Глава 4
Весь остаток зимы для полонянников-русичей, нежданно-негаданно опять ставших воинами, прошел в непрерывных ратных трудах. Часть Бегичевой дружины, оставленная в отвоеванном Сарае с ханом Тюляком, не зная сна и отдыха, моталась по заснеженной степи, очищая окрестности от остатков воинства Арапши и разбойничьих шаек, коих развелось под ордынскою столицей великое множество. Русичей не жалели, кидая впереймы самым злобным бродягам, но и новоиспеченные гулямы, почти ополовинившиеся за это время в числе, в свой черед не жалели супротивников. В бесконечных погонях и сечах осуровели, олютовели бывшие княжьи дружинники, и сами – почернелые, обветренные, продымленные у походных костров – похожими стали на удалых степных разбойников. Зато и рубиться научились крепко, и стрелы пускать по-татарски на полном скаку, и ременные петли метать без промаху, ведая, что без суровой этой ратной науки в живых не остаться.
Поновляев, под начало которого отдали русских гулямов, держал их твердою рукою. Получив после памятной сечи у Сарай-ал-Джедида от нового хана званье сотника-юзбаши, он, несмотря на уговоры и посулы Вельяминова, не вернулся с ним в Мамаеву ставку. Будто само собою разрешилось тяготившее сердце двоесмыслие. Хоть и понимал он пользу для русского дела от своего сидения в Мамаевой Орде, а не принимала душа необходимости соглядатайства.
Как ни крути, а покуда от Вельяминова он худа не видел, да и слово давал служить боярину верой-правдой. Прикипел он к новой своей дружине, и перед совестью соромно было бы бросать сейчас поверивших ему людей. Главною заботою для Миши стало теперь сохранить да вывести их на Русь. Трудно, невозможно почти сотворить в одиночку побег из Орды, пусть и раздираемой междоусобьями. Беглец в степи, хоть конный, хоть пеший, – как на ладони, и каждый встречный норовит ладонь ту захлопнуть, зажав в ней намертво незадачливого резвеца.
В поновляевской дружине давно все уведали, что путь домой у них общий, а вот когда и как – то пусть старшой обмысливает. Не забывал Миша и тайного дела своего – когда сам, а когда со вновь обретенным побратимом Степаном Каликою передавал проведческие новости в укромный дом на окраине Сарая…
Весна прихлынула вдруг и сразу. Низкое серое небо, с которого жгучий хвалынский ветер нес вперемешку снег с песком, нежданно скоро очистилось и заструило из бездонной глубины своей заголубевшую теплынь. Кони мягко ступали по молодым, едва поднявшимся, степным травам, задорно зеленеющим под сухо шелестящими прошлогодними стеблями. Ни с чем не сравнимый полынный аромат разбуженной степи кружил ратникам головы, и не думалось в этом вольном безмятежьи о минувших и грядущих кровавых сшибках или нежданной стреле, могущей сорваться вон хоть с того, заросшего ковылем, бугра. С него, поди, уже и сарайские минареты видать.
Но не хищный посвист стрелы, а истошный жоночий визг резанул вдруг уши. Рванулся и умолк мгновенно, будто пресеченный, затиснутый обратно в исторгнувший его рот тяжелою мужскою пястью. Поновляев, не мешкая, ринул коня на бугор и, не успевши еще толком осмыслить увиденное с его вершины, с лязгом вырвал саблю из ножен. За ним вниз по склону наметом ссыпались его дружинники.
Потом было все, ставшее уже привычным: храп коней, удары по железу и в мягкое, предсмертные стоны татар и матерная брань русичей, вяжущих руки побежденным. Краткая стычка, не оставившая в памяти следа. Навсегда залег в ней лишь тот, первый, взгляд с вершины бугра.
