В чем виноваты горожане?
В чем?
В прегрешении каком?
Неужто
их не так рожали?
Не тем
поили молоком?..
В дыму журнальных словопрений
я слышал, —
кем-то решено,
что лишь
живущему в деревне
суть жизни
ощутить дано…
А горожане,
горожане —
от этих домыслов вдали —
вновь
собирают урожаи
с асфальтовой
скупой земли.
Сегодня,
завтра,
послезавтра —
у горожан идет всегда
их нескончаемая
жатва,
их ежедневная
страда…
Вдыхая прокаленный воздух,
усталостью озарены,
идут
владетели заводов,
те,
без которых нет страны.
От времени
не отставая,
шагают к проходной с утра
станочники
и сталевары —
потомственные мастера.
Несут
свое предназначенье,
не хвастая,
не горячась.
Готовые
и в ополченье
шагнуть,
когда настанет час!..
«Чей урожай главней для жизни?..»
Вопрос – бездарен,
спор – нелеп.
В родном Отечестве
большими
должны быть
и металл,
и хлеб!
Всех нас
одна земля вскормила
для встреч,
свершений
и разлук.
Мы все
плечо подставим миру,
когда он
пошатнется вдруг!
Неразделимы
наши корни…
Гляди:
грозя и веселя,
торчит над степью
колокольня
космического корабля.
Еще нам до ночлега —
будь здоров!
Стекло в дождинках,
словно в каплях пота…
Один чудак
сказал про шоферов:
«Им – что?
У них
сидячая работа!..»
Да ладно.
Ну, подумаешь – сказал!
Есть люди —
обо всем по слухам судят…
Но я бы в рейс его
с собою взял.
В обычный рейс.
Хотя б —
на десять суток…
И пусть он —
балаболка и профан —
почувствует нутром дыханье зноя.
И заболят глаза
от встречных фар.
И екнет сердце.
И спина заноет.
Пусть побуксует,
ежели не трус,
в осенней глине,
чавкающей жирно…
Тогда ему покажется,
что груз
он тащит лично.
Сам!
А не машина…
Пусть он в горах
почует гололед,
когда дорога
вверх ползет упрямо!
Прочтет табличку
(там, где поворот):
«Володя Чумаков.
Поехал прямо…»
А рядом – год,
и месяц,
и число.
И тишина.
И ночь в накрапах звездных…
Собрату моему
не повезло.
Он за рулем уснул.
Проснулся – поздно…
Я еду
и смотрю свое кино —
бегущую навстречу мне
дорогу.
И, что б там ни случалось,
все равно,
в конечный пункт
мы прибываем к сроку.
Чуть отдохнешь,
и снова в путь пора.
Мы водим большегрузы
не для спорта…
А в остальном
все – так,
мы – шофера.
Нам – что!
У нас —
сидячая работа.
Память у Земли
огромна и крута.
Нынче —
от столиц до малых поселений —
счет годам ведется
от войны
последней,
а не от рождения
вечного Христа.
Никогда не станет этот счет
напрасным,
если он
людские плечи распрямил!..
Разум человека —
это просто разум.
Разум Человечества —
это мир.
Мустаю Кариму
Когда война кончилась,
черный снег
таял на черных полях,
набухали на вязах почки,
а кюветы были водою полны.
Но по-прежнему умирали солдаты
в армейских госпиталях.
От войны умирали.
Хоть и не было больше войны…
Умирали солдаты.
А в окна весенняя морось летела.
И скворцы, приосанясь,
подругам в любви клялись…
Умирали мальчишки,
завершив свое самое первое, самое главное дело:
добыв Победу!
Словно только для этого
и родились.
В небе
сталкивались марши
гулко и торжественно…
«Наши победили!
Наши-и!!»
Как кричала
женщина!
Будто бы одна на льдине,
а не в добром городе.
«Победили!
Победили!
Победили,
господи!..»
Здесь,
на празднике великом,
в этот день особенный,
плача,
исходила криком,
словно кровью
собственной.
В крике над землей летела —
маленькая,
сгорбленная…
Горе
выкричать хотела,
за войну
накопленное.
Жаркий день.
Трамвайные звонки.
По Москве
сержант шагает браво.
Все на нем сияет:
орден Славы,
пряжка на ремне
и сапоги.
Он идет к Садовому по Бронной,
сдерживая торжество
с трудом.
Неубитый,
радостный,
здоровый —
он шагает!..
