Глава 16
Мамай, как обычно, проснулся в тот ранний час, когда степные птицы наперебой начинают славить неуловимые мгновенья превращения предрассветной синевы в робкий румянец зари. В юрте Туркан-ханым, где провел эту ночь всесильный темник, душно пахло кошмами и сладкими аравийскими благовониями, столь любимыми старшей женою степного владыки. Но не этот приторный аромат втягивали с жадностью крылья широко приплюснутого к узкому жидкобородому лицу носа Мамая.
Из-за полога жилища – оттуда, где похрустывали заиндевевшей за ночь травою кожаные сапоги сторожевых нукеров, тек терпкий запах конского пота и горьковатый дым кизяка. И не птицы, коих распугала и осень, и, пуще того, ордынское многолюдье, а горячие лошади нетерпеливым ржаньем славили восхожденье нового дня. А дорого бы дал сейчас Мамай, с удовольствием прислушивающийся к первым звукам просыпающегося стана, чтобы вернуть сейчас одну из тех улетевших птах да и превратиться в нее на малую лишь минуту. Чтоб за краткие мгновенья те успеть озреть из горнего полета огромное свое кочевье, чтоб понять: не стыдно ль ему, хранителю древней славы монголов за какую-нито безлепицу пред святою тенью Потрясателя Вселенной, глядящего с небес на воинственных потомков. И великий Темучин остался бы, однако, доволен устроением кочевой столицы Мамаевой!
Как бесчисленные кольчужные кольца, скованы воедино его, великого темника, волей походные кибитки непобедимого ордынского войска. Так было и так будет под знаком доброго числа «десять»! Десять воинов в юрте, десять юрт кольцом круг шатра сотника, десять сотен кружков – у вежи тысячника и десять тысяч – тьма – как десять пальцев на его, на Мамаевых руках! Да и не один токмо тумен под его властною сухощавою рукою. Надо будет – будет и подлинная тьма, которую одному лишь Темучину и можно счесть с вечного неба.
Видишь ли ты, о Священный Воитель, что в достойные руки вложила судьба твое славное девятибунчужное знамя? И пусть занесли на него прошедшие полтора века мусульманский полумесяц, разве спрячешь за узким тем лезвием ненасытное языческое нутро степных воинов! Не очень-то дает разгуляться в своей Орде святым улемам темник Мамай, для которого любое поучение священной «Ясы» Темучина превыше всех сур Корана!
Да не больно-то и спешат проповедники ислама в задонские степи. Их прибежище – города, где некуда убежать от пронзительных криков звонкоголосых азанчи, пять раз в день призывающих правоверных восславить аллаха за великую милость его. Вольным кочевникам не эта, выпрошенная на коленях, а кровавоокого бога войны Сульдэ милость нужна, ибо кормятся они тем, что покорно ляжет под копыта победоносной конницы. Как легло уже междуречье Дона и Днепра, и генуэзский Крым, и земли аланов, касогов, ясов и прочих многих и многих языков. Знает Мамай, куда кинуть из цепкой горсти своей за добычей и славой беспощадные тумены, и потому славят его имя у степных костров чаще аллаха и громче Сульдэ.
Города – зло, но без них зачахнет торговля, и некуда станет девать захваченное в бесчисленных походах чужое добро. Потому и тянется ныне не знающая промаха Мамаева рука и к генуэзской Тане, и к столице Астороканского улуса, а паче всего к заветной жемчужине Белой Орды – Сараю. Сколь уж лет то хитрою лисою корсаком, то злобным матерым волком рыщет степной владыка круг вместилища былой монгольской славы. Пообносилась, правда, изрядно та слава, лохмотьями стали ее ослепительные некогда одежды за годы великой замятни, поразившей Орду после смерти достославного Чанибека, мир его праху!
