Родиться,
любить,
умереть —
программа
почти мотыльковая.
А ежели жизнь
пустяковая,
то даже не страшно
стареть.
Порядок
предсказан судьбой.
Да вы это сами увидите,
когда —
обязательно! —
выйдете
с последним глаголом
на бой.
Родиться,
любить,
умереть…
И самые гордые головы
склоняются
перед глаголами,
которых нельзя
одолеть.
А этот последний глагол,
покрытый
извечною тайною, —
он все-таки станет
когда-нибудь
последним
и главным врагом!
Если б только
люди жили вечно,
это было бы
бесчеловечно…
Как узнать,
чего ты в жизни сто́ишь?
Как почуять,
что такое риск?
В море броситься?
Так не утонешь!..
На костер взойти?
Так не сгоришь!..
Поле распахать?
Потом успею…
Порох выдумать?
А для чего?
Наслаждались бы
ленивой спесью
пленники
бессмертья своего.
Ничего они бы
не свершили!
Никогда б
не вылезли
из тьмы.
Может, самый главный
стимул жизни
в горькой истине,
что смертны
мы.
Обернуться
на журчанье родника,
наклониться
над нежданною водой.
Родничок всего-то —
с детскую ладонь.
И как детская ладонь,
вода
сладка…
Безымянный,
неприметный родничок.
Он и сам-то вряд ли знает,
что течет,
и совсем не понимает,
для чего…
Ты, наверное,
забудешь
про него.
Ты, конечно,
проживешь без родника.
А для леса он —
как жилка у виска.
Все сегодня очень рады!
Эту радость
скрыть нельзя.
Вывешены транспаранты:
«Птицы —
лучшие друзья!..»
Будет
целую неделю
продолжаться тарарам.
«Прилетели,
прилетели
птицы
из далеких стран!..»
«Наши птицы дома,
дома…»
Все для них уже готово, —
и солнце подобревшее
над голыми садами,
и новые скворечники
с разинутыми ртами…
Птиц
в газетах привечают,
их оркестрами
встречают.
Много
птичьих новостей
в передачах для детей:
«У Горячего Ключа
в поле
видели
грача.
Шел он,
глаз лаская…»
Радость-то какая!..
«А вчера
скворец надменный
чистил
перышки свои!..»
…Сразу
как-то незаметны
снегири
и воробьи.
Ну, еще бы!
Ведь они
вроде и не птицы.
В эти праздничные дни
нечем им
гордиться:
не улетали никуда.
Перетерпели холода.
Жили-поживали.
С нами
зимовали.
Мир стареет
в былых надеждах.
Но сегодня,
как и вчера —
на плечах
эту землю держат
и несут на себе
мастера!
Мастера.
Профессионалы.
Те, что в жизни постичь смогли
щедрость камня,
душу металла,
свежесть формулы,
нрав земли.
Мастера.
Мастаки.
Умельцы.
Понимающие до глубин
механизм
станка или сердца,
ход смычка
или гул турбин…
Руки вещие простирая
к перекресткам
звездных миров,
время
движется мастерами
и надеется
на мастеров!
К ним взывает
нощно и денно…
Только —
дьявол ее возьми! —
приблизительность
овладела
торопящимися людьми.
Что-то учат,
о чем-то знают,
в общем – сеют,
в среднем – стригут.
Приблизительно
объясняют.
Относительно
берегут…
Приблизительное уменье,
как сварганенный наспех
дом, —
если даже не мстит
немедля,
то обрушивается
потом!
Откликается после
жестко,
все порывы
сводит на нет.
Мир
погибнет не от обжорства,
не от козней
чужих планет,
не от засух,
не от морозов,
не от ядерных
сверхатак, —
он погибнет,
поверив в лозунг
добродушный:
«Сойдет и так!..»
Расползающееся в атмосфере
из квартир,
контор
и дворов
громовое:
«А нам до фени!» —
наступает
на мастеров!..
А они стоят,
будто крепости,
в правоте
своего труда.
И не могут иначе.
И требуются
срочно!
спешно!
всюду!
всегда!
Он стар
и похож на свое одиночество.
Ему рассуждать о погоде
не хочется.
Он сразу – с вопроса:
– А Вы не из Витебска?.. —
Пиджак старомодный
на лацканах вытерся…
– Нет, я не из Витебска…
…Долгая пауза.
А после – слова
монотонно и пасмурно:
– Тружусь и хвораю…
В Венеции – выставка…
Так Вы не из Витебска?..
– Нет, не из Витебска…
Он в сторону смотрит.
Не слышит,
не слышит.
Какой-то нездешней далекостью
дышит.
Пытаясь до детства
дотронуться бережно…
И нету ни Канн,
ни Лазурного Берега,
ни нынешней славы…
Светло и растерянно
он тянется к Витебску,
словно растение.
Тот Витебск его —
пропыленный и жаркий —
приколот к земле
каланчою пожарной.
Там свадьбы и смерти,
моленья и ярмарки.
Там зреют
особенно крупные яблоки,
и сонный извозчик по площади катит…
– А Вы не из Витебска?.. —
Он замолкает…
И вдруг произносит,
как самое-самое,
названия улиц:
«Смоленская»,
«Замковая».
Как Волгою,
хвастает Видьбой-рекою
и машет
по-детски прозрачной рукою…
– Так Вы не из Витебска.
Надо прощаться.
Прощаться.
