За порогом —
потрясающие бездны.
Я в одну из них,
смеясь, беру билет…
Кто-то ночью под окном
пел песни.
Хулиган, наверно.
Или поэт…
Ошалелая капель
стучит в стекла.
Водосточная труба
пьяным-пьяна!
И над жадною землею распростерта,
как несбыточный покой,
голубизна.
Мир огромен.
Но сегодня в мире тесно!
И капели никого не пощадят…
Где вы бродите,
великие оркестры?
Вам бы в эти дни
играть на площадях!..
Все весеннее:
намеки,
и поступки,
и бездумные шаги по мостовой.
Все весеннее:
бульвары и простуды,
ветер,
пахнущий вчерашнею травой.
Верю я,
что есть улыбка в этом ветре.
Верю в ласковость и силу
сквозняка.
В постового застеснявшегося
верю.
И не верю только в синие снега.
Потому что на снега
лучи насели!
Солнце малое
дрожит в любом окне.
И ручьи,
как молодые Енисеи,
рвутся к лужам —
океановой родне!
Все торопится,
шарахается,
булькает.
Настигает.
Остается позади.
Что-то будет.
Непременно что-то будет.
Что-то главное
должно произойти.
Различные песенки,
сиропом облитые,
одни
пишут
лесенкой,
другие —
лифтами.
О цветах,
о чайках,
облаках над ручьем.
А еще
чаще —
почти ни о чем.
И успехов
не видно,
и ругать
впустую,
будто смотришь фильмы
Киевской
студии:
все до точки оправданно,
ни холодно,
ни жарко.
Вроде бы
правильно,
а зрителей —
жалко…
И приходят ребята.
Глаза свои
щурят.
Не простые ребята —
зубасты,
как щуки.
Их уже очень много,
я их
узнаю —
от рожденья
помноженных
на Отчизну
свою!
Начинаются
жарко.
Начинаются
с крика.
Голоса их
мужают,
оперяются
крылья.
Говорят, чертыхаясь:
«Даешь
новизну!!»
Попадаются —
каюсь —
и они
на блесну.
Это больно —
поверьте,
если сами
не знаете…
Все впервые:
и ветры,
и вьюги,
и наледи!
Побежденная
трусость!
Друзья по судьбе.
Только б знать, что ты нужен
не только
себе!
Почему же,
скажите,
стало
этаким шиком
ждать
не новых
открытий,
а новых
ошибок?!
И долдонить, как в бубен, —
ни покоя
ни сна:
«Я же знал, что так будет!..
Я ж
когда еще
знал!..»
Уважаемый критик!
Научите нас,
бедных,
без
ухабов и рытвин
в жизнь входить
постепенно.
Научите нас
пить
витаминные
морсы.
Научите
любить —
мы ведь сами
не можем.
Мы ведь сами
не знаем,
что нам делать
уместно.
Милицейские знаки
на дорогах
повесьте!
В ваши брюки
оденьте!
Руководством
уважьте!
Мы —
грудные,
мы —
дети,
в представлении вашем…
И задача
понятна,
и дело
простое…
Только, может,
не надо?
Может, лучше
не стоит?
Надоели
брюзжанья
и притворные
ласки…
Мы уж
как-нибудь
сами…
Критик,
вы не согласны?..
Что ж,
дорога открыта
для новых заклятий.
Вот трибуна,
критик.
Валяйте!
Говорила мама:
«Сынок,
уймись!
Чего тебе все
неймется?..»
Говорила мама:
«Делом займись…
Когда ж ты это
делом
займешься?..»
Дело мое, дело —
маета моя.
Мой восторг.
Мое любопытство.
Давняя усталость.
И крепкая шлея.
Торжество мое.
Моя пытка.
Может быть, и вправду
резона
нет
выводить
корявые буковки!
Может, где-то рук моих
дожидается нефть
с краю
от читательской публики.
Пусть бы
где-нибудь у серьезной реки
бригадир,
бровастый, как демон,
по ранжиру выстроя
крутые матюги,
учил бы меня
заниматься делом…
Это – не кокетство.
Совсем не то.
Не буду я
ни для кого обузой…
Но уже проверил:
никогда и ни за что
дело мое
меня не отпустит.
Знаю,
куда бы меня ни занесло —
встанет на пути
неизменно
дело мое, дело.
Мое ремесло.
Радостная
высшая мера.
Но когда порою предзаревой
никчемными
кажутся слова,
я тихо усмехаюсь.
Качаю головой.
И думаю,
что мама была
права.
Есть на свете
такие парни —
дышит громко,
смеется громко,
любит громко
и шепчет
громко!
Есть на свете
такие парни…
Есть на свете
такие парни!
К жизни
он припадает губами.
Пьет ее.
И напиться не хочет…
И когда —
такие! —
уходят
вдруг,
на взлете,
на взмахе,
на вздохе, —
как земля в сентябре,
обильны, —
ничего не чувствуешь.
Только
жжет обида.
Одна обида.
На кого – не знаю.
Обида.
И гадать не хочу.
Обида.
Есть на свете
такие парни.
Все для жизни в них —
не для памяти!
Память, в общем-то,
по иронии —
вещь
достаточно односторонняя.
И бубнить про нее округло
в данном случае
слишком глупо,
слишком горько
и бесполезно…
Мы —
живые.
Мы —
из железа.
Пусть намеком
пустые урны
крематорий
держит за пазухой.
Вновь меня
заполняет утро,
как улыбка
Женьки Урбанского.
А. Ковалеву
А все-таки ошибся
старикан!
Не рассчитал всего
впервые в жизни.
Великий хан.
Победоносный хан.
Такой мудрец и —
надо же! —
ошибся.
Текла,
ревя и радуясь,
орда.
Ее от крови
било и качало.
Разбросанно горели города,
и не хватало стрел
в тугих колчанах.
Белели трупы
недругов босых.
Распахивал огонь
любые двери!