И при всем при том
так глядит
на девушек столичных
сквозь свою
двадцатую весну,
будто он вчера —
единолично! —
взял Берлин
и выиграл
войну!
Был ноябрь
по-январски угрюм и зловещ.
Над горами метель завывала.
Егерей
из дивизии «Эдельвейс»
наши
сдвинули с перевала…
Командир поредевшую роту собрал
и сказал тяжело и спокойно:
– Час назад
меня вызвал к себе генерал.
Вот, товарищи,
дело какое:
Там – фашисты.
Позиция немцев ясна.
Укрепились надежно и мощно.
С трех сторон – пулеметы,
с четвертой – стена.
Влезть на стену
почти невозможно…
Остается надежда
на это «почти».
Мы должны —
понимаете, братцы? —
нынче ночью
на чертову гору
вползти.
На зубах —
но до верха добраться!..
А солдаты глядели на дальний карниз,
и один —
словно так, между прочим, —
вдруг спросил:
– Командир,
может, вы – альпинист? —
Тот плечами пожал:
– Да не очень…
Я родился и вырос в Рязани,
а там
горы встанут,
наверно, не скоро…
В детстве
лазал я лишь по соседским садам.
Вот и вся
«альпинистская школа»…
А еще, —
он сказал, как поставил печать, —
там у них —
патрули!
Это значит:
если кто-то сорвется,
он должен молчать.
До конца.
И никак не иначе…
…Как восходящие капли дождя,
как молчаливый вызов,
лезли,
наитием находя
трещинку,
выемку,
выступ.
Лезли,
почти сроднясь со стеной, —
камень
светлел под пальцами.
Пар
поднимался над каждой спиной
и становился
панцирем.
Молча
тянули наверх свои
каски,
гранаты,
судьбы.
Только дыхание слышалось
и
стон
сквозь сжатые зубы…
Дышат друзья.
Терпят друзья.
В гору
ползет молчание.
Охнуть – нельзя.
Крикнуть – нельзя.
Даже —
слова прощания.
Даже —
когда в озноб темноты,
в черную прорву
ночи,
все понимая,
рушишься ты,
напрочь
срывая
ногти!
Душу твою ослепит на миг
жалость,
что прожил мало…
Крик твой истошный,
неслышный крик
мама услышит.
Мама…
…Лезли
те,
кому повезло.
Мышцы
в комок сводило, —
лезли!
(Такого
быть не могло!!
Быть не могло.
Но – было…)
Лезли,
забыв навсегда слова,
глаза напрягая
до рези…
Сколько прошло?
Час или два?
Жизнь или две? —
Лезли!!
Будто на самую
крышу войны…
И вот,
почти как виденье,
из пропасти
на краю стены
молча
выросли
тени.
И так же молча —
сквозь круговерть
и колыханье мрака —
шагнули!
Была
безмолвной, как смерть,
страшная их атака!..
Через минуту
растаял чад
и грохот
короткого боя…
Давайте и мы
иногда
молчать,
об их молчании
помня.
Сначала
ровно тысячу дней,
потом еще четыреста дней,
а после еще восемнадцать дней
(так подсчитано)
шла война.
Невозможно было привыкнуть к ней,
невозможно было не думать о ней.
Благословляла,
крестила,
казнила
и миловала она.
И тот,
чья юность осталась в ней,
кто сегодня не может забыть о ней,
говорит о ней
и молчит о ней
в окружении внуков,
лекарств
и седин,
мечтает прожить еще тысячу дней,
потом еще четыреста дней,
потом еще восемнадцать дней.
А после —
хотя бы еще один.
Е. Морову
Снимок.
А снизу на снимке —
тень
от того, кто снимал.
Вздыбленный остов зенитки.
Выжженный боем лиман.
Пленку фотограф отщелкал.
Навыка —
не занимать.
Было б
судьбой освещенным
то,
что обязан снимать,
ты —
летописец момента,
сын потрясенной Земли.
Лица,
детали,
приметы
времени
запечатли.
К ним
как к бессмертью приникни…
Пусть
от тебя самого —
тень
на каком-нибудь снимке.
Или
совсем ничего.
Задохнулись канонады.
В мире – тишина.
На большой Земле однажды
кончилась война.
Будем жить, встречать рассветы,
верить и любить.
Только не забыть бы это!
Лишь бы не забыть!