Скорее домой
возвращаться…
Деревья стоят
вдоль дороги навытяжку.
Темнеет…
И жалко,
что я не из Витебска.
Непонятны
голоса Галактик,
различимые едва-едва.
Непонятно,
кто и как наладит
производство антивещества.
Смотрит в небо жерло телескопа,
от земных волнений
отстранясь.
Звезды
мы поймем еще не скоро, —
слишком далеко
они
от нас!..
А на кухне
в крутобокой миске
тесто ждет,
чтоб хлынуть через верх…
Женщина хлопочет.
Самый близкий,
самый непонятный
человек.
Вновь нахлынул
северный ветер.
Вновь весна
заслонилась метелью…
Знаешь,
понял я,
что на свете
мы
не существуем отдельно!
Мы уже —
продолженье друг друга.
Неотъемлемы.
Нерасторжимы.
Это – трудно
и вовсе не трудно.
Может,
мы лишь поэтому
живы…
Сколько раз —
я поверить не смею —
не случайно
и не на вынос
боль твоя
становилась моею,
кровь моя —
твоей становилась!..
Только чаще —
гораздо чаще! —
поднимаясь
после падений,
нес тебе я
свои несчастья,
неудачи нес
и потери.
Ты
науку донорства
знала,
ты мне выговориться
не мешала.
Кровью собственной
наполняла.
Успокаивала.
Утешала…
Плыл закат —
то светлей, то багровей…
И с годами
у нас с тобою
стала общею —
группа крови,
одинаковой —
группа боли.
Ко́вентри,
Герника,
Орадур.
Это ветер памяти подул…
Кто забыл
про эти города,
пусть не удивляется,
когда
небо полыхнет над головой,
вскрикнет и обуглится земля,
будут слезы – зря,
и стоны – зря, —
мертвым
позавидует
живой!
«Да за что?!
Да я-то тут при чем?!»
…Потерявший память —
обречен.
Он во дворе,
машинами пропахшем,
пасет внучат, пока не надоест.
Ему кричат таксисты:
«Эй, папаша!
Скажи, будь другом,
где шестой подъезд?..»
Он о футболе
говорит со мною.
Он кажется худее
со спины…
…За этою невзрачною
спиною —
две
революции
и три
войны.
Вот уже вступила техника на площадь.
И уже
словно ток прошел по стайке
иностранных атташе, —
нынче
фоторепортерами
работают они!..
А по площади,
по площади
течет река
брони!
Твердь земная
прогибается,
и стекла дребезжат.
Сверхсерьезные ракеты
на прицепах
возлежат!..
Наша общая забота.
Строгость оборонных дел.
Хоть никто из нас на этом деле
не разбогател.
Не купил лесов и замков.
Миллионов не припас…
Но когда б
такого не было,
то не было бы
нас!
Мы бы не были
Державой.
Мы бы
канули в ночи…
Сердце,
что ж ты так забилось?
Погоди,
не грохочи!
Что я вспомнил?
Что подумал?
За тобой
куда иду?..
Нам бы
четверть этой силищи
в том
взорванном году!
Никогда не повторится
сорок первый.
Никогда!..
Вот течет она по площади —
защита и беда…
А из будущего века,
из сплошного далека
смотрят дети,
смотрят дети,
не рожденные пока.
Смотрят с грустною надеждой
сквозь неведомую тьму…
Может быть, они
родиться
смогут
только потому,
что когда-то,
в наше время,
в грозах
нынешнего дня
грохотала по брусчатке
эта
жесткая броня!
На Землю
пришла усталость,
нельзя ее избежать!..
Матери
шара земного
устали
солдат рожать!
Устали
гадать на картах,
в напрасной надежде
жить…
Устали
швейные фабрики
военную форму
шить!
Устал
самолет реактивный
лететь
навстречу войне!
Лесная дорога
устала
танки
тащить на спине!..
Усталость
сковала планету.
Настала
такая пора…
Устал океан
раскачивать
ракетные крейсера!
Ему
ощущать надоело
железный привкус
беды
и прятать
подводные лодки
в бездонных толщах
воды!..
От грома
устало небо.
Устала земля,
когда
на ней —
сплошные мишени,
мишени,
а не города!
И даже металл
бездушный,
холодный,
тупой металл
за долгие тысячелетья
оружием быть
устал!
А. Везирову
Тяжелые капли
на глину упали.
В трубе водосточной
забила струя.
Вдоль узенькой улочки
высятся пальмы
гигантскими кисточками для бритья…
Наверно,
земля эта слишком устала —
ей тысячелетьями
мышцы свело.
Наверное,
время ее не настало.
А может, настало уже.
И прошло…
Такое единство
беды и покоя,
такое презрение
к бегу часов,
что надо придумывать
нечто другое
в таблице
затасканных мер и весов.
Иначе?
Иначе все будет нечестно.
Смешались недели,
века
и года!
Здесь то, что прошло,
никуда не исчезло.
Здесь то, что придет,
не уйдет никуда…
А мимо плывут —
тяжело и огромно, —
как будто возникнув из общего сна,
то слон,
монотонно
толкающий
бревна,
то трайлер
размером в четыре слона…
Я все это чувствую, слышу и вижу.
Над миром
прибой океанский гудит.
Немыми глазищами
каменный Вишну
за взлетом ракеты
спокойно следит.
А звезды
мерцают пустынно и просто.
