Мне все труднее
пишется.
Мне все сложнее
видится.
Мгновеньями летят года, —
хоть смейся,
хоть реви…
И я из дома убежал,
чтоб наконец-то вырваться
из радиуса действия
обыденной любви.
Я был самонадеян.
Сел в самолет.
Обрадовался.
От молчаливой женщины
решительно уехал.
Но все равно остался
в знакомом очень
радиусе.
Слова ее,
глаза ее
во мне звучали
эхом.
Невероятный радиус!
Как от него
избавиться?
Непостижимый радиус!
Нет никакого сладу.
И я на этом радиусе —
как на булавке
бабочка…
И больно мне,
и весело,
и тяжело,
и сладко…
О, радиусы действия!
Радиусы действия!
Они – во мне,
они – в любом,
и никакой
межи!
Есть радиусы действия
у гнева и у дерзости.
Есть радиусы действия
у правды и у лжи.
Есть радиусы действия
у подлости и злобы —
глухие,
затаенные,
сулящие беду…
Есть радиусы действия
единственного слова.
А я всю жизнь ищу его.
И, может быть,
найду.
А может,
мне
не суждено…
Летят неразделенные
года!
Но, вопреки всему,
я счастлив
оттого,
что есть на свете женщина,
судьбой приговоренная
жить
в радиусе действия
сердца моего!..
Дом мой
стоит посреди дорог.
Как же его проветрить?..
Товарищи
переступают порог
и мне все равно
не верят.
Не передашь
никаким врачам,
как лампы дрожат
погасшие.
Как появляется по ночам
прошлое.
Прошагавшее…
Проснись,
прислушайся.
Вот —
опять!
На пол
тетрадка сброшена.
Ступеньки лестницы
зябко скрипят, —
бродит по дому
прошлое…
Поймите,
я дом этот знаю весь!
Знаю его до косточки.
Я в нем переставил
каждую вещь,
перелистал до корки.
Всю рухлядь из дома выжег огнем
(старье горело
прекрасно!).
Я перекрасил
все стены в нем, —
а прошлое
прет сквозь краски!
Как будто со мной
играет оно, —
то вдруг далеко,
то близко…
Поймите,
богам
я не верю давно
и хохочу над призраками!..
Но прошлое бродит!
Его глаза
глядят
широко и бессонно.
Оно исчезает,
мне пальцем грозя,
с первым дыханием солнца.
Это дыханье свежо и старо.
Но я каждый раз его
жду…
Дом мой
стоит посреди дорог.
Я из него
не уйду!
Третье Музыкальное, —
помнишь ты
или нет
худого и заикающегося
курсанта
двенадцати лет?
Которому сразу же
дали
огромный бас-геликон…
Влезал я в него,
как в удава,
свернувшегося клубком.
Не просто
мы постигали
науку
часов строевых,
а кроме —
играли гаммы
и ненавидели
их.
Гаммы
плыли из комнат
муторно и тяжело…
Но если случалось:
в город
училище
строем
шло
и нашему взводу
давались
редкостные права, —
уж как мы тогда старались, —
не передашь в словах!
Это была не работа,
а исполненье мечты!
Ревмя
ревели тромбоны!
Поддакивали альты.
Кларнеты
вовсю верещали,
но голос их
сразу пропал,
когда,
прохожих прельщая,
на совесть
забил
барабан!
Все это летело в лето
над строем знаменных пик.
Трубы визжали!
И флейты
впадали в щенячий писк.
Нас в холод и в жар бросало.
Была мостовая
мягка.
И были в груди у курсантов
не легкие,
а меха.
Не затихая,
дули!
Мелодия нас несла!
Синяя от натуги,
по городу
музыка
шла.
За нами бежали мальчишки,
завистливые и растерянные…
И мы
входили в училище —
гордые беспредельно!
Но старшина Иващенко,
вместо обычных похвал:
«Бездарно было,
товарищи! —
оценку игре
давал. —
Вы только понять сумейте
на данном этапе
одно:
каждому
инструменту
право на жизнь дано.
В каждом из них, —
заметьте! —
живая душа звенит.
Но грохотом
инструмента
ее нельзя заменить».
Нас покидали силы,
мы шли на обед
неприкаянно…
Спасибо тебе,
спасибо,
Третье Музыкальное!
Прорубают Арбат.
Напрямик.
Через уйму дворов.
Камни
смачно скрипят
на холодных зубах
скреперов.
Пробивают Арбат!
Стонут черные балки стропил.
Стену
сталью дробят,
и над городом кружится пыль.
Пыль.
Кирпичная тьма…
Свет дрожит в одиноком окне…
Как привыкли
дома
к полусну,
к тесноте,
к тишине!
Как привыкли дворы —
романтичные,
будто в кино, —
к голосам детворы,
к пенсионной игре в домино…
Здесь смеются и курят,
рождаются,
любят и пьют…
Но
на собственной шкуре
узнал я
подвальный уют!
Неглубокая
лестница
в наше жилище вела.
Романтичная плесень
над детской кроваткой
цвела…
Прогрызают Арбат!
Обращаются хижины
в прах.
Только «МАЗы»
храпят
и буксуют
на бывших дворах.
Оседает окалина
и вздымается к тучам опять…
Наша участь
такая —
пробивать!
прогрызать!
прорубать!
Это —
наша забота,
нелегкие наши дела:
ненавидеть
заборы!
И ставить дома
из стекла!
На земле,
на громадине
жить,
с рожденья не ведая страха…
Проклинаю романтику
тьмы,
подвалов,
щелей
и бараков!..
Тяжело и рассерженно
охнув,
рушится навзничь стена…
Не для нашего сердца
полусон,
теснота,
тишина.
История!
Пусть я —
наивный мальчик.
Я верил слишком долго,
слишком искренне,
что ты —
точнее всяких математик,
бесспорней
самой тривиальной истины…
Но что поделать, —
мальчики стареют.
Твои ветра
по лицам их секут…
Секунды предъявляют счет столетьям!
Я говорю от имени
секунд…
История —
прекрасная, как зарево!
История —
проклятая, как нищенство!
Людей преображающая заново
и отступающая перед низостью.
История —
прямая и нелепая!