Как всходило солнце в гари
и кружилась мгла.
А в реке – меж берегами —
кровь-вода текла.
Были черными березы,
долгими – года.
Были выплаканы слезы
вдовьи навсегда…
Вот опять пронзает лето
солнечная нить.
Только не забыть бы это!
Лишь бы не забыть!
Эта память – верьте, люди, —
всей земле нужна…
Если мы войну забудем,
вновь придет война.
Малая церковка.
Свечи оплывшие.
Камень дождями изрыт добела.
Здесь похоронены бывшие,
бывшие.
Кладбище
Сан-Женевьев-де-Буа.
Здесь похоронены
сны и молитвы.
Слезы и доблесть.
«Прощай!» и «Ура!».
Штабс-капитаны
и гардемарины.
Хваты-полковники
и юнкера.
Белая гвардия.
Белая стая.
Белое воинство.
Белая кость…
Влажные плиты
травой зарастают.
Русские буквы.
Французский погост…
Я прикасаюсь ладонью
к истории.
Я прохожу
по гражданской войне…
Как же хотелось им
в Первопрестольную
въехать
однажды
на белом коне!..
Не было славы.
Не стало и Родины.
Сердца не стало.
А память
была…
Ваши Сиятельства,
Их Благородия, —
вместе —
на Сан-Женевьев-де-Буа.
Плотно лежат они,
вдоволь познавши
муки свои
и дороги свои.
Все-таки – русские.
Вроде бы – наши.
Только
не наши скорей,
а – ничьи…
Как они после —
забытые,
бывшие, —
все проклиная и нынче, и впредь,
рвались взглянуть на нее —
победившую,
пусть —
непонятную,
пусть —
непростившую,
землю родимую!
И —
умереть…
Полдень.
Березовый отсвет покоя.
В небе —
российские купола.
И облака,
будто белые кони,
мчатся
над Сан-Женевьев-де-Буа.
Строк медлительные нити.
Строго.
Будто на граните…
Сухо.
Коротко.
Жестоко.
Факты.
Поиски истока.
Скрытое за расстояньем
дело,
ставшее деяньем.
Протокольно.
Первозданно…
Вдруг,
негаданно-нежданно
вслед за обращеньем к Богу —
вздох
на целую эпоху!
А за этим вздохом —
эхо
поворота,
взгляда,
смеха!
Луг
со скошенной травою.
Облако над головою…
Словно
из другого века
дотянувшаяся ветка.
Ой, пришла беда
в Землю отчую!
Похваляяся,
шли враги на Русь.
И таким большим
было их число,
что его пока
не придумали.
Были реки от крови
красным-красны,
было небо от дыма
черным-черно,
громче грома был
храп чужих коней,
блеск чужих мечей —
ярче молнии.
От беды такой
стены трескались.
От беды такой
гнулись звонницы.
И колокола
наземь рушились,
будто головы
с богатырских плеч.
Шли дожди в тот год
из каленых стрел.
Из горючих слез
все ручьи текли.
Не рождались в тот год
птицы певчие,
а рождались
одни только во́роны…
Поднялась Земля
супротив беды,
супротив врага-погубителя.
Вперекор врагу
поднялся народ,
грянул смертный бой
нескончаемый!
Даже мертвые
оживали вновь,
выходили они
из сырых могил,
чтоб живым помочь
в битве яростной,
чтобы вновь принять
смерть за Родину!
А кто слабым был —
сильным стал тогда.
А кто сильным был —
стал еще сильней.
И кричали враги пораженные:
«Может, русские
заколдованы?!
Их сожжешь огнем, —
а они живут!
Их пронзишь стрелой, —
а они живут!
Их убьешь сто раз, —
а они живут!
А они живут
и сражаются!..»
Были реки от крови
красным-красны.
Было небо от дыма
черным-черно…
И была Земля,
неподвластная
никакому врагу
на века веков!
У меня беда невольная,
очень странная
беда:
не могу приехать вовремя
никуда
и никогда!..
Дремлет ельник —
лапы в стороны.
Снег —
белее не хочу.
И кричу я:
«Ах, как здорово!..
Ах, как здорово!..» —
шепчу…
Но, однако,
гиды местные
обрывают
мой восторг:
«Вам бы раньше
на два месяца!
Опоздали вы
чуток…»
Вот и осень.
Дни высокие.
В речке
добрая вода.
И – глубокий вздох:
«А все-таки,
вам бы
в августе сюда!..»
