Глава 12
Холерное кладбище
Они приехали на Куликово поле, когда уже начало темнеть. Сменили нескольких извозчиков, долго отсиживались в малоизвестном трактире на Охте. К пустому кладбищу днём лучше не соваться — подозрительно. Агенты сыскной полиции шарили по всему городу в поисках Большого Сохатого, и приходилось быть очень осторожными.
Выгрузив из санок корзину с провизией, двинулись по Старо-Муринской дороге. Чтобы ублажить сторожа, да и самим не скучать, мандры купили много: тамбовский окорок, сало, ситный, круг страсбургской колбасы, мочёные яблоки, жестянки с сардинами и осьмуху водки.
Оставив слева обширное католическое кладбище, беглецы добрались до каменной полуразвалившейся ограды. Вошли в калитку и сразу же из глубины зарычала собака. В почерневшем снегу вела вглубь всего одна тропинка; зашагали по ней. Сугробы да высоченные деревья, меж которыми лишь кое-где проглядывали покосившиеся кресты. Пройдя саженей пятьдесят, обнаружили убогую сторожку, в единственном окне которой горел скупой свет.
Огромный лохматый пёс с лаем бросился на них. «Иван» застыл с опаской. Лыков, которого все собаки почему-то панически боялись, шагнул вперёд.
— Что, Полкашка, звонить будем или за ум возьмёмся? — властно спросил он.
Пёс сразу же лёг на снег и перевернулся, капитулянтски подставляя пузо.
Алексей протянул к нему руку, и Полкан принялся её подобострастно лизать.
— То-то же… Прощаю на первый раз. Пошёл вон!
Пёс мгновенно умчался в темноту.
— Ты как это сделал? — заинтересованно спросил Сохатый.
— Сам не знаю. Меня любят все кошки и лошади. А боятся волки, собаки и даже обходят бешеные быки.
— Я их понимаю, — хихикнул бандит и бодро стукнул в окно. — Эй, хозяин, принимай гостей!
Дверь быстро открылась и на крыльцо без шапки вышел старик: жёлтый, но ещё крепкий и жилистый, с длинными седыми космами и суровым взглядом. Сообразно кличке, он был кривым на один глаз.
— Кто такие будете и чего вам тута спонадобилось? — строго и безбоязненно спросил старик.
— Здравствуй, дед Пахом, — снял барейку Лыков. — Извини, что явились без спросу: нужда заставила. Пашка-Канонир сказывал, к тебе можно.
— А, Пашка… — помягчел сторож. — Ну, ежели от него — заходьте.
И впустил гостей в дом, немедля заперев дверь на засов.
Тесная, в одну комнату, сторожка была жарко натоплена. На столе стоял огарок свечи, рядом миска с квасной тюрей; одиноко лежала корка хлеба.
— Ты чего это, паря, с моим Шариком сделал? — спросил первым делом хозяин. — Я в окно глядел, да не понял. Он у меня всю округу в страхе держит, а к тебе сразу брюхом обернулся.
— Здесь твой волкодав, неподалёку. Побегает и вернётся.
Дед Пахом крякнул и сменил тему:
— Что там Пашка? Давно ль ты его видал?
— Второго дни, как расстались. Меня отпустили за недоказанностью, а он в Семибашенном остался. И ещё два года там просидит.
— Так. А сюда пошто пришли? Кто такие, как звать? Доложитесь по порядку.
— Меня, старик, — выступил вперёд «иван», — кличут Большой Сохатый. Может, слыхал?
— Большой Сохатый? Наслышан. Это ты в семьдесят восьмом верховодил «вардалаками» на Горячем поле, и вы попались на отставном гвардейском капитане?
— Я, отец.
— Потом ты утёк с этапа, дергачил во Пскове, опять попался и снова, будто бы, сбежал?
— Всё так.
— Кто у тебя в отряде был из Поима?
— Зосима Припадошный, только он сейчас в Нерчинске.
— Ну, вот тебе красный угол и лучший кусок! Добро пожаловать, гость дорогой!
И Пахом поклонился «ивану» чуть не в пояс. Тот принял это как должное, но и сам выказал старику полное уважение. Было видно, что одного поля ягоды: старый душегуб приветствовал своего достойного сменщика.
