Глава 17
Дмитрий возвращался в Москву. Дорога змеисто струилась мимо вызревающих хлебов, и усатые ржаные колосья, неуловимо схожие с ощетиненными копьями воинами, были так же досыти пропылены, как и малая княжья дружина. Июльская жара расплавленной солнечной медью неостановимо текла с низкого василькового неба. Дружинники, довольные тем, что разрешили снять раскаленные брони – «чего там, не на рать, домой едем!» – тихо переговаривались за спиною князя:
– Жарынь!
– Дождичка б мокропогодничка.
– Дожжу толщиной с вожжу!
– Да хоть пыль бы прибило, и то ладно.
Матерый бас, урезонивая, покрыл молодые голоса:
– Неча бога гневить! Парко, да не жарко! А вот как оно теперя на походе-то? Ить панцирь, ровно печка, – яйца калить мочно!
– Чьи яйца-то, дядя Егор?
Хохот покрыл слова насмешника. Дмитрий, усмехнувшись, вернулся к прежним думам, неотвязным, будто злые конские мухи.
Все ли он устроил, как надо? Не напрасно ль ушел ныне из Нижнего? Да не о том и речь. Нельзя было не уйти! С Литвою шутки плохи. Старый Ольгерд умер, а княжение сыну Ягайле из Ульянина выводка оставил. А Ульяна не кто-нибудь – сестрица родная Михаиле Тверскому! Что при жизни долгой своей горазд был Ольгерд загадки загадывать, что и после кончины преизлиху всех озадачил. Поди, угадай, чем замятня литовская кончится! Слышно, недовольных последней Ольгердовою волею немало-таки сыскалось. Верный проведчик в Нижний донес, что пуще других ополчились на Ягайлу старший его брат Андрей Полоцкий да дядя Кейстут с сыном Витовтом.
Все они Москве добре знакомы. С каждым ратиться довелось! Вот и разберись тута. А разбираться-то надо, чтоб не створилось, неровен час, по присловью: в Литве дерутся, а на Руси чубы трещат. Не проглядеть бы! Потому и возвращается ныне князь в Москву.
А все ж гнетет душу смутная догадка, что сдеял что-то не так. А что? Тестюшку своего о новой татарской напасти известил в июне еще, едва сведав о том от нового ордынского проведчика (спасибо Горскому, что сыскал такого в Мамаевой Орде, да и не один там ныне такой доброхот делу Русскому обретается), владимирскую, переяславскую, юрьевскую, муромскую да ярославскую рати собрал, да сам с ними в Нижний и пришел. У тестя тоже полк не мал.
Могутная сила, чтоб Арапшу того осадить да вспятить! Потому и порешили они с Дмитрием суздальским самим ворога искать. Испокон веку идет Орда изгоном на Нижний через мордовскую землю, куда и двинулись ныне русские полки. Сейчас, поди уж, и через Оку перевезлись. Все вроде по уму, одно только…
Дмитрий, раздумавшись, помимо воли резко натянул повод, осадив коня. Остоялся, тронул дальше.
«Вот оно, узда! Поводьев крепких не достает воинству. Надо было Боброка тамо оставить. У того не взбрыкнешь! Боброк в Москве. Покуда рати догонит… Поздно переиначивать. А жаль! Оскорбился б, конечно, Иван непереносно, да для дела то было б вернее».
Князю припомнились вдруг каменно-гордые, как на подбор, лица Дмитрия Суздальского и его сыновей. Не раз уже злила его надменная спесивость нижегородских родственников.
«Каждый – что пуп божий! – подумалось с раздражением. – Чуть осильнеют и знай величием своим красуются, гордыню тешат. А кочки под ногами разглядывать почитают за низкое. А через кочки те и нос расквасить мочно. И расшибают ведь! Да хоть бы что! Порода, что ль, такая твердоголовая? Пото и упустили из рук Великий Стол!»