Утро
теплое и ясное.
От березы —
свет сквозной.
И слова:
«А настоящая
красота
у нас весной!..»
Поезда.
Дороги дальние.
Перекрестки
дней и трасс…
Мне б
когда-нибудь
куда-нибудь
приехать в самый раз!
В природе это действо так рождалось:
сначала
небо
в стороны раздалось.
Оно раздвинулось
неотвратимо
и место для грозы
освободило.
Померкло солнце.
Птицы не взлетали.
Захлопали калитки,
двери,
ставни.
Все было зыбким.
Все тревожным было.
А туча
на глазах
себя лепила
из ничего!
Из призрачного света.
Из узловатого
слепого ветра.
Из сумеречной тени над болотцем,
из темноты,
укрывшейся в колодце,
из мглы,
из пыли черной и летучей —
все в дело шло!
Все
становилось тучей,
которая
торжественно жирела,
клубилась,
разбухала,
тяжелела.
Бурчала что-то,
душу распаляя…
Повисла
над домами и полями.
Уперлась в землю.
Горизонт
прогнула…
И первой молнией
весь мир
перечеркнула!
Т. Салахову
То белым по синему —
чайкой по небу,
то синим по белому —
тенью по снегу,
на горных отрогах,
на кочках болота
профессионально
рисует природа!
У осени —
ясной и рано пришедшей —
берет она
обыкновенные листья
и так их раскрашивает
сумасшедше,
что стонут от зависти
колористы!..
Рисует природа.
Она не устала.
На кручах
земного
летящего шара
ей нравится
соединять беспрестанно
манеры и стили,
сюжеты и жанры.
То вдруг распахнет
горизонты громадно,
а то
все масштабы
переиначит
и кисточкой,
сотканной из тумана,
тропинку вдоль речки
едва обозначит…
Природа рисует
легко и упруго.
Ей хочется жить!
Ей менять
интересно
увядшую живопись
летнего луга
на четкую графику
зимнего леса.
Дождь
закапал неохотно,
словно
не желал идти.
Будто вспоминал,
как ходят
настоящие дожди.
И дорога,
что с опушки
неторопко в лес ползла,
вся —
в немыслимых веснушках
капель дождевых
была.
Дождь
качнулся, вырастая.
И – немного погодя —
все на свете
сразу стало
частью
этого дождя.
Был он щедрым,
был он крупным,
лился,
падал свысока,
в землю уходя
по трубам
светлого березняка.
Был
доволен сам собою,
сам собою
поражен!
А потом
увидел поле
и —
пошел в него,
пошел!..
Кончился,
как огорошил.
Убежал —
и не найдешь…
Майский,
молодой,
хороший,
пахнущий арбузом
дождь.
Где же она пропадала?
(Поиски – труд напрасный!)
Вновь я ее листаю,
с прошлым —
глаза в глаза.
В этой потертой книжке,
будто в могиле братской —
мертвые
телефоны,
мертвые
адреса…
Уже ничего не поправишь.
Уже ничего не скажешь.
И не напишешь писем.
И не дождешься звонков…
Вот на пустой странице —
Шукшин Василий Макарыч.
А перед этим —
рядышком —
Симонов
и Смеляков…
Как поименный список
армии перед боем
(хватит работы санбатам,
разведчикам
и штабам!).
Ояр!
Куда же ты, Ояр?!
Не отвечает Ояр.
Сумрачно и таинственно
палец подносит к губам.
Строки в потертой книжке
все еще смотрят призывно.
Все еще дышат,
требуют,
вздрагивают и говорят.
Я имя читаю
и слышу
глуховатый голос Назыма:
«Брат,
мы давно не виделись…
Как поживаешь,
брат?..»
Трудно листать страницы.
Видеть фамилии
тяжко…
Зимний полуденный Вильнюс.
За незастывшей рекой
улица Малонёи.
«Стаська! – кричу я.
– Стаська!»
Он улыбается грустно.
Машет нездешней рукой.
Старая, старая книжка.
Буквы поблекли.
Однако
имя любое —
словно
прикосновенье к огню.
Строчка:
«Звонить Паруйру!!»
Два восклицательных знака.
Может, звонил.
Не помню.
Больше не позвоню.
Старая книжка свидетельствует,
жалует
и обвиняет.
Как черный квадратик в «Вечерке» —
каждый ее листок…
Где ты, Кузьмич?