— А это что за молодец? — ткнул Пахом-кривой пальцем в Лыкова. — На нашенского-то не похож…
— Зовут Алексеем Лыковым. Тёртый «брус». Парень своенравный да на руку тяжёлый, через что и страдает. Не фартовый, верно, но свой, проверенный.
— Проверенный… — забубнил сторож, недоверчиво разглядывая сыщика. — Ты сам, что ли, проверял? Не нравится он мне. Не нашего полка драгун.
Отставной головорез словно нутром чувствовал, что Алексей сделан из другого теста.
— Ты вот что, дед Пахом, — жёстко свёл брови Большой Сохатый. — Гонишь его — гони и меня! Алексей Николаич меня сегодня из капкана выдернул, двум легавым чёсу задал — будут помнить до новых веников. Я за него ручательство даю.
И старик сразу успокоился и принялся разбирать корзину. Ему и в голову не пришло усомниться в ручательстве «ивана»… Хорошо, подумал Алексей, что я зацепился за Сохатого в Гавани и появился здесь с ним; одному бы мне кривой сторож не поверил.
Сели вечерять. Старик, изголодавшись по колбасе, в одиночку уплёл половину круга. Залив её изрядным количеством водки, он захмелел и сделался словоохотлив. Сначала обсудили дела Сохатого. Алексей вызвался завтра поутру объехать квартиры его молодцов, известить их о новом адресе предводителя и передать его приказ: привезти в сторожку денег и новый паспорт.
— Сам не ходи, подошли кого, — предостерёг «иван». — Вдруг засада; как-то ведь они меня выследили!
— Найму «пешего стрелка». Они за «ламышник» в Зимний дворец залезут, не то, что в квартиру. А мальца полиция не тронет.
Далее Лыков принялся расспрашивать хозяина о Мишке Самотейкине и его патроне. Показал записку от Пашки и разъяснил свой замысел насчёт сбыта в Москве фальшивых кредитных билетов. Старик внимательно изучил послание и лишь после этого, видимо, снял с «бруса» последние подозрения.
— Да, — сказал он, — мысля справная. Я много лет в Москве жил, там всё можно задурманить. Город большой, а купцы жадные. Дубяга, язви его в душу, заради барыша родную мать в коммерческий оборот пустит. За всё берётся! Мы не такие были, нет… Ты его держись, паря, он барин хват! Только вот как сыскать их с Мишкой, я не знаю. Неделю назад земляк мой заходил сюда, отдал старый должок и сказал, что они с хозяином ложатся на дно. Может, сбегут из столицы, может, здесь зароются, потому — дела плохи. Кто-то прознал про ихний старый грех и грозится выдать полиции. Хозяин денег платить не хочет и склоняется вымогателя списать. А тот какая-то важная шишка, и сыскные будут землю рыть в поисках убивцов. Потому спрячутся они всерьёз, уж и бумаги себе обрели на другие имена.
— Да, — погрустнел Лыков, — плакали мои девять тысяч. Как их теперь отыщешь?
— Полагаю я, навпрямь они в Москву деранут, — сказал, подумавши, Пахом-кривой.
— Что так?
— Из Питера им лучше сгинуть, а удобней Москвы места не найдёшь. У Дубяги там серьёзное знакомство. Бусать-то кажний день надо, без дела долго не просидишь. Много месяц отлежатся, да опять за старое. А в Первопрестольной завсегда сыщешь, кого общипнуть!
— Разумно говоришь. А там как их найти? Дай хоть какой конец.
— Леший разве их концы знает. Помню только, у Мишки там девка есть, Манька-Контузия зовут. Может, она подскажет.
— Панельная?
— Нет, при доме работает. Для богатых дом, а какой — не скажу, не знаю.
— Эх, хрена с два найдёшь на Москве эту Контузию! — в сердцах выругался Лыков, но сам был доволен. Если девка приписана к дому терпимости, значит, состоит на учёте во Врачебно-полицейском комитете, а это уже шанс.
Выпили ещё, и разговор сам собой зашёл о прошлом. Захмелели и Алексей, и Большой Сохатый. Пахом, наоборот, впал в минорное настроение, подпёр седую голову кулаком и начал длинный рассказ:
— Эх, робя, что у меня сейчас за планида? Семьдесят восьмой год идёт! Вам, молодым, не понять. Старость — не радость, а пришибить некому.
