Книга: Смерть в Париже
Назад: 2
Дальше: Часть третья

Часть вторая

5

Куда мне было еще идти, как не к Беранже! Я и пошел, поплутал по улочкам, нашел, сел напротив, закурил — чуть не вытошнило после первой же затяжки: организм вспомнил вчерашний виски, — выбросил сигарету, зарекаясь не слушать впредь Учителя, пока тысячный смысл его советов не станет очевидным, посидел еще, пытаясь размышлять, не получилось, поднялся, прошелся по скверу, ежась в плаще, поглядывая хмуро по сторонам, увидел нищего с булкой в руке. Люди шли по улице мимо. Крестьяне сейчас уже, поди, въезжали в Версаль. «Рыбка плавает в томате, — вспомнилось. — Ей в томате хорошо! Ну а я, такая матерь, места в жизни не нашел».
В томате или в Париже — еще неизвестно, где лучше.
Я поднялся и вышел из сквера. Следовало занять себя до вечера, то есть пооколачиваться еще возле дома, в котором живет еще не покойник Гусаков и его подруга. Габрилович Габриловичем. Это другая песня…
Прошелся по улице от одного перекрестка до другого, несколько затормозив возле нужного дома и задрав подбородок в надежде что-нибудь увидеть в окне. Там, как и вчера, трепыхалась занавеска. Толку от занавески, конечно, мало, однако и по ней, и по отсутствию полиции возле дома можно определить — мсье Гусаков целехонек. Даже невредим скорее всего. А его женщина… Мне понравилось ее лицо. Такие бывают у умных, обиженных жизнью женщин довольно-таки средних лет. Будь я женщина — имел бы такое же.
Вернувшись от перекрестка, я зашел в кафе напротив дома, в котором сидел вчера с первой рюмкой.
Официант-Боярский узнал меня.
— «Блэк лэбел»? — спросил, чуть заметно улыбаясь в усы.
От его предложения мне стало дурно.
— Ноу, — замотал головой. — Ан кафэ.
«Плохо, что начинают узнавать. У него, правда, профессия такая».
Я сделал глоток и провел ладонью по подбородку. Утром на скорую руку я побрился Ларисиной бритвой. Она ею ноги и подмышки, наверное, бреет. Да, ноги и подмышки у нее неволосатые. Но бритва оказалась тупая, и кожу саднило.
Думать мне следовало не о волосяном покрове и способах борьбы с ним, а о том, как убираться из этого замечательного города. Просто моя встреча с Парижем произошла не в лучшую пору. Когда-то давно Рекшан съездил в Париж на соревнования юниоров и мы смотрели на него как на героя. Юнцы были — вот и смотрели. Он там, то есть здесь, оказался в расцвете рок-н-ролла и хиппизма, пел с молодыми французами «мишел май бел» в шестьдесят восьмом году, а после в Питере говорил о том, какой Че Гевара герой, а Герберт Маркузе какой правильный «левый»… Теперь я и сам герой, а Рекшан хоть и молодится, но волосы на башке поредели, да и мешки под глазами…
Воротца напротив кафе отворились, и я увидел (а мне было удобно наблюдать за домом, сидя за столиком возле окна), как из них появился мсье Гусаков в парадной одежде — длинном кофейного цвета пальто и белом шарфе, торчащем из-под воротника. За ним показалась обиженная женщина. Теперь она смеялась. Короткое в серо-черную крапинку пальто с чем-то меховым на плечах. А туфельки, а высокие каблуки, а черные чулочки!
По их довольному и самодостаточному виду нельзя и заподозрить о тех проблемах, которые уже роились вокруг этой сладкой парочки.
Нет, мне не нужно оценивать их. Мне валить надо!
Они стояли на краю тротуара и ждали. Где-то минута прошла. Серо-стальной «мерседес» мягко притормозил возле дома, и соотечественники, нырнув в машину, скрылись за темными стеклами.
Тачка укатила, и я поднялся из-за столика. Положил на тарелочку двенадцать франков.
На улице моросило. Пошел куда глаза глядят, поскольку времени до вечера хватало, а меня будут ждать на «Маргарите» вечером или даже ночью.
Глаза мои глядели на площадь Бастилии! Странно, куда бы я ни шел — все равно оказываюсь на этой замечательной площади с высокой колонной посередине и с золотым крылатым юношей на макушке колонны.
«Надеюсь, меня не захомутают ажаны по старой памяти», — усмехаюсь я и перехожу улицу перед площадью.
Над каналом одинокий Папа Ноэль зазывает покататься на электрических машинах.
Неожиданно для самого себя я купил три жетона и сел за руль тесной для взрослого тела кабинки. Кроме меня и Ноэля, который плясал чуть в стороне от аттракциона, никто не развлекался среди бела дня. Я нажимал на педали и крутил руль, ввинчиваясь в крутые повороты и тараня стоящие по бортам электрокары… Так мы однажды летели на бэтээре с отказавшими тормозами, обоссавшись от страха, и Женя, сержант-водила по кличке Жак, чудом затормозил перед обрывом, мастерски вписавшись в кучу щебня…
Пройдя вдоль канала, разглядывая безлюдные катера и яхты, я свернул к мосту Генриха Четвертого. Неподалеку от моста мигал лампочками цирк-шапито, и из него выходили довольные дети. Тучи уползли с неба, и задорное предновогоднее солнце заморгало над Парижем.
Посреди моста у пешеходного пятачка стоял уже знакомый мне типчик с картонкой; стоял, потупив очи долу, и просил денег. Никто не останавливался, чтобы подать. Тачки пролетали мимо с бодрым буржуазным напором.
Загорелся зеленый свет, я зашагал по «зебре» и оказался возле побирушки. Рука машинально вытянула из кармана бумажку в пятьдесят франков. Положил купюру в баночку, и побирушка сказал потусторонним голосом:
— Мерси, мсье.
Сразу стало неловко за чувство неприязни, которое вызвал гражданин с картонкой.
— Не переживай, — посоветовал я. — Вольтер говорит, что все пройдет, все пофигу. Все изменится к лучшему.
Слишком много я вчера выпил и общался с соотечественниками — поэтому по-русски и заговорил.
— Вольтер говорил не так, — неожиданно по-русски же ответил бедняк. — А за милостыню спасибо.
— Русский? Что же ты, гад, делаешь?! — не удержался я.
— Я здесь докторскую диссертацию пишу о братьях Клуэ. Я тут, пардон, на квартиру подрабатываю. Вызывать жалость — тоже профессия.
— Что за братья-то?
— Были такие.
— Дурдом, — отмахнулся от исследователя и пошел дальше по улице Сен-Луи, пересекавшей островок с таким же названием.
Встречные машины с трудом могли на ней разъехаться. Узкие и высокие дома, на первых этажах которых торговали новыми картинами и старыми книгами. Над проезжей частью висели огромные часы с римскими цифрами на циферблате. Я обнаружил небольшую церковь и поднялся по ступенькам к дверям, прочел, как мог, расписание работы. То ли церковь, то ли концертный зал. Сегодня в восемнадцать тридцать, кажется, концерт органной музыки.
Перейдя по коротенькому мосту на остров Ситэ, я скоро оказался под кричащим каменным человеком на боковой стене Нотр-Дама. Человек кричал среди кричащих же чудищ. И чего он орет?.. Миновав собор и перейдя мост, вышел на набережную. Лишнее время уходило медленно. Я стал рыться в книжных развалах, не рассчитывая что-либо найти, но нашел. «Франко-русский разговорник», изданный в Москве еще до смерти Сталина. Раскрыв его посредине, прочел первую же предложенную для разговора фразу:
— Где я могу купить калоши? У пё ж'аштэ де каучук?
И действительно — где? С этим вечно проклятым русским вопросом я и пошел по набережной дальше. Остров Ситэ, напротив, походил на гигантскую атомную подводную лодку с рубкой Нотр-Дам, с перископом соборного шпиля. На носу лодки, словно флаг, торчало деревце. До Вольтера оставалось рукой подать, и я подал, спустился вниз, прошел вдоль воды до «Маргариты». До условленной встречи оставалось еще несколько часов, и я не собирался тут задерживаться, хотел лишь проверить — не уплыла ли куда-нибудь шхуна Габриловича? Шхуна не уплыла. Более того, трап оказался спущенным, а по палубе хромал мой вчерашний приятель Митя.
— Эй! — крикнул ему, и Митя поднял голову. — Где я могу купить калоши? — задал понравившийся вопрос из разговорника.
— Здесь, — ответил Митя, не удивившись ни моему появлению, ни дурацкому вопросу.
Я взбежал по трапу на борт, и мы спустились в коридорчик. Митя проковылял на кухню — и я за ним.
— Что будешь пить, покойник? — спросил он.
— Почему покойник?
— А кто же еще! С шефом такие номера еще ни разу не проходили.
— Со мной — тоже.
— Чай? Кофе? Водки стакан могу налить.
— Только не водку! Чай.
Мы стали молча пить чай, и я еще раз разглядел собеседника. Худое небритое лицо со старомодными очками, жилистое тело и сутулая спина. Советская тельняшка и треники со штрипками… Он скорее походил на заблудившегося геолога.
— А я когда-то землю рыл, — неожиданно сказал Митя.
Даже не мне сказал, а так — в пространство.
— В каком смысле?
Митя встрепенулся, вспомнил обо мне и посмотрел с неприязнью:
— Археолог я. Специалист по бактрийским захоронениям.
— Поэтому ты меня все время покойником называешь?
— Не поэтому.
В древности в могилы укладывали то, что могло пригодиться усопшему в ином мире, — любимого коня, оружие, жену и драгоценности. А что надо мне в ином мире? Или в этом? Что положить в гроб? Или — что постоянно носить в кармане? И вообще, где я могу купить калоши?.. Постоянно я ношу с собой наган и таджикский нож. Наган — это запятая, нож — точка. Иной же мир, если он способен чем-нибудь отличиться от этого, если в нем живут души тех людей, что существовали на земле… Может, и жизнь на земле — это уже иной мир?.. Ни на один вопрос так и не дано ответа. Где я, в конце-то концов, могу купить калоши?! Нет ответа, как и нет калош…
— Почему ты не свалишь?
Митя дичится, смотрит исподлобья.
— А куда? — отвечает вопросом. — И я не могу. Я на шефа работаю.
— Но шеф-то свалил. Он хоть появится, как мы с ним договаривались?
— Шеф всегда появляется, если сказал.
— И что вы к этой Сене прицепились, если так опасно?
— Мы не прицепились… Шеф тоже археолог.
— Значит, вы оба археологи в прошлом?
— Археолог — это навсегда!
— Про Габриловича не скажешь.
— Он талантливый. Он был самый талантливый среди нас. У нас тогда нервы не выдержали, и я первый предложил.
— Что предложил?
— Предложил взять золото из бактрийского захоронения. И сам первый взял. А после все так и пошло.
— Теперь вы чужое золото отмываете.
— Это меня не касается… Я лучше водки выпью.
Ловким движением Митя достал из-под стойки бара «маленькую», порылся в холодильнике, изъял из его недр пару шершавых плодов киви.
— Я пойду, пожалуй. — На водку смотреть не хватало сил. Это с одной стороны. С другой же, хотелось выпить стакан, забыться, открыть глаза и очутиться в Питере. — Жди меня к ночи.
— Угу, — буркнул археолог мне в спину.
Хорошо, что не выстрелил. Стрелять Мите не имело смысла. И пожалуй, не из чего. У нас с Митей и Габриловичем вооруженный нейтралитет. Петр Алексеевич накачивал меня, старался превратить в народного мстителя, и я им в общем-то и так стал. Только убивать не хотелось. Это с Никитой я не мог по-другому. Ведь Никита был другом. Он начал, продавая себя, продавать всех нас, наше поколение. Думаю, он теперь мне спасибо говорит. Все равно бы он плохо кончил, а так — кончил хорошо. Теперь Никита герой, и каждое новое поколение станет молиться на его могиле, как это происходит на могиле Моррисона…
— Только не спи крепко, Митя.
— Не буду.
Поднявшись на набережную и перебросив сумку через плечо, побрел без цели. Темнело. Мне не хотелось болтаться по местным буфетам. Так можно и умереть от кофеина.
Я посидел на камнях возле Нотр-Дама, наблюдая оживление предвечерней публики. После зашел внутрь. Внутри собор кажется по-настоящему огромным. В дальнем конце за деревянной загородкой пел хор. Я посидел посреди зала на стуле, поглядывая на молящихся и на праздношатающихся, и вспомнил о концерте на Сен-Луи. Туда и отправился, опять пройдя под кричащим каменным человеком. Стало прохладно, и я поднял ворот плаща. По узенькой улочке Сен-Луи не торопясь брели усталые туристы — они легко угадывались по тому, как любопытно крутили головами. Я не хотел быть похожим. Я не крутил. За вторым перекрестком шпиль церкви и круглые часы, посмотрел на свои наручные. И те и другие показывали восемнадцать двадцать.
Поднялся по ступенькам, зашел за старинные двери, стал искать глазами кассу, намереваясь приобрести билет. Не обнаружив кассы, сделал, робея — а вот на пьяном Монмартре не боялся! — несколько шагов налево в зал. На стульях, поставленных рядами, сидело с дюжину немолодых французов и француженок. Ко мне подошел улыбчивый человек в белом балахоне и протянул что-то вроде журнала. Внутри оказались ноты и слова песен. Я сел на стуле посреди зала и стал осматриваться. Богатый алтарь и скульптура Богоматери. Еще с пару дюжин французов село на стулья, и под тихую музыку появился еще один мужчина в балахоне — старый, седенький, похожий на Вольтера, как я его себе представлял.
Продолжилась музыка, и начались слова:
— Дома… Домини… Эст…
Скоро я понял, что вместо концерта попал на мессу. Я не собирался молиться, но уходить было поздно и неловко. Еще Генрих Четвертый заявил: «Париж стоит мессы». Старик Генрих был прав.
Затем публика поднялась, люди раскрыли журнальчики и запели. И я тоже зашевелил губами.
Седенький дедушка продолжил говорить непонятные, но умные слова:
— Дома… Домини… Эст…
Все у них мило, весело, легко и чисто; чистые костюмы, улицы, даже на пляс Пигаль окурки не валяются. Посмотрел бы я на их раскосые лица, когда б мои предки ушли на север в леса. Триста пятьдесят лет бесконечных разборок со степью. В итоге степняки стали оседлыми и стали креститься, а славяне стали скуластыми, покорными, упорными, неопрятными, стали брать взятки и теперь продолжают азиатчину. Остановиться не могут татаро-монгольские кремлевские вожди! Тут национальность не важна. Главное, в Москву, в Кремль въехать — сразу татаро-монголом станешь…