Летят,
оставляя невидимый след…
И мне улыбается
странный
подросток.
Подросток
которому тысячи лет.
Сильно древний
монастырь,
или церковь,
или замок —
это как магнит
для самых
непоседливых настыр…
Отметают возраженья,
с ходу
пресекают спор:
«Как?!
Серьезно?!
Неужели
не бывали
до сих пор?!..
Это дело поправимо!..»
Встали
около шести.
Речка – мимо,
роща – мимо,
море – мимо.
Мы —
в пути!..
Заунывный рев мотора.
Сумасшедший звон жары.
Задыхаясь —
в гору,
в гору
и – зажмурившись —
с горы!
Полдень
липкий, как конфета.
В сердце – боль,
в глазах – темно…
Сто восьмое
чудо
света —
наконец-то! —
вот оно!..
Камни
желтые от пыли,
в землю
вросшие на треть…
«В общем,
можно не смотреть..
Главное,
что мы здесь
были!..»
Н.В. Богословскому
Гостиница на Рю-де-Сенн
была проста,
была удобна.
Мы жили здесь
почти как дома.
Как дома.
Только не совсем.
Отличье
состояло в том, —
(помимо остальных деталей),
что этот
добродушный дом
располагался
в том квартале,
где каждый вечер
допоздна,
помехи
в сновиденьях
сея,
шло
непрерывное веселье —
безудержное,
как война!..
Сюда —
еще до темноты —
в объятья
переулков мглистых
величественные, как киты,
автобусы
везли туристов.
Здесь
был кураж и климат свой.
Напротив знаменитой церкви
перед кафе
на мостовой
шли
самозваные концерты!
Здесь выступал надменный мим,
одетый
грустно и немодно.
Изничтожал он бренный мир
открыто,
смело,
но безмолвно!..
Здесь,
как всегда навеселе,
грек
демонстрировал удава,
и ненакрашенная дама
играла
на простой пиле…
Здесь был факир —
такой, как надо!
Усмешкой дьявольской
сочась,
кричал он:
«Господа!..
Сейчас
вас опалит
дыханье ада!..»
Отпрыгивала темнота!
Огонь
торжествовал шикарно.
И пламя
било
изо рта,
как из домашнего вулкана!
Факир стонал
в избытке чувств,
мерцал глазами с поволокой.
И от него
несло чуть-чуть
не адом,
а бензоколонкой…
А рядом,
около,
вокруг —
и без конца,
и без начала —
все двигалось!
текло!
звучало!
Все перемешивалось вдруг!..
И странною была земля,
где улицы —
теснее комнат…
Сверкал Париж —
веселый город!
Париж,
который «о-ля-ля!».
Он пил и пел,
он жрал и ржал,
был
надрывающимся, ярким!
Он был
Парижем по заявкам.
Парижем —
не для парижан.
Он жил,
как будто все пропало!..
…И месяц над рекой висел.
И лишь под утро
засыпала
гостиница на Рю-де-Сенн.
Чудеса теперь
обыденными стали.
Не фантастика,
не выдумка,
не бред, —
утверждают очевидцы,
что видали
Неопознанный Летающий Объект…
Он в рассветном небе
странный след оставил
в виде длинного прозрачного хвоста.
Повисел чуть-чуть над полем.
И —
растаял.
И, наверно, было это
неспроста…
Зависая над земною жизнью бренной, —
как в лесу
над муравейником склонясь, —
неопознанные
странники Вселенной
скрупулезно изучают нас…
Кто мы им?
Хочу узнать, пока не поздно.
Кто мы им?
Хочу узнать наверняка.
Чья-то тема
в диссертации межзвездной?
Чей-то опыт
по «системам из белка»?
Кто мы им?
Еще незрячие котята?
Или, может быть, собратья по судьбе?
Скажут пусть,
ну, намекнут хотя бы:
кто мы им?
И кто же мы
самим себе?..
Он висит над мокрой пашней —
дух ниспосланный,
излучая
ослепительнейший свет…
…Ах, Земля-Земля,
родимый мой,
непознанный,
неопознанный,
живой еще
объект!
Если чего-нибудь хочешь,
судьба воздаст
(полностью или частично —
другое дело!).
Жил в небольшом городке
неудачник-фантаст,
которым с рожденья
одно желанье владело.
Он очень сильно хотел
(и как можно скорей!)
в прошлое перенестись
(в какое, не важно!)
и там оказаться
(хоть на год!)
Царем Царей!
Причем не мифическим,
а реально существовавшим.
Стать императором,
ханом —
не все ли равно!
Только бы
слиться с чужой знаменитой судьбою!
Лишь бы почуять,
что все тебе в жизни
дано,
лишь бы увидеть,
что мир
переполнен тобою!
Стать властелином
превыше и всех, и всего.
Быть полубогом,
рушащим скалы и троны!
Чтоб от простого движенья
перста твоего
ветры стихали
и вздрагивали народы!
Жить,
чтоб склонялась
к твоим величавым стопам
вся бессловесная
и вся говорящая
живность!..
В общем, короче:
фантаст
не ел и не спал.
Жаждал он чуда!..
И однажды
чудо
свершилось…
…Вот он – на палубе
парусного корабля.
Он – явно Кто-то!
Он спрашивает надменно:
– Капрал,
отвечайте,
что это там за земля?..
– Ваше Величество!
Это —
остров Святой Елены…
Как лучше: город в море?