Родился я в 1806 году в селе Поиме Сердобского уезда в семействе потомственных «хомутников». Предки мои много годов занимались этим делом. Особливо заманчиво придавить торгового человека; можно и богатого крестьянина. Да на худой конец, и простого мужика, ежли другой добычи нет. Одёжа, лошадь со сбруей — всё доход! У нас в Поиме это называлось «ходить в орду за гуртами». Не знаю, почему, но так именно и говорили. В селе тогда было до восьмиста дворов, а таких, как наш — до десятка. Прочие не душили, но как в селе обособишься? Самого удавят, ежли станешь рыло воротить. Поэтому все знали и все пособляли. Покупали, к примеру. Кому казакин подавай, кому телегу с лошадью, кому часы нужны скуржавые, а иному вид. Потому охотно пособляли: всё село было в заговоре перед проезжими. Спросит, к примеру, гуртовщик у местного прохожего: где на постой пускают? Тот и говорит: езжай к Стамезкиным (это наша такая фамилия), у них хорошо и недорого, и клопов мало. А следующего отправят к Щегольковым — от нас через четыре избы, либо к Сметанкиным, либо к Самотейкиным. Все главы семейств «хомутников» промеж себя завсегда заранее сговаривались, кому когда очередь за гуртами идтить. Нельзя же кажнего путника давить! Они тогда и ездить через нас перестанут! Поэтому брали в работу напримерно восьмого-десятого из торговых людей. Мелочь же всякую — мужиков там, или паломников — без очереди, по желанию; их искать никто не станет.
Конечно, и священники в наводчестве участвовали. Без них никуда! Купцы да старшие приказчики — народ бывалый, осторожный, они у кабака справок наводить не станут. Они, как приезжают под вечер в село, сразу идут к батюшке. И у него только спрашивают, где им безопаснее переночевать. Ну, тот и отвечает: у Стамезкиных. В Поимее два храма-то, Спаса да Трёх Святителей; и священников, стало быть, тоже двое. Оба посылали. А мы им, конечно, утром «мотю» в узлу несём…
— Эка у вас святые отцы-то какие заточенные! — одобрил Большой Сохатый. — И не брыкались никогда?
— Было раз. Помер наш отец Полиевкт, и на смену ему прислали из губернии нового попа. Молодой, гривастый… Мы принялись к нему присматриваться, чуем: не тот, кто нам надобен! Проповеди разные подпускает, про царствие небесное, и намёки даёт… Не хочет с обществом в ладу жить! А с обществом, мил человек, рази поспоришь? Оно — сила. Либо перекуёт тебя, как ему надоть, либо перекусит. Попал в стаю — лай не лай, а хвостом виляй. Да… Подослали мужики к новому попу второго священника, отца Викентия. Чтобы тот разъяснил человеку, как надо себя в Поиме вести. А молодой-то выслушал, и на дыбы. «Да я вас выведу на чистую воду! Да я то и сё! Становому, благочинному — всем расскажу». Отец Викентий ему говорит: «Себя не жалеешь, детей хоть пожалей! У тебя их трое, и попадья брюхатая ходит. Пожгут ведь мужики, разбираться не станут, всё семя пожгут». Да…
— И что молодой?
— А ни в какую. «Вот прямо завтра, чуть свет», говорит, «запрягу и поеду. Давно я об вас разное слышал, да не верил; а вы вон какие! Не допущу — Бог не велит!»
— Во как! И бога приплёл!
— Одно слово — дурак. А дураку, по пословице, и в олтаре нету спуску. Ну, и…
— Спалили?
— В ту же ночь. Не хотел жить — ступай помирать!
— И детей с попадьёй тоже? — не удержался Лыков.
— А чего дурней-то разводить? — искренне удивился Пахом. — Их и без того на сто лет запас. Подпёрли двери поленом — никто не вылез.
— Я б детей оставил, — коротко бросил Лыков, понимая, что это и так легко читается по его лицу.
Большой Сохатый со Стамезкиным переглянулись.
— Что я тебе говорил?
— Да я, дед, и не спорил. Но это ж не опасно! Он солдат, солдаты детей не трогают. При том, с ним можно иметь дело.
— Ты, старый хрыч, радуйся, что не попался мне в своё время, — хмуро сказал Алексей. — Я на войне одного такого поучил. Пленных стал убивать. Со скуки. Теперь калека на всю жизнь.