 

Ночной леденец на лужах быстро таял, еще вкусно хрустя под копытами. Князь объехал войско. Войско как войско. Но мало, очень мало. Когда солнце поднялось над заречным бором, пришло доброе известие — боярин Третьяков успел набрать еще тысячу ополчения, даже снарядил их по случаю с помощью костромских купцов вполне сносно. Тысяча была на подходе. «А брат? Он-то как же?» — выплыла тревожная мысль.
Время шло. Ждали. Давно вернулся сторожевой отряд, подтвердивший, что орда идет.
Ждали долго, до боли в висках, но все равно орда появилась неожиданно. Словно большая злая собака, вылетела из-за бора скопом и устремилась к реке. Вот уже несколько тысяч всадников, казалось, беспорядочно скачут вдоль реки — туда и обратно. Редкая пока стрела свистит в воздухе. Среди княжеских пешцев кто-то ойкнул и осел на землю. А конников все прибывало на поле перед бором. В грязных, мехом наружу тулупах они дыбили коней возле самой воды, кричали, пускали стрелы, мчались обратно. В грязно-серой ордынской коннице появились и более богатые тона — это из-за бора показалось окружение темника: там золотились стремена, уздечки, дорогие халаты, шубы и ножны.
Вернувшись от малого брода, Сашка крутился возле пушек, командуя зарядными. Пехота, ощетинившись сулицами, сомкнула в два яруса щиты и из-за щитов пристреливалась к другому берегу — стрелы с коротким свистом исчезли в воздухе. Несколько ордынских всадников попадало с коней в разбитую тысячами копыт глинистую коричневую грязь.
Беспорядочное движение на той стороне быстро организовалось: широкой лентой конница отбежала к бору, перестроилась, замерла, словно размышляя о чем-то…
Берега возле брода были низкие, отлогие, даже крестьянская телега проходила здесь. Выше и ниже брода начинался кустарник, и там текла уже темная глубокая вода, прибивая к берегам листья и сучья…
С криками, разбивая течение на тысячи тяжелых брызг, конница врезалась в воду, тут же увязая в ее плотной массе, и тут же пальнули «тюфяки», повалив десятка два всадников вместе с лошадьми. Изувеченные тела понесло течением, но их место заняли другие, добрались до середины реки.
Над рекой косой ливень стрел ордынцев. Чуть пожиже, но целенаправленней в живую плоть бьют из луков пешцы, сшибая всадников, губя выносливых степных коней…
«Продержимся», — довольно подумал князь.
Подошла тысяча Третьякова. Две сотни сбежали к реке, усилив береговую рать, остальных князь оставил при себе…
Раз за разом ордынцы пытались пробиться на другой берег, но всякий раз, оставив до полусотни в холодной октябрьской воде, откатывались назад, зло и остервенело били из луков…

 

Я встал в очередь на причастие. Дедушка-католик а-ля Вольтер чуть заметно улыбнулся, подмигнул — мне так показалось — и положил в мой рот корочку.
Через пятнадцать минут я уже шел по набережной с камнем на сердце. Машин почти не было — воскресный вечер не располагал парижан к автомобильным прогулкам; только на реке одна за другой возникли ярко освещенные прогулочные баржи.
Спустившись на нижнюю набережную загодя, прошел под одним мостом, другим. Слева золотом блеснул подсвеченный купол. Сена набирала декабрьскую силу, вздувалась, поднялась за сутки где-то на метр.
На «Маргарите» опять ни огонька. Митя, наверное, опять завалился в каюте с книжкой, баюкает больные коленки. Только трап отчего-то не втащил на борт. Меня ждет? Зря он так. По этому трапу поднимется кто угодно. Тем более ночь вокруг, почти ночь… А Габрилович? Приезжал он? Приедет скоро? Сделал паспорт? А если — нет? Не следовало его отпускать. А если не отпускать, то что с ним делать? И зачем мне он? Но вдруг… Вдруг все в порядке? Тогда завтра — домой. Пускай не прямо, а криво! Как угодно! Через Балканы, через Огненную Землю, но домой, на засранную и униженную родину. И теперь я ничей, поскольку нет Петра Алексеевича. Теперь я свой и волен возвращаться на Кирочную улицу, чтобы жить с соседями…
Постарался успокоиться, огляделся. «Не слышны в саду даже шорохи…» Сделал шаг по трапу, стараясь не скрипеть. Ступил на борт, покрытый ковровой дорожкой. Замер возле железной двери и потянул ручку на себя — не заперто. «Макарова» я утром переложил в сумку, радуясь, что Лариса и Василий Илларионович не нашли его, когда волокли меня, ушибленного цветочным горшком. А теперь было поздно доставать… Спустился по лесенке в коридорчик. Свет горел. На полу ни соринки. Стены светлые и чистые — на них висят акварели в рамочках. На акварелях пейзане танцуют шейк. Не до крестьян мне сегодня… Волноваться-то так не надо!..
Я остановился возле Митиной каюты и постучался в дверь. Тихо. Открыл осторожно. Лампа горела над койкой. На койке смятое одеяло, а на одеяле лежала книжка. Закрыл дверь и по коридорчику добрался до гостиной — пусто и там. Вернулся к лесенке и от нее свернул на кухню.
Там свет. Там стойка бара, за которой, положив голову на руки, сидел Митя.
— Эй, археолог! — крикнул шепотом. — Спишь, что ли?
Но он не спал. И тут мой взгляд упал на пол и чуть не разбился. Бордовая лужица подползала к ботинкам. Она подползла, коснулась, стала не спеша огибать, двинулась между ног.
Я больше не смотрел на Митю — с ним теперь было все ясно, так же, как в Институте физкультуры с диалектическим материализмом. Меня более интересовала живая движущаяся лужица. Я смотрел, как эта густая жидкость обогнула ботинки, и спрашивал неизвестно кого, уже не сдерживая в вопросе отчаяния и слез:
— Где я здесь могу купить калоши? У пё ж'аштэ де каучук иси?

 

…Надо действовать, а не бродить просто так возле дома! Хорошо, что кафе закрыто, — меня официант запомнил. Надо действовать, но как? Свет в окнах не горит, и это значит: первое — мадам и мсье еще не вернулись, бродят где-то, проводят приятно и в хороших одеждах воскресенье; или второе — мадам и мсье валяются сейчас у себя в апартаментах с перерезанными глотками ли, простреленными висками ли — неважно! Разберем вариант перерезанных глоток. Прибавим покойника Митю, которого могли укокошить по ошибке. В таком случае можно утверждать — кто-то другой заменил меня и выполнил работу. Вокруг Габриловича и Гусакова идет борьба… Петр Алексеевич и тот человек в гостинице… Суть сражения мне не ясна, но понятно другое — если и Габриловича, и Гусакова отправят на кладбище, то я пойду доживать время на набережную к бомжам…
Я решаюсь. Я более не стану ждать. Мне холодно. Мостовая блестит, как нагуталиненная. Я просто поднимусь на пятый этаж и проверю. Так и делаю, приближаюсь к воротцам и оглядываюсь. Только тачки спят у тротуаров да ресторан еще тлеет в соседнем доме.
Воротца поддаются без усилий. За ними арка и тусклая лампочка над головой. Возле дверей на стене кнопочки. Шифра я не знаю. Если надо, открою запросто. Мне надо, и я открываю, попадаю на винтовую лестницу с деревянными ступенями. После похода на набережную я достал «Макарова» из сумки, и теперь мне нестрашно. «Макаров» покуда в кармане плаща. Вдруг встречу на лестнице добропорядочного квартиросъемщика! Можно человека и напугать ненароком. Второй этаж, третий, четвертый… Я поднимаюсь слишком медленно, реле срабатывает, и свет на лестнице гаснет. На лестничной площадке светятся у дверей пластмассовые пипочки. Нажимаю ближнюю, и свет загорается снова.
На пятом этаже только одна квартира. Она и нужна мне. Достаю «Макарова» и касаюсь виском двери. Чувствую успокаивающее тепло дерева. Ничего не слышу. Ни единого звука не доносится из-за двери. Чуть-чуть надавливаю плечом — заперто. Отодвигаюсь к косяку, чтобы не прошили ненароком автоматной очередью с той стороны, и нажимаю на звонок. Он звенит где-то далеко в квартире. Интересно, сколько в ней комнат? Звоню еще раз — никого нет там. Есть надежда на то, что не валяются в квартире трупаки. Мадам и мсье могли и в другом месте кокнуть, если пошла, как говорится, такая пьянка. И у меня вчера пьянка случилась. Возможно, что самое интересное в Париже я пропил…
Возвращаюсь на улицу и продолжаю болтаться от одного перекрестка до другого. Редко проезжают машины. Вот и еще одна с зажженными фарами выруливает на улицу. Это такси. И именно то, которое я столько времени жду. Оно останавливается возле дома, и услужливый таксист выпрыгивает первым, открывает двери. Изящная, как змея, появляется мадам, за ней и мсье Гусаков возникает на тротуаре.
До них метров сорок, не больше. Мне следует успеть здесь или на лестнице. Я скажу несколько слов и заставлю слушать.
Тачка уезжает. Мсье достает сигарету и прикуривает от зажигалки. Пальто расстегнуто, и белый шарф, словно украденная фата… Какая к черту фата! А недовольная женщина на высоких каблуках. Сегодня ночью она довольна, смеется для мсье. Они делают несколько шагов к воротцам — я почти бегу к ним.
Бегу-то я бегу, но слишком многие учили меня — таджик, Петр Алексеевич, теперь Вольтер. И еще у меня есть свое время. В этом времени я успеваю и бежать, и видеть. Я вижу улицу. По улице медленно катит большая тачка с потушенными огнями. Темные тачки я не люблю.
И в тот момент, когда я был в двух шагах от мадам и мсье, когда мсье замечает меня и останавливается возле воротец, а мадам, наоборот, не видит, улыбается для мсье, нажимает плечом на воротца, собирается ступить под арку; когда все это происходит, тачка без огней оказывается рядом. Я вижу в окошке то, что знаю отлично, и у меня не остается даже в медленном времени ни секунды на то, чтобы извлечь из памяти слово «автомат». Я только успеваю до автоматной очереди прыгнуть на мадам и мсье, уронить их в приоткрывшиеся воротца на землю…
Тут же с хрустом пули разрывают дерево, летят щепки, глухое множественное эхо не успевает образоваться, рассекаемое новыми выстрелами…
Воротца придется менять…
Мадам откатывается в сторону, а мсье Гусаков оказывается не робкого десятка. Из недр дорогого пальто он выхватывает ствол и начинает пулять в тачку, которая хорошо видна в разбитые воротца. Я тоже пару раз нажимаю на спусковой крючок. Надо пули беречь. Обойма у меня одна на всю Францию.
Наступает секундная пауза — это в автомате рожок меняют. Неожиданно мсье поворачивается ко мне — я лежу рядом, — вытягивает руку так, что горячий ствол упирается мне в ухо.
— Ты кто?!
«Нашел время спрашивать!»
— Кто-кто! — отвечаю. — Дед в пальто!
— Чулки, мать, порвала! — раздается обиженный голос мадам. — Чулки «Пеллегрино»!
— Ползи, дура, в сторону кухни! — приказывает мсье, и мадам подчиняется, ползет куда-то в темноту.
И тут из тачки начинают снова поливать. Они тупо долбят по воротцам на уровне живота. Живота стоящего. А мы лежим, и мсье лупит из ствола, меняет обойму, опять лупит, попадает — слышен взрыв разлетевшегося стекла. Тачка срывается с места, и наступает тишина.
Мсье лежит не шевелясь, и я начинаю думать, что парня, поди, укокошили. Но — нет. Он просто думает и расстраивается. Мсье начинает вдруг колотить рукояткой по асфальту и грозно браниться:
— Суки! Козлы! Мы же договорились со всеми!
— Послушайте, — говорю ему, — они могут вернуться. Или полиция прикатит. Делаем-ка ноги.
Гусаков вспоминает обо мне и рывком поворачивается. Опять он стволом тычет мне в лицо:
— Ты кто? Говори, гад!
«Как надоел мне Париж с этими искривленными русскими!»
— Знаете что! Я пошел! — говорю и начинаю подниматься. — Я вам жизнь, мсье Гусаков, спас, между прочим. Вы мне пофигу и ваша пушка тоже. Но вы мне нужны. А я нужен вам.
Услышав свою фамилию, мсье сразу успокаивается. Встает, машинально отряхивает пальто и убирает оружие.
— Хорошо, — соглашается, — после разберемся. Уходим через кухню.

