, поцокав языком, заявил:
— У мальчика умственное развитие опережает физическое. Надо ему заняться спортом.
Меня отдали заниматься спортом, и я стал в итоге профессиональным спортсменом-стрелком. До сих пор стреляю. И более по ночам не хожу. Видимо, физическое развитие сравнялось с умственным. Или даже опередило. Иногда я все-таки хожу по ночам, но это вовсе не лунатизм. Жаль, что я не настоящий лунатик…

 

Сбоку имелась скамеечка, и я завалился на нее, положив голову на моток провода. Я стал проваливаться в жесткую солому дремоты, не успев даже переброситься парой фраз с Гаврилой. А ведь нам вместе жить ближайшие часы и, возможно, умирать…

 

— …Раз-два. Раз, два, три, четыре!
Колонна идет мимо трибун по Дворцовой площади, и я вместе с ней. Мне нравятся демонстрации и веселый отец, веселые его друзья. Только шариков с водородом у меня никогда не было. Некоторые мальчики нарочно отпускали их, и шарики летели высоко в северное небо. А взрослые за праздничным столом после демонстрации тревожно говорили про водородные бомбы…

 

Автобус делает резкий поворот, и я чуть не падаю со скамейки. Успеваю, опустив ногу на пол, предотвратить падение. Широкая ладонь Гаврилы придерживает меня за плечо. Открываю глаза и сажусь. В темноте только красная точка сигареты, а над сигаретой контур носа и черные овалы глазниц.
— Спасибо, — говорю, — чуть не свалился.
— Будешь курить? — спрашивает Гаврила, и я отвечаю:
— Да. Угости. Я свой в пальто оставил.
Он протягивает пачку, и я на ощупь вытаскиваю сигарету. Поминальный огонек зажигалки. Затягиваюсь и пускаю дым.
— Долго нам ехать?
— Несколько часов.
Мы друг друга практически не видим. А поскольку практически не знакомы — это и к лучшему.
Пытаюсь придумать тему для беседы — не придумывается. «Все вы потерянное поколение», — вспоминается вдруг фраза, сказанная давно и в Париже молодому Хемингуэю. «Потерянное поколение — отлично! — хочется произнести в ответ. — Только кто нас потерял? Кто потерял, тот уже не найдет!»
— Все-таки попробую поспать. Лови меня, если что.
— Поймаю, — отвечает Гаврила.

 

…Я люблю возиться с цветными карандашами. Пароходам я пририсовал оранжевый дым, а Сталина в энциклопедии украсил синей бородой.
После — время, валенки с калошами…
Первый раз я влюбился… Лет пять или шесть мне было — не больше. Я ходил в детский сад на набережной Кутузова. В доме, где находилось дошкольное учреждение, когда-то жил Пушкин, а теперь там загс… Мы ходили гулять в детский сад и там собирали желуди. До сих пор я помню солнечный осенний день, красно-золотые листья дубов и кленов. И какое-то мучительное чувство ревности. Первая моя любовь оказалась неразделенной. Поэтому я до сих пор отношусь к женщинам с подозрением…
Я собираю марки и жду, когда объявят коммунизм. Тогда я пойду на угол Невского и Литейного и наберу кучу китайских марок задаром. Я жду, жду, жду и — перестаю ждать. Теперь марок у меня нет, потому что коммунизма так и не объявили…
— Пора идти за дровами, — говорит отец, и мы начинаем собираться: топорик, веревка, фонарь.
Мы спускаемся на Кирочную улицу и поворачиваем во двор. После замерзшей улицы в подвале кажется тепло и пахнет сырыми опилками. Отец находит нашу поленницу и светит фонариком. В узком лучике я вижу репродукцию картины Репина «Иван Грозный, убивающий своего сына», прикрепленную к кирпичной стене безымянным любителем русской живописи. Мне становится жутко.
Отец же связывает дрова и с трудом забрасывает вязанку на спину. У него радикулит, он повредил спину на флоте.
Я был не моряком, а пехотинцем, но и у меня последние годы болит спина…

 