Дразнил мороз.
Смешил чужой язык.
И сабли
от работы не ржавели.
И пахло дымом,
по́том и навозом…
Все, что еще могло гореть,
спалив,
к тяжелым пропылившимся повозкам
пришельцы гнали
пленников своих.
Они добычею в пути менялись.
И, сутолоку в лагерь принося,
всех ставили к колесам.
И смеялись:
«Смерть!» —
если ты был выше колеса.
У воина рука не задрожит.
Великий хан
все обусловил четко.
Везло лишь детям.
Оставались жить
славянские
мальчишки и девчонки.
Возвышенные,
как на образах.
Что происходит —
понимали слабо…
Но ненависть
в заплаканных глазах
уже тогда —
не детская —
пылала!
Они молчали.
Ветер утихал.
Звенел над головами
рыжий полдень…
И все-таки ошибся
мудрый хан!
Ошибся хан
и ничего не понял!..
Они еще построятся
в полки.
Уже грядет,
уже маячит
битва!..
Колеса были
слишком высоки.
А дети подрастают
очень быстро.
Е. Малинину
За стенкой дальней
играют гаммы…
Они
недавно
звучали в Каннах.
Они упорны,
они бесстрастны.
В них столько
пота,
что даже страшно.
Об этой странности,
как об открытии,
твердили
разное
в газетах критики.
Статьи подробные
понаписали…
Билеты
проданы
в концертном зале.
Сегодня вечером
весны
прибавится…
Рояль доверчиво
вздохнет под пальцами.
И —
откровением
за откровенность —
в прикосновении
родится вечность…
А в зале сядут
ребята
дельные
пятидесятых
годов
рождения…
Внимают нехотя.
Глядят загадочно.
Им очень некогда
волынить
с гаммами!
Земля заходится.
Она —
рискова.
Чего-то хочется
совсем другого!
Но так,
чтоб сразу
в разливах меди
с начальной фразы
пришло
бессмертье!
Земля взлохмачена.
Пыль
под ногами…
Терпите,
мальчики!
Играйте гаммы.
Мне уже в который раз
снится тот же самый сон:
затемненные дома
спину горбят.
До второго этажа
город снегом занесен —
неживой,
не простой,
старый город.
Долгой полночью накрыт.
Звездным инеем согрет.
На плечах моей земли —
снег налипший.
Будто он —
за тыщу зим.
Будто он —
на тыщу лет.
Только я и сквозь него —
слышу!
Слышу!
Продирается трава!
Продирается,
крича!
Так
продрогшее зверье
рвется к снеди.
У меня в ушах звенит
боль зеленого луча.
Я ползу,
я плыву
в темном снеге.
Я хочу спасти в траве
молчаливых светляков.
Но грохочет надо мной
мир уставший!
До травы,
как до весны,
невозможно далеко.
Далеко-далеко.
Даже дальше.
Нет еще других времен.
Нет еще других погод.
Лишь зыбучая метель
впала в ярость…
Это —
очень старый сон.
Это —
сорок первый год.
Это —
карточки на хлеб
потерялись.
У киоска
поет Отелло
над изящным трупом жены…
Все
транзисторные антенны,
будто шпаги,
обнажены!
Из нахохлившихся домишек,
из садов,
из любой квартиры,
из карманов и из подмышек
лезут песни,
льются мотивы!
То в цветном восточном обличье,
то мерцающие,
как свеча,
то приказывая,
то мурлыча,
то покрикивая,
то шепча.
Оголтелые,
злые,
зыбкие…
Слышишь:
снова на весь квартал
с бабьей грустью Людмилы Зыкиной
соревнуется
Ив Монтан…
Сквозь него проступает
ария.
А за этой арией следом
гром
Ансамбля Советской Армии
кроет с жаром
по диксилендам!..
Треск морзяночного гороха
в перерывах —
вместо отдушины…
Так планета многоголоса,
будто этих планет —
полдюжины!
Усмехаются люди муторно.
Спят с транзисторами под головой…
И своя у каждого
музыка.
Свои песенки.
Выбор свой.
Хочешь – милуй,
хочешь – казни.
Только будут слова
просты:
дай взаймы из твоей казны
хоть немножечко
доброты.
Потому что моя
почти
на исходе.
На самом дне.
Погубить ее,
не спасти —
как с тобою
расстаться мне!..
Складки,
врезанные у рта,
вековая тяжесть в руках…
Пусть для умников
доброта
вновь останется
в дураках!..
Простучит по льдинам апрель,
все следы на снегу замыв…
Все равно мы
будем добрей
к людям,
кроме себя самих!
Все равно мы
будем нести
доброту
в снеговую жуть!..
Ты казнить меня
погоди.
Может,
я еще пригожусь.
Приходит врач, на воробья похожий,
и прыгает смешно перед постелью.
И клювиком выстукивает грудь.
И маленькими крылышками машет.
– Ну, как дела? —
чирикает привычно. —
Есть жалобы?.. —
Я отвечаю:
– Есть.
Есть жалобы.
Есть очень много жалоб…
Вот, – говорю, —
не прыгал с парашютом…
Вот, – говорю, —
на лошади не ездил…
По проволоке в цирке не ходил…
Он морщится:
– Да бросьте вы!
Не надо!
Ведь я серьезно…
– Я серьезно тоже.
Послушайте, великолепный доктор:
когда-то в Омске
у большой реки
мальчишка жил,
затравленный войною…
Он так мечтал о небе —
синем-синем!
О невозможно белом парашюте,
качающемся в теплой тишине…
Еще мечтал он
о ночных погонях!
О странном,
древнем ощущенье скачки,
когда подпрыгивает сердце к горлу
и ноги прирастают к стременам!..
Он цирк любил.
И в нем —
не акробатов,
не клоунов,
не львов,
больших и грустных,
а девочку,
шагающую мягко
по воздуху,
спрессованному в нить.