Откликнись!..
И комнату заполняет
неповторимо протяжный,
скорбный луконинский вздох…
Я позабыл о времени,
старую книжку листаю.
Вся она —
будто исповедь
осиротевшей семьи…
Рана моя
открывшаяся.
Память моя
святая.
Други мои – товарищи.
Вечные судьи
мои.
Вы не верьте
в мою немоту.
Даже если я вдруг упаду,
даже если уйду,
то не в землю уйду.
Я не в землю,
а в песню уйду.
Будут яблони осень встречать,
и посыпятся звезды в траву.
И пока на земле будут песни звучать,
в каждой песне я вновь оживу.
Я открою глаза и проснусь,
гляну в небо и вновь улыбнусь.
Вздохом ветра вернусь,
хрустом снега вернусь,
эхом ласковой песни вернусь.
И обрушится дождь голубой.
Будут листья дрожать на ветру.
И пока на земле существует любовь,
не умру я, друзья, не умру.
Пусть в долину помчатся ручьи!
Пусть очнутся в садах соловьи!
Я люблю эту жизнь, и все песни свои
я писал ради этой любви.
Вы не верьте
в мою немоту.
Даже если я вдруг упаду,
даже если уйду,
то не в землю уйду.
Я не в землю,
а в песню уйду.
И опять он рождается
в зябком окне.
Барабанит в стекло,
будто просит помочь.
В нем —
коротком,
еще не потерянном дне —
непрерывная боль,
сумасшедшая мощь!..
«Суета!» – говоришь?
«Принесет – унесет?»
Говоришь, что поэту
гораздо важней
о бессмертии думать
и с этих высот
обращаться к векам
через головы дней?..
Я не ведаю,
чем тебя встретят
века…
Для спешащего дня
я кричу и шепчу.
И останется после
хотя бы строка —
я не знаю.
Я знаю.
Я знать не хочу.
Г. Юшкявичюсу
А мы еще
мотивы молодежные
поем!
А мы еще с тобой – ого! —
такие же, как прежде.
О том, что годы катятся,
по детям узнаем.
Не по своим, а по чужим,
которых
видим реже.
Еще по пляжу движемся,
выпячивая грудь.
И чей-то голос, чей-то взгляд
пронзает, как рапира!
Но вечером все чаще
накатывает грусть,
что день
опять закончился,
а в бок
опять вступило.
Нет, мы еще – в порядке!
Нет, мы еще – вполне!
Никто из нас не думает
ни о каком покое…
Но говорим друг с другом
(когда наедине)
о женщинах —
все меньше.
Все больше —
о погоде.
Еще мы за застольями
сидим без маеты.
Не уставая вроде бы
и даже не пьянея…
Но мельче с каждым годом
газетные шрифты.
А лестницы привычные —
все круче
и длиннее.
Рано утром
на асфальте запотелом,
по-над речками,
где стылая вода,
занимаемся мы
очень важным делом —
от инфаркта убегаем
кто куда.
Убегаем! —
Сомневающихся маним.
Убегаем! —
Брось лениться!
Выходи!..
Мы бежим.
И одного не понимаем:
вдруг инфаркт не за спиной,
а впереди?
Вдруг,
во имя непроверенного факта
соблюдая
и диету, и режим,
мы-то думаем,
что шпарим от инфаркта,
а тем временем
бежим к нему,
бежим!..
Может, ждет он нас
с улыбкой неживою,
чтоб дотронуться до каждого
рукой.
И сказать потом,
качая головою:
«Добежал-таки?..
Ах, шустренький какой!..»
Только мы иначе
жить уже не можем.
Мы бежим!
И слаще нету
ничего!..
Обгоняет нас планета,
словно тоже
убегает
от инфаркта своего.
В городах над рекой,
в городах без реки,
рядышком с нами
совершенно спокойно
живут дураки,
сколько —
не знаю.
Только знаю,
что дело совсем не в числе
(лишние стрессы).
Даже больше скажу:
дураки на земле
очень полезны.
Развиваться бы,
двигаться без дураков
жизнь
перестала!
(Так в каком-то лесу
истребили волков —
зайцев не стало.)
Что ж,
дурак есть дурак.
Не проймешь ты его,
честное слово!
Он
до гроба – дурак.
Иногда —
своего.
Чаще —
чужого.
Пуля – дура, конечно.