— Вот они! — слышу сквозь сон и понимаю — это Гусаков и Габрилович ждут нас на трассе.
Мы едем дальше, и я сплю уже без сновидений. Только Учитель-Вольтер сидит напротив меня, скрестив ноги по-турецки, и за ним равнодушное солнце медленно вылупляется из-за горизонта. Прямые его лучи касаются моих глаз, слепят, лица Учителя не видно — не в нем дело! Фразы, слова — вот что имеет смысл. И слишком много тех, в которых не разобраться. Но Учитель не путает на этот раз и не строит загадок.
— Наплевать на все и не попасть в себя, — говорит он. — Так не получится ни у кого. Но сможешь. Ты сможешь не попасть в себя, потому что ты и так весь оплеван. Теперь, сынок, твоя очередь.
— Сегодня ты сказал немного, — отвечаю ему. — Мне нравится все, что ты говоришь. Но сегодня мне нравится больше.
— «Нравится» — это не твое слово, — останавливает меня Учитель.
— А мое — оно какое? — спрашиваю.
— Оно то, которое ты подумал, но не произнес, — отвечает Вольтер…
И машина останавливается. А я открываю глаза и сажусь. Черный кофе ночи уже чуточку разбавлен мутным молоком рассвета. Если продолжу думать так красиво, то пойду в поэты… Я не сразу вспоминаю себя — на это уходят секунды.
— Какие у тебя, Саша, нервы! — восхищается Гаврила. — А я так всю ночь и промаялся.
Ничего не ответив, я выбрался из кузова и, поежившись от предутреннего холода, стал оглядываться. Ничего интересного, греющего сердце, я не увидел. «Рено» Габриловича, «фольксваген» Гусакова и наш микроавтобус остановились возле изгороди, сложенной из крупных булыганов. За изгородью росли деревья, кажется тополя. Листья с деревьев почти все попадали. За деревьями начиналось пустое и холодное поле, очертания которого еще с трудом угадывались. Сами машины стояли на обочине проселочной дороги, по другую сторону которой также находилась каменная изгородь. Сперва мне пришла в голову мысль: мы встали неудачно. Изгородь являлась ловушкой! Но нет, все правильно. Здесь нас никто не увидит, а к тому моменту, когда пространство вокруг проснется и оживет, мы успеем уехать…
— Как настроение? — Это появился Гусаков, бодрый, готовый действовать.
— Настроение обычное. — Я покрутил головой и добавил: — На Эстонию похоже.
— И тем не менее это не Эстония. — Николай Иванович сделался серьезным. — Не Эстония, н-да.
В кадре возник Габрилович. Посматривал на меня он без симпатии, памятуя о недавнем инциденте в ангаре, хотя я лишь выполнял пожелания Гусакова. Александр Евгеньевич все же кивнул мне, а Гусакову сказал:
— Поскольку все в порядке, я отваливаю в Понтиви. Там и ждать стану. Номер «трубы» ты знаешь. Готовлю отход, одним словом.
— Ладно! Счастливо добраться.
— Это вам успехов. Ни пуха ни пера.
— К черту!
Они обменялись рукопожатиями, Габрилович сел в тачку и укатил.
Стало заметно светлее. За полем различались контуры каких-то строений — за ними угадывался лес или роща. Эти строения, как сказал Гусаков, ферма и есть: возле нее находится жилой дом — приют дядюшки Марканьони, который, опять же по словам Николая Ивановича, рыщет сейчас по Парижу в поисках наших скальпов по крайней мере.
Диспозиция была проста, как пивная пробка: мы оставляем автобус за изгородью, садимся в «фольксваген» и проезжаем к лесу за фермой, где и выгружаемся, наводим шорох на ферме и в доме, оставляем «сербский след», возвращаемся к изгороди и отваливаем на встречу с Габриловичем.

 

В деревне, как известно, просыпаются рано, а та часть Бретани, куда мы забрались, на город не походила. Только ни одной живой души возле фермы не видно. Не видно — и не надо. И собаки не лают. Мы пронеслись по дороге и остановились, заехав во что-то вроде зарослей ольшаника.
Парни вылезают и разбирают оружие из багажника. Я отказываюсь от помпового ружья и беру «узи». Короткоствольный автомат с обоймами и «Макаров» — этого хватит. Гранаты и даже дымовые шашки — добра в багажнике хватает. Еще б мсье Гусаков баллистическую ракету прихватил!
Холодно. Мы разминаемся, словно спринтеры перед стартом. Гусаков останавливается возле машины. Смотрю на лица. Лица подходящие. Привычные, битые, советские.
— Две затяжки напоследок? — прошу у Гаврилы, и тот протягивает.
Докуриваю и бросаю окурок.
— Что ж, — говорю, — слушайте старшего лейтенанта!
— С Богом, — говорит Гаврила.
— Бога нет, — бубнит Паша.
Арсен же, загоняя заряд в ружье, не соглашается:
— Есть, есть Бог.
— Сейчас проверим, — бросаю я и бегу в сторону фермы, петляя между редкими стволами и уклоняясь от цепких прутьев кустарника.
За спиной шлепают подметки по влажной земле — Паша, Арсен и Гаврила.
Вдох-выдох — становится теплее. Главное — не напутать. Паша, Арсен, Гаврила и я — это Гойко, Петро, Марко и Слободан. Главное — без мата! Главное — «сербский след», пачка сигарет у Паши… пардон, Гойко. Гойко Митич, что ли? Друг индейцев!
Бог есть? Проверим! Пока что есть лейтенант — я лейтенант!