О, как он после представлений клялся:
«Я научусь!
И я пойду за нею!..»
Вы скажете:
«Но это все наивно…»
Да-да, конечно.
Это все наивно.
Мы —
взрослые —
мечтаем по-другому
и о другом…
Мечта приходит к нам
еще неосязаемой,
неясной,
невидимой,
неназванной,
как правнук.
И остается в нас до исполненья.
Или до смерти.
Это все равно.
Мы без мечты немыслимы.
Бессильны.
Но если исполняется она,
за ней – как ослепление —
другая!..
Исполнилось лишь самое начало.
Любовь исполнилась
и крик ребенка.
Исполнились друзья,
дороги,
дали.
Не все дороги
и не все друзья, —
я это понимаю!..
Только где-то
живут мечты —
наивные, смешные, —
с которых мы и начали мечтать.
Они нам в спины смотрят долго-долго —
вдруг обернемся
и «спасибо» скажем.
Рукой взмахнем:
«Счастливо.
Оставайтесь…
Простите за измену.
Мы спешим…»
Но, может, это даже не измена?!
…А доктор
собирает чемоданчик.
Молчит и улыбается по-птичьи.
Уходит.
И уже у самой двери
он тихо говорит:
– А я мечтал…
давно когда-то…
вырастить
овчарку…
А после
подарить погранзаставе…
И не успел… —
Действительно, смешно.
Мне
такою
нравится земля:
полная различного зверья.
Криками
то жалкими,
то вдруг
схожими с высокой медью труб.
Нравится минута мне,
когда
из низин крадется темнота
и восходят,
жмурясь и грозя,
желтые тигриные глаза…
Мне
такою
нравится земля:
птицы улетают за моря,
оставляя птичие права
всем,
кому и впрямь тайга мертва,
жестковаты
спальные мешки,
надоедлив
зыбкий звон мошки.
Для кого смешон огонь костра,
ночь – протяжна,
а река – быстра…
Мне
такою
нравится земля:
на сто километров нет жилья,
на сто километров – ни души.
Хоть кричи,
хоть жалобы пиши.
Жалуйся на зябкую росу,
на рассвет,
на шорохи в лесу,
на цветок, припавший к шалашу.
Жалуйся!
А я не поддержу…
Мне
такою
нравится земля!
Вся – в новинку.
В радость.
Вся не зря!
С первых дней
и до последних дней…
А еще люблю я,
чтоб на ней
вырастали
очень навсегда
пригороды леса —
города.
Л. Устинову
Ах, какие ветра
на юге —
безответственные
до невозможности!..
У девчонок
взлетают юбки
выше,
чем вы представить можете!..
Ах, какие ветра густые,
к удовольствию северных жителей!
Ах,
какие они настырные!
Ах,
какие они продолжительные!
По утрам
созданья эфирные
у прибрежной дрожат полосы.
Вся одежда —
листочки фиговые,
прикрывающие носы!
Ветер только еще расходится,
он еще
не в полный накал.
Ветер колется,
а людям хочется
привезти в города
загар!..
Ах, какие ветра запутанные,
где-то в скалах далеких
гаснущие!
Ах,
какие они попутные
для бегущих,
для испугавшихся!
Здесь для хлюпиков —
хоть ты вешайся —
никаких условий
не создано…
Ах, какие ветра невежливые!
Ах, какие они бессовестные!
Море вспенено.
Море вздыблено.
Морю
нравится эта игра…
Ах,
какие необходимые
здесь, на юге,
дуют
ветра!
Ветер!
Деревья мечутся по саду.
Листья в этом ветре
кажутся искрами…
Ветер!
Они уже берут в осаду
новую,
пахнущую красками изгородь.
Грянули!
Нахлынули!
Почти одолели!
Ветер
не утихает ни на миг…
И кричат, раскачиваясь,
черные деревья,
ветви
за густые вершины
заломив…
Эта ночь наполнена
рокотом боя.
Над пустым садом —
отблеск грозовой.
За дрожащей изгородью
темное поле.
Поле
с насмерть перепуганной травой…
«Ну, куда вы лезете, деревья?
Куда вы?
Что вам не сидится?
Я знаю наверно:
Вам в саду несладко!
А в поле – и подавно!
Ох, как много в поле
жесткого ветра!
Там он настоян
на бурях и на грозах.
К нему на подмогу
тучи приползли.
Он запустит руку
в спутанные кроны,
хохотнет
и всех вас вырвет из земли!
Верьте мне:
не будет ничего другого!»
Но кричат деревья,
к земле наклонясь:
«Отойди, пожалуйста!
Не бери за горло.
Мы не можем больше!
Понимаешь нас?
Знаешь,
надоели нам сказки о простудах.
Знаешь,
надоело нам прозябать немо…
Если смерть наступит —
пусть она наступит
посреди
поля,
посреди
неба!
Посреди
жизни
разметнуть ветви.
Высоту мира
узнать не на словах!..»
В головах зеленых – ветер.
Ветер.
Синий.
В очень зеленых
головах.
Кумачи вихрастые
утром
запылают…
Пахнет свежей краскою
и мытыми полами.
Спящий город
прячет
настроение свадебное…
Спят гирлянды лампочек,
в полусне позванивая…
Спит,
забывшись с вечера,
лейтенант старательный.
Форма спит на плечиках —
летняя,
парадная…
В танцевальных залах
пусто и непесенно…
Завтра,
завтра,
завтра
радиолы взбесятся!
Завтра будет
выдано
и струнное
и медное!
Завтра будет
выпито
две реки —
не менее!
Станут рюмки —
крохотными.
Лица —
неотчетливыми.
То-то будет грохота
и топота чечеточного!
За столы
законные
сойдутся коллективы…
А пока над городом
бесконечно тихо.
Он
как будто светится.
Будто начат заново.
И еще не верится
в то, что праздник —
завтра…
И темнеют впаянно
чуть самодовольные
урны —
будто памятники
неизвестным дворникам.