— Ох, не наш ты, паря, не наш, — вздохнул кривой. — Зря ты сюда пришёл. Ступай-ка лучше отсюдова подобру-поздорову.
— Правда, Алексей, чего ты к деду пристал? — вступился за сторожа «иван». — Он же нас приютил. Далась тебе эта попадья с малолетками! Тому уж, наверное, пятьдесят лет в обед.
— Тридцать восемь, — сказал Пахом, не сводя глаз с Лыкова. — Вот, значит, ты какой…
— Дед, дед, ты тоже уймись, — перебил старика Большой Сохатый. — Лыков и вправду не записной жорж и даже не чёрт мутной воды; но он им и не прикидывается. Да, не такой, как мы, верно. Для нас, кто настоящий фартовый, люди — это просто сор. Они для того и существуют, чтобы нам было с кого шкуру обдирать. Так?
— Вестимо, так, — согласился дед.
— Вот, к примеру, взять меня. Я уже сколько лет этим занимаюсь. Без крови в нашем деле бывает, что не обойтись. Но просто так, без крайности, мы её не льём. Если уж деваться некуда — тогда, конечно, замочим. Но по нужде! Мы подобным манером на хлеб зарабатываем, иному не обучены! Лыков другой. Я ещё в Псковской цинтовке, когда с ним познакомился, это заметил. Для него, в отличку от нас, мирные обыватели — люди. А жиганы, мазурики — быдло, которое можно бить смертным боем. Это оттого, что он с молодых лет попал на войну и там из него сделали солдата. Хорошего солдата. Который пленных не убивает, не мародёрствует, баб с дитями защищает. Но война давно кончилась и его выкинули в мирную жизнь. А что ему в ней делать? Зарабатывать на хлеб сохой Лыков не хочет — не того теста, а красиво пофурсить охота. Пойти головы плющить он тоже не может — ему уже мораль привили. Вот и приходится ему, бедолаге, водиться с нашим братом, как-то ладить, уживаться. Потому, как только с нами можно без сохи барно заработать. Лыков сдаёт свои кулаки в кортому. У него один только товар и есть — сила! Но товар ходовой, многим нужный. Вот и выходит, что парень не наш, а в чём другом — очень даже наш, не хуже любого фартового. Есть такие люди, дед Пахом, поверь мне. Боятся их нечего, а дружбу водить бывает иной раз весьма выгодно. Вот такой мой сказ. То, что я сейчас здесь перед тобой сижу, а не в покойницкой остываю — его заслуга!
Старик выслушал молча, пожевал бесцветными губами, потом нехотя изрёк:
— Ладно, чего там. Я тоже одного таковского знал, доктор был в Москве. Фамилия Калешин. Бога боялся, а и нам очень помогал. Меня раз на гранте купец подстрелил. Вот сюда пуля попала (Пахом ткнул себя в правую сторону груди). Дыра была — с греческий орех! Да… Так доктор энтот меня за руку с того света вывел. А когда мы, бывало, на дело сбираемся, он вьётся вкруг, канючит: вы, ребята, бить бейте, но уж не до смерти. Пожалейте христианскую душу! Мы промеж себя посмеёмся, да иной раз кого и приткнёшь, а Калешину скажешь: отпустил, пожалел, как ты просил. Он радуется, благодарит, будто это его отпустили. Чудак человек… Ладно, замнём. Обидно токмо, что меня в моём же дому честят!
— Ну, замнём, — миролюбиво сказал Лыков, разливая «очищенную» по рюмкам. — Прости меня, старик; погорячился. Рафаил прав: солдат я, и это солдатское из меня иной раз само лезет. Но в одной лодке плывём, а потому не будем ссориться. За здоровье!
Выпили, закусили, потом Большой Сохатый, довольный установившимся миром, предложил:
— Рассказывай дальше, дед Пахом. Как ты к ремеслу приучился, как в Питер попал. Ночь длинная, а я любитель бывалых людей послушать.
— И то! — обрадовался Стамезкин. — На чём уж меня сбили?
— Как у вас попа спалили, совестливого.
— Ну, там история вся. Приехал другой поп. Дородный, розовый… По рылу видать, что не из простых свиней. Всё и пошло по-прежнему.
— А про себя давай.