Как ошибся он, Мамай, поверив злонравному Бердибеку, который и лоскутом халата великого отца своего быть не достоин! Разве посмел бы умертвить и родителя, и братьев распутный ханский сын, если б не чуял могучей поддержки всесильного темника? Ан и не всесилен он оказался, и ему не под силу было в одночасье соединить разорванное, израненное тело Великой Орды. Сколь через раны те утекло бесценной крови прямых потомков Темучина! И он в той крови повинен, и еще не раз прольется она, покуда не соберет всю Орду под свою жесткую руку хан Мамай! Теперь уже недолго осталось ждать, теперь в его власти решить: доживет ли до весны ничтожный Магомет, чье имя чеканят на монетах всех подвластных Мамаевой Орде улусов и чьим именем правит этою Ордою властный темник. Но одно дело – вертеть куклою-царем, прячась за его троном, и совсем другое – всесть на золотой престол самому!
Долго готовил Мамай степь к тому, что ему, безродному, не знатному, и никому иному, надлежит стать подлинным владыкою бывшего улуса Джучи. Ибо сколь ни лей он царской крови, а в свои жилы впустить ее не в силах, ежели не было предначертано того при его рождении. Потому и взял он в жены Узбекову внучку, чтобы так хоть породниться со священным родом Потрясателя Вселенной, потому и ночует в ее белой юрте, хотя есть у него жены и моложе, и горячее.
Мамай приподнялся на кошме, хмуро глянул на сочно похрапывающую рядом жену.
«Храпит, как добрая кобылица, а сына родить не может!» – подумалось с привычным раздражением. Но сердиться не хотелось. День, первые лучи которого уже расплавили рассветную синеву над кочевою столицей, сулил быть радостным. Два дня тому примчал в Орду с десятком нукеров мурза Куплюк – киличей царевича Арапши. Мамай принял посланника, будто и не догадываясь, с чем он пожаловал, хотя давно уже верные проведчики известили темника о движении к его ставке чужой конницы, отягченной многими обозами. И, глядя на дородного мурзу, смиренно молящего от имени своего господина его, победоносного властелина, боговспомоществующего владыку, поборника правосудия, защитника веры, блеск государства (ох, сладкоречив сей мурза!) принять в лоно Орды воинов пресветлого царевича Арапши с женами, детьми и скотом их, Мамай готов был заурчать от удовольствия, как кот, пригретый весенним солнцем. Ибо не каждый день выигрывает он сражения у клятого врага – заяицкого хана Тохтамыша. А тут без бою, без крови отхватил он у соперника едва не треть войска!
Мамай давно уже следил за нестроеньями в Тохтамышевой столице – Сыгнаке. Паче того, он же их, эти нестроения, и подогревал, распуская через проведчиков слухи, что царевич Арапша метит на престол заяицких ханов. Посеянные соглядатаями зерна упали на благодатную почву, ибо и на Яике не было братской любви меж потомками Темучина, и славный воитель Арапша, коему Тохтамыш обязан был многими победами, совсем не против занять место ныне царствующего родича!
И теперь, глядя на мурзу-киличея, Мамай ликовал. Вихрем проносились в голове злорадные мысли:
«Отсек я хищные когти на Тохтамышевой лапе! Не скоро протянется она теперь к Сараю! А покуда залижет заяицкий волк свою рану, станет моя Орда превыше его улуса!»
Раскатившись мыслями, Мамай не вслушивался в речение мурзы, и только слово «Тимур» помимо воли кольнуло сознание.
«Да, Тимур… Если б не он, не подняться бы Тохтамышу. А покуда подсаживает его на коня хоть и высохшая, да могучая десница Железного Хромца, трудно будет сладить с ненавистником».