Пахнет свежей краскою
и мытыми полами…
Кумачи вихрастые
утром
запылают.
А. К.
Друзья,
мой выбор невзлюбя,
зря
голову морочили!
В тебе – четырнадцать
тебя
вместилось,
как в матрешке!..
Живет со мною первая —
дородная,
степенная…
Вторая
больно колется,
за что – не разберу…
А третья – будто школьница
на выпускном балу.
Все – можно,
все – пожалуйста:
и небо и земля…
Четвертая
безжалостна,
как мертвая
петля…
А пятая —
зловещая,
приметам глупым
верящая…
Шестая
как эпоха,
где ни чертей,
ни бога!..
Молчит,
не принимая,
ревнивая —
седьмая…
А следом за ревнивою
заохала ленивая,
ленивая,
постылая,
до мелочей земная…
Девятая – бесстыдная!
Девятая – шальная!..
Десятая,
десятая —
испуганная,
зябкая,
над собственной судьбою
горюющая с болью….
Одиннадцатая —
щедрая,
загадочная,
нежная,
просящая прощения
за то,
чего и не было…
Качается двенадцатая,
как ягода лесная,
еще никем не найденная…
А дальше
я не знаю,
не знаю и настырничаю,
и все
не надоест, —
хочу достать четырнадцатую,
которая —
ты и есть!
Жалею,
жалею девочек,
очень смешных
девочек,
еще ничего
не сделавших,
уже ничего
не делающих.
Еще жалею
мальчиков,
очень смешных
мальчиков —
пестрых,
пижонистых мальчиков,
мальчиков-ремарчиков…
Я тоже
люблю Ремарка, —
и значит,
вполне нормально,
что мне поспешными кажутся
статейки
ругательно-ханжеские.
Романы его мне нравятся, —
и это сказать мне хочется…
Но есть
небольшая разница:
мы с мальчиками
расходимся.
Они зазубрили начисто,
вчитываясь в Ремарка,
названия вин
ненашенские,
звучащие ароматно.
Они говорят
девочкам —
очень смешным девочкам:
«Детки,
имеются
денежки!..
Найдем применение
денежкам?..»
Так что и думать нечего!..
Музыка —
будто плетка.
Крутится бесконечная
магнитофонная
пленка…
Они танцуют неплохо,
они хохочут азартно,
они веселятся
громко!
Яростно и надсадно!
Они веселятся
дерзко!..
Но все их веселье
обманчиво…
Разве вам весело,
девочки?
Разве вам весело,
мальчики?..
Не верю я громкой музыке,
не верю нарочной игре…
Вам ведь тоскливо,
как мухе,
проснувшейся в январе.
Бродит она по стенке —
по неуютной громадине…
Сколько веков вам,
девочки?
Сколько минут вам,
мальчики?
Ваша веселость —
маска.
Немощен ваш размах…
Бросьте
кивать на Ремарка!
Здесь ни при чем
Ремарк!
Ваша любовь? —
Пустое…
Ваши мечты? —
Пустое…
Вот ведь какая история.
Очень смешная
история.
А. Бочарову
Начинается любовь
с буквы «Я»!
И только с «Я».
С «Я» —
до ревности слепой.
С «Я» —
и до
небытия!
Понимаешь?
Я —
влюблен.
Понимаешь?
Я —
люблю.
Я!
Не ты,
не вы,
не он —
обжигаюсь
и терплю.
Никого на свете нет.
Есть она и я.
Вдвоем.
И на множестве планет
ветер
зноем напоен…
Лепет классиков?
Не то! —
Лампочка
средь бела дня…
Я-то знаю,
что никто
не влюблялся
до меня!
Я найду слова
свои.
Сам найду!
И сам скажу.
А не хватит мне
Земли —
на созвездьях напишу!
И ничьих не надо вех.
До конца.
Наверняка…
Так и действуй,
человек!
И не слушай шепотка:
«Мы б в обнимку
не пошли…
Мы б такого
не смогли…
В наше время,
в тех
годах
мы
не танцевали…
так…
Неприлично…
Неприли…»
Надымили!
Наплели!..
Все советы оборви.
Грянь
улыбкою из тьмы:
– Сами
мыкайтесь в любви!
Вы,
которые
на «мы»!
Скажи мне,
что ты меня любишь…
Чуть живы
дотошные люди.
Мы рано встаем,
озабоченно-неисправимы,
как будто сдаем
историю
Древнего Рима.
Ворочаем
темные камни его Колизея,
на прочее
проникновенно глазея.
Листаем
все площади Рима,
все улицы…
Устали
от этой возвышенной участи.
Мы сами
старинны.
Мы всех Колизеев
старинней.
Мы —
в Риме.
Но я вам сейчас —
не о Риме…
Мы рано встаем,
и заботами
каждый напичкан.
Живем,
будто сами
учебники пишем.
Где ветер кочевий
врывается
в отблеск надежды…
Мы пишем учебник.
Готовьте шпаргалки,
студенты!
А лучше поспорьте
с любою страницей,
как с догмой.
Ведь вам это после
продолжить.
Навечно продолжить!..
Пусть учатся
колкие люди,
идущие следом,
всем улицам,
всем громыханьям и лепетам.
Востокам и западам,
молчаниям
и мгновеньям.
Всем заповедям
верности вдохновенью.
Пусть учатся ливням
и детскому крику…
Мы —
в Риме.
Мы бродим по Риму.
Мы в Риме.
Мы —
старые люди…
Соври мне,
что ты меня любишь.
В гневе —
небо.
В постоянном гневе…
Нервы,
нервы,
каждый час —
на нерве!
Дни угарны…
И от дома к дому
Ниагарой
хлещут
валидолы…
«Что слова?!
Слова теперь —
как в бочку!
Однова
живем на этой почве!»
Все
неважно,
если век изломан…
Где серьезность ваша,
старый Лондон?