— Про себя… Эхе-хе… Первый раз я увидал, как тятенька мужика душит, когда мне было десять годов. В двенадцать старший братан начал учить меня приёмам. А стукнуло мне четырнадцать, я рано в силу вошёл, почти как взрослый стал, а по росту тятеньку даже перегнал. Говорю: «Хочу сам спробовать». Тятенька меня и спрашивает: «И как ты будешь энто делать?». Я показываю: вот эдак, опосля вот эдак и эдак. Испытал меня тятя и говорит: «Ну, следующий твой будет». Я два дни ждал, волнение испытывал, руку набивал. А на третий день ввалился к нам мужик ночевать. Шёл с заработков. Ну, завечерело, мы ставни закрыли, ланпу зажгли. Сели ужинать. Помолились…
— Что-что? — аж привстал со стула Сохатый. — Помолились?
— А как же? Икон-то у нас полная божница. Иначе нельзя! Что это за дом, в котором икона не висит? Люди как приходют, первым делом ищут, куды лоб перекрестить.
— Для блезиру, значит? Это правильно. А сами-то крестились, когда не на людях?
— Не… Пошто? Верил бы я в бога — рази стал бы такими делами заниматься? Бабы — те крестились.
— И церкву не посещали?
— По надвудесятым приходилось. Там толпу надо было изображать, потому, начальство приезжает, помещики соседские… Но ходили, правда, нехотя: поп сидя обедню служит, а приход лёжа богу молится.
— Барин в Поиме был?
— Мы при крепостном праве были графов Шереметьевых. Род богатейший: имений столько, что за всю жизнь не объедешь. Ни разу на моей памяти никаких бар у нас не было, токмо управляющие.
— А они знали про ваши проделки?
— Конечно, знали. Кого бояться надо, помнили наизусть. У нас же такие мужики на селе — они и с чёртом не здоровались! Был, конечно, уговор, что гостей управляющего не трогать — ну и ладно. Да… О чём уж я?
— Путник к вам зашёл.
— Ага. Матушка на стол собрала, помолились мы, сели тюрю хлебать. Мне кусок в горло не лезет! Руки вдруг принялись дрожать, всё из ложки проливаю. А сыромятный ремешок уж в кармане запасён. Тятенька на меня смотрит, глаз косит: может, в другой раз? Мне и сделалось стыдно: али я хуже людей? И решил для себя, что ни в какой ни в другой раз, а сей же час всё и сделаю. И моргнул тятеньке, и он меня понял. Дохлебал я бойко тюрю; как у меня решительность появилась, то из ложки уж больше не капало. Встали все, тятя матушке бровью повёл, она ушла в бабий кут. Братан на двор вышел, стрёмить, а тятя здесь, в горнице, готов в случае чего подмочь. Зашёл я мужику за спину и… Запросто всё получилось, с первого почина. Там один токмо приём и есть, нехитрый. Ремешок должен быть крепкий и тонкий, чтобы сразу в горло впивался. А на конце его рукоятка из орешника, короткая, по ширине кисти — чтобы удобнее было дёргать. Левою рукою петлю ему сзади на горло набрасываешь, ею же в шею упираешься, а правою рукою одним сильным рывком затягиваешь удавку. Покуда жертва очухивается, толкаешь её в загривок и ногу под голяшки подставляешь. Он либо на колени валится, либо сразу ничком. Тебе это без разницы: упираешь ему коленом в спину и тянешь ремень обеими руками на себя что есть мочи. Ежели токмо человек упал плашмя, тогда надобно свою вторую ногу вбок отставить, вдоль пола, для равновесия — иначе он может тебя со спины сбросить. Вот и весь артикул!
Да… Так у меня с первого разу и заладилось. Тятя мужика перевернул, глаз ему открыл — готовый. Ну, говорит, Пахомка, ты у меня молодец удался: я от свово первого весь обблевалси…
— А ты, значит, нет? — перебил Лыков.
— Я всё задорно проделал. Да… Принялись мы покойника шемонять, а при ём семь рубликов серебром! С заработков, вишь, домой-то возвращался. Тятенька ещё боле тут обрадовался и выдал мне с тех денег тридцать копеек. Купил я тогда на них баранок с маком и конфектов. Первый был мой дуван!
— Стало быть, ты первую христианскую душу всего за тридцать копеек уделал? Не густо.