Как часто называлась ты —
припомни! —
плохой,
когда была
великолепною!
Хорошей —
хоть была
постыдно подлой!
Как ты зависела
от вкусов мелочных.
От суеты.
От тупости души.
Как ты боялась властелинов,
мерящих
тебя на свой
придуманный аршин!
Тобой клянясь,
народы одурманивали.
Тобою прикрываясь,
земли
грабили!
Тебя подпудривали.
И подрумянивали.
И перекрашивали!
И перекраивали!
Ты наполнялась криками истошными
и в великаны
возводила хилых…
История,
гулящая история!
Послушай,
ты ж не просто
пыль архивов!
История!..
Сожми сухие пальцы.
Живое сердце людям отвори.
Смотри,
как по-хозяйски просыпаются
бессмертные создатели твои!
Они проглатывают
немудреный завтрак.
Торопятся.
Целуют жен своих.
Они уходят!
И зеленый запах
взволнованно окутывает их.
Им солнце бьет в глаза.
Гудки аукают.
Плывет из труб
невозмутимый дым…
Ты станешь
самой точною наукою!
Ты станешь.
Ты должна.
Мы
так хотим!
С. Красаускасу
Кем они были в жизни —
величественные Венеры?
Надменные Афродиты —
кем в жизни были они?..
Раскачиваясь,
размахиваясь,
колокола звенели.
Над городскими воротами
бессонно горели огни.
Натурщицы приходили
в нетопленые каморки.
Натурщицы приходили —
застенчивы и чисты.
И превращалась одежда
в холодный
ничей комочек.
И в комнате
становилось теплее
от наготы!..
Колокола звенели:
«Все в этом мире тленно!..»
Требовали:
«Не кощунствуй!..
Одумайся!..
Отрекись!..»
Но целую армию красок
художник
гнал в наступленье!
И по холсту,
как по бубну,
грозно стучала
кисть.
Удар!
И рыхлый монашек
оглядывается в смятенье.
Удар!
И врывается паника
в святейшее торжество.
Стекла звенят в соборе…
Удар!
И это смертельно для господина бога
и родственников его…
Колокола звенели.
Сухо мороз пощелкивал.
На башне,
вздыбленной в небо,
стражник седой дрожал…
И хохотал художник!
И раздавал пощечины
ханжам,
живущим напротив,
и всем грядущим
ханжам!
Среди откровенного холода
краски цвели на грунте.
Дул торжественный ветер
в окна,
как в паруса.
На темном холсте,
как на дереве,
зрели
теплые груди.
Мягко светились бедра.
Посмеивались глаза.
И раздвигалась комната.
И исчезали подрамники.
Величественная Афродита
в небрежной позе плыла!..
А натурщицам было холодно.
Натурщицы
тихо вздрагивали.
Натурщицы были
живыми.
И очень хотели
тепла.
Они одевались медленно.
Шли к дверям.
И упорно
в тоненькие накидки
не попадали плечом,
И долго молились в церкви.
И очень боялись
бога…
А были
уже бессмертными.
И бог здесь был
ни при чем.
Пронизаны ими
земля и воздух.
Они горячей вулканного жженья…
Гудят биотоки
сердца и мозга —
биотоки
высокого напряженья.
Они обжигают тебя и меня,
дышать не дают.
Раздавили!
Загнали!
Не умолкая
звенят и звенят
тревожные,
прыгающие сигналы!
«На помощь!
На помощь!!»
Кто их послал?
Что гибнет?
Любовь?
Человечество?
Совесть?
Что гибнет,
скажите?!.
С утра допоздна
влетают они в суматоху бессонниц.
Гудят биотоки —
за молнией молния.
С востока и запада.
С юга и севера…
О, если б умел я,
о, если бы мог я
врагов убивать
биотоками сердца!
О, если бы стало возможно это!..
А впрочем,
куда воспаленному веку —
отбросив
скорости звука и света —
со скоростью мысли
помочь
человеку!..
Наверно,
ученый меня б опроверг.
Но я,
отвергая мудреные толки,
верю:
если погиб человек,
от него
продолжают идти биотоки.
Они пронзают
толщи глубин.
И где-то у очень дальнего моря
та,
которую он любил, —
вздрогнет
и на часы посмотрит…
Но это —
о нем и о ней.
А про нас?..
Летят биотоки над Обью,
над Волгой.
Деревья вспыхивают,
накренясь,
от этой громадины тысячевольтной.
Не спи!
Я хочу так.
Не спи!
Не моги!..
Ведь что-то случилось!
Случилось!
Я знаю…
Понять не могу лишь,
друзья иль враги —
твои, —
я их так отличаю, —
сигналы.
Я их, как свиданье с тобой,
тороплю.
Летят они!
Ты их исправить
не можешь!..
И если значат они:
«Не люблю…» —
ты вздрогнешь.
И на часы посмотришь.
М. Озеровой
Не ночь,
а просто
сорок минут сумерек…
К тебе есть
просьба:
бежим от запутанной сутолоки!
Туда —
где простор,
где река
тяжела и покорна…
Там дремлет
костер
того
счастливого года…
Мы выйдем из лодки,
дождемся полночного часа.
И угли холодные
вдруг покраснеют
от счастья!
И вновь мы привыкнем
к росе,
к шорохам чутким…
Пылать
травинкам!
Гореть
березовым чуркам!..
А нам —
помолчать.
Погрустить,
если будет охота…
И снова начать
от костра
счастливого года!
Всю душу проветрить.
Все тайные мысли
проверить.
И сердцу поверить.
И теплым коленям поверить…
И праздничным вечером
на главной площади
города
пусть вспыхнет навечно
костер
счастливого года!
И пусть он согреет
все руки,
все клятвы,
все просьбы…
Поедем скорее!
Поедем,
пока не поздно.
Скачки на экране!
Скачки!
Скачки!
В клубе Улан-Батора народу полно…
Пожалуйста, не ждите
восточной сказки.
Я расскажу о том,
что было в кино.
А в кино было вот что:
летели по экрану
кони,
распластанные в серой пыли.
И было непонятно,
и было очень странно,
что они
должны еще
касаться земли!
Наверное, сейчас они
копытами бабахнут!