Где, Париж,
твоя былая нега?
Жесткость крыш
и снова —
нервы,
нервы!
Над городами —
от Ржева
и до Рима —
клокотанье
бешеного
ритма!..
Ты над дочкой
застываешь немо?
Брось, чудачка!
Нервы,
нервы,
нервы!..
Руки вверх,
медлительность провинций!
Нервный век.
Нельзя
остановиться.
Столб, не столб —
спеши осатанело…
Братцы,
стоп!
Куда там…
Нервы…
Нервы…Париж
А здесь вовсю воюют надписи!
Разборчивые.
Ключевые.
Категоричные до наглости.
Короткие,
как очевидность…
С плаката сытого,
лощеного,
нахмуренная личность
глянула.
В нее листовка,
как пощечина
(аж брызги разлетелись!),
вляпана!..
А эту надпись
нынче ночью
сдирали, будто кожу —
заживо!
Сдирали так,
что даже ноготь
остался —
в штукатурку всаженный!
А этот лозунг взяли подкупом,
и он сползает со стены…
Война идет!
Я пахну порохом
неслышной буквенной войны.Париж
К. Ваншенкину
И когда, казалось бы,
уже придумать нечего —
все видано-перевидано,
думано-передумано,
даже как-то слишком…
И – на тебе! —
Венеция.
Будто ветром брызнуло.
Будто светом дунуло…
На тебе!
Прохаживайся,
учи досконально.
На тебе!
Глуши ее восторгами увесистыми!..
А она помалкивает
в улочки-каналы.
Очень театральная
Очень человеческая…
Можешь притворяться
бдительным и зорким.
Требовать от гида политической ясности.
Пожимать плечами:
«Глупая экзотика…»
Глупая.
А все ж таки хороша дьявольски!
Глупая.
А нам ее все мало, мало!
Глупая.
Но лезут слова
высокопарные!
Мы теперь матросы
знаменитого мавра,
и под нами площади
покачиваются, как палубы…
Мы ложимся за полночь,
разомлев от нежности.
Дремлем, улыбаясь красоте по-доброму.
В кубриках ворочаемся,
слушая Венецию.
И плывем с Венецией к дому.
К дому.
Ровный клочок земли,
слабенькая трава.
Аэродром Орли.
Мы улетаем
в два.
Обычная толчея.
Прощай,
страна Марианн!..
Вот ожидает семья
рейса на Монреаль.
Монашки
гуськом идут —
качается связка книг.
Скоро и нам…
Но тут
женский голос
возник.
Я ощутил его
сразу и навсегда.
Плыл он
из ничего!
Падал он
в никуда!
Как шелестенье птах,
как долгожданный взгляд…
Дикторша?!
Разве так
дикторы
говорят?..
Вслушайся!
Рассуди —
как я это стерплю?!.
Так говорят:
прости.
Так говорят:
люблю!..
Я во французском —
профан,
но сердце перевело.
Я чувствую,
что пропал!
Мне боязно и тепло!..
Голос —
полночный гимн,
медленный,
будто степь.
Шепотом
жарким
таким
любимых зовут в постель!
Он —
как бедра изгиб.
Он —
как в сердце ножом…
Братцы!
А я
погиб!
Хлопчики!
Я пошел…
Сам не знаю,
куда
голос меня зовет…
А друг говорит:
«Балда!
Объявлено —
наш самолет…»Париж
Рулетка!
Вот вы не знаете о ней,
а это
очень интересно…
Калека,
превозмогая паралич,
привстал
с продавленного кресла!
Девица,
чтоб не закричать,
платочком
рот закрыла плотно…
Крупье
надменен,
будто он
потомок
целой стаи лордов…
А с краю
интернациональный хлыщ
и нарумяненная дама
играют!..
Рулеточное колесо
как будто
спелый взгляд удава…
Рулетка!
Она летит, летит!
Да так,
что в горле пересохло.
Налей-ка,
хитрюга-бармен,
рюмку чертового сока!..
Собратья!
Нечего грустить,
о бренном житии трепаться!
Сыграем!
Во что хотите.
Можно в карты.
Можно даже так —
на пальцах.
Заботитесь?
Ну что ж,
давайте сыгранем в заботу,
о дальнейшем
не кручинясь.
Не бойтесь!
Мы не обманем.
Не обманем.
Мы еще не научились.
Поэтому
плевать,
что кто-то одинок,
ждет помощи,
а кто-то плачет!
Поехали?!
Четыре сбоку.
Наших нет.
Не пляшут наши.
Ваши пляшут…
Поправим!
Пусть будет ставкой —
совесть!
Чтоб глаза осоловели…
Сыграем!
Давайте кинем кости.
Лучше сразу —
человечьи!
Пусть по степям они покатятся
и там белеют
зряшно…
Крупье спокоен,
будто кладбище.
Он стар.
И это страшно.
Крупье орудует лопаточкой.
Плывут орлы и решки.
И шар земной
летит сквозь ночь,
как будто шарик
от рулетки.Париж
Аленке
Где-то оторопь зноя
с ног человека валит.
Где-то метель по насту
щупальцами тарахтит…
А твоего солнца
хватит
на десять Африк.
А твоего холода —
на несколько Антарктид…
Снова,
крича от ярости,
вулканы стучатся в землю!
Гулким,
дымящимся клекотом
планета потрясена…
А ты —
беспощадней пожаров.
Сильнее землетрясений.
И в тысячу раз беспомощней
двухмесячного пацана…
Оглядываться не стоит.
Оправдываться не надо.
Я только все чаще спрашиваю
с улыбкой и тоской:
– За что мне
такая мука?
За что мне
такая награда?
Ежеминутная сутолока.
Ежесекундный покой.
Л. Жуховицкому
Сейчас весна
в походе.
Сейчас дожди
горазды…
Но вопреки
погоде
мы все-таки
сгораем!
Горение,
горение! —
закон
земного шара.