Море в городе?
Здесь даже снег
не может с морем справиться.
Он падает на темный лед
и плавится.
И странно это
на февральском холоде…
А мы глядим —
войны далекой крестники —
на снежно-белый куб дворца «Финляндия»,
И в нас уже всерьез
вошли понятия:
«Мир после Хельсинки…»
«Европа после Хельсинки…»
А Хельсинки вдоль моря простирается,
ведет свои горизонтали складные.
Не суетится.
Не спешит понравиться.
Он просто есть.
И то, что есть он, —
главное.
Работает,
грустит,
мурлычет песенки, —
надеждой полон,
как весенним паводком…
Да будет небо
добрым и распахнутым.
Да будет мир
в Европе после Хельсинки.
Органные трубы уставились в небо.
Сейчас она грянет,
взрослея и зрея, —
та музыка,
сотканная из прозренья.
Из боли и нежности.
Света и снега.
Сейчас обовьет она
плечи и души.
Утешит.
И плакать заставит внезапно…
Органные трубы
похожи на дюзы
ракеты,
вернувшейся к людям
из завтра.Хельсинки
Младену Оляча
Годы
катятся по кругу,
повторяя прежний путь…
Я еще приеду
в Стругу.
Может быть.
Когда-нибудь…
Вновь почувствую,
как нежно
упадет ко мне в ладонь
миг
разъединенья неба
с непроснувшейся водой.
Миг —
воистину прекрасный.
Свет,
разлившийся вдали.
Обретение пространства.
Узнавание земли.
Проявленье
гор взметенных,
отдаление границ.
Вечность
заново рожденных
темных крыш
и певчих птиц…
Утро на глазах поспеет,
воду высветит до дна.
А потом плеснет на берег
аккуратная волна,
и назад уйдет
упруго,
и попросит
все забыть…
Я еще приеду
в Стругу.
Это очень может быть!..
Там
по улочкам недлинным
бродит ночью
тишина.
Над прозрачным
Черным Дримом
светит
белая луна.
И река уносит в лето
капли
звездной шелухи…
Там
веселые поэты
пишут грустные стихи.
Новый район —
как новый город…
Медленно —
этаж за этажом —
вот он
слева от шоссе
восходит
сказочным,
огромным миражом!
Вот он обступает —
глаз не хватит!..
И хотя едва родился он,
в нем уж отзвенело
двадцать свадеб!
Отрыдало
восемь похорон!..
Он уже привык под воскресенье
и почти до утренней поры
слышать,
как бушуют новоселья,
сотрясая
стены и полы!..
Он привык,
что возле перехода
вот уже
три месяца подряд
мастера из «Горводопровода»
роют землю.
Видно,
ищут клад…
Здесь еще так много надо сделать!
Но зато,
опередив прогресс,
прямо к окнам
дома номер девять —
не приснившись —
подступает лес!
Хвоей и озоном
хлещет мощно,
душу
заполняет до краев…
Ну, а где еще
услышать
можно
самых настоящих
соловьев?..
Район
уже сроднил с собою
тысячи
приезжих горожан…
В лифтах —
разговоры про обои.
Скипидарный дух —
по этажам.
У подъездов —
мебельные горы.
В комнатах —
дыханье сквозняка…
Новый район —
особый город.
Без театров и больниц пока.
Это он потом
других обгонит!
Это после он
свое
возьмет!..
Новый район —
забавный город,
город,
где идет
сплошной ремонт!
Здесь летит куда-то
прорва денег!
Здесь царят —
(наверное, не зря!)
газовщик,
стекольщик
и сантехник.
Три красавца.
Три богатыря.
Этот дом за углом —
довоенного времени
первенец.
У него под крылом
столько судеб
рождалось и пестовалось!..
Здесь
квартирой владел
ученик Немировича-Данченко —
холостяк,
лицедей,
говорливый
и в меру удачливый…
Были окна во двор.
А из окон —
застольное зарево.
Дом
грустит до сих пор,
вспоминая лихого хозяина…
Вы
от грусти такой
ни людей,
ни дома
не избавите…
Этот дом городской —
как немое хранилище
памяти.
Он в Историю врос.
Он хранит в глубине,
как приданое,
горечь
высохших слез,
клятвы – прежние,
запахи давние…
В доме жил мальчуган.
Жил,
сражаясь с мышами и цыпками.
Все кинжалы
строгал.
А потом
заболел медициною.
И ушел на чуму —
напрямик,
через мостики шаткие.
Обелиском ему
стали
белые горы Тянь-Шаньские…
Дом стоит за углом —
небольшое,
обычное здание.
Он
заполнен теплом
всех,
кто в нем поселялся когда-нибудь…
Здесь,
имея права,
все не может наплакаться
девочка,
молодая вдова —
слишком грозных наук —
Академика.
Жил
всего ничего.
Был закрытым
до вздоха последнего.
Даже имя его
лишь недавняя смерть
рассекретила…
За оконным стеклом
собираются
отсветы зябкие…
Этот дом за углом
помнит многое,
видывал всякое.
Память
не подновишь.
Бесполезно
ее ремонтировать.
Дом
над былью
навис
всеми лестницами,
всеми квартирами…
На жильцов
по-особому
окнами смотрит неброскими
этот дом,
облицованный
мемориальными досками.
Подступала поэма.
Она изводила меня.