Душным маревом, обволакивающим мороком многажды и многажды являлась потом Мише эта картина: распяленные, разбросанные бесстыдно женские тела и копошащиеся, будто рвущие их на части полуголые мужики, а чуть посторонь – отчаянно взбрыкивающие в последнем усилии оттолкнуть навалившегося промеж них дюжего насильника с полуспущенными уже кожаными штанами ослепительно белые женские ноги. Видно, и кричала-то их хозяйка, чая отдалить неизбежное страшное мгновение, когда войдет в нее, ломая сопротивление, тяжкая мужская плоть. Потом и другой еще взгляд был, когда спрыгнул он с коня и, перешагнув через разбойника, так и не успевшего надернуть порты, подошел вплоть к простертому на траве женскому телу.
И будто вобрал, впитал всю ее – от розовых вершинок невысоких грудей до темного пушка внизу живота – за те краткие мгновения, пока в раскосых, под черными, будто нарисованными, бровками глазах не зажглось осмысленное выражение, и маленькие точеные руки метнулись, закрывая лоно и грудь от его пронизывающего взгляда. Отворотившись и непроизвольно сглотнув набежавшую слюну, Поновляев бросил на простертое перед ним тело свой дорожный вотол.
Спасенная жонка оправилась от испуга вельми быстро. Другие, понасиленные разбойниками, еще охали, помалу приходя в себя и пытаясь прикрыться кусками разорванных одежд, а она уже стояла перед Поновляевым, придерживая на груди дареную сряду. В ответ на его улыбку – уж больно смешной казалась она в его желтой суконной одежине – гневно свела брови:
– Гулям! Я сестра властителя Высочайшей Орды Зульфия! Доставь меня к брату!
Крутанувшись так, что многочисленные косички вихрем овеяли голову, царевна шагнула встречь своим охающим служанкам. От них-то Поновляев вскорости и уведал, как оказались жонки в степи, почитай что без охраны. Про нравность любимой ханской сестрицы он и раньше слыхал, но чтоб так, с тремя нукерами всего, в степь умчать…
А по цветочки-лютики царевне захотелось!
Покуда татарки, окружив в отдалении госпожу, пытались одеть ее по-годному, Поновляев подошел к ждущим решенья участи разбойникам. Да и не ждали они уже ничего, кроме неизбежного конца. Один, крайний, в изодранном грязном халате, рухнул на колени:
– Убей, урусут! Убей сейчас!
Миша зябко перевел плечами, понимая, что не храбрость или гордость исторгли просьбу разбойника. Просто ведал татарин: самое малое, что ждет его в Сарае-ал-Джедиде, – это быть живьем посаженным на кол. Отойдя, Поновляев кивнул дружиннику на просящего. Отворотившись, услышал, как за спиною коротко свистнул милосердный клинок. Вспомнилось вдруг речение, считанное когда-то ушкуйным побратимом Прокопом в булгарской бане: «Аллах свершит свое дело…»
– Как ты смел отпустить его!
И вправду, преизлиха нравна царевна! В струящейся накидке, нарядных шальварах, красных остроносых туфлях, она стремительно подскочила к Поновляеву. И – пропали гневные молнии, будто потушенные озерной голубизной Мишиных глаз. Отвернулась, скрывая вспыхнувший на щеках жаркий румянец, потом глянула искоса:
– Этих тоже!
Новгородец понимающе склонил голову, чуя, что пропал, что и под богатою одеждою явственно зрит все изгибы тела Зульфии, и неудержимо манит его алый бутон ее чувственного рта, на который тщетно пытается наложить царевна печать гордого безразличия. Девушка еще раз потерянно глянула, как окунулась с разбегу, в нестерпимую голубизну Мишиных глаз и поспешно отворотилась к степному окоему, где золотыми каплями стекали на землю минареты Сарай-ал-Джедида.
И подхватило, и понесло с того дня Мишу жарким течением разбуженной крови в сладкий смертельный омут, во глубине которого призывным блеском светятся огромные девичьи глаза и мерцает недоступное русалочье тело.