Дмитрий одернул себя, злорадствовать не приходилось, ибо вел сейчас московские полки по мордовской земле средний княжич Иван, и от хвастливой его самоуверенности зависела судьба похода. А может, и ничего, обойдется. Ведь громил же он в тамошних местах вместе с отцом да со старшим братом Василием Пулад-Темира. Так громил, что от немалой той татарской рати крохи жалкие остались! Опять туда – к мутной речке Пьяне, в коей некогда едва не утонул лютый мурза Пулад-Темир, шли ныне русские полки…
Редколесьем, насквозь прокаленным неугасимою солнечною печью, неспешно катилось воинство встречь неведомому врагу. В луговом духмяном разнотравье почасту останавливались, отдыхая. Да и чего спешить-то? О татарах ни слуху ни духу. Чай, у них тоже проведчики есть, сведали небось, какую силищу Русь собрала, да и вернулись, несолоно хлебавши, в степь свою поганую. А тут иди по эдакой жарыни невесть куда! Ратники лениво роптали, ибо и роптать-то взаболь не хотелось – все чувства расплавлял в сонливую немочь одуряющий зной. Какое тут ратиться! Упасть бы, раскинув руки, в густую, не пожухшую еще траву, и глядеть, ни о чем не думая, как плывут в вышине молочные облака, до пены нагретые расходившимся светилом. А пуще того хочется нырнуть с разбегу в какую-нито встречную речушку, озерцо ли. Самая пора, покуда святой Илья воды не испоганил. Святой-то он святой, а нужду, сказывают, по-человечьи правит.
Тут не то что доспех – и рубаху нижнюю, от пота липкую, содрать с себя готов! И сдирали, и все грузнее с каждым днем становились обозные телеги от лат, кольчуг, щитов да шеломов. Иные уж и копья, и мечи туда исхитрились сунуть, и шли теперь распояской, с расстегнутыми рубахами, будто и не на рать, а на жатву добрую привели их воеводы в мордовский край!
А там, за шеломами лесов, за Окою, в хлебородном Ополье, она уж, поди, и началась. И свистят над нивами любовно отточенные горбуши, и поют бабы, песнями теми перемогая истому тяжкой серпяной работы, и костерят, утирая пот, отцы, деды и братья ратников, грузно топающих днесь чужою землею, и безбожных агарян, и князя, и родичей своих, так не вовремя ушедших в поход. И не каждому ль из воинов тех непораз крепко икнулось на ратном пути домашним поминаньем. А о доме мечтать – какая ж рать?
Горский, обретавшийся со своею сотней в ближней стороже сборного воинства, с тревогою наблюдал, как все стремительнее накатывается на полки безудержная волна сонного безмятежья. Началось все с князя, первым пренебрегшим вместях с ближниками ношением воинской сряды. Паче того, и поохочиваться начал Иван Дмитриевич, будто для потехи этой и пришел в мордовские леса, богатые дичью!
Заразились княжьей хвастливой беспечностью и воеводы, а там уж и ратники, видя явное попустительство воинских начальников, почуяли волю. На дневках над станом крепко стало попахивать медом и бражкою, спроворенными расторопными кметями у окрестной мордвы. Где добром, меною брали хмельное, а где и силою. И это тоже было вельми худо, ибо обиженные лесные жители волками начинали глядеть на грабителей-урусутов, и как бы им не стакнуться невзначай с волками степными.
А где ныне те волки рыщут – бог весть. Дальние нижегородские сторожи, коими ведал сам Иван Дмитриевич, доносили, что кругом путь чист и татарами даже и не пахнет. А тут еще пригнали они в лагерь некоего бродячего монашка, который брел из Орды и божился, что неделю тому зрел агарян злокозненного Арапши на Волчьих Водах – притоке Донца, и шли якобы те бесермены вниз по Дону – к Мамаевой ставке.
– Слыхал, Фома неверующий? – насмешливо обратился Иван, самолично допрашивавший того убогого видока, к хмурому Горскому, хохотнул удоволенно. – Где ж волкам и быть, как не на Волчьих Водах!
– И все ж не дело, княже, – упрямо повторил Петр, – не дело кметям на походе уподобляться смердам на косьбе. Пристрожить надо воинство!
– Вот ты свою сотню и строжи. Дозволяю! – криво усмехнулся князь, в коем закипающий гнев сдерживало лишь то, что Горский – в возлюбленниках у Дмитрия Московского, да и здесь службу свою несет справно. – Ты, гляжу, кметей своих в черном теле держишь, кольчуг снимать не велишь. Неровен час, смердеть начнут!
– Ничего, целей будут. Трупья паче того смердят!
Князь в раздражении только рукою махнул – иди, мол.
Идти так идти – дело не трудное. А вот куда от мыслей деваться, если лезут они, окаянные, в голову, заставляя Петра в крепкой узде держать своих одурелых от жары дружинников и с коня не слезать до огненных кругов в глазах, рыща окрест тяжко бредущего воинства. Может, и прав князь, и неча от каждого куста шарахаться.