Но дура из тех,
что —
убивает…
А без крови победа,
без пота успех —
так не бывает!
Это —
вечное правило жизни.
И я
мыслю конкретно:
дураки существуют,
чтоб воля твоя
зрела
и крепла!
Чтоб шагал ты
уверенно и тяжело,
жил
без предела!
Чтоб назло дуракам,
прохиндеям назло —
двигалось
дело!
Чтоб твои —
безутешные прежде —
зрачки
силой мерцали!..
Нам нужны дураки.
Чтобы
недураки
были
бойцами.
Знакомый поэт,
находясь во хмелю,
сказал мне
с гримасой довольною:
«А знаешь,
ведь я тебя
даже люблю!..
По-своему, правда…
По-своему…»
Забавные фразы
срываются с губ,
срываются часто не вовремя…
По-своему любит
тайгу
лесоруб.
По-своему любит.
По-своему.
Он эту любовь
почерпнул не из книг,
ее ощущать
каково ему?!
По-своему
любит барана
мясник.
По-своему любит.
По-своему.
Наверно, и эта любовь —
не обман,
поскольку натурой
усвоена…
Ведь в общем-то
и человека
комар
по-своему любит.
По-своему.
Любовь свою к нам
он докажет не раз,
докажет, коль будет позволено…
С другой стороны,
и сметану
карась
по-своему любит.
По-своему…
Свое отмеряют
часы и года
поэту,
дантисту
и воину.
Мы ближнего любим…
Но все ж иногда
по-своему любим.
По-своему.
Над столом —
афиши давние,
гитара.
Фотографии на стенке —
в два ряда…
А певица
патефон заводит старый:
«Вы послушайте, как пела я
тогда!..»
Вспоминает о каком-то адмирале.
О Гурзуфе.
О свиданиях потом…
Все поклонники
давно поумирали.
Так давно,
что даже верится с трудом.
Жизнь кружила,
уходила постепенно,
ни забыть, ни возвратить ее нельзя…
А певица повторяет:
«Как я пела!..»
И слезятся
подведенные глаза.
И на миг в них проступает
отсвет бывший.
И взлетает вверх
бессильная рука…
Но красавица
с желтеющей афиши
на хозяйку дома
смотрит свысока.
И она сидит, вздыхая потихоньку.
«Как я пела, – говорит, —
болею, жаль…»
И плывет
щемящий голос в патефоне.
Он забыл уже,
кому принадлежал.
Это женское уменье,
словно тыщу лет назад,
странно
и одновременно
ждать,
молить
и ускользать.
Быть собой,
не повторяясь.
Верить клятвам,
не шутя.
Приближаться,
отдаляясь.
Оставаться,
уходя.
– Здравствуй!
Кого я вижу?!
Больно глазам!..
Прямо как в сказке:
вдруг,
посреди зимы —
летнее чудо!
Вот и не верь чудесам…
– Здравствуй!..
Действительно,
вот и встретились мы…
– Дай мне опомниться…
До сих пор не пойму:
вышел из дома,
а ты навстречу идешь…
Помнишь,
какое солнце
было в Крыму?..
– Помню…
Теперь мне
больше нравится дождь…
– Я же тебе написать обещал.
Но, знаешь, не смог!
Сперва заболел.
А потом навалились дела…
Ты понимаешь:
работа!
Падаю с ног!..
– Я понимаю.
Я писем и не ждала…
– А помнишь,
как я сердолики тебе искал?
И рано утром
ромашки бросал в окно…
А помнишь,
как мы смеялись у Синих скал?
– Помню…
Сейчас это все
и вправду смешно…
– А помнишь,
как мы на базаре купили айву?
Как шли по дороге,
а рядом бежал ручей…
Послушай,
а как ты живешь?…
– Да так и живу…
– А помнишь?..
– Помню.
Не знаю только —
зачем.
Алене
Знаешь,
я хочу, чтоб каждое слово
этого
утреннего стихотворенья
вдруг потянулось к рукам твоим,
словно
соскучившаяся ветка сирени.
Знаешь,
я хочу, чтоб каждая строчка,
неожиданно
вырвавшись из размера
и всю строфу
разрывая
в клочья,
отозваться
в сердце твоем сумела.
Знаешь,
я хочу, чтоб каждая буква
глядела бы на тебя
влюбленно.
И была бы заполнена солнцем,
будто
капля росы
на ладони клена.