Меж тем Куплюк замолчал, и Мамай, протомив его для пущей важности еще с минуту, наконец вымолвил с наигранным равнодушием:
– Славному царевичу Арапше в мою Орду всегда путь чист…
И вот днесь должен Мамай встретиться с еще одним отпрыском Темучинова рода – мятежным Арапшою. Великий темник решил принять его нарочито просто. Это потом будет торжественный пир в просторном Мамаевом шатре, где он усадит нового союзника на почетном месте слева от себя и будет ему первому подавать чаши с крепкой бузою, разливающей по телу блаженное тепло, размягчающее душу и утоляющее печали. Но прежде чем состязаться с гостем в умении вести, не пьянея, застольную беседу, потягается с ним Мамай в трезвой битве ума и хитрости, дабы самому, без проведчиков, постигнуть, какие стрелы хранит в колчане замыслов гордый царевич.
Только двух, испытанных временем и походами доверенных мурз – Бегича и Кастрюка – допустит он в особую юрту к беседе с неведомым Арапшою.
Мамай порывисто встал, оправляя халат, который не снимал на ночь, ибо все чаще посещал он свою старшую жену при застегнутом поясе, лишь уважения ради к ее великим предкам…
Арапша и верно, как доносили проведчики, оказался ростом ниже даже тщедушного Мамая, и это доставило великому темнику, исподволь разглядывавшего через узкие щелочки по-кошачьи прижмуренных глаз заяицкого царевича, мимолетную радость. Однако она тут же улетучилась, ибо если плечи Мамая, сколь ни надевай на них дорогих халатов, более походили на угловатые неразвитые плечи подростка, то могучие, таящие, видно, немалую силу, рамена Арапши неудержимо распирали зеленый шелк одежд, и, когда после долгих цветистых приветствий он сел на кошму, то показалось, что на мягкий белый ворс опустился плотный зеленый квадрат.
Мамаю, от созерцания чужой силы всегда острее чувствующему собственную телесную немощь, на миг стало неприятно. Но, перемогая себя, он заговорил притворно ласково, будто кривой нож в просторном рукаве халата лелея:
– Здоров ли ныне светлый хан Тохтамыш, и кони его, и скот его, и жены его? Не просил ли передать мне что-либо изустно твой повелитель?
Помрачневший Арапша отмолвил, ломая привычную учтивость:
– Не называй презренного сына шакала моим повелителем! Прости за дерзкую горячность мою, о Колчан Милостей, но не могу я без гнева слышать злокозненное имя нечестивца, из гнусных лап которого увел я свой род!
Царевич перевел дыхание, домолвил:
– Сколь благородных потомков Темучина извел сей пожиратель падали, дабы оградить неправедно охапленный им ханский стол! Уже и ко мне подбирались наемные убийцы Тохтамыша. Я ж не дался кровавым рукам его, яко баран на бойне, и припадаю ныне к твоим ногам, моля помощи и защиты. Ибо не мочен я один совладать с грязным насильником. А паче того – и с могучим покровителем его Тимуром. Да сократит небо презренные дни этого безродного разбойника, грязного пса, вычесывающего блох на троне владыки Азии!
Мамай, совсем утопивший зрачки в узких прорезях глаз, внимал молча, не перебивая, словно бы и не слыша грубой бесцеремонности царевича, и малая капля которой стоила бы любому иному головы.
Ибо разве сам Мамай не убивал богатуров рода темучинова, яко Тохтамыш? И разве не выбился он, подобно Тимуру, из шайки безродного степного сброда в правители огромной страны? Легко стать владыкою по наследственному праву и куда труднее – умом, хитростью и коварством! А вот дерзость царевича – не от длинного ума. Видно, как злобный могучий вепрь, готов он всадить во врага, не раздумывая, смертельные клыки. Да только опытному охотнику свирепый кабан не диво – встал на высокое место, и все, не углядят его лютые вепрьи глазки!
Так что не опасен Арапша Мамаю, и неча прислушиваться к его разъяренному безлепому хрюканью, главное – обернуть вовремя злобную его силу на истинного врага. А это Мамай умеет!
Царевич умолк, почуявши, видно, все же, что сказал что-то не так, и неуклюже попытался исправиться:
– Конечно, не только знатность, но и доблесть дает славу и власть. Разве не был простым пастухом несравненный Субудай, возвеличенный Священным Воителем и внуком его Бату-ханом! Не так ли и ты, о досточтимый, добился осуществления своих желаний, не звонкое ли эхо твоих побед движет тебя по широкой дороге благополучия!