И чем Земля быстрее,
тем яростней пожары…
Вот инвалид
притихше
и скорбно говорит:
«Нутро горит,
братишка…
С войны еще
горит…»
А рядом —
веком избраны
для помыслов саженных —
кричат истошно
искорки
в руках у акушеров!..
Напористо,
усердно
в горячке
бьется мысль.
Кипит вода в бассейнах
от раскаленных мышц…
Погаснуть
не пытаемся
(напрасные старания).
По улицам
шатаемся
веселыми кострами!
И каждый день,
как опыт, —
неведом
и горяч…
Горит
на сыне обувь.
Не уследишь —
хоть плачь…
Горение,
горение…
Преследуют и дразнятся
горячие
колени
серьезной одноклассницы…
От логик
до туманностей
миры
в себя вбираем.
До крохотки,
до малости
сгораем.
Сгораем.
Раздумываем
трудно,
рассвету поклянясь…
Костер
Джордано Бруно
еще пылает
в нас!..
Завяли чьи-то жалобы, —
сейчас они смешны…
Сердечными пожарами
дома
освещены!
За сорок дней до лета,
до всех его красот,
раскалена
планета.
Аж подошвы жжет!
Мы почему-то
живем втроем:
ты,
я
и ссора…
Вселилась,
облюбовав район,
въедливая особа.
Живет она два с половиной дня.
Все знает.
За всех решает.
Первой
она встречает меня.
Последней
меня провожает…
А я квартирантки не выношу —
я завожусь мгновенно!
И хлопаю дверью!
И ухожу!..
И ссора мне шепчет:
«Верно…
Правильно!
Действуй наверняка…
Тебе ж
неуютно и зябко.
Не возвращайся домой,
пока
я в этом доме
хозяйка!
Я на кухне
посудой стучу.
Звонка телефонного жду.
Я вздыхаю.
И я молчу,
вслушиваясь в темноту.
Уже
ничего нельзя изменить.
Слышишь меня? —
Ничего!..»
Ссора, кряхтя, за мной семенит.
А в голосе —
торжество:
«Видишь?
Переплелись пути,
и ты возражать устал…»
Я отвечаю ссоре:
«Уйди!»
Я ей говорю:
«Отстань!»
Вижу,
ноги ее скользят.
Злобой полны зрачки…
И я поворачиваю назад.
И ускоряю шаги!..
Пусть —
что будет, то будет.
Пусть
посредине дня, —
как просвистевшая пуля,
твой вздрогнувший взгляд —
мимо меня.
В. Ежову
И была там королева пляжа…
Пляж,
лениво вглядываясь в волны,
по утрам дымился,
будто плаха
после исполненья приговора…
В этот час —
как будто отвлеченно
от погоды,
моря
и вселенной —
шла по пляжу
рыжая девчонка.
Мы ее прозвали
королевой.
Проходила,
как землетрясенье!
Проходила
вызовом веселым.
По уютным письмам
и по семьям
шла она
нежданным ревизором.
Очень жглась
и слишком понималась,
от прически до ногтей
крамольна…
На локтях
мужья
приподнимались.
Говорили:
«Чудо —
это море!..»
Только жены
не желали чуда!
Вздрагивали жены,
будто чуя
недруга.
Едины и усердны,
расставляли крылья,
как наседки.
Их глаза решимостью сверкали
(королева проходила мимо).
А они ее
вовсю
свергали!
И топтали.
И до дна громили.
Косточки в муку перетирали,
заходясь
в высоком наслажденье,
потому что были
мастерами
в этом самом
очень женском
деле.
С ними было спорить бесполезно…
Королева шла легко,
спокойно.
И плескалось море
в королевстве.
И синели в королевстве
горы.
Королевство
(это было видно)
разделялось
на две половины.
На одной —
святое раболепье.
На другой —
проклятья королеве.
И продолжается наше кочевье.
Ты от привычного
отмахнись…
Владивосток
будто качели:
вверх – вниз,
вверх – вниз…
Это —
без наигрыша и рисовок —
у океана
природа учится.
Это
на спины щербатых сопок,
сопя и кряхтя,
взбираются улицы.
С этими улицами поспорь.
Их крутизну положи в конверт…
Владивосток
будто любовь:
вниз – вверх,
вниз – вверх…
Капли прибоя
утри со лба,
ветру серьезному поклонись…
Владивосток
будто судьба:
вниз – вверх,
вверх – вниз…
Та ли дорога
или не та, —
в наших ладонях
бессонный век…
Владивосток
будто мечта:
вверх,
вверх,
вверх,
вверх!
Я
такой жары
еще не помню…
Жарко паутине.
Жарко полдню.
Жарко сквозняку,
дыханью,
шагу.
Жарко…
Кажутся несбыточными грозы.
И собака,
будто после кросса,
дышит
лихорадочно и жадно.
Жарко…
Даже рекам
духота понятна.
Небо за неделю полиняло.
Яблони распарились,
обвисли…
Медленно
пе —
ре —
пол —
за —
ют
мысли
с яблоней
на сморщенные перья.
Даже не переползают —
пере —
валиваются
и засыхают.
Засыхают,
будто засыпают…
Жарко.
Тишина.
Оцепененье.
Вянут подходящие сравненья.
Даже слову,
даже буквам
жарко.
…Ну вас к черту!
Надоело —
в рифму!
Взял билет до станции
Первая любовь.
Взял его негаданно.
Шутя.
Невзначай.
Не было попутчиков.
Был дым голубой.
Сигареты кислые.
И крепкий чай.
А еще шаталась монотонная мгла.
А еще задумчиво гудел паровоз….
Там, на этой станции,
вершина была.
Теплая вершина.
До самых звезд.
Ты ее по имени сейчас не зови,
хоть она осталась —
лицом на зарю…
Встал я у подножия
Первой любви.
Пусть не поднимусь уже —
так посмотрю.
Потянулся к камню раскаленной рукой.