 

…Сидя в высоком седле, князь следит за сражением, за тем, как нескончаемым прибоем, волна за волной, налетают, казалось, бесконечные, не щадящие живота своего степняки. Он знал эту тактику — брать измором. «И взяли б, — подумал быстро, — если б остался в городе. Подожгли б город и взяли на копье». Князь неосознанно шептал молитву, в которой просил Богородицу о победе, но, шепча эту молитву, он думал о брате — придет, не придет брат? Ему уже казалось чутьем князя и воина, что у большого брода орда завязнет, перебьют орды невперечет, отгонят обратно в степь и все это — не позволь, Богородица! — произойдет без брата, а значит, путей к примирению не будет более, до гроба станет терзать земли вражда: он не простит брату предательства, а тот не повинится. Глядя на удачное пока сражение, видел князь вовсе другое: ему вспоминались давние ласковые годы — вот идут они с братом в обнимку по двору, крепкие княжата. Где-то замешкались бабки и мамки, оставив их без присмотра. А просто так гулять по двору — настоящее приключение: вот воин чистит жеребца, весело подмигивает княжатам, вот впустили во двор воз с бочонками — мед! — княжата крутятся возле воза, но возница, свирепого вида мужик, отгоняет их, не признав княжьих отпрысков. Княжата видят группу сверстников, подходят независимо. Хочется им вступить в игру, но нельзя поступиться княжеским достоинством. Их не берут — не то чтобы отгоняют, но не обращают внимания.
— У меня батька князь, — выступает вперед брат. — Он вам задаст.
Дворовые сверстники оборачиваются, смотрят молча. Выходит худенький, в сползших портах, вихрастый мальчик.
— Не надо, Сашка, — советуют дворовые мальчики.
— Ладно, — отмахивается он.
Сашка приближается к княжатам, разглядывает их дорогую чистенькую, красиво расшитую одежду.
— У нас тоже батьки, — подбирает Сашка слова, но сказать нечего. Князь есть князь. И так, не подобрав слов, выписывает Сашка брату по уху, и начинается свалка.
Бьются зло и до крови, обрывают на княжатах красивую одежду. Мамки, бабки выбегают с криками, княжий кметь — великан Акин — раздирает свалку дерущихся.
Княжат с окровавленными носами отводят к матери, а дворовых уже порют во дворе — те не кричат, постанывают только, прикусив губы…

 

Румяный повар в белом колпаке не успел и глазом моргнуть. На кухне было жарко, однако дела ресторанные заканчивались, и на плите скучала последняя кастрюля.
— Пардон! — сказал мсье Гусаков, пробегая мимо повара.
— Чулки, блин! — продолжала обижаться мадам.
— Пардон, — извинился я, поспешая за мадам и мсье.
Оказались в квадратном глухом дворике. Но Гусаков ринулся между стен. Там имелась щель шириной в среднее человеческое тело.
— Каблук, блин! В собачье говно вляпалась!
— Быстрее! Хватит ныть!
Стараясь не вмешиваться в их диалог, я протиснулся в спасительный проход, не догадавшись снять сумку с шеи, застрял, выдохнул воздух, стал делать шаг за шагом, вляпался вслед за мадам в уже названное говнище.
Вылезли в темный переулок.
— Ты меня для этого сюда затащил?! — не унималась мадам.
— А ты хочешь пулю в лоб?! Мать твою мать! — не выдержал мсье.
Мадам помолчала и ответила, успокоившись:
— Не хочу.
— Прости, милая, — добавил Гусаков.
— Хватит вам! — теперь уже я не выдержал. — Уходим мы или нет?
— Он кто? — Мадам смотрела на меня обиженно и подозрительно.
— Не успел познакомиться, — ответил мсье.
— А я его знаю, — узнала меня мадам.
— Уходим. — Теперь уже Гусаков не хотел слушать. — Будет время разобраться!
С соседней улицы донеслась сирена полицейской машины. Мы пробежали темными переулками подальше и остановили свободное такси. Сели втроем на заднее сиденье, и тачка тронулась. Возле Северного вокзала тачку отпустили и взяли другую. Такси понеслось куда-то на северо-запад. Мы ехали молча, только мадам бросала на меня обиженно-любопытные взгляды. От ее каблука и от моей подметки попахивало не лучшим образом. Да, жизнь может быть разной, а дерьмо всегда одно и то же.

 

Город отступил, и мы понеслись по скоростной дороге на уровне черепичных крыш. С обеих сторон трассы продолжались окраины. Они были неубедительны, такие же, как и в любом другом городе. Так мне думалось. Нет, я не думаю об этом. Так реагировала ленивая мысль.
Гусаков сказал что-то по-французски, и водила, кивнув, скоро свернул с трассы и, покружив по улицам, остановился возле заурядного здания с махоньким палисадником перед окнами. Но это оказался не тот дом, в который мне предстояло попасть.
Такси улетучилось. Когда оно скрылось за углом, мы прошли еще два квартала. Этот другой дом мало чем отличался от первого. Правда, перед ним темнота казалась еще гуще и отсутствовал палисадник. Мсье открыл ключом парадную дверь и ступил внутрь. Вслед за Гусаковым зашли мадам и я. Гусаков зажег свет в коридорчике, а женщина, сбросив туфли, сказала:
— Пойду-ка я в душ, — и ушла.
В конце коридорчика начиналась лестница. Она вела на второй этаж, где, похоже, и находилась ванная. Я тоже сбросил вонючие ботинки и посмотрел на Гусакова вопросительно.
— Снимай плащ и пойдем в гостиную разбираться, — сказал он.
Снял и зашел, сел на стул. Ножки скрипнули. И мои, и стула. Огляделся. Два окна в комнате, занавешенные гардинами. Засохший фикус в цветочном горшке — ох уж мне эти горшки и фикусы! Мебель неказистая — вне времени и пространства, всех времен и народов: кожаный диван с потертой обивкой, круглый стол без скатерти, ходики на стене не ходят, телевизор в углу на тумбочке.
Мы сидели у стола и разглядывали друг друга. На фотографии Гусаков был со щетиной, и тогда в кафе — тоже. Но сегодня утром он побрился. И я побрился. И у него, и у меня щетина к вечеру снова проклюнулась. Его рука… И моя рука… Через секунду мы уже сидели наставив друг на друга стволы. Мой ствол покороче, его подлиннее. В моей обойме где-то половина пуль женского рода, и в его тоже.
— Проверка бдительности, — усмехнулся мсье и положил пистолет на стол. — Прошу прощения. Нервы.
И я положил «Макарова». Не такой уж он рыхлый, как показался при первой встрече.
— Давайте знакомиться. Вы кто?
Сумка лежала на диване, и я попросил разрешения. Он разрешил. Я достал из сумки конверт с фотографиями и вынул из конверта ту, которая запечатлела Гусакова и на которой был карандашом начертан его адрес. Положил фотографию на стол.
— Полюбопытствуйте.
Он полюбопытствовал:
— И что это значит?
— Мне вас заказали.
Гусаков вздрогнул и более ничем не выказал своего отношения к моему ответу.
— Так в чем же дело?
— Дело в том, что заказ пришел помимо моей воли. И во Франции я помимо моей воли. С вашей помощью я хотел бы отсюда убраться.
Тыльной стороной ладони Гусаков потер переносицу, заерзал на стуле, спросил вдруг охрипшим голосом:
— А кто заказал?
— Не знаю точно. Человек не успел объясниться. Да и не стал бы. Тут два заказчика скорее всего. Первый заказчик как раз все объяснил хорошо, но не успел заказать. Его не стало. Но он, думаю, вас тоже имел в виду. Это не любители. Это — власть.
Мсье заметно нервничал:
— Мы же договорились давно и со всеми. Я сырьевыми счетами не занимаюсь теперь! — Поняв, что начинает говорить лишнее, Гусаков остановился, еще вопрос задал: — Заказ только на меня был? Это важно знать.
— Нет, — ответил я честно.
Ему стало заметно легче.
— На кого еще?
— Отвечать обязательно?
— Я и так знаю! Если это не Габрилович сделал, то вам еще и Габриловича заказали.
Мне осталось только пожать плечами и согласиться:
— Да. Я в ваших нюансах не разбираюсь.
— Никто не разбирается.
— Что будем делать? Вы мой должник. Мне-то всего и нужно — паспорт с французской визой на какую-нибудь нейтральную фамилию типа Иванов.
В двух словах я рассказал о своем последнем походе на славную шхуну «Маргарита».
Гусаков стал думать. В комнате появилась мадам, завернутая в большое махровое полотенце, из-под которого трогательно выглядывали вполне красивые голени и лодыжки. Розовые тапочки с помпонами! Розовая ключица с мягкой ложбинкой!
— Подружились, мальчики? — Настроение у нее явно улучшилось. — Встреча киллера с валютчиком — это как встреча Чехова с Толстым в Ясной Поляне! Н-да. — Она разглядывала меня не стесняясь. — Вот он — наш спаситель.
— Подожди, Марина, — поморщился мсье, — тут серьезное дело.
— Хороши дела. — Марина выскользнула из гостиной, а Гусаков сказал:
— В такой обстановке я вам вряд ли помогу.
— Спасибо за честность.
— Не стоит благодарности! Сперва следует разобраться с Габриловичем. Хочу думать — это не он. Зачем ему! Это его и меня хотят убрать! Мы к нему поедем. Прямо сейчас и поедем! Нет, чуть попозже! И вы мне поможете. А затем мы с Габриловичем поможем вам. Или я один…
Я остановил его жестом.
— Хорошо, — согласился без церемоний. — Только мне надо немного отдохнуть. И помыться. Я мало спал прошлой ночью. Работа, похоже, предстоит серьезная. Вы мне попозже расскажете что да как.
— Естественно! — Гусаков казался бодрым и собранным. — Марина! Поди сюда, пожалуйста!
Появилась мадам. Теперь на ней был толстый синий халат. Волосы она ловко заколола на затылке.
— Познакомьтесь… Это моя кузина.
«Кузина? Так она кузина? А что это такое — кузина? Троюродная сестра, что ли?»
— Саша, — представился я и пожал протянутую руку.
— Если б не он, — сказала Марина, — ели б нас сейчас могильные черви.
— Не говори чушь! Какая дикая чушь! — разозлился неожиданно Гусаков.
— Черви сразу не заводятся, — сказал я.