И растают в небе
на несколько дней…
Сзади
старичок причмокивает губами
и стонет в истоме,
глядя на коней!..
Справа —
мальчишка!
Сколько ему?
Сколько?
Десять?
Двенадцать?
Возраст —
ни при чем!
Он что-то мне восторженно
вопит по-монгольски!
И на поворотах
толкает плечом!..
А кони разворачиваются
под фырканье сочное.
Проносится над степью реактивная медь!..
В зале только цоканье,
цоканье,
цоканье!
И зрители
привстали
с нумерованных мест!
Попробуй-ка
вот этих
с седла опрокинь!..
А фильма я не помню
(такой вышел случай).
Ведь, если честно,
фильм был плохим.
Зрители —
были намного
лучше!
Ч. Чимиду
У юрты ждут оседланные кони.
Стоит кумыс на низеньком столе…
Я знал давно,
я чувствовал,
что корни
мои —
вот в этой
пепельной земле!..
Вскипает чай задумчиво и круто, —
клубящегося пара торжество.
И медленно
плывет кумыс по кругу.
И люди величаво
пьют его…
А что им стоит
на ноги подняться,
к высокому порогу подойти.
«Айда!»
И все.
Минут через пятнадцать
они уже не здесь.
Они —
в пути…
Как жалок и неточен
был учебник!
Как он пугал меня!
Как голосил:
«Кочевники!!»
Да я и сам
кочевник!
Я сын дороги.
Самый верный сын…
Все в лес смотрю.
И как меня ни кормят,
и как я над собою ни острю, —
из очень теплых
и удобных комнат
я
в лес смотрю.
Все время
в лес смотрю.
То – север,
то – большое солнце юга!
То – ивняки,
то – колкое жнивье…
И снова
я раскладываю юрту,
чтобы потом опять
собрать ее!..
Приходит ночь.
И вновь рассветы брезжат,
протяжными росинками звеня…
И подо мной,
как колесо тележье,
поскрипывает
добрая
земля.
Сколько времени?
– Не знаю…
Что с часами?
– Непонятно…
То спешат они,
показывая
скорость не свою.
То, споткнувшись,
останавливаются.
Только обоняньем
я примерно-приблизительное
время
узнаю…
Я сегодня подойду
к одинокому еврею.
(Там на площади
будочки выстроились в ряд.)
«Гражданин часовщик,
почините мне время.
Что-то часики мои
барахлят…»
Он, газету отложив,
на часы посмотрит внятно.
Покачает головою.
Снова глянет сверху вниз.
«Ай-яй-яй! —
он мне скажет, —
Ай-яй-яй!
Это ж надо!
До чего же вы,
товарищ,
довели механизм…
Может, это не нарочно.
Может, это вы нечаянно.
Для него, —
для механизма,
абсолютно все равно!
Вы совсем не бережете
ваше время,
ваши часики.
Сколько лет вы их не чистили?
То-то и оно!..»
Разберет часы потом он,
причитая очень грозно.
И закончит,
подышав на треугольную печать:
«Судя
по часам «Москва»,
вы уже
довольно взрослый.
И пора уже
за собственное время
отвечать…»
Я скажу ему:
«Спасибо!»
Выну пятьдесят копеек.
Тысяча семьсот шагов
до знакомого двора.
И машины мне навстречу
будут мчаться
в брызгах пенных.
Будто это не машины.
Будто это глиссера.
Разлохмаченные листья
прицепятся к ботинкам.
Станет улица качаться
в неоновом огне…
А часы на руках
будут тикать.
Тихо тикать.
И отсчитывать время,
предназначенное
мне.
Об испытаньях прежних
не вспоминай пока что…
Ты —
в сауне.
Ты – грешник.
И потому —
покайся!
Вживайся оробело
в блаженство и мученье…
Но если это —
пекло,
куда девались черти?..
Жара,
жарынь,
жарища,
не утихая, стелется.
Она теперь
царица!
Она теперь
владелица!
Она погодой вертит.
А здесь,
в горниле сауны,
из флоры —
только веник,
и только я —
из фауны.
И не хватает воздуха.
И дышишь —
как воруешь.
Но тут же надо —
в озеро!..
А сможешь?
А не струсишь?..
Наверное, сумею.
Конечно же, не струшу.
Сейчас я чуть помедлю
и выбегу
наружу!
Ведь мы, во всяком случае,
в своем существовании
и кипятками
варены!
И холодами
кручены!
Все в жизни повторяется.
И в нас уже
вколочено:
В холодное!
В горячее!
В горячее!
В холодное!
Время
в символах разобраться!
Люди – винтики.
Люди – винтики…
Сам я винтиком был.
Старался!
Был безропотным.
Еле видимым.
Мне всю жизнь
за это расплачиваться!
Мне себя, как пружину,
раскручивать!
Верить веку.
И с вами
раскланиваться,
Люди винтики,
Люди-шурупчики.
Предначертаны
ваши шляхи,
назначение каждому
выдано.
И не шляпы на вас,
а шляпки.
Шляпки винтиков,
Шляпки
винтиков!
Вы изнашивайтесь,
вы ржавейте,
исполняйте
все, что вам задано.
И в свою исключительность
верьте!
Впрочем,
это не обязательно.
Все равно обломают отчаянных!
Все равно вы должны остаться
там, где ввинтят, —
в примусе,
в часиках,
в кране,
в крышке от унитаза.
Установлено так.
Положено.
И —
не будем на эту тему…
Славься,
винтичная психология!
Царствуй, лозунг:
«Не наше дело!»
Пусть звучит он
как откровение!
Пусть дороги
зовут напрасно!..
Я
не верю, —
хоть жгите, —
не верю
в бессловесный
винтичный разум!
Я смирению
не завидую,
но, эпоху
понять пытаясь, —
я не верю,
что это винтики
с грозным космосом
побратались.
Что они
седеют над формулами
и детей пеленают бережно.
Перед чуткими
микрофонами
говорят с планетою бешеной.
И машины ведут удивительные.
И влюбляются безутешно…
Я не верю,
что это винтики
на плечах
нашу землю держат!..
Посредине двадцатого века
облетают
ржавые символы…
Будьте счастливы,
Человеки!
