Глава 18
На два дня всего опередил скорбную весть Федосий Лапоть. И, когда предстал перед Дмитрием исхудавший, оборванный переяславский воевода, приведший в столицу остатки московского полка, князь готов был уже к неизбежному. После разговора с Федосием уверился он в прежних своих опасениях, понял, что не обойдет беда стороною. И на нем, на Дмитрии, будет вина в безлепо пролитой русской крови. И не изменить уже ничего, не исправить. А все ж не хотела принимать, сопротивлялась душа такому исходу, отвергая горькое провидение трезвого ума. И, когда явилось в сбивчивой речи боярина подтверждение беспощадной истины, будто могильная плита легла на князя, хороня под смертной тяжестью своею последнюю надежду.
Много раз так-то вот, с размаху, бросала судьба на плечи Дмитрия тяжкий гнет неудач. Шутка ли – пятнадцать уже годов минуло с той поры, как препоясали его великокняжеским мечом. Тогда, двенадцатилетним вьюношком, он и поднять-то не мог толком тот заветный меч. Окрепли, заматерели княжьи плечи за годы трудов и походов, а все ж в иные минуты непереносною кажется тяжесть новой беды.
К кому прийти в такой час с неизбывною болью, не боясь показать слабости своей? Все ждут твердого, ободряющего княжьего слова. А где ж ему самому-то найти целящее ободрение и утешение? Ни жене, ни верным ближникам не должен показывать он, как невыносимо тяжело порою бремя власти! Одна лишь опора в такую минуту у князя – митрополит Алексий. Только его не оскудевающая духовная мощь способна возжечь в изнемогающей душе чистый свет веры!
Отпустив боярина, князь долгими переходами прошел сквозь заполошенную суету терема (видно, и здесь уже сведали о Пьянском позорище!), обнял мимоходом успевшую уже всплакнуть Евдокию – рано, мол, слезы-то лить, может, и жив еще непутевый братец Иван, и один, без провожатых выйдя со двора, двинулся к Успенскому собору. Во владычные хоромы он поднялся не главным, а боковым, с детства знакомым ходом, и Алексий не умедлил принять его. Время будто и не касалось просторной кельи митрополита. Сколько себя помнил Дмитрий, всегда вот так же уютно мерцала пред божницею лампада и глядели из полутьмы строгие иконные лики. Самый воздух кельи, сухой и легкий, пахнущий неуловимым горьковатым ароматом, казалось, утишал помалу раздиравшие душу страсти.
Дмитрий, подойдя под благословение к сидящему в кресле Алексию, подивился становящемуся с каждым днем все зримее сходству истончившихся черт лица митрополита, обрамленного белым клобуком, с ликами древних византийских икон. И, целуя слабую, со святыми мощами уже сравнимую руку владыки, князь почувствовал вдруг острую жалость к мудрому старцу, давно уж ставшему если не отцом, то заботливым и строгим дедом Дмитрия. Что было бы с Москвою и с землею русскою, если б дрогнула эта, ныне бессильно лежащая на резном подлокотнике рука, коею столько лет направлял митрополит шаги мужающего князя! И хоть давно уже научился Дмитрий шествовать твердо и властно, а все равно ощущал за собою добрую силу руки Алексия, и потому горькой тоскою окатило вдруг, когда помыслил, что недолго, видно, осталось веку святителю Руси.
Потому, прежде чем начать неизбежный разговор о заботах своих, Дмитрий заботно вопросил владыку о здоровье. Немощен стал телом митрополит, но неукротимый дух по-прежнему светился в глазах его, будто и не было за плечами без малого семи десятков лет пути, начатого некогда юным иноком Богоявленской обители.
– Не о здоровье – об ином мне пещись ныне надо. – Алексий прямо взглянул в очи князя. – Чую, скоро приимеет Господь мою душу. Достойно ли приму его волю?
И, прерывая Дмитрия, желавшего возразить было, что рано еще о смерти думать, митрополит домолвил твердо:
– Не суесловь, княже! Ибо сказано: «Кто из людей жил и не видел смерти, избавил душу свою от руки преисподней?» Яз тоже смертен. И мой срок близок.
Помолчав и омягчев лицом, владыка вновь обратился к смущенному князю:
– Мыслю, и с иными глаголами, а не токмо с прошаньем о здоровье пришел ты днесь, княже?
Дмитрий поднял нахмуренное чело:
– Весть пришла – повержены полки наши в мордовской земле. А допрежь того верный кметь оттуда пригнал, сказывал о нестроеньях великих в войске. Баял, беспечности тамо несть числа. Ратники-де не токмо кольчуги, а и порты свои с плеч спустили, аки в бане распревше. Вот татары их и попарили! Отче! Вельми виновен я. Не укрепил воинство добрыми воеводами. Мыслил о том и не сдеял.