 

Пар поднимается над водой, и белая пена приятно пахнет, обещая чистое тело. Если и придется помереть сегодня, то по-православному — чисто. Вода достигает подбородка, и я намыливаю его, скребу безопасной бритвой, найденной в ванной на полочке. Марина ею себе ноги бреет. Или — не Марина. Это жилище, видимо, из резерва. Всякие люди, возможно, тут бывали, всякие мужчины-женщины руки-ноги-пятки скребли. На полках стоят банки и баночки, тубы и тюбики с остатками кремов и шампуней… Это мне безразлично. Безразлично то, что ждет, поскольку наслаждение от горячей воды сильнее инстинктов и человеческих чувств.
Из клубов пара проступает мраморный профиль.
— Ты и сейчас, Учитель-Вольтер, помнишь обо мне?
— Да, сынок.
— Меня беспокоит, Учитель, моя двойственность. Она так очевидна! Будто бы у меня две души. За безмерным высокомерием наступает упадок духа.
— Ты, как и я, человек, охваченный великой страстью. Ты, может быть, имеешь тридцать или сорок различных идей по поводу одного и того же предмета…
— Париж и есть тот предмет.
— …Ты и должен иметь их в силу необходимости, поскольку предмет твоей страсти предстает тебе в различных обличьях. Ты, как всякий человек, непостижим, но столь же непостижима и вся остальная природа, и Бог; и в человеке не больше очевидных противоречий, чем во всем остальном.
Пар начинает рассеиваться, а вместе с ним и профиль Вольтера теряет очертания. Я спешу, чтобы успеть.
— Учитель-Вольтер, — говорю, — когда ты был таджиком, ты говорил просто.
— Дело не в простоте. — Голос его еле слышен, и я, выключив воду, напрягаю слух. — Эти слова — а их много! — мы придумали сами. Бог тут ни при чем… Так давай… давай, сынок… Давай, сынок, выпутываться сами…
— Кто?! — Я не понял. — Кто ни при чем, Учитель? Я не расслышал. Я не понял тебя!
Тишина в ответ.

 

Часы показывали четвертый час то ли утра, то ли ночи. Гусаков сидел, вцепившись в руль старенького «фольксвагена», что в переводе с немецкого означает «народный вагон». Мсье насупился и набычился одновременно. Мы молчали — а о чем говорить? Вспоминать социалистическую юность? Вспоминать о том, как я его не пристрелил? Как его не подстрелили проезжие автоматчики?
Промышленные окраины Парижа спали. Гусаков крутил баранку. Я не хотел вспоминать, но чем более не хотел, тем более вспоминал. Шри Ауробиндо писал о «молчании ума» — молчание не приходило. Он советовал представлять море, и я следовал совету — перед глазами возникало море, теплое, малахитовое Черное море; я плыл по нему на лодке, и ничто не нарушало спокойствия, наоборот… Марина сидела напротив, завернувшись в полотенце, и ее розовая ключица с ложбинкой от шеи к плечу… Эта ложбинка ее выдавала, хотя я еще и не понял — выдавала что? Такое вот «молчание ума». Но лучше все-таки сдохнуть с женской ключицей в мозгу, чем с пулей женского рода во лбу!..
Неизвестное-интересное ждало нас с мсье Гусаковым. Зовут его Николай Иванович. Мы мило закусили холодной телятиной бутылочку красного вина, которую подала нам Марина. Она ухаживала за нами, как за больными. Николай Иванович изволили капризничать. Они как бы поменялись местами. После мсье словно под землю провалился; нет, он не провалился под землю, а спустился в подвал. Вернувшись, выдал мне с десяток полных обойм к «Макарову». В сумке, которую он приволок, я увидел целый арсенал — помповое ружье торчало стволом вперед, короткоствольный «узи», заметил я охапку пистолетов незнакомых мне марок, обоймы, толовые шашки, граната Ф-1 и прочая фигня из экипировки Сталлоне.
Затем я упал на диван и моментально заснул. Марина и Николай Иванович входили-выходили — так казалось во сне. Я спал, положив ладонь во внутренний карман джинсовой куртки на рукоятку пистолета; спал крепко и без снов.
В начале четвертого я проснулся. Женские коготочки нежно-настойчиво царапали шею.
— Не спи — замерзнешь. — Где-то я эту фразу недавно слышал.
Марина сидела рядом и заглядывала в мое лицо с любопытством. И совсем не казалась обиженной.
— Убийца, говоришь. — Она улыбнулась, и я увидел ее ровные зубы с чуть выделяющимися резцами. — Убийца. У нас в семье теперь свой убийца… Николай велел будить. Я сварила настоящий кофе…
Кофе оказался и правда настоящим. Глаза мои вылезали из орбит от кофеина, пока мсье Гусаков носился по городским окраинам.

 

Наконец мы вырвались на простор. В предутреннем мраке он не казался таким уж просторным. Свет фар выхватывал пустынное шоссе, и даже кое-какие деревца мелькали на обочине. Но скоро снова начались строения. Они стиснули дорогу до ширины банальной улицы, которая становилась все уже и неказистей. Начались и колдобины — милые русской душе и заднице…
Мсье Николай Иванович объяснил все. Он даже начертил на листе бумаги план заброшенного ангара-цеха, где, по его сведениям, мог скрываться мсье Габрилович. Мне предлагалось забраться на крышу и спуститься по веревке сквозь оконце-люк на крышу же конторки, находящейся внутри ангара. В этой, мол, конторке и должен быть искомый мсье. А мсье Николай Иванович обещал отвлечь на себя внимание охраны. То есть, вместо того чтобы их обоих укокошить и жить припеваючи, я сам скоро стану болтаться на веревке и меня самого этой веревкой укокошат. В гостинице я свободы захотел и для свободы укокошил незнакомого и непротивного мне человека, и теперь меня кокошить станут мною неукокошенные…
Так думать неправильно. Что говорил Ауробиндо — молчание, море, розовая ложбинка.
Справа тянулся забор, составленный из бетонных плит, поставленных на попа. Мы проехали метров двести-триста, и мсье Николай Иванович затормозил. Забор заканчивался, впереди начинался пустырь, за пустырем находились всякие брошенные строения.
— Свернешь направо, — сказал Гусаков. — Там рукой подать. Сперва загляни за угол. Если все тихо — махнешь рукой.
— Махну.
Я выбрался из «народного вагона» и аккуратно, не хлопая, закрыл дверцу. Плащ и сумку оставил в машине. В боковых карманах джинсовой куртки лежали полные обоймы, и в «Макарова» я вставил новую. Через плечо перекинул моток синтетического автомобильного троса, натянул кожаные перчатки.
Бетонный забор не заканчивался — просто поворачивал. Я выглянул из-за угла и стал всматриваться в темноту. Различил что-то вроде двухэтажного кирпичного здания, повернутого торцом к пустырю. Высокие ворота в торце. Два темных силуэта — это машины без водил. Стены глухие, только на втором этаже нечто похожее на большие фрамуги. Слабый свет во фрамугах.
Обернувшись, я махнул рукой. «Народный вагон» стоял с включенными габаритными огнями. Габариты «народного вагона» я различил, а мсье Гусакова — нет. Оставалось надеяться — он меня видел.

 

А вот так быстро бежать не надо! И спотыкаться! Они, понятно, фирменные, французские, блин, камешки. Только ботинки… Не купил ботинки, у которых подошвы… Хорошо, что хоть французское говно собачье отмыл… И рукам потеть не надо… И мурашам, муравьям то есть, по спине бегать…
Бегу вдоль забора. Две тачки пустые возле ворот. Тачки — Гусакова забота. «Он с Тотошей и Кокошей вдоль забора…» Откуда это? Или — «по аллее»? Нет тут аллей. И бульваров, и Елисейских полей. Раньше думал, Елисейские поля и Елисеевский магазин — одно и то же. С полей в магазин на Невский еду привозят. Кокоша — из сказки Чуковского. Кокошить — из сказок… Из чьих? Кто эти сказки сочинил? Какой богатый язык! Всего лишь палочку не дописать. Добрый крокодильчик становится пулей женского рода. А «молчания ума» — нет, как и не было…
Была не была… Главное дотянуться. Это пожарная лестница. Гусаков обещал ее и оказался честным.
Была не была… Подтягиваюсь и болтаю ногами. Иногда лучше ногами болтать, чем языком. Язык держу за зубами. Зубов мудрости нет — давно вывалились… Цепляюсь за перекладину — сейчас упаду темечком в землю. Цирк! Это просто такой цирк для не очень молодых, но еще бодрых мужчин. Я бодрый мужчина. Ползу по перекладинам вверх. Никто не хлопает. Ну и ладно. Ни хлопать, ни кокошить не надо…
Фрамуги — да. Фрамуги или не фрамуги. Не моего ума дело. Но мы эти слова придумали — нам и разбираться… Старик-Вольтер меня благословил. А они — кокошить. Гусаков и Габрилович, Тотоша и Кокоша. И какой-то, блин, аллигатор еще бродит…
Фрамуги или не фрамуги. Только падать в нее не надо! Какого черта туда смотреть так пристально! Там грязно и темно. А хочется как всегда — чисто и светло. Хочется всегда одного и того же, а получается другое и такое же… Но там огонек… «Бьется в тесной печурке огонь…» В печурке-конторке. Опять Гусаков оказался честным.
Если я привяжу трос к балке, то повисну в стороне от печурки-конторки… Болтаться. И болтать ногами, раскачиваться, как мартышка… Рекшан однажды рассказывал, как с живой обезьяной, мартыном, вино пил и перепил обезьяну, поскольку та от второго стакана отказалась, а он и после десятого не поперхнулся…
Привязываю трос, канатик, веревку, линь… Мы эти слова придумали!.. Готов бросить веревку и повиснуть. Смотрю на часы. Договорились с мсье. Он ждет двадцать минут.
Осталось три минуты, две, одна, ни одной.
Гусаков вылетает на пустырь, врубив фары, и пуляет в окошко. Здорово это мы придумали. Здорово, если трос, канатик, веревка, линь из фрамуги на крышу конторки… А он мимо. Тогда все выбегут. А я повисну. Тут меня и кокошить.
Честным оказался Гусаков, но не точным.
Он носится кругами на «народном вагоне» и долбит в небо.
Внутри забегали. Запрыгали с минометами-огнеметами у ворот. Гусаков роет обратно за забор. Народ огнеметный выбегает в ворота и огнеметит в пространство пригорода.
Бросаю веревку и повисаю. Обойма новая. Обойма в «Макарове». «Макаров» в руке. Трос, канатик, веревка, линь — в другой. Обнимаю ногами и начинаю спускаться. Никто не видит меня. Я тоже не вижу. Из конторки-печурки выбегает еще один. Даже залысины вижу. Спускаюсь. Цепляюсь. Спускаюсь… Срываюсь, блин…

6

Когда Андрей Тропилло записывал в Доме пионеров и школьников первый альбом Никиты Шелеста, мы пробирались туда украдкой — это было смешно и глупо по многим причинам. Мы казались себе такими героями! Однако посреди белой ночи мы были видны всякому, кому не спалось, но все в городе спали. И никаким таким органам мы не казались интересны, иначе б нас эти органы забодали в одну секунду. Если б они забодали нас тогда, Никита был бы жив, я бы не лежал тут посреди, можно сказать, Европы. Во всем органы виноваты! Тогда не смешно было, смешно теперь…

 

Душа и противоречия души — все интересно бесспорно! Но в конкретных противоречиях, в анекдотах, можно сказать; в конкретном анекдоте, можно сказать. А можно и не говорить…

 