Люди умные.
Люди сильные.
А вам не услышать,
как холодно звякают листья.
А вам не увидеть
дрожания каменных веток…
Я это пишу слишком близко от вас.
Очень близко.
И все ж таки так далеко,
как с другой планеты.
На этой планете
себе я не доверяю.
Смеюсь над собой, —
и никак не кончается это.
Я голос теряю.
Я чьи-то пути повторяю.
И вижу:
проходит мимо
ваша планета!
Она появляется —
чудо мое зоревое,
глаза
застилает!
Величием дышит безмолвным.
Она проплывает
в густом голубом ореоле,
прошитая солнцем.
Продутая ветром.
Пропахшая морем.
На этой планете,
на этой планете вашей
гудят поезда,
громыхая бессонно,
бессвязно.
Тяжелые стрепеты
пыльными крыльями машут.
У тихих селений
стоят умудренные вязы…
Я знаю:
на вашей планете проходит лето.
Ночная река
источает целебный холод.
Проходит лето.
Проходят ссоры.
Беды проходят.
Проходит мимо,
проходит мимо
ваша планета.
И я поднимаюсь.
И я подчиняюсь крику.
И в собственном крике,
тяжелом и темном,
вязну…
Я должен прыгнуть.
Я прыгну!
Сейчас я прыгну
на эту планету —
земную,
добрую,
вашу.
Городок стоит у моря.
Я сюда приехал снова.
В этом городке зимою
одиноко-одиноко.
Здесь
работает на почте
(и начальником, и замом)
девушка
с фигурой пони,
с очень летними глазами.
Вся она не здесь,
а раньше.
Вся – вчера,
а не сегодня…
Там,
где солнечно и праздно
в городок
влетали «Волги»!
Утвердив
конец дороги,
дверцы весело стучали.
Чемоданы, как бульдоги,
из багажников
торчали.
Солнце жарило несносно
(в это не поверишь даже)…
Парни,
раздувая ноздри,
величаво
шли
по пляжу.
А вокруг —
звенело!
билось!
жгло!
кокетничало!
пело!
Отдыхало,
торопилось
и с волны
сшибало пену.
Безрассудно!
Беззаботно!
Невозможно и нелепо…
Парень в голубой ковбойке
говорил:
«Приеду летом…»
Это было так недавно!
Так недавно.
Так неправда.
(Премии вчера не дали.
Вновь —
невыполненье плана…)
Были —
сомкнутые веки.
Было —
жаркое «спасибо!»…
…Заглянул купить конверты
продавец из магазина…
Шесть часов.
Конец работе.
Пломбы
выверены точно.
Вывешен замок на почте.
Завтра —
так же.
Завтра —
то же.
Протянулись тени следом…
И идет навстречу лету
девушка
с фигурой пони.
Тихая,
как слово
«помни».
Отсюда видно
далеко-далеко.
Горизонт —
почти невесом.
Как ангел-хранитель
солдат Алеша
над Пловдивом
вознесен…
Алеша,
явно ошибся скульптор,
его твой облик
стеснял.
Наверно,
он знал о тебе слишком скудно,
а может,
совсем не знал.
Ты выглядишь
этакой глыбой сонной,
которой нужны слова.
Ты хмурый в камне.
А был ты
веселым!
И от речей
уставал…
Туман упадет
легко и белесо
на неподвижный лес…
Сейчас я
старше тебя,
Алеша,
почти что
на десять лет.
Это я просто родился
позже,
а так —
достаточно смел.
Я многое видел.
Ты видел
больше.
Ты видел
однажды
смерть…
Мертвых
не принято зря тревожить.
Не надо.
Уйди.
Откажись…
Спросить бы проще:
«Как смерть, Алеша?»
Я спрашиваю:
«Как жизнь?»
Вопрос мой
пусть не покажется вздорным.
Мне это нужно решить!
Той ли я жизнью живу,
за которую
ты перестал
жить?
Верь.
Это мой постоянный
экзамен!
Я все время
сдаю его.
Твоими безжалостными глазами
гляжу
на себя самого.
И этот взгляд
никуда не денешь —
он в каждом идущем дне…
Мне за две жизни
думать
и делать!
Два сердца
бьются во мне!
Не струшу я,
что бы мне ни грозило, —
мне в душу
смотрит солдат!..
Алеша,
я уезжаю в Россию.
Что
маме твоей
передать?
Зима тридцать восьмого года.
Декабрь.
Большие холода…
Отец,
вернувшийся с работы
домой
позднее, чем всегда.
Сейчас он на окне отыщет
большое блюдо холодца.
Сейчас он скажет:
«Вкуснотища!!.»
Но почему-то
у отца
вдруг ноги подкосились ватно.
И, грузно
рухнув
на кровать,
он закричал:
«Не виноваты-ы!
Из них
никто
не виноват!!»
О чем он,
мама?
Что он,
мама?
Отец – и плачет?!
Отчего?
Он —
сильный.
Он такой громадный.
Кто может быть
сильней
его?!
А мама причитает:
«Тише…»
И повторяет:
«Боже мой…
Услышать могут…»
Что
услышать?!.
Мне в том году
пошел
седьмой.
Я больше
ничего не помню.
Стирается
за следом след…
Я этот крик отцовский
понял
не скоро.
Через двадцать
лет.
Мы – политики.
Да!
Политики.
Каждой мелочью.
Всеми фибрами.
И за будничными кефирами.
И за праздничными пол-литрами.
Собираемся мы
нечаянно, —
дым табачный
стелется низко…
Каждый вечер —
как чрезвычайное
заседанье
Совета Министров.
Здесь становится близким —
дальнее.
Здесь чужое становится —
личным!..
«Как в Свердловске
проблема питания?..»
«Как в Игарке
с вопросом жилищным?..»
Презираем
ответы туманные!
Но отмалчиваться
не разрешаем.
«Как там Франция?»
«Как Германия?»
И опять:
«А что с урожаем?..»
Интонацию вопросительную
мы недаром
выбрали сами.
Заседаем мы
без президиума,
но зато —
с оживлением в зале!..
Деловито и непреклонно
возникают над мирными чайниками
доморощенные
Свердловы,
заикающиеся
Луначарские!