 

Со стороны кустарника окна в доме заложили кирпичами, а кирпичи покрасили серой краской. Четыре серых прямоугольника на желто-грязном фоне.
Бегу небыстро, бегу.
На фасаде три окна и жалюзи. Делаю знак рукой — остановитесь!
— Паша, — говорю шепотом, — Гойко. Дуй на саму ферму. Видишь ворота?
Гойко кивает.
Достаю маску, сварганенную из лыжной шапочки, и натягиваю на голову. Гойко, Марко и Петро делают то же самое. Фиг разберешь теперь — где Петро, а где не Петро!
На самом деле ферма — это конюшня. Что-то конюхов не видно, лошади, надеюсь, есть. Зачем нам они?
— Только не убивать никого, — шепчу.
— Не будем, — отвечает Марко, а Гойко и Петро молчат.
«Макар» в руке сидит как влитой. На фасаде дверь под козырьком. Задерживаюсь возле нее всего на мгновение. Гойко пробегает дальше. А Марко и Петро замирают возле двери вместе со мной. Пробую дверь. Ручка, отполированная миллиардами прикосновений. Миллиарды долларов! Если что — вышибем и ворвемся. Дверь не заперта. Бросок в нее — «макар» и «узи». Жили-были «макар» и «узи». Долго и счастливо. И умерли в один день… Гойко и Марко по бокам. «Макар» и «узи». Кто из них Петро, а кто Марко?
Коридор длинный и неприбранный. Стул с плетеной спинкой и с подсвечником на сиденье. Свечной огарок. «Лампочку Ильича», блин, еще не завезли? Возле зеркала стоит комод, а на комоде кружевная дорожка. Почему тарелка на кружевах и куриная нога в тарелке? Поздний ужин или ранний завтрак?
Петро сечет в коридоре, а я бросаюсь в первую комнату налево — на меня выскакивает какой-то гад в маске с «макаровым» и «узи». Сейчас я его! Это я — я в зеркале. Отбой. И тут пусто — только круглый стул и ковер во всю стену. Полочки…
Дверь из комнаты с ковром ведет в другую комнату, и Марко прыгает туда, выпрыгивает обратно целехоньким. Нет и там никого. А где же конюхи с охранником? Конюхи должны быть там, где кони. Охранник должен охранять конюхов.
Обегаем весь дом — и на втором этаже пусто. «Сербский след» мы все равно оставим.
— Тут вторая дверь, Слободан! — докладывает Марко. — Прямо во двор, думаю. Или на ферму, как ее!
— Почему болтаешь?
— Нет же никого.
— Почему тогда Слободан?
— Не знаю.
Он не знает, и я не знаю. Петр закрывает входную дверь, чтобы нам в тыл не зашли, и мы группируемся возле той, что на ферму ведет. Это тебе не русские сени с овином! Тут черт разберет… А комбинезон тесный…

 