Сорвавшись с трапа, канатика, веревки, линя, я упал на человека с залысинами, и теперь мы лежали на бетонном полу, и, что хорошо, я лежал сверху с «макаровым» в руке, прижав ствол к залысине того, кто оказался подо мной. И самое смешное, если так можно сказать или не говорить, подо мной лежал мсье Габрилович; и я бы не посмел заявить, будто мне лежать оказалось жестко. Мсье употреблял качественную пищу, и его мышцы покрывал упругий слой полезного жира. И одежда на нем оказалась добротная — зимнее мягкое пальто.
Я не сразу узнал его — на узнавание ушло несколько секунд. Мсье не потерял сознания, но и не сразу сообразил, что с ним произошло. Сообразив же, спросил неожиданным тенорком:
— Ты кто?
— Кто-кто, — проворчал я, поскольку глупее вопроса в подобном положении не услышишь. — Совесть твоя, — соврал ему, а Габрилович:
— У меня дальнозоркость. Подними голову.
Я поднял. Я даже сел. Не лежать же на мужчине бесконечно — это дурно. Я сидел на Габриловиче и держал ствол у него между бровей. Брови у мсье густые, и волосинки — одна к одной. Подстригает он их, что ли?
— Ах, это ты, — произнес мсье облегченно.
— Не ты, а — вы.
— Вы… Ладно… Это вы Митю зарезали?
— Нет, — ответил я, но «Макарова» не убрал.
Каждая сцена должна иметь логический конец.
А тут и не сцена, а мизансцена. Когда рука устанет, я или отпущу его, или курок спущу.
Я стал осторожно оглядываться. Мы находились действительно возле конторы, в которой не оказалось печурки, но масляную батарею за дверью я заметил. Сам ангар-цех представлял собой почти пустую площадку с автомобильным хламом по углам. Все громилы Габриловича убежали за ворота и теперь гонялись за Гусаковым на тачках: где-то недалеко ревели моторы, скрипели тормоза и раздавались выстрелы.
— А кто Митю убил? — спросил я, чтобы что-то спросить.
— Кто-то, — прохрипел тенорком Габрилович.
Кажется, его звали Александром Евгеньевичем.
Тезка.
— А что с моим паспортом?
Мне было удобно разглядывать его лицо — ухоженную, чуть пористую кожу, волосики, поросшие из ноздрей, бесцветные, несколько налившиеся кровью глаза. На виске зрелая точечка угря — так и хотелось его выдавить.
— С паспортом все бы решилось быстро. Но — сам видишь. Сложности.
Я не видел. А потом заметил. Возле ворот остановились вернувшиеся тачки Александра Евгеньевича, и из них вылезли его люди. Среди них один людь оказался чужой. И этого чужого — Гусакова, блин! — со скрученными за спиной руками гнали впереди себя без почтения, пардон, пенделями.
И тут разразилась такая любимая нами русскими немая сцена. Из немых сцен вся наша жизнь и история состоит. Я их увидел. Они увидели меня. Я прижал ствол ко лбу Габриловича поплотнее, его братва повалила мсье Гусакова на колени, и один из братвы, самый мордатый, приставил ствол к затылку поваленного.
Я чуть не рассмеялся — так это походило на кино. Какие-нибудь «Ребята из Южного Бронкса» или «Гонконгские страсти». Но не рассмеялся, поскольку мы находились вовсе не в кинотеатре.
— Отпустите Гусака! — как мог прокричал Александр Евгеньевич. — Отпустите его на хрен!
Братва Габриловича подхватила Гусакова за локти и поставила на ноги. Тот стоял нахохлившись, а на лбу его я заметил ссадину. Убрав «Макарова» от переносицы Александра Евгеньевича, я встал и помог встать ему.
— Предлагаю переговоры! — прокричал Габрилович.
Гусаков дергал головой и не отвечал. Надавали, похоже, мсье Николаю Ивановичу боевики мсье Александра Евгеньевича.
— Согласен его взять гарантом! — закричал Габрилович и кивнул в мою сторону.
— Хватит орать — не глухой. — Николай Иванович добавил еще несколько бранных фраз и подошел к нам.
— Пойдем в офис, — предложил Габрилович, а Гусаков, снисходительно покосившись на трухлявое помещение, согласился:
— Пойдем в твою контору.
Мы вошли внутрь, и я закрыл дверь. Люди Габриловича остались по ту сторону, но живьем мы отсюда могли выйти, лишь договорившись.
Хозяин конторы сел за стол и жестом предложил присоединяться. Николай Иванович сел напротив Александра Евгеньевича, а я предложения не принял — оперся спиной о пустые стеллажи и стал наблюдать. В определенном смысле, от результатов беседы зависела моя жизнь. Да и их тоже.
— Давай разберемся по порядку, — предложил хозяин.
— Дай какую-нибудь тряпку, — перебил его Гусаков. — Носовой платок есть?
Габрилович выдвинул ящик стола, достал пачку бумажных салфеток и протянул Николаю Ивановичу. Тот взял одну и приложил к ссадине.
— Я слушаю, — сказал Гусаков.
— Отлично! — произнес Габрилович. — Сегодня на реке зарезали моего человека — раз. Не стану говорить — он был моим другом. Посреди ночи вы врываетесь с оружием сюда. Откуда, кстати, вы знаете это место? Не надо ответов! Знаете, значит, знаете… Жаль! Придется менять…
— Меня сегодня обстреляли возле дома, — перебил Гусаков хозяина конторы.
Габрилович замолк на половине фразы, как-то заморгал по-детски, переводя взгляд с Гусакова на меня и обратно.
— Но… Да ты что! Это не я… — Он встал, сел, забарабанил пальцами по столу. — Конечно же! Нас обоих! Ведь этого мужика! — Габрилович указал на меня. — Ведь его прислали меня пристрелить! И тебя, выходит, тоже. Я мог бы и сразу догадаться. Нас обоих хотят! Но мы же!.. Как так можно?.. Ведь договорились обо всем!
— Те, с кем договаривались, их могли и заменить, — вставил реплику Гусаков в речь своего конкурента-подельника.
Я же стоял и просто слушал. Вот когда «молчание ума» наступило. Я просто стоял в картинке происходящего. Дзэн, одним словом, буддизм посетил ни с того ни с сего…
Надо бы слушать их внимательно — не получается. Это их разговоры и их дела. Как они делились-рядились, как делили — кому энергоресурсы, кому счета власти. Нелепость и чушь.
«Все вы потерянное поколение», — сказали молодому Хэму, и тот обиделся, и стал писать все лучше и лучше, и не потерялся в тогдашнем Париже, добился всякого разного, семь раз женился и охотился на слонов; Россия же читала о его трагических парижских пьянках и плакала, пила вместе с ним… И мы с Никитой читали в юности и думали — вот бы и нам стать «потерянным поколением» и пить в Париже. Потерянными стали. И я пью в Париже, где хочу. Только счастья нет. Нет в жизни счастья! У Гусакова с Габриловичем тоже нет. «Все вы потерянное поколение…» Они сытые и гладкие — нет его. Они в красивой одежде и могут выбирать себе красивых женщин — нет его. Они тоже потерянные, потерялись тут, поскольку не знают, как и что делать, вины своей не знают, да и нет их вины — все происходит без их участия, приходят новые монстры и становятся шишками, сидят где-то, разбираются. Такие же потерянные…
А я не стану работать ни на кого. Только на себя. Чтобы отвалить отсюда. Только честно, так же, как с Никитой. Продал — умри. Я тоже умереть готов. Меня убедил Учитель, когда он еще таджиком был. Когда он Вольтером стал, то по-другому заговорил, хотя все равно о том же…
— …Однако, Коля, вот что я думаю. Нам без Корсиканца не вывернуться. Если нас заказали — заказ выполнят. Парень отказался — они заказ и перебросили.
— А кто — они?
— Кто-кто? Вечный вопрос. Москва большая! Я свяжусь с Костенко, но это пустой номер. Никто не скажет. Может, и Костенко уже нет.
— Я тоже попробую.
— Нет, надо здесь искать концы. Один у тебя есть — Корсиканец. Придется ему отдать… Я ему отдам Земельный банк и алюминиевый пакет! Без Корсиканца не получится. Все-таки мы во Франции.
— Пусть Александр со мной останется. Я ему жизнь должен. А ты ему паспорт обещал.
— Обещал и сделаю. Только теперь непросто… Ты Корсиканца находишь, я тебя прикрываю. Ну и паспорт… Паспорт так паспорт. Он меня тоже не убил…
Беседа приобретала все более дружелюбный характер. Уже бойцы вспоминали минувшие дни — осколки улыбок загорелись на лицах. А значит, и смертоубийства не произойдет.
— Так итальянцы работают, — заявил Габрилович. — Любые южане. Ножи, автоматная стрельба. Чтобы в газеты попасть. Стиль северных спецслужб другой.
— Конечно, — согласился Гусаков. — Просто появляется молчаливый покойник. После еще один. Никаких следов, отпечатков, гильз. Орудия убийства оставляются на месте убийства. История известная.
— Возьмем, к примеру, нашего нового друга.
Они уставились на меня, замолчали, приглашая к разговору. Гусаков и Габрилович — такие разные и такие одинаковые. Хорохорятся, думают жить долго.
— Зачем меня брать? — пробормотал им в ответ.
В добродушной теперь беседе наступила неловкая пауза.
— Н-да… действительно. Не будем тебя… Вас, Александр.
— Вот что я хочу сказать. Вы сами говорили: если заказ принят — он будет выполнен. Таков закон. Тут дело не в стилях, а в конечном результате. Выход один. То есть действия наши могут направляться только в одну сторону — отмена заказа. Если вам даже удастся убрать заказчика, то все равно заказ будет выполнен. Потому что получены деньги. Если получены. Отменить заказ почти невозможно. Здесь главная головная боль.
Гусаков и Габрилович сидели поникшие, но не очень. Жизнь у них в Париже не сахар, понятно, зато ко многому привыкли.
— А вы получили? — спросил вдруг Габрилович и пытливо уставился на меня.
— Первый хозяин давил на идеологию. Второй не успел просто.
— Одним словом, не было денег — не было убийств. — Это уже Гусаков философствовал.
— У меня, я думаю, несколько иной случай.
— Вот! И это главное! — стал подводить итоги Габрилович. — Каждый случай — иной. Надо только найти различия. Вы должны были нас пристрелить, но не пристрелили. Так и другие. Другие нас тоже не пристрелят, если мы найдем у них «иной случай».
— Заказ — дело чести. Если заказ не выполняется, то других не поступит. Заказное убийство — элитарное убийство. Они поэтому и не раскрываются никогда…
— А их и не будет — заказных убийств! — Габрилович, казалось, внушал и себе, и мне, и Гусакову.
— Не будет так не будет, — согласился я.
Согласиться всегда легко.