Шаумяны
из Архитектурного!
А еще Дзержинские
с Горного…
Наши споры порой —
непродуманны.
Наши мысли порой —
рискованны!
Только я это слушаю с радостью!
И рискованность такую
славлю! —
Значит, в жизни мы
разбираемся!
Значит, сильные мы,
а не слабые!
Значит, мы и вправду —
огромные,
если жить
не желаем
ощупью!
Значит, все это наше!
Кровное!
Наше личное.
Наше общее.
Дипломаты мы пусть неважные.
Не чета
седым и прославленным…
Только хочется нам,
товарищи,
чтобы все на земле
было правильным!
Справедливым.
Гордым до зависти…
Брось, приятель,
глухим казаться!
Брось ты хмыкать:
«Нас не касается…»
Нет, касается!
Ох как касается!!
В этих спорах
себя открыли мы…
И над яростью
наших бесед
в дымной комнате
машут крыльями
опоздавшие птицы
газет.
Мы в зале ожидания
живем.
Любой из нас
все время ждет чего-то…
Начальника
у дома ждет шофер,
поигрывая ключиком от «Волги»…
Вот аккуратный старичок в пенсне.
Он ждет.
Он едет в Вологду за песнями.
Старуха,
что-то бормоча о пенсии,
блаженно
улыбается во сне…
Безропотного мужа
ждет жена…
Девчонка ждет любви.
Ей очень боязно.
А на девчонку
смотрит старшина —
и у него есть целый час
до поезда…
Ждет поворота лоцман —
скоро
мель.
Учитель ждет
решения примеров.
Ребята
ожидают перемены.
Колхозы
ожидают перемен.
Разбуженная,
ждущая страна
и целый мир,
застывший в ожидании…
За нами —
штормовая тишина!
За нами —
нашей силы
нарастание!
Мы ждем открытий.
Мы друзей зовем.
Друг другу говорим
слова несладкие…
Мы
в зале ожидания
живем!
Но руки
в ожидании
не складываем!
С ума сошла
роща.
Переезжает
роща.
Деревья взволнованы,
они кричат:
«Едем!
Со всеми манатками,
с гусеницами мохнатыми,
с росою
позванивающей,
с жуком-короедом,
с божьими коровками,
с паутинной проседью…
Давайте в кузове машин
присядем по традиции…
А потом
подымемся.
А потом
тронемся…
Ну а как —
с птицами?
Как же быть
с птицами?
Прилетят птицы
голубыми клиньями.
Над землей забьется
удивленный плеск…
Покружат,
потужат,
разведут крыльями.
Внизу вместо рощи —
голая плешь…»
А в коридоре поезда,
в коридоре поезда
слышно,
как колеса
разговор ведут…
Мы едем,
мы едем,
хотя нам тоже
боязно:
вдруг прилетят радости
и нас
не найдут?
А у Назыма был голос протяжный.
Руки добрые
были у Назыма.
У Назыма был характер
бродяжий,
а в глазах была
веселая сила.
Что любил он?
Он любил час,
в который
можно лишь необъяснимо проснуться.
И увидеть город —
странный,
готовый
от мальчишеского солнца
задохнуться.
Он с друзьями любил за стол усесться,
смаковал
вина грузинского терпкость.
Говорил:
«Пью за врачей!
За то,
что се́рдца —
пусть обычного —
они не могут
сделать…»
Только разве он бы смог жить
с обычным?
Нет!
Конечно, не смог бы.
Это ж ясно…
Он любил погарцевать в тосте пышном.
Он придумывал шутки
и смеялся,
как ребенок,
шоколадку нашедший,
на два города
тепло излучая…
А еще он любил
добрых женщин.
(Правда,
злые
ему тоже встречались…)
Называли добряком его
иные.
Называли чудаком его
нервным.
Я не буду спорить,
но знаю поныне:
добряком он
не был.
Чудаком —
не был.
Человеком
и поэтом был.
Всего лишь.
Человеком
и поэтом.
И только…
Если он говорил о ком-то:
«Сволочь!» —
значит, это была сволочь.
Точно!..
Говорят,
что были проводы щемящи.
Невесомые цветы легли
на плечи.
И звучали похоронные марши.
И текли заупокойные речи.
Он не слушал.
Он лежал.
Смотрел на солнце.
И не щурил глаз —
наивных и дерзких.
Было гулко.
Было очень высо́ко.
Так высо́ко,
как бывает только в детстве!..
Потеряла женщина
мужа.
Потеряла женщина
сына…
Я не верю в эту смерть,
потому что —
как же может Земля
без Назыма?
Ю.Воронцову
Дипломаты,
дипломаты, —
протокольная работа…
Где-то
на земле громадной
возле самого Тобола —
ве́тра
теплое движенье,
тихий голос:
«Сынку…
Сынку…»
Сын —
как в добровольной ссылке.
Как в бою.
Как в окруженье.
Там не сладко.
Там – опасно.
Там протяжные туманы…
Сын —
не без вести пропавший.
Все о нем известно маме.
Но приказ —
суров и точен
(небольшое утешенье) —
сын
не может,
сын
не должен
выходить из окруженья…
На конверты смотрит мама, —
буквы ровные – нелепы.
А на заграничных марках
короли и королевы.
Пишет сын,
что все нормально,
жаль —
погода утомила…
Дипломаты,
дипломаты —
на переднем крае
мира!
Дни —
то медленно,
то быстро,
только никогда не праздно.
Как легко вам ошибиться!
Как вам ошибиться
страшно!
Это стоит многих жизней.
Есть невидимые нити, —
вы ошиблись —
и ошибся
доменщик с Большой Магнитки.
И ошибся академик.
И скрипач
смычка не тронул.
У шахтера —
день потерян.
У хирурга —
скальпель дрогнул.
Вмиг спокойствия лишились
люди
самых разных званий.
И уже страна
ошиблась!
Вся!
Которая за вами!
Будет флаг багровый биться
и под ветром не сгибаться…
Как легко вам
ошибиться!
Как нельзя вам
ошибаться…
Светятся окошки в МИДе.
Телетайп стрекочет важно…
Что-то завтра будет
в мире,
нервном,
как работа
ваша.