Не дождавшись ответа, домолвил в горькой растерянности:
– Когда ж мы готовы будем татарам противустати? О двух головах они, что ли! А у нас по одной, да непутевой. Отче! Иссякает вера моя в победу над погаными. Возможем ли сломать Орду, ежели скудоумие, спесь да бахвальство свои преломить не в силах?
Алексий поднял на князя темный непреклонный взор:
– Сын мой! С младых ногтей учил я тебя, что токмо единомыслие даст православному воинству победу над безбожные агаряны! Лишь твоя ли в том вина, что случилось ныне меж ратниками гибельное шатание? А сами воины что ж? Али не ведали, на какого врага ополчились?
– Отче! – едва не застонал Дмитрий. – Да ить среди них лучшие мои кмети были!
– Лучшие ли? – Алексий сурово взглянул на князя. – Мнится мне, что лучшие не забыли бы о воинском долге своем!
Князь опустил голову, а митрополит, возвыся голос, продолжил:
– Борьба с Ордою – дело святое, богоугодное. И кто презрел сию заповедь предков наших, кары достоин. Ибо сказано…
Владыка запнулся, припоминая.
– Сказано: «Проклят, кто дело Господне делает небрежно!» Не мне, грешному, судить и тем паче проклинать безлепо сгинувших. В руце божьей обретаются души их. И не Господь ли ниспослал ныне пораженье в стороне Наручатской, указуя нам грядущее? А грядущее наше – в единачестве всего языка русского. И ты, княже, промыслом божиим призван единачество то крепить, ободряя слабых, окорачивая злонравных, осаживая нетерпеливых. Возможешь содеять сие – сломишь Орду, ибо близок уже час великой битвы! Не возможешь – повторится Пьяна и раз, и другой, покуда не померкнет свет в родимой земле.
Укрепись духом, сыне, не дай створиться тому злу, не попусти ордынскому змию!
Митрополит умолк, передыхая.
«Нелегко уж и баять-то святителю, яко прежде», – с болью подумал князь. Перемолчав, сказал со вздохом:
– Вельми тяжел крест мой, отче.
Митрополит кивнул, соглашаясь:
– Вестимо, тяжел. А не тяжелее, чем у любого из тех смердов – пахарей, для коих и тщишься ты скинуть с Руси татарское ярмо! Не о себе – о них допрежь должна быть господарская дума твоя! Прими в душу боль народа, и растворится в ней без остатка твоя боль, яко капля малая. В том исток грядущей победы!
Алексий опять умолк, часто и трудно дыша. Перемогая себя, договорил:
– Не узрю уже яз победы сей. И еще об одном скорблю, уходя с земли. Оставляю многотрудное дело свое без восприемника.
– А Сергий что ж? – осторожно вопросил Дмитрий.
Митрополит в ответ сожалеюще развел руками:
– Намедни баял яз с ним опять. Наотрез отказался старец от святительского сана. «Прости мя, – рек, – владыка, яко выше моея меры еже глаголеши, и сия во мне не обращеши никогда же».
Алексий сокрушенно качнул головою, повторил:
– Никогда же…
И, будто отринув горечь сожаления, митрополит продолжил раздумчиво:
– Не сразу постиг яз предназначение Сергия. Не в святительских покоях – на Маковце, в лесах радонежских истинное место великого молитвенника Руси! Из дебрей тех и слово его святое народу слышнее!
Помедлив, Алексий добавил:
– А все ж митрополитом свой русич должен стати. Если не Сергий, то кто ж?
Видя нетерпеливое движенье князя, владыка остановил его неспешною молвью:
– Знаю, о Митяе вопросить мыслишь. Люб он тебе. Книжен, велеречив. Удобен. Токмо удобство то мне не по нраву. Светской жизни, а не мнишеского жития вкусил сей человек. А не порадевши свой срок в иночестве, возможет ли стать Митяй твоею духовною опорой?
Алексий откинулся в кресле, устало прикрыл глаза. Но когда Дмитрий через минуту помыкнулся было встать, веки святителя дрогнули и открыли вдруг уже не тот, прежний, непреклонный, а добрый заботный отцовский взор.
– Верь, Митя, будет и на Орду Пьяна. Будет! Ты только верь.
…Прежним путем – палатами, лестницами, переходами – покидал владычные покои Дмитрий. Только шаг князя стал тверже, и резче означились морщины на высоком челе. За окнами разгорался день. Вереницею плыли над крышами облака. Шумел народ. И князь торопился туда – к неизбывным делам и заботам.