— Дык я ж мальчонка тогда ещё был! И потом — никогда не знаешь, сколько возьмешь. Я раз в Мытищах одного задавил. По виду богатый купец, дородный. Толстый — натощак не обойдёшь! А в карманах пятиалтынный с медью только и оказались. А другой раз уже здесь, в Парголове, попался по наружности полный нищеброд, а в сибирке, в подкладке, пять «собак» было зашито. Да…
Пахом-Кривой махнул ещё рюмку, раскурил от свечки папиросу, выдохнул дым в потолок и продолжил:
— Ну, с тех пор и пошло-поехало. Тятя завсегда мне поручал. У тебя, говорит, невры чугунные и рука твёрдая. Без похвальбы скажу — так и было! Очень рано я в полную силу вошёл: крепкий, жилистый. Главное же — кураж у меня был. В нашем деле кураж нужнее всего. Ежели в руке своей уверен, то он — жертва, то есть — от тебя не уйдёт. И стал я лучший «хомутник» во всём Поиме. Когда особый какой гость прибудет — на вид могутный, или там богатый купец, тут всё чисто сделать надо, и всегда звали меня. Знали — я как надо сработаю.
— И что, никто не успевал противление оказать? — недоверчиво спросил Большой Сохатый.
— А как ты окажешь? Удавка сразу горло стягивает. В глазах темнеет. Хочешь вдохнуть — а не можешь. Большинство тут же валится и завсегда, перед тем, как умереть, обмочится. Случались пару раз капризы, но я их пресекал. Один, отставной фельдфебель, опытный, видать, был, и ещё в большой силе — так через голову перекувыркнулся. Когда удавку почувствовал. Ухватился обеими руками позадь затылка за ремень, натянул его, да и прыгнул. Думал, я петлю-то выпущу, он и вывернется… А только я следом за ним скакнул. Он на мне и оказался, сверху, спиной на самом моём рыле. Ёрзает, ногами сучит, на живот перевернуться хочет. А я терплю да знай ремешок затягиваю. Потрепыхался он эдак с минуту, да и затих. Три тыщи мы на ём нашли! Жирный карась оказался!
В другой раз попал байбак, золотопромышленник. Тоже матёрый! Он как петлю осознал, сразу назад толканулся, в надежде с ног меня сшибить. А я ж ему левой-то рукой в шею упираюсь! Он на меня, а я не даю! Купец догадался: в поясе согнулся и сел мне в ноги, мыслит перебросить через себя. А только я зараз ему коленом в холку да как рвану удавку снизу вверх! Из него сразу и дух вон. Все штаны обдристал, мамка еле отмыла. Да… Ну, там ещё было кое-что по мелочи… Поп один, к примеру, попытался меня за причинное место схватить, да только я отстранился…
— Вы и попов душили? — удивился «иван».
— Двоих всего, и тех в столице. В Поиме нельзя было.
— Дед, а всё же ты тюлькагон, — сказал Лыков. — Всю жизнь гладко быть не может. Расскажи про тот случай.
Сторож нахмурил седые брови, буркнул угрюмо:
— Ну, вышло однова. С кем не бывает? Осёкся я что-то, и он успел пальцы под ремешок просунуть. Пришлось его саксоном в спину добивать. Так это единый раз за пятьдесят годов!
— Значит, саксон-то наготове держал?
— А как же? Завсегда. И его, и трифона. Мало ли чего!
— И один всего раз осечку сделал? — продолжил расспросы Лыков. — Не верится… Скажи уж правду; нам интересно! Вот мне почудилось, будто ты прихрамываешь на правую ногу. Едва заметно. Это кто тебя так?
Пахом нахмурился ещё больше:
— Вот ведь пристал! Ну, был ещё случай… На пластуна мы сдуру напали, уже здесь, в Питере. Кубанский казак. Опытный, чёрт! Не совладал я с ним, ухнулся. В каких его только водах варили? Одно слово — пластун! Только я петельку накинул, а уж он колено подтянул, из сапога ножик выхватил и в единый миг всё и порешил. Ткнул меня наугад и попал в ляжку — я аж присел. А вторым махом перерезал ремешок. Беда! Хорошо я смикитил — сразу в дверь и дёру. Бегу, а руда так и хлещет; полный сапог натёк. Только этим и спасся, а двоих моих товарищей пластун на месте положил… С тиих пор больше я казаков не трогал; ну их к лешему!
— Из Поима почему уехал? Скучно стало? Или на заработки?