Оптимисты!
Вас я зову
волноваться,
недосыпа́ть!
Раздувать
молодую зарю!
Поворачивать реки вспять!
От дождей не прятать лица.
Верить
в завтрашнюю строку.
Называть подлецом —
подлеца.
Хохотать
в глаза дураку!
Предвкушаю вопросики
вздорные,
вижу
бегающие зрачки:
«Оптимисты?
Это
которые?
Говорливые бодрячки?..»
Бросьте!
Мне самому противны
жизнерадостные кретины!
Я —
пока мой час
не истек —
всеми силами,
всем нутром
ненавижу
щенячий восторг!
Презираю
дешевый гром!
Проклинаю
надсадный визг!
И считаю
личной
обидой
бледно-розовый
оптимизм,
показуху
высотных шпилей!..
Сквозь взъерошенную листву
раскаленные трубы
трубят…
Оптимисты!
Вас я
зову!
Настоящих
зову
ребят!
Предъявить на планету
права!
Дать земле
молодую кровь,
разобраться —
почем слова
в самом яростном
из миров.
Мы —
дотошные.
Мы —
громадные.
Наш характер
упрям и ершист.
Не позволим
себя
обманывать
мы —
которые вышли
в жизнь!
Это нам,
крутым и бессонным,
миру
будущее дарить…
Мы еще прикурим
от солнца!
Если только будем
курить.
Как тихо в мире!
Как тепло…
А если
в этой тишине
ты —
мне
назло,
себе
назло —
устала
думать обо мне!
И номер набрала рывком.
И молча отворила дверь…
Я, может, даже не знаком
с ним —
постучавшимся теперь.
А если и знаком,
так что ж:
он – чуткий.
У него —
душа…
И вот
в ладони ты идешь
к нему,
белея и дрожа!
Не понимаешь ничего…
А простыни —
как тонкий дым…
И называешь
ты
его —
забывшись —
именем моим!
И падаешь, полужива.
И задыхаешься от слез.
И шепчешь жаркие слова.
Все те.
Все самые.
Всерьез!
А сумрак —
будто воспален.
И очень пьяно
голове…
Телефонистка – о своем:
«Алло!
Кого позвать в Москве?..»
«Кто подойдет…»
Наверно, ты.
А если он, тогда…
Тогда
пусть вычеркнется навсегда
твой телефон!..
Из темноты
приходит медленная боль.
А я уже над ней смеюсь!
Смешно,
что я вот так
с тобой
то ссорюсь,
то опять мирюсь!
И мысли пробую смягчить,
весь —
в ожидании грозы…
Как долго
телефон молчит!
Как громко
тикают
часы!
Третий лишний за столом.
Третий лишний…
Ты прости,
я не хочу,
чтоб он слышал,
как мы шли,
качаясь,
горным Алтаем,
как ловили дождь
иссохшими ртами.
Как вода кипела,
булькала в моторах,
как я писем ждал
твоих,
суматошных.
Как река темно неслась
в закат рыжий…
Третий лишний
за столом.
Третий
лишний.
Я его отлично знаю —
ты не смейся.
Не успел он измениться
за месяц.
Расторопный,
будто пес
на охоте.
Любознательный,
как врач
на обходе.
То нахален,
то
предельно аккуратен…
Очень въедливый
у парня
характер.
Так и лезет в друзья!
Так и липнет!..
Почему-то он везде —
третьим лишним.
Иногда мне его
даже
жалко:
все глядят на парня,
будто на жабу!
Раздраженно смотрят,
тошно
смотрят.
И прощаются с ним.
И руки
моют.
Появление его
засекают.
Разговоры
при нем
засыхают!
Вот и мне,
понимаешь,
неохота…
Пусть рассказывать я буду
про погоду!
Про погоду,
про сиреневые горы,
про великие
таежные
законы!
Про порог
под названьем
«Не последний!».
И про дымчатые ноздри
оленей.
И про то, как дождь тугой
бил по листьям…
Третий лишний
за столом.
Третий —
лишний!
Он настойчив.
Он садится поудобней.
У него, наверно, времени —
бездна…
Хватит!
Я сейчас скажу ему:
– Топай!!
Для кого-то
из нас
нет
места!
Интересуешься искусством?
Великим,
дерзостным,
нескучным?
Тогда
поговорим о нем —
о трепетном,
о неплакатном…
Да, кстати…
Кто там с музыкантом
сидит
за угловым столом?..
Приятно быть все время в курсе
последних новостей искусства.
Нормального.
Без громких фраз…
Ты слышал?
Он недавно снялся
в кино.
И сразу же зазнался.
И женится
в четвертый раз…
Гляди:
вон тот поэт высокий
все время бродит сонный-сонный —
конечно, глушит люминал…
Актрисочка.
Почти девчонка.
У ней любовников —
до черта!
Могу назвать по именам…
Интересуешься искусством?
Возвышенным,
дразнящим,
вкусным?
Прозаик
по́дал на развод…
А этот
был с другою летом.
А тот
живет с кордебалетом —
страдает, бедный,
но живет…
Интересуешься искусством?
Разнообразным,
а не куцым,
чтоб на любой вопрос —
ответ?..
Актер с любовницей в июне
устроил…
Слушай!
Вытри слюни
и отдохни…
«искусствовед»!
Парни с поднятыми воротниками,
в куртках кожаных,
в брюках-джинсах.
Ох, какими словами
вас ругают!
И все время удивляются:
живы?!
О проблеме вашей спорят журнальчики —
предлагают убеждать,
разъяснять…
Ничего про это дело
вы
не знаете.
Да и в общем-то
не хотите знать…
Равнодушно
меняются
столицы —
я немало повидал их, —
и везде,
посреди любой столицы
вы стоите
будто памятник
обманутой мечте.
Манекенами
к витринам приникшие,
каждый вечер —
проверяй по часам —
вы уже примелькались всем,
как нищие.
Что подать вам?
Я не знаю сам.
Завлекают вас
ковбоями и твистами, —
вам давно уже
поднадоел твист.
Вы покуриваете
и посвистываете,
независимый делаете вид.
Может,
девочек ждете?
Да навряд ли!