То манила доступностью легкой,
а то – не давалась.
Подступала поэма.
Звучать начинала, дразня.
А потом
за границами голоса
вдруг оставалась…
Если я уезжал,
то она меня честно ждала,
терпеливо ждала
на ступенях у самого дома.
Подступала поэма.
Невнятной и точной была.
Сумасшедшей и невозмутимой.
Жестокой и доброй…
А однажды приснилось мне:
я нахожусь на посту.
И ночная дорога,
как пеной,
туманом закрыта.
Вдруг почувствовал я,
как приходит
в мою немоту
ощущение ритма,
звенящая яростность
ритма!
Этим медленным ритмом
я был, будто льдами,
затерт.
Он во мне тяжело нарастал,
колыхаясь и зрея…
– Кто идет? —
закричал я.
– Стой!
Кто идет?..
И услышал спокойный ответ:
– Время.
Не навреди, эскулап,
истомленному хворью,
не запятнай равнодушьем
стерильный халат.
Совесть твоя
да наполнится
страстью живою!
Да не останется фразою
твой Гиппократ!
Пусть эта клятва продолжится
в дне заоконном,
пусть возле самого сердца
забьется в груди.
Необходимостью станет.
И станет законом:
«Не навреди, человек, человеку.
Не навреди!»
Остановись
и прислушайся к странному грому,
этот большой и забывчивый
век
огляди.
Женщине,
хлебному колосу,
шару Земному —
даже во славу,
даже во имя —
не навреди!
Не навреди, человек,
ни березе,
ни морю,
влажной тропинке
и птице,
летящей во тьму.
Вместе со всею своею
немыслимой
мощью
не навреди ненароком
себе самому…
Не обольщайся
цифирью немедленных выгод,
реки корежить
и горы срывать погоди.
Вместо того,
чтоб, не думая,
что-то воздвигнуть,
лучше остынь и подумай.
Не навреди…
Я понимаю
размах озорного азарта,
силу твою понимаю,
но, как ни крути,
если ты веришь,
что жизнь
не окончится завтра,
собственным внукам и правнукам
не навреди!
Не навреди и сегодняшним
детям и листьям.
И, оставаясь достойным
пути своего,
не навреди никому —
ни далеким,
ни близким.
Близким – особенно.
Это ведь
проще всего.
Встречает ветеранов музыка.
Всем пенсиям наперекор,
они ведут
«Уроки мужества»
в обычных классах средних школ…
Вновь – танки!
Снова грохот дизельный.
Блиндаж в обугленном леске.
И друг —
еще живой,
единственный! —
лишь капля крови
на виске…
А в классе
время перепутано.
А в классе
тихо и светло.
И смотрит ветеран,
как будто бы
жалеет,
что оно прошло —
то
побежденное отчаянье,
тот
пулеметный перестук.
И сон в снегу.
И грязи чавканье.
И —
никаких тебе простуд!..
Там небо
от разрывов морщилось,
смертельная
кружилась мгла…
Но там была еще и молодость.
Прекрасной
молодость была!
Есть толк
в корявых строчках,
законам вопреки…
Ведите дневники
на самых главных стройках!
Пусть эта блажь в судьбе
вам будет наказаньем.
Но
о самих себе
должны сказать
вы сами!..
В горах и у реки,
в болотах и пустыне
ведите
дневники,
не думая о стиле.
От городов вдали,
равняя
слово
к слову,
ведите,
как вели
дорогу к Самотлору…
Нельзя повременить.
Усталость не кляните.
Ведите
эту нить,
не обрывайте
нити!..
На просеке лесной,
где каждый пень —
как бивень,
сражается с сосной
безусый рыжий Пимен.
Он должен торопиться.
Он плачет от мошки…
Не дрейфьте,
летописцы, —
ведите дневники.
В блокнотике простом.
Без выдумки и позы…
Когда-нибудь потом,
потом,
намного позже
слова, как хлеб,
взойдут
спокойно и бессмертно.
Они
приобретут
всесилье
Документа.
И будет вечной связь…
Перешагнув пороги, —
усталый
и негромкий
не смолкнет
голос ваш.
Их напрасно весь день искали.
Вдалеке
от привычных дорог
катерок посадило на камни.
Уходил на дно
катерок.
Экипаж катерочка —
четверо,
да еще пассажирка одна…
Видно, так судьбою начертано,
что вода
чересчур холодна.
Знали все
(зачем утешаться
и надеяться на чудеса?) —
в этом климате можно держаться
на поверхности
полчаса,
а потом…
Да ну его к черту!
Все равно не спасется никто…
Капитан
взглянул на девчонку:
– Парни,
ей-то это
за что?!
Мы
пожили не так уж мало,
а она
всего ничего…
Но ведь есть на катере
мачта!
Это ж —
лодка на одного!..
И не надо, сестренка, плакать…
Мы немножко
обманем смерть…
А она:
– Не умею плавать… —
Он:
– Тебе и не надо уметь!..
Мы привяжем тебя,
спеленаем —
не утонешь во веки веков…
Только ты постарайся, родная,
доплыви за нас,
мужиков.
Может, холод взять не успеет…
В общем,
кончим этот базар!
Передашь наши письма на берег.
Приготовься.
Я все сказал…
…Первый написал коротко:
«Извини за почерк —
холодно.
Извини за кляксы —
мокро.
Так и потонуть
можно.
Если не придет к нам
спасенье,
выйди замуж.