Выпрыгиваем в распахнувшуюся дверь и оказываемся во дворе — на прямоугольной площадке в полгектара. Земля утрамбована, и на земле кое-где видны сухие травинки, которые… Нет никого во дворе, окруженном каменным забором. Слева конюшни, которые… На заборе сидит Гойко и машет рукой. Он стаскивает камуфляжную маску и превращается снова в Пашу с бледным славянским лицом. Паша спрыгивает с забора и подбегает к нам.
— Тут нет никого, — говорит. — Это и лучше. Мы тут пошуруем слегка и отвалим.
— А там? — Я тычу «макаровым» в сторону конюшен.
— Там лошади, — улыбается Гойко-Паша, — или кони, кобылы, мерины. Не успел разобраться.
— А конюхов нет?
— Нет никого.
— Но ведь должен же кто-то за ними, лошадьми, ухаживать! — говорит Гаврила.
Он тоже стянул маску, и теперь его смоляные вьющиеся кудри торчат во все стороны. Свою маску я засунул в боковой карман комбинезона. Карманов хватает — на груди, на боках, на штанинах. Набитые полными обоймами, которые…
— Что же делать теперь? — спрашивает Арсен. — Ты же лейтенант!
— Старший лейтенант.
— Мы слушаем.
— Легкое бесчинство — и уходим.
Донесся до слуха баритональный шум мотора и скрип тормозов.
— Гусаков приехал, — предполагаю. — Сбегай, Петро, глянь. То есть Гаврила.
— Марко я, — отвечает Гаврила.
Гаврила бежит трусцой к воротцам. Под комбинезоном угадывается мощное тело. Помповое ружье он держит как палку, которая… Мы не спеша идем за ним, и я даже успеваю стрельнуть сигарету, вкусно затянуться и выпустить дым.
Серое облачное небо начинает подниматься и кое-где уже засинело, намекая на ясный день. Настроение, как это хоть и редко, но бывает, резко улучшилось, и на природе, рядом с лесом и лошадьми, все заботы мои вокруг какой-то нелепой картонки, называемой паспортом, вокруг киногероя Алена Корсиканца и убийцы Пьера показались настолько смехотворными, невсамделишными, будто почерпнутыми из сна… Захотелось смеяться наяву, что я чуть было и не сделал…
Я уже разучился различать звуки. И то, что раздалось и запрыгало в пространстве двора шкодливым эхом, я не оценил никак.
— Тра-та-та-та-та-та-та! — Вот и все.
Гаврила дернулся назад. Так обычно дергаешься, когда снимаешь крышку и обнаруживаешь в кастрюле прокисший суп. Гаврила лениво поворачивается. А я еще не понимаю ничего, хотя новое тра-та-та беглым звуком заполыхало вокруг. Тело понимает быстрее, чем мозг, и я уже лежу на земле. Лежу и смотрю на Гаврилу, который наконец поворачивается полностью. Теперь можно говорить что угодно и как угодно, называть — Гаврила или Марко. Вместо лица у Марко-Гаврилы я вижу что-то кроваво-мясное, а один его глаз висит на белой ниточке, будто часы на цепочке… Марко-Гаврила делает пару шагов и падает лицом в землю. Руки и ноги его сводит судорогой агонии. Три-пять-семь секунд на все — не больше.
Я вижу все это и тут же забываю…

 

«Проскакав сквозь редкую рощу, в которой еще полыхали, словно факелы, увядшие клены, где невзрачные осины потеряли лиственное оперение, так же, как и березы, мелькнув на вершине пологого холма и через мгновение, кажется, вылетев из рощи, выбивая грязь из глинистых луж, всадник, пригнувшись к неостриженной гриве длинноногого коня, летел по полю. Напряженная фигура всадника, сумасшедшая эта скачка и то, что бередило душу вчера, чуть притихло с утра… и вот опять… словно серый и душный туман тревоги застил глаза.
Шатер князя несколько возвышался над полем. Место, где он стоял, не назовешь холмом, скорее просто бугор.
Всадник почти упал с коня, и князь узнал одного из конной сотни, отправленной к малому броду, — высокого, несколько грузного, с сизоватым носом и круглыми щеками, бородача. Сознание князя еще не собрало слова в предложение. Князь просто видел, как стремительно, обрастая, словно снежный ком, воеводами, челядью, гремящими доспехами воинами княжеской стражи, почти бежит к нему гонец — всего-то несколько секунд длится его бег, но в этих секундах время движется очень медленно, осторожно, почти стоит — и князь успевает разглядеть пористое, перекошенное гримасой лицо гонца, плотно прилипшую ко лбу прядь, прилипший к сапогу перепачканный осиновый листок.
Гонец останавливается в нескольких метрах, склонив голову.
— Говори! — Князю не до этикета.
Гонец смотрит князю в глаза, огонек отчаяния загорается в глазах гонца. Он скалит рот в странной улыбке и произносит почти весело:
— Обошли нас, князь! Держали малый брод, а они где-то просочились. Сотни полторы. Ударили в спину, и с брода ударило без счету.
Князь сжал кулаки до хруста. Вдруг пропал голос. Где-то внутри копился крик, но пересохла глотка.
— Где воевода? — прошептал князь вопрос.
— Тех, кто остался, погнали вдоль берега. Я видел. — Гонец все так же улыбался — криво и безумно.
Это судорогой у него свело на щеке мышцу».