Только никогда еще за немалый свой ратный век не чуял Горский так явственно неотвратимое приближение смертельной опасности.
Даже там, в Орде, когда слышал шум погони, уводимой в степь Мишей Поновляевым, и потом, когда сплывали в рыбачьей лодке по Дону, поминутно ожидая черной татарской стрелы, и позже, когда пробирались на купленных в Тане конях через бескрайнее Дикое Поле, не было у Петра такого постоянного, выматывающего душу предчувствия близкой беды. К тому же два дня уже после того, как перевезлись через Пьяну, мордва в окрестных лесах будто вымерла. Две убогие деревеньки, отысканные сторожею Горского, стояли пустые, и это был недобрый знак.
Накануне Ильина дня имел Петр короткую молвь с Федосием Лаптем. Хмуро кивнув на беззаботно гомонящий за березовым перелеском воинский стан, сказал с горечью:
– Видел бы Дмитрий Иваныч!
Лапоть смолчал.
– Смекаешь, к чему говорю?
Федосий прямо глянул в глаза старшому:
– До Москвы путь неблизкий.
– Знаю. Скачи. Обскажешь все как есть.
– Не сомневайся, атаман!
– Не на тебе и сомненье – на них!
Горский зло ткнул пальцем в сторону лагеря, над которым уж и застольные песни поплыли. Лапоть скорбно усмехнулся:
– Намедни с муромским боярином, с Ненилою баял. Сам лыка не вяжет, а туда же, бахвалится. «Может, – речет, – един от нас на сто татаринов ехати, поистине никто же может противу нас стати».
– Во-во. И об этом скажешь. С Богом!
…Ильин день, душный, тяжелый, рухнул на землю, без малого не подмяв недотрогу Зорьку. Видно, не удержал спросонья Илья-пророк шестерик могучих жеребцов, и понеслась его огненная колесница, обдавая все живое нестерпимым жаром. Поникли травы, бессильно свесили головки луговые цветы, птахи – и те начали переговариваться через силу, цвиркнут неуверенно разок-другой и молчат, выжидая. А зной все подваливал и подваливал с горней высоты, утяжеляя жгучий гнет, из-под которого изнемогающую землю в силах освободить лишь могучий удар грозы.
Потные, одуревшие от жары ратники со стана снимались неохотно, ворчали:
– На Ильин день и скотину в поле не выгоняют!
К полудню, видно, устав бороться с жарою, на дно лесного оврага завалился и последний ветерок, до того хоть чуточку обдувавший распаренные лица. Поэтому, когда Горский, по тревожному зову поскакавший к передовой стороже, нашел ее наконец на отдаленной лесной поляне, тело его под кольчугою было мокро от непросыхающего пота. Но Петр и о жаре забыл, когда узрел, что нашли-таки дозорные и в здешних безлюдных лесах живую душу.
– Бает, что бортник.
Заноза кивнул на густобородого, в рваной посконной рубахе, лесовика. Горский подъехал к нему вплотную:
– Тутошний?
– Где вырос, там и выкис.
– Остер язык…
Усмешкой ли, змеисто уползшей в завитки черной бороды, суетливо бегающими ли глазами, словно бы норовящими охапить сразу все вокруг, – только показался Горскому мужик этот удивительно похожим на давешнего монаха, отпущенного князем. Бороденка у того была пожиже. Ну-ка! Горский толкнул коня вперед, руку протянул:
– Дай-кось бороду твою пощупать!
– Не замай!
Мужик отпрыгнул. Ощерясь, выхватил из-под рубахи что-то остро блеснувшее на солнце, коротко взмахнул рукою и, не оглядываясь, метнулся к спасительным лесным зарослям. И не узнать бы никогда Горскому, что таил под драною посконью ловкий лесовик, если б не заслонил его собою в этот миг востроглазый Куница. Как некогда сам Петр принял в себя смертоносное жало, великому князю уготовленное, так ныне дружинник верный и его самого оберег. Сам же не уберегся и, завалившись в седле, рухнул на руки подоспевшему атаману, силясь горлом, располосованным тяжелым метательным ножом, прохрипеть еще последнее слово.
Не ушел и убийца. Уже у самых деревьев настигла его сулица Ивана Святослова, и рухнул на лесную траву верный соглядатай вельяминовский, коего послал мятежный боярин на черное дело с ратью царевича Арапши.