Твой Сеня…»
А второй
на лоб сдвинул шапку.
Передал письмо.
Ножкой шаркнул.
А в письме:
«Натаха!
Рыдать погоди!
Слезы
неполезны для красавицы…
Мы еще поплаваем!
Все впереди!
Все впереди,
кроме задницы…»
Третий
к рубке вздыбленной
плечом привалился,
шевелил губами —
широк да невезуч.
То ли – матерился,
то ли – молился,
то ли – что-то важное
учил наизусть.
«Бывшая жена моя,
кончай свою дележку —
простыни-подушки,
чашки-сапоги…
Сбереги Алешку!
Алешку.
Алешку.
Сбереги мне
сына.
Алешку сбереги…
Знаю, что меня ты
любила
понарошку.
Но теперь —
хоть мертвому! —
перечить не моги:
сбереги Алешку.
Алешку.
Алешку.
Я тебя прощаю.
Алешку сбереги!..»
А четвертый
буркнул нехотя:
– Некому писать!..
Да и – некогда…
…Письма спрятаны в целлофане.
(Лица мокрые,
будто в крови.)
Помолчали.
Поцеловали.
И сказали глухо:
– Живи… —
Подступившие слезы вытерши,
привязали,
сказали:
– Выдержи… —
оттолкнули,
сказали:
– Выплыви… —
И смотрели вслед,
пока видели…
И плыла она по Байкалу.
И кричала,
сходя с ума!
То ль —
от гибели убегала,
то ли —
к гибели
шла сама.
Паутинка ее дыханья
обрывалась у самого
рта.
И накатывалась,
громыхая,
фиолетовая темнота!
И давили
чужие письма.
И волна как ожог была…
Почтальонша,
самоубийца —
все плыла она,
все плыла.
Все качалась
под ветром
отчаянным,
ослепительным,
низовым…
И была она
Чрезвычайным
Полномочным Послом
к живым!
Долгим эхом,
посмертным жестом,
вдовьим стоном
на много дней…
…А потом
вертолетный прожектор,
чуть качаясь,
повис
над ней.
Охота!
Настала охота!..
Раздолье
неравной игры.
Забава.
Мужская работа
еще с допещерной поры,
В душе,
оглушенной азартом,
почти что звериный инстинкт!..
Как лихо
над озером завтра
веселая дробь засвистит!
Какая потеха начнется!
Какая удача придет!..
И лес
от удара качнется.
И лось
на колени падет.
И будут
кровавые перья
беспомощно плыть по реке…
И станет
сплошным нетерпеньем
двустволка
в счастливой руке!..
Эгей, сапоги-скороходы!
Догнать!
обнаружить!
добыть!..
Как все-таки людям охота
однажды
кого-то убить.
В. Коротичу
Хочу,
чтоб в пожизненной теореме
доказано было
судьбой и строкою:
я жил в эту пору.
Жил в это время.
В это.
А не в какое другое.
Всходили
знамена его и знаменья.
Пылали
проклятья его и скрижали…
Наверно,
мы все-таки
что-то сумели.
Наверно,
мы все-таки
что-то сказали…
Проходит по ельнику
зыбь ветровая…
А память,
людей оставляя в покое,
рубцуясь
и вроде бы заживая, —
болит к непогоде,
болит к непогоде.
Из объятий моды
не уйдешь, не вырвешься.
Мир заштамповался!
Он сошел с ума!
Это —
наказание,
это —
вроде вируса:
модные лекарства,
брюки
и дома.
Стали вдруг похожими
центры и окраины,
сумрачные будни,
грохоты торжеств…
Женщина экранная
волосы поправила, —
все земные женщины
повторили жест…
Ты танцуешь бодро
то, что мир танцует,
и покорно носишь
то, что носит он.
Мода отвергает,
мода указует,
шепчет и подсказывает
с четырех сторон.
Обладает мода
силою убойной.
Украшает время.
Ослабляет боль.
Ты по телевизору
смотришь матч футбольный,
и сидит полмира
рядышком с тобой!
И какая разница,
грек ты иль испанец,
финн или малаец,
серб или индус!
Есть еще различия
в отпечатках пальцев,
нет почти различий
в отпечатках душ!
Все твои желания
модой предусмотрены,
превратилась мода
в Книгу Бытия…
Хорошо, что есть еще
женщина немодная.
Милая.
Усталая.
Навсегда моя.
– Снова дралась во дворе?..
– Aга!
Мама,
но я не плакала!..
Вырасту —
выучусь на моряка.
Я уже в ванне
плавала!..
– Боже,
не девочка, а беда!
сил моих больше нету…
– Мама,
а вырасту я когда?..
– Вырастешь!
Ешь котлету…
– Мама,
купим живого коня?..
– Коня?!
Да что ж это делается?..
– Мама,
а в летчики примут меня?..
– Примут.
Куда они денутся?!
Ты же из каждого,
сатана,
душу
сумеешь вытрясти!..
– Мама,
а правда, что будет
война
и я не успею
вырасти?..
Я писал и пишу
по заказу.
По заказу
дождей и снегов.
И дороги,
бегущей к закату,
и висящих над ней
облаков.
Я пишу по заказу
осенних
черных гнезд
и нахохленных птиц.
И распахнутых настежь
газетных
обжигающих руки
страниц!
По заказу
и часа, и мига.
Боли в сердце.