 

Прежде чем думать о том, кто стреляет, следует позаботиться о том, чтобы в тебя не попали.
Поворачиваюсь набок и гляжу на парней. Те лежат, уткнувшись лицами в землю, как и я мгновение назад, — живые, кажется. Гойко приходит в себя и начинает перебирать ногами и руками, ползет вперед. Правильно делает. И Петро ползет за ним.
— К стене давайте! Быстро! — Тут уж не до конспирации и сербских междометий.
Стрельба идет пока неприцельная, на ошеломление. Нападающие сделали большую ошибку, что стали палить, не «оседлав» заборчика. Теперь спорт начинается — кто быстрее. Приподнимаюсь на корточки и бегу к спасительному укрытию, словно обезьяна на природе, не разгибаясь. Огонь ведут из автоматического оружия, и если успеют раньше, то нам хана…
Успеваю. Поднимаю руку с «узи» и выпускаю не глядя целый рожок в сторону дороги, туда, где, как мне кажется, остановилась машина.
Огонь становится пожиже, слышны крики.
— Что, бляди, — бубню в адрес тех, кого не знаю, — думали на фу-фу взять?
— Старлей! — слышу слева. — Как выбираться станем?
Это Петро спрашивает.
— Гойко где? — спрашиваю в ответ и кручу головой.
Вижу как Гойко-Паша ползет в сторону Гаврилы.
— Прикроем! — приказываю и, сменив рожок, начинаю поливать с поднятых рук, приподнимаюсь и выглядываю из-за заборчика.
Успеваю заметить «лендровер» на обочине с выбитыми стеклами и еще одну тачку чуть в стороне. Мелькнули какие-то плащи и скрылись за машинами. Но я не в кино — так можно и пулю в лоб схлопотать. Сажусь на землю и меняю рожок. Арсен повторяет мой маневр, ойкает, роняет «узи», хватается за ладонь и, матерясь, садится на землю. Со стороны дороги опять поливают из десятка стволов, но пока нас спасает заборчик. Вовремя мы метнулись к нему. Русский лейтенант я или кто?!.
Бегу на корточках к Арсену:
— Как ты?
— Царапнуло, блин, но больно.
Он уже вытащил из кармана носовой платок и перевязывает кисть. Огонь со стороны дороги усиливается, и я спрашиваю Арсена:
— Граната есть?
— Есть одна. Догадался взять.
Он протягивает мне тяжелую лимонку.
— Родная, — говорю и выдергиваю чеку.
Перебрасываю через заборчик наугад и жду, когда бабахнет.
Ба-ба-ха-ет!
— Кто нас подставил?! — кричит Арсен, а я отвечаю:
— Некогда думать.
Оборачиваюсь и ищу глазами Гойко. Павла то есть. Хватит прикидываться!
Паша поднял ружье и «узи» Гаврилы. Я видел, как он передернул ствол. Паша находился лицом к дверям, из которых мы проникли во двор на свою голову. В открытой двери возникла фигура. Все в этой фигуре располагало для стрельбы. Даже настаивало. Она бы, эта долговязая фигура, сама бы… Я же ни крикнуть, ни дернуться не успел. А Паше только курок осталось спустить. Знатно бабахнуло. Фигура провалилась обратно в дверь, да и Пашу бросило на землю. Это отдача! Это помповое, блин, ружье; ручная, блин, торпеда…
Быстрая мысль: они в дом прорвались! сейчас нас гасить станут!
Не успел ничего придумать — Паша и сам не дурак, жить хочется. Он бросает ружье и бежит к двери. Мы с Арсеном поливаем через заборчик не глядя. Краем глаза замечаю, как Паша прыгает к порогу, приземляется, откатывается в сторону. В доме ба-ба-ха-ет! Звенят лопнувшие стекла, клочья двери вылетают во двор, пыль становится столбом. Кто-то в доме ноет по-французски.
— Арсен! — кричу. — Я прикрою. Беги в конюшни и выгоняй лошадей.
— Ага, — отвечает он и, я вижу, не понимает.
— Гони лошадей. Мы с ними прорвемся. Не пойдут — жги конюшню! Повыскакивают как миленькие!
— Ага, — отвечает Арсен и, не поняв до конца, бежит на корточках туда, где за воротами, как утверждал Гойко, блин, Паша, они — кони, кобылы! — находились.