 

Мы вернулись, когда уже рассветало. Николай Иванович, несмотря на все перипетии ночи, казался полным энергии и жизненных планов. Мне же ночная жизнь Парижа стала надоедать. Просто я устал как собака! Просто необходим был сон на человеческой постели, на простыне и под одеялом. Сперва сон — после Корсиканец, миллиарды, наганы…
Гусаков взбежал на второй этаж, уже оттуда доносились его возгласы: «Марина, кофе!» — а я сел на кожаный диван в гостиной, с которого встал несколько часов назад, и ждал, когда мсье угомонится.
Но Марина, похоже, послала мсье подальше, и, спустившись вниз, Николай Иванович еще послонялся по комнате, бросая боевые реплики направо и налево. Скоро и он выдохся.
— Гады, — сказал Гусаков, сев за стол и ощупывая ссадину, полученную от бойцов Габриловича. — Им бы меня не взять. Там в конце проезда дорогу перекопали. А они, гады, в морду! Могли и застрелить. Им, гадам, застрелить — высморкаться труднее.
— Все образуется. Главное, чтобы вы сами друг друга не укокошили, — сказал я.
— Образуется… — Гусаков закрыл глаза и через несколько бесконечных мгновений произнес: — Мы раньше вместе работали. Золотые времена! Он, Габрилович, только с виду мудак такой и гангстер. Он же археолог по сути…
— Я знаю.
— Да, археолог. Аккуратист! Все у него имеет свое место, время и, как он говорит, культурный слой.
— По нему этого не скажешь.
Гусаков открыл глаза и стал меня враждебно разглядывать:
— Отчего же?
— Мало ли кто кем был раньше.
— Я вот родился в Воркуте! Родители в юности успели побывать врагами народа. Я там школу закончил, после шел в Москву. Почти как Ломоносов!
— Пешком?
— Что тут смешного! Почти пешком… Семантика, семиотика. Что это на меня нашло? Ломоносов… Ладно. Пообщались.
Может быть, я и нанялся его охранять в обмен на документы, но лирические исповеди героя мне ни к чему.
— Послушайте, — сказал, — давайте спать. Утро вечера мудренее. Народная мудрость.
— Уже утро.
— Тем более.
Мсье как-то неопределенно взмахнул рукой.
— Вы правы. Я только закрою дверь и проверю окна…

 

Целый день валяюсь на диване и слежу, прислушиваюсь, как внутри меня спорят между собой два моих разных «я», два разных человека. Один — тот, что деятелен; тот, что настороже, которого била и учила жизнь, который командовал ротой, карабкался по горам и хоронил друзей, нес справедливость, как ее понимал, в Питере, падая иногда, блин, в припадках; он требовал: «Вставай немедленно. Контрастный душ! Выпей кофе и проверь оружие! Играй в их игру и играй в свою…» Второй же отнекивался, уговаривал первого: «Мышцы твои болят от ужимок и прыжков последних дней-ночей. Дай им покоя, лежи и не рыпайся. Станешь рыпаться — первым пулю в лоб и получишь. Оставайся в картинке своего дзэна…»
Я и лежал. Только натянул рубаху и вельветовые брюки. Носки, выстиранные перед сном, висели на батарее. Только застелил постель и завалился в одежде на одеяло. «Вот и носки мокрые. Не ходить же босиком! И куда идти?» — обрадовалось второе «я» убедительному аргументу.
В гостиной появляется Марина. На ней вчерашний синий халат и — никаких ключиц и ложбинок. Веселость ее иссякла, и на лице знакомое выражение. Я ее не обижал.
— Где Николай?
— Он уехал давно. — Марина двигает стулья, поливает фикус из пластмассовой кружки, морщится. — Вы вообще-то должны меня охранять, — говорит, а я отвечаю:
— Так я и охраняю.
— Лежа?
— А разве кто-нибудь напал?
— Тогда поздно будет.
— Можно я сам разберусь?
Кто ее так обидел? Не я. Кто меня нанимал ее охранять? Никто не нанимал, и я не нанимался. Тут проблема не организации рабочих мест, а жизни и смерти. Если я лежу, то за это лежание жизнью отвечаю. Впрочем, пора и подниматься.
— У меня подметка на ботинке оторвалась, — говорю. — Где тут можно ботинки купить?
Марина фыркает насмешливо и отвечает не сразу.
— Посмотрю в подвале — там всего навалом, — говорит через минуту. — А какой размер?
— Размер… Сорок четвертый.
— Большой. — Она усмехается. — Я погляжу.
— Как мы будем друг к другу обращаться? — спрашиваю, а она поднимает глаза, подходит к дивану, останавливается, смотрит сверху вниз.
Глаза у нее серые, как у кошки. А лицо розоватое. А волосы темные и густые, закрывают лоб и уши. Нет, уши видны немного — мочки ушей.
— Мы будем обращаться друг к другу на «ты», — отвечает, а я:
— Александр, — говорю и протягиваю руку.
Она пожимает мою ладонь. Ладонь у нее маленькая и холодная.
— Марина.
— Я знаю.
— И я знаю.
— Теперь мы знаем все, что нужно.
Ее обиды словно и не было. Она предлагает мне кофе и овсяную кашу.
— Каша? — удивляюсь я.
— Европейский завтрак. Вечер скоро.
На первом этаже за лестницей небольшая кухонька — в ней я эту кашу и ем. После возвращаюсь в гостиную и опять заваливаюсь. Марина притаскивает большую коробку, и мы вместе начинаем в ней рыться.
— Откуда столько обуви? — удивляюсь. — А где ее хозяева?
— Никто не знает, — пожимает Марина плечами и снова строжится. — Вам, убийцам, виднее.
— Я не убийца, — отвечаю и даже пытаюсь сердиться. — Я только защищаюсь. А вот с тобой и твоим милым другом еще стоит разобраться.
— Он мне не милый друг.
— Что значит — не милый друг?
— Он кузен.
— А что такое кузен?
— Ты дурак или только притворяешься?
— Я дурак, и я притворяюсь… Тут моего размера нет, — говорю, закрываю коробку. — У вас здесь что, комната Синей бороды, что ли?
Марина не отвечает и уносит коробку. Слышу, как что-то хлопает в коридоре возле лестницы. Значит, там подпол, подвал, комната Синей бороды, не знаю, как по-французски называется…
Лестница скрипит — это Марина поднимается на второй этаж. Более не раздается ни звука. Продолжаю лежать; мыслей нет никаких. Сегодня дзэн удался. Протягиваю руку и вынимаю из сумки потрепанную книжку. Чем там дело кончилось? Да ничем, скорее всего. Полтысячелетия почти одно и то же.
Читаю:
«Однако же надоело степнякам гибнуть в лобовом ударе, так не любимом ими и прежде, во времена безусловного величия, и тем более теперь, когда мало осталось чего от бывшего превосходства, хотя злой гордости и алчности не было. И знаменитая точность смертельных их стрел не приносила ожидаемого, хотя и не спасали княжьих пешцев небольшие круглые щиты, как хотелось бы, стрелы проскальзывали между ними, пробивали самодельные колонтари и кольчужки, губя православных. Но опять же — за мужиками не заржавеет — отменно доставалось и степнякам: вскрикнув, падали кони, давя всадников, или бездыханные те сползали, путаясь в стременах, — испуганные кони волочили тела по грязи. Орда в воду больше не лезла. Но и не отступала от берега. Гибельно вертелась на той стороне, и князь не понимал — зачем это? Еще несколько раз пальнули из „тюфяков“, и разорвалась-таки одна из пушек, вызвав радостные крики на другом берегу и новые порции злорадных стрел. Князь встревожился, увидев, как оттаскивают от пушек изувеченных зарядных, послал за Сашкой.
Сашка прискакал, спрыгнул с коня, подбежал к шатру. Лицо его в ссадинах, чумазое, пожженный кафтанчик на плечах, но веселый, разгоряченный боем, главное — живой Сашка.
— Бьем поганых, князь! — На лбу у Сашки виднелись грязноватые капельки пота. — В воду не лезут теперь.
— Сашка! — У князя отлегло от сердца, когда он увидел своего любимчика хотя и ободранным, но живым. — Этого я не боюсь. Не может быть, чтоб чего-нибудь не придумали. Вдоль реки послал разъезд сторожей. Да там и не переберешься нигде. У малого брода пока тоже степняк пройти не пробовал: покрутились, докладывали, — и ушли. Сгоняй-ка, Сашка, к малому броду, погляди. Там их держать просто, но ведь они за будь здоров не уйдут, а у большого брода вряд ли сейчас полезут. Не верю, чтоб мы просто так отделались.
Сашка ускакал…»

 

«Закатилось красно солнышко за Сену-реку», — бесконечным рефреном вертелась в голове привязавшаяся фраза.
Мы шли по улице, то есть Марина вела меня. Она сменила свой вчерашний нарочитый наряд с соболиными хвостами на плечах на скромную такую дубленку баксов за восемьсот, которая не закрывала колен, и правильно делала, поскольку колени у кузины мсье Николая Ивановича оставались последним и решительным аргументом. Порванных «Сан-Пеллегрино» как не бывало…
Странным коленофилом становлюсь. Ведь была же еще и Лариса, и тоже коленки я в ней увидел с первого взгляда…
«Закатилось красно солнышко за Сену-реку!»
Понедельник закончился, и по неприглядным улочкам пригорода сновали люди. В барах сидели мужики в кепках и клетчатых шарфах. Они пили вино и дымили. Уже зажглись фонари.
Марина шла стремительно — так ходят, когда знают, куда надо.
Мы свернули за угол и оказались возле витрины обувного магазина. На стене было начертано «Andrè», на улице же возле стеклянных дверей стояла предлагаемая обувка.
— У пё ж'аштэ де каучук иси?
Марина обернулась и спросила:
— Говоришь по-французски? Зачем тебе калоши?
— Совсем не говорю.
— Зайдем. Не Бог весть что, но и этого ты пока не заработал.
— Я сам плачу!
— Фирма платит. — Марина сказала, будто отрезала.
И я подчинился. Мне нравилось. Никогда мне женщины не покупали ботинок. Вру! Однажды жена покупала. Но в основном себе — девятьсот девяносто девять всяческих пар. Они потом стояли и лежали по полкам, стульям, на обеденном столе и в детской коляске. Из-за этой обуви мы и разошлись в итоге. Пускай теперь китаец мается…
— Они этих денег стоят!
Мы шли обратно, и кузина Гусакова держала меня за локоть, смотрела на мои ноги, обутые теперь в мягкие кожаные мокасины, и гордилась произведенным действием. Я же шел и представлял, насколько в них будет удобно прыгать, лазать, приземляться, бить по яйцам, по голени, по любимым мной коленным чашечкам, если достану, то и по горлу, челюстям, вискам. Представлял гипотетического врага и не мог представить. Представлялись все известные лица из программы «Куклы». Но стар я уже для ужимок и прыжков. Курок спускать — еще куда ни шло. И на закуску, если попросит будущее, афганский нож — последний вопрос и ответ одновременно…

 

Гусаков появился ровно в девять. Я как раз посмотрел на часы, начиная беспокоиться по поводу его долгого отсутствия. Мы были практически незнакомы, но вчерашние пули летели над нашими головами, и ночная разборка с Габриловичем… Мы стали странным образом товарищами по оружию. Вот именно, не по жизни, а по оружию. «Бразерз ин армз» — такую песню сочинил Марк Нофлер про еврейских солдат…
Николай Иванович сбросил пальто и прошел в гостиную.
— Как дела? — спросил.
Мыслями он находился далеко от меня.
— Начал уже беспокоиться, — ответил ему.
— Марина не замучила? У нее настроения… — Гусаков не договорил фразу.
Появилась его кузина.
— Голоден? — поинтересовалась. — Сейчас будем ужинать.
— Да, конечно.
Ужинали мы молча. Тушеные баклажаны, отбивные и красное вино. Мы с Мариной по очереди бросали вопросительные взгляды на Николая Ивановича. Тот ковырял вилкой в тарелке и думал о своем. Его «свое» было и моим, но я пока не настаивал на откровенности.
Мы встали из-за стола.
— Спасибо, милая, — произнес Гусаков и посмотрел на меня так, будто видел в первый раз. — Есть разговор.
Марина убрала посуду со стола и ушла к себе наверх. Непроизвольно я нажал на клавишу телевизора, и тут же на экране появились французские люди — они составляли из букв слова, пытались что-то угадывать, и им аплодировали. Похоже, все человечество погрузилось в эти мудигрища с призами.
— Вот что я хотел сказать, — раздался голос Гусакова.
Я поспешно нажал на клавишу, и счастливая Франция исчезла.
— Нет, пойдем лучше к компьютеру. — Николай Иванович похлопал по боковому карману пиджака и направился к узенькой дверце, ведшей из гостиной в слепую комнату-пенал. Еще днем я заглядывал туда и обнаружил компьютер на белом металлическом столе.
Гусаков сел на вращающийся стульчик — я встал рядом. Он достал из кармана пиджака дискету и совершил ряд манипуляций с компьютером и дискетой. Все это заняло несколько минут. Наконец на экране стали появляться строчки. Ни в компьютерах, ни во французских строчках я не разбирался. Гусаков стал переводить и объяснять. Вот что я понял, если понял правильно.