Дрожанья струны.
По заказу
орущего мира
и смертельной его
тишины.
И нежданно ожившей
строки
на пределе
последнего круга.
И бездонной
щемящей тоски
позвонившего за полночь
друга.
Гула памяти.
Скрипа дверей…
Я писал и пишу
по заказу
горьковатой улыбки твоей,
не разгаданной мною
ни разу…
Лишь бы день
над землею не гас.
Лишь бы колос
под небом качался.
Только б он не кончался —
заказ.
Лишь бы этот заказ
не кончался.
Достопочтенное ретро,
благо ты
или зло?
Вздохом
какого ветра
к нам тебя
занесло?
Что за изгибы моды?
Время
сошло с ума:
бабушкины комоды
в блочные
лезут
дома!
Вещи
нездешней формы,
люстры,
шкатулки,
бра.
Медные
прателефоны,
чайники —
тоже «пра».
Сотни диковин разных,
полупонятный быт.
Вновь
граммофонный раструб
нам про любовь
хрипит…
Это, конечно,
потеха,
это – игра,
но за ней
слышу я
долгое эхо
неких
спокойных дней.
Несуетливых,
нескорых,
выдержанных,
как вино…
Ищут люди
опору
в том,
что было давно.
Там,
где проблемы мельче
(если бы так всегда!).
Там, где машин —
поменьше,
где подлинней —
года.
Там, где они
не мелькают,
там, где светло
и тепло…
Прошлое
успокаивает
тем,
что оно прошло.
Тем,
что оно смиренно…
За частоколом вех
достопочтенным ретро
станет
и этот век.
Этот —
шальной,
подробный,
загнанный,
будто конь,
атомный,
электронный
или еще какой!..
…Кто-нибудь —
между прочим —
скажет о наших годах:
«Все тогда было
проще…
Господи,
нам бы так!..»
Укоры
друзей и семьи
забудьте,
в расчет не берите!
И все неудачи свои
вы сразу
на время валите.
Пусть вас не тревожит ничто.
Зарывшись в уютную вату,
кричите,
что время —
не то!
Твердите:
оно виновато!..
Минуты,
недели,
года
пускай отвечают,
покуда
бегут
неизвестно куда.
Летят
непонятно откуда.
И если вам в полдень
темно,
и если на празднике —
горько,
валите на время!
Оно
все выдержит, —
вон его сколько!
Пускай отвечает сполна, —
за что? —
это, в общем, не важно.
Хотя бы за то, что
жена
соседская
лучше, чем ваша!
За то, что судьбы
не связать.
За то, что вам
тускло и тошно.
За то, что…
за то, что…
За то что
вам нечего
людям
сказать.
В. Сухорадо
Это – конкурс,
конкурс,
конкурс, —
умиленье и восторг.
Невелик солист,
а голос
у него —
почти гудок!
Отгудел
и сел на место…
Новый гений рвется в бой!
Он сражается с оркестром,
с публикою,
сам с собой.
Он поет
и бьет в ладошки…
У певицы – свой резон.
Ведь не зря на ней одежка
с декольте
на шесть персон…
Покорители эстрады,
долговязые птенцы,
неизвестные таланты,
незнакомые певцы.
Это – конкурс,
конкурс,
конкурс…
По оркестру
пот течет.
Простодушие и ко́рысть.
Озаренье и расчет.
Суета.
Дыханье зноя.
И заламыванье рук…
И всегдашнее,
сквозное
ожидание:
а вдруг!..
Все говорят:
«Его талант – от бога!»
А ежели – от черта?
Что тогда?..
Выстраиваясь медленно в эпоху,
ни шатко и ни валко
шли года.
И жил талант.
Больной.
Нелепый.
Хмурый.
Всего Гомера знавший назубок…
Его считал
своею креатурой
тогда еще существовавший
бог.
Бог находил, что слог его прекрасен,
что на земле таких —
наперечет!..
Но с богом был, конечно, не согласен
тогда еще не отмененный
черт.
Таланту черт шептал:
«Опомнись,
бездарь!
Кому теперь стихи твои нужны?!
Ведь ты, как все,
погибнешь в адской бездне.
Расслабься!
Не отягощай вины».
И шел талант в кабак.
И —
расслаблялся.
Он пил всерьез!
Он вдохновенно
пил!
Так пил,
что черт глядел и умилялся:
талант
себя талантливо
губил!..
Бог
тоже не дремал!
В каморке утлой,
где – стол,
перо
и пузырек чернил,
бог возникал
раскаяньем наутро,
загадочными строчками
дразнил…
Вставал талант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…
И строки
на бумаге
проступали,
как письмена, —
отдельно от него.
И было столько гнева и напора
в самом возникновенье
этих строк!..
Талант, как на медведя,
шел
на бога!
И черта
скручивал
в бараний рог!..
Талант работал.
Зло.
Ожесточенно.
Перо макая
в собственную боль.
Теперь он богом был!
И был он чертом!
А это значит:
был
самим собой.
И восходило солнце
над строкою!..
Крестился черт.
И чертыхался бог.
«Да как же смог он
написать
такое?!»
…А он
еще и не такое
мог.
Этого стихотворенья
ты не прочтешь
никогда…
В город вошли,
зверея,
белые холода.
Сколько зима продлится,
хлынувши через край?
Тихо
в твоей больнице…
– Стаська,
не умирай!..