 

Голубенькое такое небо и солнышко в дымке над ним.
Война, как говорится, приняла позиционный характер. Гойко-Паша разорвал, как мог, внутренности домика, и через него теперь им не прорваться. Кому — им? Не хочу и нет времени думать, но в голове вопрос возникает сам по себе. Пока меняю рожки — думаю. Перебегаю с места на место и пуляю через заборчик. Повезло нам с трудолюбивым французским народом! За гнилым бы русско-народным нас бы давно укокошили.
Небо такое невинное, ясное. Что-то тарахтит в нем. И вот это «что-то» — пузатенький вертолет — возникает над фермой, делает круг, уносится с глаз долой, возникает снова и совсем низко.
Вот она, смерть моя! — бабушка с косой.
Какого хрена Арсен возится! Ворота конюшен открыты — пять штук их, — и за воротами видны блестящие тела и точеные ноги. Кажется, слышно, как стучат копыта…
Вертолет повисает над двором, и в его дверцу высовывается дядя с предметом — из предмета начинают пулять, блин, запуляют, блин, до смерти. Поднимаюсь и бегу — бью в пузо чудо-техники… Паша пугает чудо помповой пушкой. Пугает и падает. Попадает, похоже… Вертолетик сваливает, а Паша так и остается лежать.
Дымок над конюшней. Выглядываю на полсекунды из-за заборчика. Мать моя! «Это бело-гвардейски-е це-пи!» — сама поет песня в голове. Белогвардейские или красноармейские… Бегу к Гойко и падаю возле него на колени.
— Гойко? — спрашиваю и трясу его за плечи. — Ты живой, Гойко? Живой или нет?
Гойко не живой. Он мертвый. Он не Гойко, а Паша. Мертвый Паша лежит. Мертвее не бывает.
Кони, кобылы, мерины и жеребчики. Дым уже столбом над конюшней — у Арсена получилось. Непарнокопытные скачут по двору и поднимаются на дыбы от ужаса; красивые, гады! Красивые гады и затоптать могут.
— Арсен! — кричу.
— Я здесь, лейтенант! — слышу в ответ, но Арсена не вижу.
Подбегаю на корточках к широким деревянным воротам. Пули, блин, над головой.
Кони, кобылы, мерины и жеребчики.
Выдергиваю жердь-запор. «Норки нараспашку!» Чудо-стрекоза выныривает. За что же они лошадей так не любят? Не любят и пуляют из вертолета. Мерины и жеребчики! Звери падают и кричат почти. Другие, сбившись в кучу, самовыдавливаются на волю. Арсен и я. Кони, кобылы, мерины и жеребчики вокруг — сейчас затопчут. Сейчас пуля с неба прилетит. Сейчас — «белогвардейские цепи». Где Гусаков? Где мсье сраный? Кто эту мудацкую операцию разрабатывал?..
— Арсен! — кричу. — В кусты к машине.
— Я здесь, лейтенант! — кричит Арсен.
Кричит и падает. Нет Арсена.
Кони, кобылы, мерины и жеребчики несутся прямо на тачки — от них лупят в дюжину стволов, а я тем временем сворачиваю направо, выбрасываю «узи» к едрене-фене. Рожки кончились, да и вообще… Валить надо, а не стрелять. Только «макар» в руке как влитой. Кто ж его влил туда, мать?!.
Моторы за спиной, пропеллеры над головой. Тачка с мсье Гусаковым в кустах. Лечу сквозь — прутья бьют по лицу, рассекая в кровь.
Тачка в кустах целехонькая, и целехонький мсье Николай Иванович перед тачкой с охапкой стволов, гранат, дымовых шашек.
— Мать твою мать! — ору. — Мать твою мать!
— Кто та-ам? Что та-ам? — заикается мсье.
— Мать твою мать! — ору. — Мать твою мать!
— Что де-елать? Бежа-ать? Стреля-ять?
— Мать твою мать! — ору. — Мать твою мать! Стрелять и бежать? Куда бежать?! Нас завалят! Вот они!
Они — да, «белогвардейские цепи». Выныривает с дороги «лендровер», а за ним легковуха. Они заметили, куда я драпанул, или погнали наугад?
Выхватываю из охапки «узи» и несколько рожков.
— Крышка нам! — ору. — Крышка от гроба!
Мсье Николай Иванович вдруг преображается.
Становится бодрым и деятельным, каким я уже видел его однажды. Жить нам осталось две минуты, три — если повезет.
— Не крышка! — орет в ответ. — Не крышка от гроба!
— Мать твою мать! — ору и луплю из «узи». — Мать твою мать!
До фига их повыскакивало из тачек, и они залегают возле машин, отползают в стороны и чешут в ответ. Прутья кустарника валятся, словно их коса косит…
Сзади запахло противно. Белое молоко с неба… А солнце дня? А голубая глубина?.. Это дым валит. Почему — дым? Кто говорит? Ах дым! Молодец, милый мсье Николай Иванович Гусаков, семантик и семиотик! Дымовая шашка, из дымовой шашки дым! Сейчас мы в дым сиганем…
— Саша, мать твою мать! — орет Гусаков. — Уходим в лес, мать твою мать!
— Да, Коля, — ору, — мать твою мать твою мать! Винтим отсюда на хер!..