— Нет. Мне там хорошо было… Обшибся я.
— Не того задавил?
— Точно так. В двадцать восьмом году я женился. Тятя братана с семейством выделил, а мы с Машонкой остались. Сытно было. Двух девок она мне родила. Деньжата у меня уж завелись, землицы прикупил… Да тут проезжал один барин. Вот не нужно мне было его давить! Уж как не нужно! Смешно сказать — на получарки позарился. Красивые, скуржавые, старинной работы. С фамильным его гербом. Апушкин была фамилия барина. На свою да на мою судьбу он их из чумадана вынул, хотел нас травничком угостить. Приберёг бы, не показывал — обои бы наши жизни по другому сложились. Шесть получарок было. Я как их увидал, сразу возжелал. Что на меня тогда нашло? Хочу, и всё! Решил ими завладеть. Спервоначалу предложил продать. Обиделся барин! Вещь, говорит, родовая, от дедов-прадедов осталась, из них сам Пётр Первый пивал! Я ещё пуще принялся настаивать. Шутка ли — Пётр Первый! Барин осерчал, я тоже. И… завладел. Тятенька меня как потом материл — а уж не исправишь. Сожгли мы барина с кучером в овине, как водится, и всё спервоначалу было тихо. Мы подумали — обошлось. Да…
Пахом помолчал минуту, потом продолжил:
— Молодой был барин-то, Апушкин. Не хотел помирать. Как увидал, куда дело клонится — просил его отпустить. Очень просил, жалобно так. Не губите, говорит, пожалейте. К семье он ехал. Всё отдам, и клятву перед святыми образами приму, что никому и никогда не расскажу про ваши дела. Сын у его, вишь, родился… К сыну он ехал. Кровиночку свою, говорит, хочу на руки взять; не видал я ещё его, в моё отсутствие он на свет появился. Христом Богом просил… А как его теперя отпустишь? Побожится, уедет — да сразу и к становому. Пришлось-таки задавить. Да…
А через три недели они и свалились, как снег на голову. Сыщики из губернского города. Взяли сразу четырёх мужиков к старосте на двор, и давай их там драть! Самотейкина, вот нашего Мишки деда, потом Щеголькова, двух других не помню. Дерут — страсть, мясо со спины кусками летит. И спрашивают только одно: скажите, чёртовы дети, кто барина Апушкина задавил? Оказалось, он брат саратовского губернатора… Кто же знал?
Да… Три часа сыщики мужиков драли, и поняли мужики, что запорют их там до смерти. И Щегольков не выдержал, указал на меня. Сыщики взяли десятских и ночью к нам и нагрянули. Меня по счастью дома не было, я уехал в Тамбов бариновы вещи торговать. Часы у него были, рубаха голландского полотна… Сыщики как вскочат в избу, да сразу и к сундукам. А там на дне — те самые получарки. С гербом. Чего уж тут отпираться? Тятенька меня назвал, сказал, что я в Симбирск укатил; а братана всё отмазывал… Учинили обыск и в избе, и на задах. Много всего такого нашли, чего хрестьянину иметь не положено. Одного жемчугу целый стакан, а ещё дукаты золотые, несколько купеческих медалей… Увезли тятю с братаном в саратовский острог, и оба они там и померли, до суда не дожили. В селе же поставили засаду. А я в Тамбове, знать ничего не знаю! Сбросил барахло, собираюсь домой вертаться. И тогда Оська Самотейкин, Мишкин будущий отец, ночью за околицу — и убёг из Поима. Добрался до Тамбова, обошёл весь город, сыскал меня и предупредил. Да… Я, с чем был, в Москву. С тех пор Самотейкины мне заместо родных. Потому ещё, что своих-то и не осталось. Года не прошло, как увезли тятеньку с братаном в острог и там уморили, как следом перемёрли и бабы со всеми детями. Куда они без мужиков? Словно холерные — общество от них шарахается. Матушка первая преставилась, потом братова жена, и уж опосля всех — моя Машонка с обеими девками. Остался я один, как перст. И всё из-за шести получарок…
Пахом вылил в себя ещё водки, раскурил новую папироску и продолжил:
— По первому времени изрядно мне пришлось в Москве претерпеть. Ни денег, ни паспорта. А меня ловят… Три месяца скрывался я в Зелёных горах, что между Даниловским кладбищем и Варшавским трактом. Вырыл в овраге пещеру и жил в ней. Будто зверь… Днём прятался, а ночью на дорогу выходил, с дубиной. И однажды, уж под осень, мне повезло: поймал почтовика. Кончил, полез в сумку, а там пакет с пятью красными печатями! А в ём — четыреста с лишком целковых! И плакат. На этом я и поднялся. Спервоначалу положил деньги в земельный банк и затаился. Тихо всё… Переехал я тогда в город, поселился в Арженовке. Нашёл наших поимских. Составили мы шайку и стали опять хомутничать. Да… А в пятьдесят втором, перед самой войной, залезли мы в один богатый дом в Лефортове. Придавил я там пять человек: прислугу да барыню с молодым барчонком. Барчуку годов двадцать, и лицо словно знакомое… Где я его видал — не могу вспомнить. А как открыл буфет: батюшки святы! стоят те самые получарки! Шесть штук с гербом. Видно, сыщики их тогда вдове вернули. Вот каково нас жизнь переворачивает!