Изощренным своим слухом Мамой уловил едва слышный змеистый шепот Бегича, придвинувшегося на миг к Кастрюку:
– Урусуты говорят: «Простота – хуже воровства»!
«Истинно! – чуть заметно усмехнувшись, подумал Мамай. – А все ж тому простецу доверять, яко Бегичу или Кастрюку, до конца нельзя. Мурзам без меня смерть, ибо достатки свои и славу получили из моих рук. А отпрыск царский как бы не взбрыкнул, норовя сбросить да и подмять оседлавшего его безродного темника. Ну да ничего, хитрому табунщику Мамаю и не таких неукротимых объезжать доводилось!»
Помолчав, Мамай заговорил резко и властно, будто и впрямь смиряя упрямого жеребца:
– Чисты помыслы твои, светлый богатур. Отдаешь ты в мою руку рукояти славных сабель своих воинов. Но ведомо тебе, что верность тех клинков постигнуть мочно лишь на вражеских шеях. Дерзостен и злословен владетель астороканского улуса Хаджи-Черкес. Готов ли ты стать громом гнева и молнией возмездия на голову этого нечестивца? Пусть обрушится меч справедливости на шелудивого пса, прикормленного твоим ненавистником Тохтамышем. Оттого и наглеет он, и зубы скалит. Выбей без жалости эти зубы!
Арапша почтительно коснулся правою рукою поочередно сердца, губ и лба:
– Ин ш, аллах!
Глаза Мамая больше не были сладко прижмурены, в них метались хищные зеленые огоньки, словно у изготовившегося к прыжку дикого кота. Да и сам он худым, наклонившимся вперед телом неуловимо напоминал дремучего обитателя камышовых зарослей. Даже яростный, гортанный голос его был схож с хриплым утробным мяуканьем облезлого владыки тугаев.
«Драный кот!» – подумал Арапша, но не сказал, покорно склонил голову, слушая.
– Но Хаджи-Черкес лишь лопоухий щенок перед матерым псом Дмитрием Московским. То другой наш заклятый враг. Осильнела Москва, покуда шли нестроения в Орде. Вельми мудр был Чанибек, не дававший Руси обрастать золотою шерстью. Давно уж никто не стриг упрямого московского барана. Потому и обнаглел он, и сам норовит боднуть хозяина. Забыл надменный коназ, чей Москва улус! Пора подмять выю гордеца под татарское колено, зажать могучей пястью дерзкое горло, дабы не изрыгало оно никогда хулы на славных степных богатуров!
Мамай вытянул руку, будто и впрямь сжимая вражью гортань, и хищный сверк камней на его пальцах схож был с тусклым блеском когтей на кошачьей лапе.
– Ведомо ли тебе, царевич, что злокозненный тот урусут посягает уже и на Орду? Великий окуп взял с Булгара, а ведь тамошний князь Магомет-Солтан из моих рук ставлен!
Мамай, захлебнувшись гневом, умолк. И, когда заговорил вновь, в голосе его было больше злобной решимости, чем безрассудного гнева.
– Дмитрий хитер! Сам полки на Булгар не повел, дабы мы на Москву сильно не опалялись. Тестю своему Дмитрию Суздальскому доверил рати. Но где конь валялся, его шерсть останется! И полк московский на Булгар ходил, и воевода Боброк, коего Дмитрий у сердца держит, был тамо. Наказать надо Москву! Только чтоб Дмитрия ныне сломить, сила всей Орды нужна. А ее не год и не два сбирать придется.
Мамай хитро прищурил глаз.
– Притворимся покуда, что поверили Москве, и взыщем за Булгарский разор с Дмитрия Суздальского. Тем паче что то не первый его грех пред Ордою. Помнишь ли ты, мурза, как извели нижегородцы посла моего, а твоего брата – Сарайку?