Голову закинул,
торопясь и дрожа…
А вершины вроде бы
и нет никакой.
А она, оказывается,
в пол-этажа…
Погоди!
Но, может быть, память слаба?..
Снег слетает мудро.
Широко.
Тяжело.
В слове
буквы смерзлись.
Во фразе —
слова…
Ах, как замело все!
Как замело!..
И летел из прошлого
поезд слепой.
Будто в долгий обморок,
в метели нырял…
Есть такая станция —
Первая любовь.
Там темно и холодно.
Я проверял.
Кому кофе,
кому – каши,
а мне – хаши,
хаши,
хаши!
Хаши!
Подъезжают в миске,
будто пленники
к Орде.
Как мятущиеся мысли
Каракумов
о воде…
Хашами одними бредят
предвкушающие рты…
Погоди!
Еще не время.
В хашах
нету остроты…
Мы себя
не опозорим.
Мы сидим,
наморщив лбы.
Хаши солим,
хаши солим,
будто на зиму
грибы.
Мы стараемся на совесть —
закружила,
понеслась! —
льем туда
чесночный соус
и размешиваем всласть.
Соль
поскрипывает ржаво…
Ладно!
Можно и начать…
В ложке
белого пожара
капля жира,
как печать…
Эй, приятель,
ты напрасно
сигареткой задымил…
Надо выпить
за прекрасный,
но бездарно пресный
мир!
Мы еще его
подсолим!
По нему,
смеясь, пройдем!
Море с берегом
поссорим.
Дьявола
изобретем!..
Солим
крупно и жестоко.
Горло —
в радужном огне…
И пощипывают
только
пересолы
на спине.
Какие памятники ставятся волшебникам?
Из мрамора?
Из бронзы?
Из стекла?..
Довольствуемся
слабым утешением,
что нас позвали
важные дела.
Так повелось,
что вечера задымлены,
и опровергнуть ничего нельзя…
При жизни —
рядовые собутыльники.
А после смерти —
лучшие друзья…
Однажды в полдень
сказку встретить можно.
Не проходи
и запросто присядь.
А сказка
курит,
пьет коньяк с лимоном
и спрашивает:
«Как живешь, босяк?»…
И вот уже сначала жизнь задумана!
Построен за ночь
город на песке…
Сидит на стуле
добрая
сутулая
романтика
в усталом пиджачке.
Она и не кончалась —
время не было.
Она не отдыхала —
век не тот.
Она, прервав остроты,
нежно-нежно
на солнце
руку тонкую кладет.
Молчит —
а пальцы слушаются слабо.
И непривычно тихо за столом…
Струится и подрагивает
слава,
как воздух над пылающим костром.
Не верю в принцесс на горошинах.
Верю в старух на горошинах.
Болезнями огорошенных.
Дремлющих осторожно…
Они сидят
над чаями
возвышенно
и терпеливо,
чувствуя,
как в чулане
дозревает
царство наливок…
Бормочут что-то печальное
и, на шаткий стол опершись,
буквами пишут печатными
письма —
длиною в жизнь…
Постели им —
не постели.
Лестницы им —
коварны.
Оладьи для них —
толстенны.
А внученьки —
тонковаты…
Кого-то жалея вечно,
кому-то вечно мешая,
прозрачны
и человечны,
семенят
по земному шару…
Хотят они всем хорошего.
Нянчат внучат покорно…
А принцессы
спят
на горошинах.
И даже очень спокойно.
А. Малдонису
«Пала́ук» —
значит
«подожди».
Паланга —
значит,
идут дожди.
В аллеях скучно.
Темно в палатках.
А ты
пала́ук.
Ты пала́ук.
Тогда увидишь ее такою,
как я увидел…
Устали ветры.
И солнце
в дюны вонзило корни,
и там они проросли мгновенно.
И стал песок
первозданно желтым,
он лился расплывчатым жидким шелком!
Он терся щекой.
Он кипел под ногами.
И плавился.
И расходился кругами!..
Я точно тебе не скажу,
но, наверно,
солнце
было и снизу
и сверху.
Оно по соснам текло,
содрогаясь.
И даже море перепугалось…
А посредине такого разлада
стояла
смеющаяся Паланга
и водоросли перебирала рукою…
Еще ты увидишь ее такою.
«Пала́ук» —
значит
«подожди».
Паланга —
значит,
идут дожди.
А я все тебе не пишу, не пишу.
Так уж выходит.
День не пишу.
Два не пишу.
И месяц…
Злая кассирша в окне
сортирует мелочь
и никаких уговоров
слышать не хочет…
Я уезжаю.
Шоссе белеет.
Закат потушен.
Под Шереметьево ветер кусты качает…
И самолет, зазнавшись,
нос задирает к тучам,
будто он в небе
самый большой начальник.
Ему приходится туго.
Он дышит взмыленно.
Перед возможной его бедою
все беды —
маленькие…
Я тысячу писем тебе написал.
Но только
мысленно.
Тысячу писем послал тебе
с красивыми марками.
Они, как телята,
в ладони твои неумело тычутся.
Они до поры молчат в темноте
почтового ящика.
И вот я пишу еще письмо.
Уже настоящее.
Отдельно ты его не прочтешь —
прибавь к тысяче…
Пусть будет по-твоему.
Пусть по-твоему.
Пусть по-новому.
Хотя над нами опять на части дробится
время, в котором люди
научились многому
и разучились
писать письма.
Пишет тебе
капитан-лейтенант.
Пойми,
что письмо для него
не внезапно…
Как там у вас дождинки звенят
по тихим скамейкам Летнего сада?..
Мне надоели
щенячьи слова.
Глухие: «А вдруг».
Слепые: «А если».
Хватит!..
Наверное, ты права
даже в своем откровенном отъезде…
Жила.
Замирала, остановясь.
И снова по комнате нервно бродила.