Пусть в коридоре голом,
слова мне не сказав,
ставший родным
онколог
вновь отведет глаза.
В тонкой броне халата
медленно я войду
в маленькую
палату,
в тягостную
беду…
Сделаю все
как нужно,
слезы
сумею скрыть.
Буду острить натужно,
о пустяках говорить,
врать,
от стыда сгорая!..
Так и не разберу:
может быть, мы
играем
оба
в одну игру?!
Может,
болтая о разном, —
очень еще живой —
ты между тем
прекрасно
знаешь
диагноз свой.
Может, смеешься нарочно
в этот
и в прошлый раз,
голову нам
мороча,
слишком жалея
нас?!
В окнах,
больших и хмурых,
высветится
ответ.
Как на твоих гравюрах —
белый и черный
цвет.
И до безумия просто
канет
в снежный февраль
страшная эта просьба:
– Стаська,
не умирай!..
Так вышло.
Луна непонятною краской
обочины выкрасила…
Нас выжгло!
Нас —
будто из поезда полночью —
выбросило.
По пояс —
холодного снега в кювете.
В сугробах – полмира!..
А поезд
проносится мимо…
проносится мимо,
проносится мимо.
Постой!
Но ведь только минута прошла,
как мы ехали в нем и смеялись.
С его теснотой
и нежданною грустью
смирялись.
Глупили!
В чужие печали и беды
бесстрашно влезали.
Мы были
самими собой.
А теперь мы – не сами.
Теперь,
вспоминая себя,
оглушенно и тяжко молчим мы.
Тебе
я кажусь незнакомым,
далеким,
едва различимым…
Пустынная полночь.
Ладони в ожогах метельного дыма.
А поезд
проносится мимо,
проносится мимо,
проносится мимо…
Летит он – снарядом!
И тащит куда-то не наши обиды,
не наши болезни и счастья.
Ты – рядом.
А как достучаться?
А как дотянуться?
А как до тебя докричаться?…
Под снегом великим,
над временем тысячеверстным
безмолвные
крики
висят,
зацепившись за звезды.
Мне их не избавить
от каждого прошлого дня
и от каждого мига…
А память
проносится мимо,
проносится мимо,
проносится мимо…
Что ж,
собираться начнем помаленьку.
В город уедем от непогод…
Надо бы в море
бросить монетку,
чтобы вернуться сюда
через год…
Здесь был спокойно и солнечно прожит
месяц,
где так далеко до зимы.
Здесь были счастливы мы,
а быть может,
нам показалось,
что счастливы мы.
Надо вернуться опять в этот месяц…
В теплое море
падает мелочь.
Круглые капельки серебра.
Капли надежды…
Едем.
Пора!..
…Где-нибудь
в тихой палате больничной
за пять минут до конца своего
вспомню я снова
этот обычай,
слабой рукой
ухвачусь за него.
И, завершая собственный опыт,
на промелькнувшее оглянусь.
Брошу монетку
в жизненный омут…
Может, вернусь?
Алене
Мы совпали с тобой,
совпали
в день,
запомнившийся навсегда.
Как слова
совпадают с губами.
С пересохшим горлом —
вода.
Мы совпали,
как птицы с небом.
Как земля
с долгожданным снегом
совпадает
в начале зимы,
так с тобою
совпали мы.
Мы совпали,
еще не зная
ничего
о зле и добре.
И навечно
совпало с нами
это время в календаре.
Этих снежинок
смесь.
Этого снега прах.
Как запоздалая месть
летнему
буйству
трав.
Этих снежинок
явь,
призрачное
крыло.
Белого небытия
множественное
число…
Этого снега
нрав.
Этого снега
боль:
в небе
себя разъяв,
стать на
земле собой…
Этого снега
срок.
Этого снега
круг.
Странная мгла дорог,
понятая не вдруг.
Выученная
наизусть,
начатая с азов,
этого снега
грусть.
Этого снега
зов…
Медленной чередой
падающая из тьмы
в жаждущую ладонь
прикосновенья
зимы.
А. Пахмутовой
Вроде, просто:
найти и расставить слова.
Жаль, что это все реже.
И все больней…
Вновь бумага лежит —
ни жива ни мертва —
будто знает,
что ты прикоснешься к ней.
Но ведь где-то есть он,
в конце концов,
тот —
единственный,
необъяснимый тот —
гениальный порядок
привычных нот,
гениальный порядок
обычных слов.
С понедельника —
начну!..
Столько дней я зря потратил!
Хватит!
Есть еще характер.
Признаю свою вину.
Что
разбрасываться всуе?
Попусту
терять года?..
Жизнь свою
организую
сразу!
Раз и навсегда!
По железному порядку.
Без хандры
и глупых драм…
Буду делать физзарядку.
Буду бегать по утрам.
Дочь растить.
Беречь жену.
Суете не поддаваться.
На звонки
не отзываться
с понедельника начну…
С понедельника —
начну!
(Пусть не с этого —
с другого!)
Деловито и толково
прошлое
перетряхну.
Распрощаюсь
с этим прошлым,
за него
с себя спрошу.
Все случайное —
отброшу,
начатое —
завершу!
Стану злым,
неутомимым,
четким —
летом и зимой…
(Этот понедельник —
мимо.
Ладно!
Следующий —
мой!..)
Буду
часом дорожить,
забывая про усталость…
…Ну, а сколько мне осталось
понедельников
прожить?