Великий темник повернул голову к тучному Кастрюку. Тот, мрачно посопев, отмолвил:
– Проклятые урусуты, да опрокинется на них небо, держали Сарайку с нукерами в затворе, а когда вырвались храбрецы и заняли дом главного городского шамана, сожгли их в том доме без жалости! Прикажи, непобедимый, и я кинусь, подобно бешеному медведю, на коварного коназа!
– Да будет так! – На узкое лицо Мамая вернулась прежняя маска надменного величия. – Ты, Кастрюк, пойдешь с пресветлым царевичем на Асторокань. А потом, когда отъедятся кони на весенней траве, помчитесь вы изгоном на улус Дмитрия Суздальского!
Арапша и Кастрюк почтительно склонили головы. Как и всегда, вид чужого покорства утишил гнев Мамая. Иным, уже умиротворенным голосом вопросил он Арапшу, нет ли у того просьб, жалоб, иной ли какой докуки к нему, Мамаю. Царевич, замявшись и переглянувшись со своим мурзою, ответил не враз, и видно было, как он трудно подбирает слова, силясь, видимо, опять не сказануть лишнего.
– О Щит Милосердия! Сверх меры довольны мы, недостойные, милостью твоею. Есть, правда, маленькое дельце. Стоит ли только досаждать?
– Ну-ну, – подбодрил Мамай, и Арапша, отчаявшийся облечь в цветистые речения существо дела, сказал, как отрубил:
– Свели ночью у киличея моего, мурзы Куплюка, коней. Одного-то жеребца я ему дарил. Тоурмен! Потому и говорю.
– Воров ловили?
– Ушли.
Мамай повернулся к Кастрюку:
– Мурза! Грабителей сыскать. Немедля. Коней вернуть. А тебе, киличей, за тревогу и хлопоты твои в придачу к тоурмену дарю горячего тонконогого аравийца из моих табунов!
Мамай милостиво кивнул Куплюку.
«Хитер», – привычно подумал о своем повелителе Кастрюк. Да и особой хитрости-то не было в том, чтобы утаить от гостей горькую истину, открытую Некоматом. Не мог же, в самом деле, владыка Орды поведать новым союзникам, что на их боевых конях умчались от расправы московские проведчики! Много чего порою не может человек, даже если он всесильный темник, и паче всего, не может прозреть он будущее.
И потому не ведают пока судьбы своей ни обруганный Вельяминовым за долгую отлучку Поновляев, ни близящиеся уже к могучим бастионам генуэзской Таны соглядатаи Дмитрия Московского, ни пятеро случайных степных бродяг, коим снесут головы за чужой грех, являя гостям строгость ордынских порядков, ни князь астороканский Хаджи-Черкес, лениво отведывающий в этот миг халву с широкого золотого блюда. Не дано знать коварному владетелю поволжского улуса, что не минет еще и зима, как тяжелое блюдо это отразит огни бухарских светильников в Мамаевом шатре. Только не рассыпчатая услада гортани будет возлежать на блистающей его поверхности, а лишенная тела голова самого Хаджи-Черкеса – кровавое доказательство преданности царевича Арапши всесильному темнику Мамаю.
Не задумывается еще о своем жребии – пробиваться зимней неприютной степью к далеким рубежам Русской земли – и новый юркий приказчик купца Вьюна, заботно перекладывающий сейчас товар в походной его лавке. Не задумывается, но уже готов поспешать, неся добытые Мишей Поновляевым вести через Дикое поле туда, где у границ рязанских ждут их дальние московские сторожи.
Бег времени неостановим, и что ему человеческие судьбы, бесчисленными пылинками ложащиеся под его копыта! Может, оно и так, только не каждую из них уносит встречный ветер, какие-то ведь и впечатываются навеки бесстрастными подковами в неиссякаемую память поколений. Какие и когда? Не дано нам этого знания, и в этом мудрость вечного времени.