Старик встал, подошёл к комоду, порылся в нём и вынул одну рюмку. Показал и тут же убрал обратно в комод.
— Вот оне, и сейчас со мной. Но я из них не пью и вам не дам. Память.
— Выходит, дед Пахом, ты случайно весь род Апушкиных перевёл? И отца, и сына? — уточнил Большой Сохатый.
— Выходит так, — согласился Пахом. — А оне мне за то отомстили. Потому, как я последний Стамезкин остался. Сидел бы сейчас у себя в Поиме на завалинке, а вокруг бы внуки да правнуки резвились. Да… Живём шутя, а помираем взаправду.
— А здесь как оказался?
— Да опять же из-за них, из-за проклятых Апушкиных. Снова почали нас ловить, после Лефортова, и так настойчиво, как никогда ране не искали. Рука у них, видать; сыщики инда землю рыли! Яковлев, известный, уж на хвост сел. Пришлось плейтовать. Перебрался я в Питер, сменил плакат. Поселился в Малковом и прожил там двадцать шесть лет. Да… А в семьдесят восьмом подсобили мне сюда пристроиться. Вышел в полную отставку! Старый стал людей душить. С тех пор тута и обретаюсь. Беру по мелочи с тех, кого прячу, на то и живу. Копчу небо потихоньку. Вот, глядишь, и вам сгодился…
— И ни разу, выходит, ты в тюрьме и не сидел?
— Не довелось.
— Пьём, едим как люди — чем мы не люди? — снова сорвался Лыков. — Сколько же ты, дед Пахом, народу на своём веку придавил?
— Сколько ни есть, все мои! — огрызнулся старый душегуб, сверкнув из-под седых бровей волчьими глазами. — Тоже исповедальник выискался! Ты своих-то сосчитал? Солдат…
— Шабаш, говоруны! — весело оборвал спор Большой Сохатый. — Бросайте водотолчу. Почитаем-ка лучше книжку в пятьдесят два листа. А сослать нас всех в карточные работы! Святцы в избе есть?
— А то как же! — обрадовался Пахом-Кривой. — Щас раскинем. Поставим туза в цвет и в масть по рублю за око. Взаправду — уболтал я вас, время и отдохнуть.
— Играть-то будешь на Демидов счёт? — поддел «ивана» Лыков. — Деньги твои теперь, поди, на Гороховой фараоны делят.
— Вот язви их в душу! — бандит грохнул кулачищем по столу так, что повалилась плошка. — Запамятовал; у меня же всей сорги семь рублей с мелочью. Давайте, раз такое дело, спать ложиться… Назавтра разберёмся.
Сторож постелил гостям на полу. Устраиваясь поудобнее, Алексей почувствовал, как что-то острое впилось ему в бок. Пошарил и вытащил из щели между половицами небольшой металлический предмет. Присмотрелся в полумраке — в руках у него был серебряный жетон размером в три четверти вершка. Жетон имел форму так называемого греческого креста, с прямыми симметричными полями. Одна его сторона была залита гладкой белой эмалью, а на другой пальцы ощущали какие-то цифры, выбитые пуансонами (кажется, 7 и 3). Сыщик хотел показать находку хозяину и поинтересоваться, что это такое и откуда взялось, но передумал. Засунул жетон поглубже в карман и быстро заснул.