Горский, торопливо опустив тело Куницы на землю, снова взметнулся в седло и, призывно мотнув головою Занозе и Святослову, вытянул своего гнедого плетью. Разбойно засвистел в ушах не усидевший таки в овраге ветер, стремительно рванулись навстречу деревья и кусты. Время, неуловимые его часцы и минуты, достаточные, быть может, чтоб закрыть по-годному глаза убитому товарищу да постоять над ним в скорбном молчании, решали сейчас судьбу. И – не успели, не хватило тех ничтожных мгновений. Храпели идущие наметом кони, и завиднелась уже за деревьями луговина, на которую втягивалось неспешно русское воинство, когда, обгоняя тревожных вестников, рухнул вдруг на землю древний татарский клич:
– Уррагх!
И, будто через взорванную тем криком невидимую плотину, выкатились на просторную луговину неудержимые потоки татарской конницы. Горскому издали показалась в этот миг русская рать похожею на застигнутый врасплох внезапным ливнем муравейник. Только если муравьи в беспрестанном мельтешении твердо ведают конечную цель – запереть скорее все входы-выходы, не допустить проникновенья враждебной силы, то в безлепой суетне воинства не было ни смыслу, ни толку.
Кто судорожно пытался вздеть бронь, кто, обдирая руки о раскаленное железо, выхватывал из телег оружие, а кто и вовсе бестолково орал, не ведая, что деять. Да и сдеять-то все равно уж ничего было нельзя, ибо обрушились на русичей со всех сторон не по-человечьи визжащие степняки. И жуткой чередою повторений покатилось по полю одно и то же: бессильно вздетые к небу руки русича и над ними – изогнувшийся в седле для удара татарин. Кто-то еще пытался продать свою жизнь подороже – увернувшись от гибельного клинка, стаскивал врага с лошади и, катаясь по скользкой от крови траве, пытался дотянуться до жилистой шеи супротивника. Но уже истаивали, будто хлеба под косою, последние русские пешцы, не колосьями – грешными своими телами устилая мордовскую землю. Комонным же ратникам путь был один – прорваться через вражьи ряды и гнать подале от проклятого места.
А и немногим лишь привелось вырваться из смертного круга. Но и это еще не было спасением, ибо мчались за ними, не отставая, как на степной облавной охоте, злобно воющие всадники, и то один, то другой русич запрокидывался вдруг в седле и валился с черной стрелою в спине под безжалостные копыта преследователей…
Где же ты, грозный Илья-пророк? Размечи злую силу громовыми стрелами, порази ордынского змия огненным своим копием! Не откликается громовержец. Видно, время приспело живым Ильям Муромцам Святую Русь спасать!
Горскому с товарищами можно еще было, резко рванув вбок, уйти от побоища. Но Петр, вытянув плетью коня, не оглядываясь, почувствовал, что то же самое сделали и Заноза со Святословом. А дальше перемешалось все в круговерти сабельной сшибки. Вкось, с долгим потягом рубанул Горский встречного татарина, и за те краткие мгновения, пока разваленный пополам супротивник сползал с седла, успел концом сабли достать горло второго. Проскочив под свистнувшими клинками, извернулся и без замаху погрузил лезвие в чей-то подставившийся бок. Последнее, что он успел почувствовать перед тем, как с озверелою силою, будто откачнувшейся лесиной, шарахнуло его по шелому, был тупой хруст вражьей плоти под его клинком. И, вываливаясь из седла, последними остатками меркнущего сознания ощутил он горькую радость воина, отнявшего перед смертью вражью жизнь, и с нею, с этой последнею радостью, рухнул в черный бездонный колодец – в небытие.
И не видел уже Горский, как бешено прорубали вражий строй Святослов и Заноза, как, бессильные одолеть их железом, выдернули татары дружинников из седел множеством арканов. Не зрел Петр и того, как, преследуемые по пятам, выскочили русичи на обрывистый берег Пьяны, как, сверзившись с кручи, нырнул да и больше не вынырнул князь Иван. И некому было ему помочь, ибо многим и многим довелось тогда испить из смертной своей чаши мутной речной водицы. Допьяна упоила-употчевала русичей Пьяна, да и сама нахлебалась вдоволь русской кровушки. Не ведает ничего этого Горский, далеко ныне обретается душа его, и вернется ли она в бренную оболочину – бог весть…