Хан был милостив. За сестру отблагодарил дорогим перстнем и назначением сотником во дворцовую охрану. После зимних кровавых трудов русичи будто в рай попали. Только не благостным покоем, а сладкою истомою наполнял сердца этот рай. Ить не каменные они, сердца-то под кольчугою! И куда деваться новоявленным стражам от невнятных шепотов, лукавых пересмеиваний, вкрадчивых шорохов, жарких взглядов из-под жоночьих кисейных завесок, из коих словно соткан воздух женской половины дворца! Ох и легко же потерять голову в этом обволакивающем дурманном раю из-за какой-нибудь волоокой гурии!
Фома Крень и впрямь потерял, застигнутый самим Тюляком с одной из ханских наложниц. И ничто: ни просьбы Поновляева, ни заступничество Зульфии – не отвело грозу: по древнему обычаю привязаны были прелюбодеи к хвостам необъезженных степных коней…
После этого случая Миша без устали строжил своих кметей, грозно подносил к сопаткам могучий кулак:
– Не вздумай!
А сам таки думал, не переставая думал о ней, которая здесь, рядом, за кирпичными стенами и узорными решетками, – живая, из плоти и крови, и недоступная, как луна, до блеска сейчас начищающая воду в сладкозвучном дворцовом фонтане. Околдовала, присушила добра молодца нравная татарка! Не отпускало, дрожало и мреялось в глазах незабытое видение страшного в прекрасной наготе своей женского тела с точеными чашами персей, литыми округлыми бедрами, замыкающими непереносный мужскому взору темный пушистый треугольник.
Поновляев, едва не застонав, прижался горячим лбом к решетке узкой оконницы, жадно глотая ночной уличный воздух. А и воздух не помогал, не успокаивал – сотканный из диковинных ароматов цветущей майской степи, он только разжигал могучее желание до истомной мглы в глазах. Занятый собою, Миша не слышал вкрадчивых шорохов за спиною и, лишь ощутив прикосновение чужой руки, стремительно обернулся. Упреждая его вопрос, легкие, пахнущие аравийскими благовониями девичьи персты поспешно легли на его губы:
– С-с-с…
Словно бык на кольце, послушно следуя за нежданной проводницей, Поновляев не замечал дороги. Сердце, как тяжкий язык колокола, гулко бухало в грудине, и странным казалось Мише, что не перебудил он еще сонный дворец. Наконец, изрядно поплутав по лестницам и переходам, они остановились, и провожатая, указав рукою на темный провал узкой двери, будто растворилась в оцепенелой тишине. Не раздумывая – будь что будет – Поновляев шагнул во мрак неведомой кельи.
И покачнулся, и встал, словно кубик, на ребро, привычный мир, когда жаркой тенью метнулась к нему Зульфия, и твердые вершинки ее грудей коснулись Поновляева. Никакой удар на бранном поле не потрясал новгородца так, как это мимолетное прикосновенье, и рухнул он в сладкий дурман, слыша лишь горячечный девичий шепот, пламенем овевающий уста. На краткий миг лишь в серебряном лунном свете узрел Миша на цветной кошме бледное лицо любимой с дрожащими в ожидании неизбежного губами, и ринул с головою в колдовской омут, из которого нет возврата. И мимо сознания уже протекали ее суховейные обжигающие слова, пресекшиеся вначале испуганно кратким, а потом долгими ликующими стонами. Потом уже, бережно баюкая на руке голову любимой и помалу трезвея, понял вдруг, какую жертву принесла ему сегодня царевна.
А она, будто прочтя его смятенные мысли, провела ласковыми перстами по его лицу:
– Не жалей ни о чем. Муж мой, эрменинг…
Миша не дал ей договорить, закрыв рот поцелуем, и, растворившись в лунном серебре, потекли встречь нарождающемуся рассвету мгновения неистового счастья…
И потекла под вечными звездами, под высоким степным небом, отыскивая свое заповедное русло, река новой любви. И не знают, не ведают двое плывущих по ней, куда вынесет завтра изменчивое течение: в тихую заводь или смертельный водоворот.