Вон их сколько —
целые стада.
Ходят около —
юные,
нарядные…
Так чего ж вы ожидаете тогда?!.
Я не знаю – почему,
но мне кажется:
вы попали
в нечестную игру.
Вам история назначила —
каждому —
по свиданию
на этом углу.
Обещала показать
самое гордое —
мир
без позолоченного зла!
Наврала,
наговорила с три короба.
А на эти свиданья
не пришла…
Идиотская,
неумная шутка!
Но история
думает
свое…
И с тех пор
неторопливо и жутко
все вы ждете,
все ждете ее.
Вдруг покажется,
вдруг покается,
вдруг избавит от запойной тоски!..
Вы стоите на углу,
покачиваясь,
вызывающе подняв воротники…
А она проходит мимо —
история, —
раздавая
трехгрошовые истины…
Вы постойте, парни.
Постойте!
Может быть,
чего-нибудь
и выстоите.
Вслушайтесь!
Вглядитесь!
Убивают
время.
Убивают время
сообща и в одиночку.
Будто бы друг с другом соревнуясь:
кто скорее?
Убивают в полдень.
Убивают ночью.
Убивают время
нахально и молитвенно.
Убивают время
стыдливо и истошно.
Убивают
прямо перед окнами
милиции!
(Что там
«перед окнами».
За окнами —
тоже…)
Люди спотыкаются.
Погоду ругают.
На площадках лестничных
толкутся вдвоем.
Зазывают в гости.
Так и предлагают:
«Приходите…
Как-нибудь
вечерок…
убьем…»
Люди суетятся.
Люди верят в слухи.
Ссорятся.
Ждут из Саратова
родных.
Убивают время!
После —
моют руки.
Чтоб не оставалось крови
на них…
Люди
убивают время отрешенно.
Пухлые портфели загадочно несут.
Убивают
собственное время.
И чужое.
И никто
за это
не зовет их в суд.
И никто —
ни разу! —
не вручает похоронных.
Мол, «погибло время.
Нужнейшее.
Зазря…»
Падают
минуты
повзводно
и поротно.
Начиная
с самого первого
января…
Мертвые минуты молчат,
не обижаются.
Мертвые минуты
выстраиваются в века…
Зачем люди
плачут?
Чего докторам
жалуются,
что мало успели сделать,
что жизнь —
коротка?
Научили
человека
разговаривать.
Разрешили:
«Что хочешь, говори…»
Он шагает.
И – одна другой
коварнее —
мысли
бултыхаются
внутри:
«Можно это вот сказать,
а можно —
то вот!
Можно так преподнести,
а можно —
сяк…
А в конце пустить
продуманный
довод,
чтоб соперники
попали впросак!
Можно тихо начать,
потом напористо
основные вопросы
увязать…»
Он открыл
было
рот.
И вдруг опомнился:
«Это что же?
Так вот
взять
и сказать?!»
По ночам
на человека
давят страхи.
Опасения
уснуть не дают:
«Скажешь
что-нибудь этакое —
и здрассте!
И доказывай,
что ты не верблюд!
А потом, —
просто так…
на всякий случай…
Чтоб никто меня за трусость
не корил…
Научили говорить.
А вдруг
разучат!
И припомнят
все, что я говорил!
Разрешение бы вышло
доскональное.
Чтоб параграфы.
Подписи.
Печать…»
Научили
человека
разговаривать.
Было легче
такому
молчать!
Родина,
тебе я ни разу
не соврал.
Потому
сказать
ты позволишь мне…
Очень просто верить
в завтрашний рай.
Очень трудно верить —
в сегодняшний.
Это надо взвесить
сорок тысяч раз,
чтоб в минуту
осознать какую-то:
почему
в такой стране безбожников,
у нас
расплодились
служители
культа!
Родина!
В жизнь мы вступаем, не приснясь.
От шагов наших
мир
качается!
Мы уже не скажем:
кто-то
думает за нас.
Мы узнали,
чем это
кончается!
И не смейте
нас
уговаривать тайком,
делая
загадочные позы:
«Рано вам,
ребятки,
разбираться
в таком…»
Рано?!
Лучше рано,
чем поздно!
В радости
и горести страны
мы вросли.
Накрепко!
И сказать по-честному,
если бы все по-старому —
мы б тоже
пошли
в Блюхеры,
в Эйхе,
в Тухачевские!
Знаю:
мы б плевали
на улыбки подлецов!
Знаю:
повторилась бы,
не стерлась
праведная,
сложная
дорога отцов.
Честная,
святая убежденность!..
Не всегда изысканно,
не всегда красиво
слово, сметающее преграды…
Я кричу:
Спасибо вам!
Слышите?
Спасибо,
люди,
не боящиеся правды!
Ю. Казакову
Базар?
Базар!
Торговки
базлали:
«Сахарин фасованный!..»
«Целебная махра!..»
Чего только не было
на этом базаре,
особенно
если в воскресенье,
с утра…
«Продам шинель новехонькую!
Сам бы носил – жалко!»
«Брусничная настоечка —
лекарство от невзгод!»
«А ну,
кому
шаньги!
Румяные шаньги!..»
«А вот чудо-мыло…»
«А вот костыль-самоход…»
«Прыгающий мячик —
детишкам на забаву…»
«Валенки!
Валенки на любой мороз!..»
Продавал ругательства —
за полтинник
пару —
чернявый
хриповатый
безногий матрос…
«Имеются ушанки.
Три кило ворсу…
Налетай, служивые!
Цена – пустяк…»
– А у вас, дедуся?..
– У меня
фокусы…
– Что еще за новость?!
Как это?..
– А так…
Он прямо на булыжнике
расстелил коврик.
Из собственного уха
огурец извлек.
И в мутноватой лужице
среди арбузных корок
заплавал,
заплескался
серебряный малек…
А старичок выдергивал
голубей из сумочки,
потом превратил полено
в заржавленную пилу…
Старичок старался!
Мелькали пальцы сухонькие…
«Э-гей!
Кому фокусы!
Недорого беру…»
Подходила публика.
Смеялись бабы в голос…
А мальчишка —
замерший,
как громом поражен, —
вдруг сказал:
– Дедушка.