Знаешь,
я хочу, чтоб февральская вьюга
покорно
у ног твоих распласталась.
И хочу,
чтобы мы любили друг друга
столько,
сколько нам жить
осталось.
Алене
Благодарен,
что мне повезло.
Говорю,
на потом не откладывая:
ты —
мое второе крыло.
Может —
самое главное…
Но когда разбираюсь в былом,
боль пронзает
как молния:
стал ли я
для тебя крылом?
Стал ли?
Смог ли я?
Чтоб спряженья и склоненья
лучше закрепить,
дочка
пишет сочиненье:
«Кем хочу я быть?..»
Кем? —
не знаю я,
но только
верю всей душой:
скоро, скоро
будет дочка
взрослой
и большой.
То спокойной,
то азартной,
хрупкой как слюда…
Для кого-то
самой-самой
станет навсегда.
Будет ей
от этой мысли
звонко и светло.
Обнаружит вдруг,
что в мире
есть добро
и зло.
Станет обращаться к людям
за советом
дочь.
(Жаль,
меня уже не будет.
Не смогу
помочь.)
Даже если не захочет,
станет все равно
грустной
и усталой очень —
так уж суждено.
Будет
то надменно гордой,
то совсем земной.
С каждым днем
и с каждым годом
той же
и – иной.
Жизнь узнает,
птиц услышит.
Будет мир
любить…
Дочка
сочиненье пишет:
«Кем хочу я быть?..»
Сочиненье пишет дочка,
щурится слегка…
Ты беги,
беги по строчкам,
тонкая рука!
Солнце
заползло на стену…
Ты пишись,
пишись,
сочинение на тему
под названьем:
Жизнь.
Дочери,
дети среди оглушенной Земли…
Я не о том,
что внезапно они подросли.
Вот они – рядышком с нами.
Смеются легко.
Вот они —
близко.
И все ж таки так далеко!
Настежь распахнуты
и откровенно добры.
Непознаваемы,
словно другие миры.
От разговора иль книги
на миг отстранясь,
смотрят пустынно,
как будто им страшно за нас!
Будто они уже
вечность услышать смогли…
Дочери,
дети среди оглушенной земли…
Олжас,
Мумин,
Виталий!..
В снегах,
в дождях,
в пыли
полуденные дали
меж нами пролегли.
До вас добраться трудно,
но это
не беда:
плечо
поэта-друга
я чувствую
всегда.
Коснешься —
сразу легче,
всем верстам
вопреки.
Наверно,
наши плечи
и вправду широки…
Давайте соберемся
все вместе
как-нибудь.
Поспорим.
Посмеемся.
И выпьем
по чуть-чуть,
по той,
врачебной дозе…
Как бог, неутомим.
пусть
торжествует в тосте
изысканный Мумин.
Пусть
льется неумолчно
за языком Руси
пронзительная мова,
орлиное фарси,
клокочущий казахский…
С рождения и впредь
нам быть,
а не казаться.
Сгореть,
а не истлеть.
И пусть
до злого срока,
что вычислить нельзя,
всех нас
ведет дорога,
которая —
стезя,
которая —
протяжна.
Здесь каждый новый день
несет с собою
тяжесть
открытий
и потерь.
Дорога в лихолетье,
в смертельные
бои…
Вы только не болейте,
товарищи мои!
Я вижу вас за далью
воочью
и во сне…
Стихи друзей читаю.
Как будто письма.
Мне.
Спелый ветер
дохнул напористо
и ушел за моря…
Будто
жесткая полка поезда —
память
моя.
А вагон
на стыках качается
в мареве зорь.
Я к дороге привык.
И отчаиваться
мне
не резон.
Эту ношу
транзитного жителя
выдержу я…
Жаль,
все чаще
и все неожиданней
сходят друзья!
Я кричу им:
«Куда ж вы?!
Опомнитесь!..»
Ни слова в ответ.
Исчезают
за окнами поезда.
Были
и нет…
Вместо них,
с правотою бесстрашною
говоря о другом,
незнакомые
юные граждане
обживают вагон.
Мчится поезд
лугами белесыми
и сквозь дым городов.
Все гремят и гремят под колесами
стыки
годов…
И однажды
негаданно
затемно
сдавит в груди.
Вдруг пойму я,
что мне обязательно
надо сойти!
Здесь.
На первой попавшейся станции.
Время пришло…
Но в летящих вагонах
останется
и наше
тепло.