От счастья до горя – один неосторожный взмах руки, одно нечаянное слово, пусть даже и шепотом реченное. Нелегко в ханском дворце сохранить сокровенную тайну, и каждую ночь, пробираясь к заветной келье, не знал Поновляев, чьи руки встретят: истосковавшейся Зульфии или безжалостных палачей. Потому и каждое вырванное у судьбы свидание было для них как последнее, когда любятся безоглядно, судорожно пытаясь остановить неумолимый бег времени.
Меж тем над степью весна в одночасье преломилась в лето. Потоки липкой духоты его за благословенным порогом хлынули на Сарай-ал-Джедид, в дрожащее марево обращая воздух над городом. И только ночью благодатный ветерок с Итили остужал раскаленные улицы. Сквозь узорную оконницу досягал он и уединенной дворцовой кельи. С наслаждением чуя свежее дыханье воздуха, приятно ласкающее потное тело, Миша едва не задремал, убаюканный ласковым шепотом Зульфии, сытой кошкою привалившейся к его боку. И не враз понял он, о чем толковала любимая, удобно уместив голову на его плече:
– Мурза Телебуга упился, глаза выпучил – ну, точь-в-точь рак!
Зульфия переливчато рассмеялась.
– Это какой же Телебуга? Что днесь приехал? Киличей Мамаев?
– Он-он, – царевна опять хохотнула, – толстый, смешной! И хвастун же! Баял все, что нет, мол, у могучего беклербека воеводы лучше да преданнее. Размечу, растопчу, – кричал, – неверных!
– Хватил браги, набрался отваги. Это с кем же он ратиться надумал?
– Сулился Митьку московского на потеху, яко медведя, Мамаю в клетке привезти!
В шепоте Зульфии пропал вдруг смех, засквозила тревога.
– Как так? – Миша в волненьи приподнялся на локте. – Он же за ратью на Токтамыша примчал! Слышно, для похода на Яик Мамай войско совокупляет.
– Не-е-т! Я за занавесью была, когда они с братом пировали, сама слышала, как шумел Телебуга: «На Русь, мол, на Русь!» А брат урезонивал…
– На Русь?
Поновляев, высвободившись из объятий, сел рывком на кошме. Его озабоченное волненье передалось и Зульфие. Села рядом, прижалась испуганно:
– Но ты же не пойдешь на своих? И воины твои… А?
Царевна, ища ответа, преданно заглядывала в лицо. Поновляев хмурился, низил взор, будто могла она в полумраке кельи прочесть ответ в его глазах, и сумела-таки, пусть не очами, так любящим сердцем! Поняла, ткнулась беззащитно головою, слезами ожгла могучую родную грудь. Миша, оглаживая худенькие вздрагивающие плечи, не знал, что и сказать, бормотал только бессвязно:
– Ну, будет, будет. Ишь, слезами-то омочила. Здесь я еще покуда…
Она подняла наконец заплаканное лицо:
– Возьми меня с собою на Русь!
У опешившего Поновляева ворохнулось было радостно: «А что, и возьму!»
Но, скрепясь душою, с болью отверг. Вельми непросто умыкнуть ордынскую царевну! Тут думать и думать надо. Дуром да наспех и ее, и себя сгубишь безлепо. А времени-то и нету, чтобы обмыслитъ да содеять все путем! Через два дня всего должен вывести воинство из Сарая-ал-Джедида Мамаев киличей. Поновляев глянул наконец в бездонные, ненаглядные, ждущие глаза:
– Я вернусь за тобою. Ты только пожди меня. Ладно?
И она, подставляя вздрагивающие, соленые еще от непросохших слез губы, веря и не веря невозможному, согласна была верить и ждать, лишь бы оставалась хоть и призрачная, как степной мираж, а все же надежда…