И все повторяла:
«Пустынно у вас…»,
«У вас неприютно…»,
«У вас противно…»
Сто раз примеряла платья свои.
И дотерпела только до мая…
Конечно,
север —
не для семьи.
Я понимаю.
Я все понимаю…
Здесь ночь,
у которой не сыщешь дна.
Скалы, как сумрачные легенды…
Так и случилось,
что стала
«жена»
очень далекой
строчкой анкеты…
Мне передали «письмо от жены».
Пишешь:
«Служи,
не мучайся дурью…»
И – фраза о том, что
«мы оба
должны
вместе
о будущем нашем подумать»…
Вместе!..
Наверно, решится само.
Перегорит.
Пройдет через сито…
Я перечитываю письмо,
где:
«Перевод получила.
Спасибо…»
Издалека приползший листок.
Просто слова.
Деловито и пошло…
Впрочем, спасибо.
Не знаю —
за что.
Может,
за то, что работает почта…
Глупо все заново начинать,
но каждая строчка
взрывается болью!..
Сидит за столом
капитан-лейтенант
и разговаривает с тобою:
– Мне некогда,
попросту говоря!
Слышишь?
Зачем ты понять не хочешь?!
Некогда!
Некогда!
Некогда!!
Зря
и через «некогда!»
ты приходишь!
Пришла?
Помоги мне обиду снести.
Тебя считать прошлогодней мелью.
И все!..
А больше
писем не жди.
Это —
последнее.
Если сумею…
Сумею.
К этому я готов.
Считай, что кончилось все
нормально…
Есть жены,
которые —
для городов.
Я понимаю.
Я все понимаю…
У нас ревуны в тумане кричат,
и полночь наваливается оголтело…
Но, кроме погон,
на моих плечах
служба моя.
Профессия.
Дело.
Его —
по горло!
(Даже взаймы
выдать могу,
если примешь присягу.)
Живи…
Привет от нашей зимы
слишком знакомому
Летнему саду.
Подъезды встречают мерцаньем нечетким,
и бухает дверь за спиной деловито…
В подъездах
целуются парни
с девчонками.
А я им завидую.
Очень завидую…
Я все это помню до малых подробностей:
дорога еще непонятна,
не начата.
И сразу же —
нагромождение сложностей,
в которых земля
для любви предназначена.
Впервые приходится
сложно молчать,
все понимать с полуслова.
И на записки
не отвечать
загадочно,
долго,
сложно.
Впервые пугают
случайные взгляды.
И время
как вкопанное остановилось!
И веришь в великие
сложные клятвы…
Неужто из сложности этой
я вырос?!
Я старше.
Я здорово знаю сам:
пустяшней
всех пустяков
к девичьим сердцам,
дрожащим сердцам
подбирать
отмычки стихов.
Как все это просто!
До смеха.
До жути.
Далекие клятвы
однажды затихли…
Влюбленные мальчики,
не обессудьте!
Наверно,
и вас
простота настигнет…
Целуются
восемнадцатилетние
самозабвенно
и неутомимо.
В восторженном лепете,
собственном лепете
для них
открываются сложности мира!..
А я
опускаю голову вниз.
Влюбленных я обхожу осторожно.
И очень тихо прошу:
– Вернись,
та,
первозданная сложность.
Ты мне сказала:
«Ночью
тебя я видала
с другой!
Снилось:
на тонкой ноте
в печке гудел огонь.
Снилось,
что пахло гарью.
Снилось:
метель мела.
Снилось,
что та – другая —
тебя у метро ждала.
И это было
началом
и приближеньем конца…
Я где-то ее встречала —
жаль,
не помню лица.
Я даже тебя
не помню.
Помню,
что это —
ты…
Медленно
и небольно
падал снег с высоты.
Сугробы росли неизбежно
возле холодной
скамьи.
Мне снилась
твоя усмешка.
Снились
слезы мои…
Другая
сидела рядом.
Были щеки
бледны…
Если все это —
неправда,
зачем тогда
снятся сны?!
Зачем мне —
скажи на милость —
знать запах
ее волос?..»
А мне
ничего не снилось.
Мне просто
не спалось.
Гитара ахала,
подрагивала,
тенькала,
звала негромко,
переспрашивала,
просила.
И эрудиты головой кивали:
«Техника!..»
Неэрудиты выражались проще:
«Сила!..»
А я надоедал:
«Играй, играй, наигрывай!
Играй что хочешь.
Что угодно.
Что попало».
Из тучи вылупился дождь
такой наивный,
как будто в мире до него
дождей
не падало…
Играй, играй!
Деревья тонут в странном лепете…
Играй, наигрывай!..
Оставь глаза открытыми.
На дальней речке
стартовали гуси-лебеди —
и вот, смотри, летят,
летят и машут крыльями…
Играй, играй!..
Сейчас в большом
нелегком городе
есть женщина
высокая, надменная.
Она, наверное,
перебирает горести,
как ты перебираешь струны.
Медленно…
Она все просит
написать ей что-то нежное.
А если я в ответ смеюсь —
не обижается.
Сейчас выходит за порог.
А рядом —
нет меня.
Я очень без нее устал.
Играй, пожалуйста…
Гитара ахала.
Брала аккорды трудные,
она грозила непонятною истомою…
И все,
кто рядом с ней сидели,
были струнами.
А я был —
как это ни странно —
самой тоненькой.
О поэтические
дела!
Ни между строчек.
Ни напрямик…
Бумага
стерпит.
Она – бела.
Читатель
тоже вполне привык.
И можно —
воду
сквозь решето.
И можно киснуть
в своем углу.
Писать
про это.
Молчать
про то.
Играть
в рифмованную
игру.
А можно сделать
наоборот:
так куролесить
и так дурить,
что даже критик
откроет
рот
и позабудет
его закрыть.
Иным
такая
должность дана…
Но как мне честным
быть
до конца?
Войти без стука
в ваши дома.
Войти без штучек
в ваши сердца.