 

— Где ты, Учитель-Вольтер?
Нет ответа.

 

Мы сидели на берегу ручья, и я занимался делом прозаическим, но необходимым — считал оставшиеся в обойме патроны. Осталось два.
— Последний себе, — родилась шутка, — а вот первый — тебе, Коля.
Коля, он же мсье Николай Иванович, сидел на шарообразном валуне и смотрел хмуро:
— Плохая шутка, Саша.
— Жизнь плохая, а шутка хорошая. Справедливая.
Он пожал плечами и кивнул согласно.
— У меня нет мыслей, — произнес мсье Коля. — Одна есть, но страшная.
— Не надо страхов. Как выбираться отсюда?
— Пойдем к дороге и найдем машину.
— А где тут дорога?
— Не знаю. Найдем. Тут везде дороги.
— Нас ждут на дорогах. Говорю как советский офицер.
— Везде могут ждать. Не жить же здесь!
— Жить оно лучше, чем не жить.
— Откуда ты знаешь?
— А Габрилович? Он ведь отвечает за обратную дорогу.
— Вдруг это работа Габриловича?
Таких предположений от мсье Коли я не ожидал. Но какие бы противоречия ни раздирали их, скажем так, преступное сообщество… Троих бойцов уложить?..
— Нет, такого просто не может быть! — отмахнулся Гусаков сам от себя. — Это Корсиканец.
— Как так?
— Вот так! Что толку говорить! После. Идем.
Мой комбинезон хоть и выглядел не лучшим образом, но все-таки был одеждой рабочей. Гусаков же, в щеголеватом и рваном одеянии, небритый, мог вызвать просто переполох. Перед тем как рвануть в дым, мсье Коля схватил из багажника сумку, предполагая, что это одна из сумок с оружием. Скорее всего он ничего не предполагал, а поступил инстинктивно. В сумке оказалась моя красивая одежда, и я предложил Гусакову переодеться. В результате он облачился в комбинезон и стал рабочим электрической компании, а я — парижским хлыщом, неведомо как заблудившимся в бретанских лесах.

 