 

Ален Корсиканец.
Он же — мистер Д., Красавчик, Марселец.
Шестьдесят лет от роду.
Родился на Корсике в Аяччо. В детстве и юности — беспризорник, несколько раз арестовывался за кражи.
Морской пехотинец в Индокитае. Участвовал в массовых расстрелах пленных.
После Индокитая известен по многочисленным криминальным разборкам в Марселе. Среда общения — воры и проститутки.
В 1959 году перебирается в Париж. Бедствует. Работает в прачечной и официантом. Сближается с группой интеллектуалов Латинского квартала. Внешние данные и контакты в среде сексуальных меньшинств помогают попасть в мир кино. Снимается в нескольких фильмах, принесших успех и финансовую независимость.
21 октября 1966 года на вилле голливудского актера Джона Джонса найден труп его пятой жены Глории и труп ее телохранителя Брешко Брешковича. Между ними был роман. Глория требовала с Джонса огромные алименты на содержание троих детей. Брешко Брешкович — человек из «голубой гвардии» Корсиканца.
Следствие ничего не дало. Главный свидетель убийства, уличавший Корсиканца, югослав Гойко Нушич, вскоре был задушен. После его гибели второй свидетель Урош Милашевич перестал давать показания. В августе 1976 года его труп найден в Антверпене.
8 сентября 1968 года под Парижем найден обезображенный труп молодого югослава Марко Марковича. Был известен как «горилла» из «голубой гвардии» Корсиканца. Корсиканец называл его «лучшим и дорогим другом». Марокканка Франсин, перед тем как стать женой Корсиканца, была подругой Марко. Тот вытащил ее с марсельского дна.
Югославы из окружения Корсиканца входили в левацкое Панславянское общество, имевшее штаб-квартиру в Милане.
От Корсиканца нити убийств вели к признанному парижскому «авторитету» Пьеру Марканьони — специалисту по заказным убийствам. Корсиканец оплачивает бригаду адвокатов и добивается того, что следствие прекращают.
Панславяне планировали убрать с политической арены тогдашнего премьер-министра Жоржа Помпиду. В их распоряжении находился так называемый красный альбом с фотографиями, которые запечатлевали Помпиду в обществе голых красавиц.
В этой сложной интриге Корсиканец «сдал» югославов киллеру Марканьони.
Скоро Помпиду стал президентом Франции.
Практически отойдя от кино, Корсиканец сейчас имеет обширный бизнес в состязаниях по боксу, конным скачкам. Имеет свои интересы в авиакосмической промышленности.
Пьер Марканьони имеет ферму в Бретани, где живет постоянно…

 

Мы молчали и курили. А что еще оставалось делать.
— Ну и… — начал я, а Гусаков остановил меня жестом:
— Никаких «ну»! Слушай меня. — Гусаков опять выглядел собранным, полным скрытой энергии. — Без такого «папы», как Красавчик, ничего произойти не может. Если с нами стали разбираться, то ему известно кто. Если начали без его ведома, то Корсиканец, хоть он и отошел от дел, этого не допустит. Не может допустить! Иначе потеряет всякий авторитет! Такие люди и в шестьдесят хотят оставаться первыми. И еще — этот фермер Марканьони. Возможен и второй вариант, самый худший! За нас взялся сам Корсиканец. Тут ему не обойтись без старого дружка Пьера. Тогда я удивляюсь — почему мы еще живы? Тут что получается — ты задания не выполняешь. А им, то есть заказчикам, похоже, нужно быстро. В таком случае — Корсиканец лучший вариант…
— И мы будем воевать со всеми гангстерами Франции.
— Мы будем стараться остаться живыми. Не надо нас загонять в угол. Мы с Габриловичем имеем возможность пользоваться приличными суммами из тех, которые только поступили сюда. Мы, можно сказать, отмываем их. И еще недвижимость… Не так уж мы слабы.
— Все равно… В чужой стране.
— Надо выйти на Панславянское общество. Хотя о них последнее время ничего не слышно.
— Гей, славяне, одним словом.
— Ты зря смеешься!
— Я не смеюсь, а плачу.

 

…Для чего нужно было делать рубль конвертируемым? Для того, чтобы покупать на него доллары, марки, франки. А для чего их покупать? Для того, чтобы лес, нефть, пушки-танки и тэ пэ продавать, и даже если доллары, марки, франки — сюда и в рубли; чтобы на них опять же доллары, марки, франки и — туда. А зачем их — туда? Затем, чтобы целее были. Но не в мешках же их зарывают на пляжах Монте-Карло! В банки их, в недвижимость. Это кто еще кого инвестирует! Это мы инвестируем их загнивающее общество! Чтоб не так быстро загнивали. Чтоб загнивали как можно быстрее…
У нас еще есть Сибирь и Тюмень! Мы еще всю Сибирь перепилим и всю Тюмень высосем — нас на их загнивающее общество еще десять раз хватит. Пусть жируют и подстригают газоны. Мы еще приучим их чиновников взятки брать, которые гладки, хотя этому никого учить не надо. Просто в таких количествах брать покуда не умеют.
Степные монголы резали нас и учили. Вот мы монголами и стали. И мы на них нападаем нашими недрами и деньгами через семьсот лет, и не уцелеют они, как не уцелели мы. Последние славяне и те — сербы, и тех отмордовали, панславян сраных. А мы под славянской личиной устроим им монгольское нашествие.
Сами просили. Демократии просили. Воли просили Александру Исаевичу. Открытых границ. Вот нам — вам! — воля и открытые границы. Закрытая сверхдержава лопнула и теперь растекается через открытые границы. Вы нам — курьи ноги и шипучие лимонады; мы их съедим за обе щеки. Мы вам — вторжение. Вы нам в долг, блин, нашим детям и внукам под проценты сто сорок миллиардов ваших баксов, а мы вам — двести миллиардов наших «грязных», неотмытых, стирать у вас станем, все ваши стриженые газоны грязью зальем. Вы — НАТО, мы — мирный атом к вам в чемоданах. Нашествие! И еще к вам — арабы и китайцы. Но это — отдельная опера без хеппиэнда…
И ничего не поделаешь, не попишешь. Никакие антииммиграционные законы не помогут, поскольку рынку нужны рынки, то есть открытые границы. Мы — ваши рынки, рты для курьих ног и лимонадов, вы за наши рты — открытые границы нам. Закрыть их не можете, закроете — лопнете от курей и лимонадов, зарастут быльем ваши стриженые газоны…
А и то — историческая справедливость. Узнаете на себе монгольское вторжение…

 

Так я сплю и просыпаюсь. А наверху спят Марина и Николай Иванович. Интересно, они вместе спят или только бодрствуют вместе? А почему это должно меня интересовать? Почему-почему… Потому!
Натягиваю одеяло на голову, и тут приходит Учитель-Вольтер. Вылитый Суворов, переходящий через Альпы, с известной картины. Он пытается говорить со мной, но сегодня я не готов к философским беседам. В этом новом сне мне милее Суворов, который скоро спустится с Альп и с уцелевшей армией потопает домой. Отчего-то Суворов не замечает меня — он занят солдатами. Я ведь тоже солдат, Учитель-Суворов!
Нет ответа.
— Таджик-Вольтер-Суворов! Возьми меня!
Нет ответа.

 

Утром Гусаков убежал из дома, разрешив кузине под моей охраной поболтаться по городу.
— Ты им и на фиг не нужна. Дома сидеть опасней, — сказал Марине. — А тебя они знать в лицо еще не должны, и ты тоже пока свободен, — так мне заявил.
Постепенно я становился не партнером, а телохранителем. Да и какой я партнер? Пиф-паф в кого-нибудь, укокошить, задушить, утопить, повесить, расчленить и закопать — таков мой имидж в глазах Гусакова и Габриловича.
Я долго сидел внизу и курил, ожидая пока Марина соберется. Когда мы вышли из дома, часы показывали начало двенадцатого. Тормознув такси, мы поехали в город. Трасса, на которую мы вывернули, похоже, соединяла Париж с аэропортом имени Шарля де Голля. Мне не хотелось при таксисте говорить по-русски, и я не спросил. Марина сидела почти отвернувшись от меня и глядела в окно. Я увидел ее новое лицо. До сих пор я знал ее обиженной или язвительно-насмешливой. Теперь имелась возможность говорить о затаенной грусти и несбывшихся мечтах. Имелась возможность и не говорить. Я и не говорил, молчал. Мы вместе молчали минут двадцать, пока не начался старый город. И в старом городе мы не сказали ни слова, если не считать пары реплик, брошенных Мариной таксисту на французском. Моя задача была по-своему проста — мне вменялось в обязанность охранять ее тело и не вникать в подробности настроения. Но я не мог. И не хотел. И еще я ловил себя на том, что злюсь — на что? и на кого?
«Ну ты, покойник почти, сиди и не рыпайся!» — так одно «я» обратилось к другому и уговорило.
Машина проезжала улицы, которые я уже успел узнать. Мы как-то ловко вывернули на Аустерлицкий мост, свернули за мостом направо, проехали еще чуток и остановились на набережной.
Таксист что-то объяснил Марине.
— Дакор! — согласилась она, протянула деньги, и мы вышли.
Из стружек торчали лишь часть черепа и клок шерсти…

 

В детстве я часто ходил в музей Суворова, который и сейчас находится в конце Кирочной улицы напротив Таврического сада. Все я про его переход через Альпы знаю…

 

Из стружек торчали лишь часть черепа и клок шерсти. Мама-орангутанг поступила по-цыгански мудро — предоставила возможность детенышам делать все, что их душе будет угодно. Их душе было угодно возиться и волтузить друг друга, глазеть сквозь решетку и стекло на родственников в брюках и юбках.
Так захотелось кузине, и я оказался в зоологическом саду, расположенном напротив Сены. Сперва я дичился, ругая ее и себя, но скоро отдался беззаботному времяпрепровождению — когда еще выпадет возможность? Завтра может все вообще кончиться!
В детстве отец часто водил меня в зоопарк, где я более всего любил смотреть на слонов, а перед сном всякий раз просил рассказать историю про слонов. Отец рассказывал, начинал засыпать посреди рассказа, но я будил его, напоминал:
— И что дальше? Слон по имени Воображала зашел в реку по имени Ганг…
Когда у меня появился сын, я ходил с ним туда же. И рассказывал сыну все ту же историю про Воображалу и Ганг. Мой сын в будущем передаст историю дальше… Слоны ведь тоже, как и Суворов, переходили Альпы. Случилось это давно, кажется во время первой Пунической войны, когда лютый генерал Ганнибал попер на слонах на республиканский Рим…
Мама-орангутанг устала отбиваться от детенышей, скакавших периодически на ней, как на диване, вылезла из укрытия, сползла с полатей вниз, туда, где, собственно, и находилась главная куча стружек, подхватила охапку, вернулась на место и зарылась обратно.
Детеныши стали выдавать друг другу щелбаны, а Марина вдруг резко повернулась и пошла к выходу. Мне не хотелось уходить, но пришлось.
Марина сидела на скамейке возле небольшого павильона, выстроенного для приматов, и, к своему изумлению, я обнаружил, что она плачет.
Сев рядом, я коснулся ее локтя и постарался успокоить:
— Ну, что случилось? Не надо.
Марина отдернула локоть, но ответила без злости:
— Все в порядке. Сейчас пойдем.
В порядке так в порядке.
День состоялся холодный и солнечный. Я ежился в своем малайском плаще и курил. Сигареты кончались. Пора купить пару пачек.
— Пойдем. — Марина поднялась и пошла не оборачиваясь.
Стараясь не отставать, я все-таки глазел по сторонам. В вольерах бродили шерстистые козлы и верблюды. Остальных зверей перевели в крытые павильоны — зима все-таки.
За садом зоологическим начинался сад ботанический, но Марина не пошла туда. Настроение у нее испортилось отчего-то и желание рассматривать вечнозеленые помидоры пропало. Испортилось так испортилось. Мы оказались возле крутого холма с обильной растительностью на вершине и свернули по дорожке направо. Публики в обоих садах бродило немного, но все-таки встречалась — все те же японцы с картами и местная молодежь на роликах.
Не разговаривая, мы шли и шли. За спиной осталось высоченное здание Арабского института. Начинался Латинский квартал. Латинский так Латинский.
Марина остановилась посреди тротуара и, осмотрев меня с головы до ног, произнесла неприязненно:
— Что это за балахон на тебе?
— То есть? — не понял я. — А! Сделан в районе теплых морей. Шведский стиль.
— В нем ты слишком заметен. Ты же охраняешь меня! Не должен в глаза бросаться. Купим тебе что-нибудь получше.
— Понятно. Спецодежда. За счет фирмы.
Марина стала петлять по улицам. Она знала, куда шла. А мне все равно. Но я все же посматривал по сторонам. Нас никто не пас.
Остановившись возле одной из витрин, Марина заявила:
— Вот. «Бартон». Очень прилично и не самые дорогие вещи. Можно и в грязи поваляться — не жалко будет.
Одна из витрин небольшого магазина оказалась заклеенной бумагой, на белой плоскости которой я прочитал:
— Лик-ви-дасьон. Что это?
— Нам опять повезло. — Наконец кузина улыбнулась. — Я и не знала. Это значит, что магазин закрывается. Сэйл за полцены. Приличная одежда для стрельбы. Пойдем.
Мы пошли и купили пальто. Никогда мне женщины не покупали пальто. Не покупали так не покупали. Вот оно на мне — темное и длинное. Легкое и удобное для стрельбы, для того чтобы бегать, прыгать и махать ногами; чтобы лежать в луже и отстреливаться из пулемета, как последний защитник Брестской крепости.
Я так в пальто и вышел, а любимый малайский плащ засунул в мусорный бачок. В самом магазине у меня из джинсовой куртки чуть «Макаров» не вывалился. Но не вывалился, однако.
Шерсть и кашемир. А снизу грубая куртка. Я ее сниму дома. Надо бы джемпер подобрать…
У Марины и у меня настроение исправилось. Много человеку не надо.