Продай мне…
фокус…
Чтоб в конце фокуса…
папа…
пришел… —
Старичок
беспомощно пожал
плечами.
Цвела
победными лозунгами
щербатая стена…
Люди оглянулись.
Люди замолчали…
Кончилась.
Кончилась.
Кончилась
война.
Карадаг,
Карадаг,
я пришел
прощаться.
Был я в разных городах —
к тебе возвращался.
Разузнать,
как живешь,
что нового видишь.
Поглядеть,
как море пьешь
и никак не выпьешь.
Пьешь,
и больше ничего.
Ни на шаг —
в сторону…
Знал я дядьку одного —
тоже
пил здорово!
К рюмке он —
как репей.
Ох давал, бродяга!..
Нету
дядьки теперь.
Закончился дядька.
Может, лучше, что так, —
меньше стало
сутолоки…
Айда,
Карадаг,
махнем с тобой отсюдова!
Давай тебя унесем
от этой тихой пристани.
Пойдем с тобой туда,
где все
не гладко
и не приторно!
Там —
тайга,
там —
простор,
в любом ручье —
хариусы.
Реки там такие,
что
с морем потягаются!..
Я хвалить не мастак.
Приедешь —
удивишься.
В тот пейзаж,
Карадаг,
ты непременно впишешься.
Будешь слушать по ночам,
как филины
ухают.
По твоим большим плечам
пройдет медведь-увалень.
Он пройдет напрямик…
Поедем,
бедолага!
Что?
Не хочешь?
Привык?..
Понимаю.
Ладно…
Я ведь тоже
привык
к своему счастью —
видеть снег,
слушать выпь,
в машинах
качаться.
Привыкаем мы все —
рано или поздно —
кто– к теплу,
кто – к росе,
кто – к гудкам поезда.
Привыкаем не смотреть,
куда ветер дует.
Привыкаем стареть.
Привыкаем думать.
Голодать,
холодать,
влюбляться неудачно…
Будь здоров,
Карадаг.
Карадачина!
Я не видел
такого снега —
он другой,
он совсем не тот!
Он идет
стыдливо и нежно,
извиняясь за то,
что идет.
Извиняясь за то, что —
взвешенный,
непонятливый,
неземной.
Извиняясь за то, что —
вежливый
и от этого
чуть смешной.
И за то,
что к нему не привыкли,
к поворотам его
озорным.
Извиняясь за то,
что травинкам
суждено
погибнуть под ним.
Извиняясь за то,
что задумчивый,
без привязанностей и любви.
Извиняясь за то,
что уступчивый, —
из него что хочешь
лепи!
Он закроет все,
что прикажешь,
ровным, вежливеньким пластом…
Не хвали его!
Он покажет!
Он себя покажет
потом!
Ты не верь его ласковой позе
на пустом раздолье степей…
Ах, как кинется
мстить он после
за свое униженье
теперь!
Будет он колючим,
отчаянным,
хлестким,
огненным,
непростым!..
Мы простили его
вначале.
Мы потом себя
не простим!
Идут
обыденные дожди,
по собственным лужам скользя.
Как будто они поклялись
идти, —
а клятву нарушить
нельзя…
Даже смешно —
ничего не ждешь.
Никакого чуда
не ждешь.
Засыпаешь —
дождь.
Просыпаешься —
дождь.
Выходишь на улицу —
дождь.
И видишь только
пустую мглу,
город видишь пустой.
Газировщица скрючилась на углу —
упорно
торгует водой.
А воды вокруг! —
Столько воды,
просто
некуда разливать.
Это все равно,
что идти торговать
солнцем —
там, где сейчас
ты!..
Послушай,
а может быть, и у вас
такая же чехарда?
У подъезда в глине
«газик» увяз,
на балконе слоем —
вода…
Если так —
значит, в мире какая-то ложь!
Так не должно быть!
Нет!
Потому что нужно:
если мне —
дождь,
то тебе —
солнечный свет.
Как дочка солнечный!
Как слюда!
Как трескучая пляска огня!
У тебя не должно быть дождей
никогда.
Пусть они идут
у меня…
А они идут —
слепые дожди.
Ни деревьев нет,
ни травы…
Пожалуйста,
это письмо
порви.
И меня за него прости.
А впрочем,
дело совсем не в нем.
Просто
трудно терпеть.
Море гудит за моим окном,
как поезд,
идущий к тебе.
У записки
начало деловитое.
А в конце —
прибавлено отважно:
«Я вам очень,
очень завидую!
И завидую жене
вашей».
И подписано:
«Студентка из Бауманского».
Как мне ей ответить?
Зал —
как прорва.
Ненадолго от регламента избавившись,
я хочу ей ответить.
Я попробую.
Вы знакомы
со стихами и овациями.
Прочитали вы афиши
роскошные.
И, как видно,
посчитали авансом
остальную нашу жизнь —
такой же.
Фейерверком!
Парадной арией
в празднично-возвышенном стиле…
Ну представьте,
если б
об армии
только по парадам судили.
Если б шел солдат,
помахивая ручкой,
элегантный,
разодетенький мужчина.
Если б не был землекопом он
и грузчиком,
кто сказал бы про него:
«Защитник»?!
И у нас —
свое.
Свои крутые штрафы.
Боль
и труд —
оглушительно тяжелый.
И своя –
суетливая —
слава.
И свои —
несчастливые —
жены…
Вдохновенье! —
Самому в себе
тесно.
Вдохновенье! —
Как мертвый
среди праздника.
Это —
раскалившееся сердце
около холодного разума!
Это —
как рожденье ребенка!
Это —
как личное рожденье!
Самая черная
работа.
Самое чистое
дело.
То,
в котором
покоя не предвидится!
То,
которое
оглушает ширью!
В нем ты
сам себе —
народ
и сам —
правительство.
И нельзя,
даже в малости,
сфальшивить!
И плывет земля
в метелях и громе.
И судьба ее
с твоей судьбой слита.
Это все дается
только кровью!
А ее в человеке —
пять литров…
Но держаться
нужно!
Вот мы и держимся.
И последнее у нас
еще не спето…
В общем,
дай вам бог
солнца,
девушка!
И доброго мужа.
Не поэта.