На лесистом невысоком холме стояла неприметная церквуха, сложенная из грубых камней и мало похожая на обычно изящные и худощавые католические храмы. Мы натолкнулись также на деревенское кладбище и стали молча пробираться вдоль надгробных плит — на их плоскостях весело играло солнце, и день казался бесконечно мирным. Гусаков более не жаловался на неудобный комбинезон и на свежую мозоль, только пыхтел за спиной и все.
Вдруг мелькнуло что-то цветастое впереди. Мы замерли, присев на корточки. То, что предстало нашим взорам, показалось таким нелепым, чужеродным на фоне утренней бойни, все еще стоящей перед глазами. А разыгрывалась перед нами сцена просто жизнеутверждающая. Молодой упитанный человек торопливо задирал красно-клетчатую юбку девице. Лица человека не было видно, поскольку действия его приближались к решительному жесту, не встречая сопротивления. Декабрьское кладбище не лучшее, конечно, место для любовных утех; но это было их католическое дело.
…Есть женщины крепкие на передок и злые, а есть слабые на передок и добрые, готовые совокупляться на чердаках и в подвалах, в гардеробах и в ванных на вечеринках. А чем кладбище хуже?..
Стараясь не помешать хитросплетению тел, мы осторожно обогнули церквушку и спустились с холма к дороге.
На этой самой дороге стояла незапертая машина — старенький «пежо». Ключи лежали на водительском сиденье. Да, любовная страсть и слабости передка приводят в первую очередь к материальным потерям. У любовной парочки появилась возможность покувыркаться на кладбищенских просторах…
— Садись за руль, — сказал я мсье Коле.
— Ага, — ответил мсье Коля и прыгнул за руль, а я сел рядом.
Мы тронулись с места, и никто не закричал и не стал стрелять нам в спину.
Глупее наряд для Гусакова сложно придумать. На какое-то время я обзавелся собственным шоферюгой — небритым и мятым. Печка в «пежо» работала плохо, а Коля еще и стекло на дверце опустил. Я сидел, запахнувшись в новенькое пальто из магазина «Burton», и смотрел в окно на незнакомую мне дорогу. Смотрел, но ничего не разглядывал и не замечал. Об утреннем кошмаре не хотелось вспоминать. О моем состоянии можно сказать, как говорят спортсмены, — сгорел. Избыточный выброс адреналина скоро приводит к апатии. Вот она, апатия, при мне.
Николай Иванович крутит руль, достает из кармана радиотелефон и нажимает кнопочки. Он разговаривает с Габриловичем.
— Все очень плохо, — слышу, как говорит Гусаков. — Потом! Встречай нас. Да, на трассе!
Они договорились о встрече не доезжая Понтиви. Что такое Понтиви? Город? Река? Не знаю. Когда мы сюда ехали, я в кузове спал…
Закрываю глаза и начинаю дремать. Болит коленная чашечка и ссадина на шее. У Гойко, Петро, Марко не болит теперь ничего. «Сербский след» мы все-таки оставили — у Паши в кармане так и осталась лежать пачка сербских сигарет. Вот закурить бы…
Коля-шоферюга резко тормозит, и я открываю глаза. Мы остановились на нерегулируемом перекрестке, пропуская «помеху справа». Слева от нас на соседней полосе тоже тормознула какая-то тачка. Я лениво повернулся и посмотрел…
Блин!
Мать твою мать твою мать!
Я сидел не шелохнувшись. Рядом с нами стоял микроавтобус с эмблемой электрической компании, в кузове которого я провел сегодняшнюю ночь. За рулем сидел незнакомый усатый детина, а пассажирское место занимал крупнорожий дяденька в плаще и берете. Он повернул голову, и мы встретились взглядами. Повернул голову и Гусаков.
То, что произошло дальше… Вот что произошло. Мсье Коля онемел на секунду. Через секунду в его руке появилось что-то здоровенное типа «магнум», раздался выстрел — это Коля пальнул в окошко. Врубил скорость и нажал на газ. Мы вылетели на перекресток, нарушая правила, и понеслись прямо.

 

За нами гнались две машины. Одна — наш же микроавтобус, куда из раздолбанного «лендровера» пересели те, неизвестно кто, которые… Вторая тачка стояла возле фермы за «лендровером»… Опять нам хана…
Две пули всего в «Макарове» плюс «магнум» у мсье Коли.
Мсье выхватил трубку из комбинезона, бросил мне, закричал:
— Звони Габриловичу!
Микроавтобус стал нас обходить. Не обошел. Мсье Коля вдавил педаль газа до пола, и «пежо» чуток оторвался.
— Говори номер!
Мсье Коля называет цифры, а я тыкаю в кнопочки. Голос Габриловича раздался в ухе почти сразу. Я отдал трубку Гусакову, и они стали договариваться. Договорились о чем-то. Нас стали обходить с двух сторон, полетели пули, заднее стекло разлетелось вдребезги, словно взорвалось, на каленые кусочки.
Резко вывернув руль, так, что меня бросило на мсье, Гусаков свернул на дорогу, примыкавшую к шоссе. Этим маневром мы выиграли метров пятьдесят, не больше.
Мы неслись по узкой полосе асфальта, зажатой со всех сторон лиственным лесом. Нас настигали. Казалось, еще чуть-чуть, двадцать-тридцать секунд и…
Впереди возник перекресточек. Я успел заметить знакомый «рено» Габриловича. И он сам стоял на обочине возле треноги, похожей на прибор геодезиста.
Мы пролетели перекресточек, и сзади бабахнуло. Я обернулся и увидел красно-черный распускающийся столб вместо микроавтобуса, в который успела врезаться, превратившись в ничто, и вторая тачка.
Прощай, электрическая компания. Мне будет тебя не хватать.

 

— Где ты, Учитель-Вольтер?
— Здесь я.
— Что ты сегодня скажешь?
— Ничего не скажу. Иди поспи.
Назад: Часть вторая
Дальше: 8