 

Мы сидели в кафе и смотрели через стекла на бульвар — по нему шли бесконечные вереницы и шеренги, в основном, веселых, довольных собой людей. Теплый декабрьский денек, время ланча… Мы сидели на террасе над кофейными чашечками. Вокруг нас все места были заняты. Разноязыкий гомон…
Я снял пальто: солнце через стекла грело по-настоящему.
Марина курила тонкие длинные сигареты с белым фильтром, а мой «Кэмел» кончился. Идти в бар или объясняться с официантом не хотелось. Ладно, перебьюсь, проживу дольше…
— Ты не думай — я не истеричка, — произнесла Марина, и я не сразу понял, о чем речь.
— Бывает, — ответил. — Я сам люблю поплакать.
— Ты?!
— Вру, конечно.
Марина замолчала и потянулась к пачке, достала еще одну сигарету, щелкнула зажигалкой.
— Много куришь.
— Все курят много.
— Мои кончились — я и не курю.
— У меня сын остался с мамой.
— Что?
— Сын остался в России. Живет с мамой в Обнинске.
Я не знал, как мне реагировать. С одной стороны, это меня не касалось, с другой — она мне нравилась, с третьей… У меня у самого сын черт знает где.
— Сколько ему лет?
— Семь. В школу пошел.
Посидели, помолчали.
— А отец? Или муж?
Помолчали, посидели.
— Я вдова. Его убили два года назад. Может, ты и убил!
До последней реплики «кузина» сидела ко мне вполоборота и смотрела на улицу, но теперь повернулась и смотрела в упор:
— Очень даже может быть! Виктора ждали в подъезде утром.
Сперва выстрелила мысль — а вдруг я?! Но тот случай — тест Петра Алексеевича — произошел не два года назад. И я ждал не внизу, а наоборот — наверху возле лифта… Кого-то и я, блин, сделал вдовой…
— Это не я! — ответил с ужасом, чувствуя, что бледнею.
— Не ты. — Марина холодно улыбнулась. — Да он, я думаю, и заслужил. Сперва думали — предпринимательство, либеральная экономика, возрождение. Все эти красивые слова кончились махинациями с государственными кредитами. Надо было платить чиновникам из Центрального банка, потом — бандитам, потом и тем и другим показалось мало… Обычная история.
— Это не я, — повторил и насупился.
— Не ты! Верю! Мы будем обмывать обновку? Нет?
«Какая обновка? Ах да — вот пальто лежит на стуле!»
Мы выпиваем целую бутылку белого вина и возвращаемся домой на такси.

 

Гусаков сидел над остывшей пиццей и смотрел в пространство не мигая. Сперва я подумал — мсье мертв, из спины торчит нож и тэ пэ. Но он вернулся в реальность и стал смотреть осмысленно.
— Что поделывали?
— В зоопарк ходили, смотрели обезьян. — Марина сбросила дубленку и прошла в гостиную. — Приготовить что-нибудь?
— Спасибо, милая, я сыт… Как он? — Мсье кивнул в мою сторону, а кузина ответила без интонации:
— Нормально. Свою работу выполнил. Мы живы.
— Есть новости?
— Не люблю, когда говорят обо мне при мне так, будто отсутствую.
— Пальто новое?
— Новое. Фирма «Бартон». Взяла на твою кредитную карточку, — добавила Марина. — В таком плаще, какой он носил, нельзя ходить. В глаза бросается.
— Разумно. — Николай Иванович помялся, глянул на меня, произнес: — Давай обсудим. Пойдем куда-нибудь.
— Сидите! Лучше я уйду. — Марина вышла из гостиной и скоро застучала каблуками по лестнице.

 

…Он шевелит пальцами и поднимает бровь, а на белых губах мерцающая — да-да! мерцающая! — то ли усмешка, то ли ненависть, то ли согласие с неразделенной любовью. Старик-Вольтер вовсе и не старик. Кто сказал о его старости! Когда он был живой, тогда — да, можно было рассуждать о возрасте, но сейчас — он мраморный и полированный в Русском музее, он похож на Суворова в снегах, он похож на таджика, если приклеить бородку… Вот и я решил вопрос о возрасте.
И теперь:
— Мое рассуждение, если оно здраво, не может стать скверным благодаря выводам, которые из него можно извлечь.
Он так говорил, говорит или скажет.
— Бог вовсе не принадлежит к тому роду причин, что нам известны. Он мог бы создать ум и материю, не будучи ни тем ни другим. Ни то, ни другое не проистекает от него, но то и другое суть его творения. Мне неведомо, каким образом это верно, но я предпочитаю остановиться, чтобы не впасть в заблуждение. Существование Бога мне доказано. Что же касается его атрибутов и сущности, мне, по-видимому, доказано, что я не создан для их постижения.
И на этом он поставил, ставит, поставит точку. Я мог бы ответить в том же духе, но не стал и не стану. Однако я знаю точно: после избыточной философии всегда начинается перестрелка.

 

Мсье Николай Иванович Гусаков не знал, как начать, но все-таки начал. Я старался слушать внимательно, однако сознание выхватывало из рассказа сперва второстепенные детали, тем более что на стол легла фотография — с нее хмуро смотрел пожилой господин со впалыми щеками и обильными седыми бакенбардами на скулах, с напряженной ниточкой плотно сжатых губ. Седые же брови топорщились над пронзительными глазами. Одну из бровей делил надвое старый шрам. Этот старомодный господин, как я понял из речи Гусакова, и есть тот самый Пьер Марканьони — киллер и мафиози на пенсии.
Гусаков долго и путано объяснял о том, что они с Габриловичем надыбали за последние сутки. Он так и сказал «надыбали». На дыбе раньше русских людей пытали и получали информацию. Кого, интересно, Гусаков с Габриловичем тут мучили? Никого. Просто деньги. Просто мешок денег и никакого членовредительства. Надыбали небось из полицейских недр…
Сперва Гусаков повторил то, что я знал, — двадцать лет назад Марканьони работал в паре с Корсиканцем, делая для него и Жоржа грязную работу. И если мне, Лисицыну, так быстро нашли замену, то в пределах Франции, по словам Николая Ивановича, можно вспомнить именно старомодного господина из Бретани. Тут игра хитрая. К Корсиканцу подходы есть, и у самого Корсиканца к нашему бизнесу имеются интересы, но он, Корсиканец, Красавчик Д., Марселец, всегда любил загребать жар чужими руками. Чужие же руки — Марканьони. А вот и возможная схема: я, Лисицын, неожиданным образом выхожу из дела, а дело срочное — обращаются к Корсиканцу — Корсиканец ставит условия и вызывает Марканьони — Марканьони оставляет ферму и появляется в Париже — оба покушения неудачны, и только потому, что дело срочное, не дали времени на подготовку — времени на подготовку и впредь не будет, будут, значит, ошибки, их и используем…
А вот схема наших ответных действий: Габрилович, используя связи, выходит на Корсиканца — предлагаем долю в бизнесе — в то же время проверяем местонахождение Марканьони в Бретани — если он оттуда съехал, значит, мы правы — продолжаем переговоры с Корсиканцем — организуем показательный налет на ферму так, чтобы подумали на панславян из Милана, — предупреждаем Милан — Марканьони вынужден воевать на два фланга — время выиграли — продолжаем переговоры с Корсиканцем — выясняем свои позиции в Москве…
— Вы сами-то верите, что так получится? — спрашиваю мсье.
— А что остается делать? — пожимает плечами Гусаков. — Все в конце-то концов Москва решает.
— С чего вдруг у вас с Москвой проблемы?
— У нас нет… Там собрались колоду правительственную тусовать. Поговаривают, что и с сырьевыми монополиями попробуют разобраться. Кто-то задергался. А дергаются всегда вокруг банковских счетов и недвижимости. Все эти заказы — всего лишь ротация кадров. Всех-то дел! Кадры — это мы с Габриловичем. Только мы не бараны, чтобы нас резали. Я лично посопротивляюсь. Габрилович может в прессу классный компромат сплавить. Хотя наших компромат мало волнует. Каждый на каждого имеет по чемодану компромата… Одна только предвыборная кампания!
— А что — кампания?
— В Белом доме «черного нала» было по яйца! А откуда «черный нал»? Никто не спросил. Или — спросили и умерли! Чистый уотергейт. С полтергейстом. Выборы-то не-дей-стви-тель-ны!
— Это ваши дела, — отмахиваюсь от Гусакова, но он перебивает:
— Что значит — ваши! И твои теперь тоже. Ты теперь в игре, и мы на тебя рассчитываем. День-другой походи по зоопаркам — и в дело!

 

Следующий день прошел тихо. Гусаков уехал рано, а Марина вниз не спускалась. Я слонялся по гостиной, после завалился на диван с книжкой. Читал и путался в строчках, возвращался к началу. Все равно прочитанный текст доходил с трудом.
«Сражение, словно большое чудовище, насытившееся до поры людской кровью, притихло. Хотя возле берега еще крутилось до полутысячи, большая часть степняков откатилась к бору, на что воевода Калинин предлагал ответить вылазкой, добить задержавшихся, а после уйти под прикрытие пушек. Князь только посмеялся над воеводой. Он приказал Борису отвести от берега уставших и поредевших пешцев, заменив их на ополченцев Третьякова. Орда насторожилась, заметив маневр, на что для острастки пальнул княжеский „тюфяк“.
Кузьмичей побило порядком. Оставшиеся горевали коротко и просто:
— Да, бля, Кузьмич. Воска и меда взял у меня и пару кож. Теперь не отдашь. Я-то под воск, кожи и мед запродался с бабой и детишками боярину Очневу. Тебе, Кузьмич, бля, может, и рай, а мне кабала…
Погоревав, начинали думать о веселом. Может, вовсе и не весел был предмет их мыслей, но иначе Кузьмичи не могли — мизинный, тягловый люд. Тем более вспомнилось обещание князя.
— Ладно, Кузьмич, — говорил кто-нибудь, глядя туда, где рядами лежали убитые. — Князь бочку пива обещал. За тебя выпью.
Если б не засохшая на одежде кровь, да и то не у всякого видна она, мертвые лежали мирно, уютно, лежали рядами у подножия холма, словно прилегли уставшие воины, коротая последний ясный денек…»

 

Гусаков вернулся довольно рано и довольно веселый. Достал из кармана бутылку «Столичной» и позвал Марину. Та спустилась заспанная и даже бровью не повела. Она отправилась на кухню готовить закуску, а Николай Иванович только не вальсировал по гостиной.
— Что за праздник? — настороженно спросил я.
— Наши все узнали! — с удовольствием ответил мсье.
— И что же узнали? — Мне его веселость не нравилась.
— Марканьони в Бретани нет. — Мсье картинно развел руки. — А все, кто нас прикрывал в Москве, — на кладбище.
— На каком? — машинально спросил я.
— Точно не скажу, но явно где-то неподалеку от Кремлевской стены!
Проросшая за последние дни щетина сделала лицо Гусакова знакомым и, что смешно, почти родным.
— И главный киллер Европы вернулся в Париж, чтобы убить нас! — Николай Иванович пропел и рассмеялся. Звонко и весело.
Ничего не оставалось, как засмеяться вместе с ним.
Назад: 2
Дальше: Часть третья