Глава 13
Над Мамаевой Ордою раскинула душный полог июльская ночь. Ветер, до самых сумерек пыльным веником свистевший по степи, и тот притих, обессилев от жаркой истомы. Душная дрема вязкою вологой растеклась по земле, утопив в себе многоголосый шум необъятного человечьего стойбища. Только низкие южные звезды бессонными очами озирают приречную равнину и сам Дон, который лениво переходит вброд пышнотелая луна. Лишь изредка забрешет вдруг с подвывом собака да всхрапнет от причудившегося волчьего запаха горячий конь – и тут же притихнут, сморенные вновь сонной одурью.
Беспокойным сном забылся и огромный табор походного торжища, вытянутого по берегу без малого на две версты. Вездесущим торговцам ночная пора – лишняя докука. Им – армянам, персам, татарам, русичам, фрягам, грекам, неисчислимой стаей движущимся вслед за кочевою Мамаевой столицею, – и на малый часец бы не прерывать суетное купеческое дело! Но так уж одинаково устроили тот вечный порядок разных языков боги и идолища, что и над секирами западных костелов, и над шеломами русских церквей, и над стрелами мусульманских минаретов, и над убогими языческими капищами – всюду в урочный час сменяют друг дружку свет и тьма. А потому и не спит – чутко дремлет торжище, сожидая того рассветного часу, когда засинеет степной окоем. Известно: серебрян пастух с поля, золот хозяин на поле, а купец – за лоток али прилавок.
Не спится Мише Поновляеву. Да оно и к лучшему – гоже ли купеческому караульщику сладкие сны глядеть? Нощной тать – он знает, где взять! И не пестрые ли палатки купца Ашота высматривают сей часец в непроглядной темени волчьи глаза неведомых ночных грабежчиков? А и есть чем поживиться разбойникам у богатого армянского торговца, прозванного иными купцами за всегдашнее везение Счастливым! Да и не счастье разве помогло ему нынче в целости и сохранности через степи, кишащие воровскими шайками, довезти в Мамаеву походную столицу и сладкое тягучее арранское вино, и драгоценные индийские ткани, и доброе арабское оружие. И не счастливый ли случай дал Ашоту в караульщики могучего русича, дважды разметавшего ватажки степных разбойников, алкавших запустить жадные руки в переметные сумы купеческого коня да в многочисленные мешки с товарами, навьюченные на терпеливые верблюжьи спины.
Да и что оно такое, это счастье? Плохой это, видно, товар, если нельзя его ощупать взглядом, взвесить, помять руками, прицениться. А ежели невзначай и доведется купить, будешь до конца дней своих гадать: твое ли счастье подсунула тебе тароватая торговка Судьба? Может, лучше и не искать его, не хаживать за ним, аки за жар-птицею, за тридевять земель? Вон, отыскал же кто-то счастье в минутах бездумной похоти, и не надо им, ублаженным многоопытными жонками за пыльными полотнищами пестрых шатров, более ничего. И растворяются они во тьме, а вослед им за своим коротким счастьем тянутся иные.
Здесь, в легких вежах, раскинутых в тощей тополевой рощице, – маленькое царство лукавого Абрама. Черными, навыкате, глазами-маслинами, вислым, породистым носом в один миг без промашки зрит и чует он, в чьем шатре желает отведать свой кусок счастья ночной гость – пышногрудой персиянки ли, маленькой китаянки, хорезмийской, греческой ли красавицы. А может, ослепит кого в липкой темени шатра жемчужный блеск зубов чернокожей нубийки? Все ведает о тайных желаниях каждого, сюда приходящего, премудрый Абрам!
«Может, и мне, прозревая будущее, отмолвит лукавый сводник, какого счастья ищу в Мамаевой Орде?» – Поновляев вздохнул, прислонился погоднее спиною к дереву, с коего без малого на высоту человечьего роста объел кору вездесущий скот. Нескончаемой чередою, будто степной караван, потянулись из просторов Мишиной памяти недавние воспоминания…
Пересидев астороканскую резню в вонючем арыке, Поновляев и дед Аникей только под утро покинули свое нечаянное убежище. Путаясь в узких грязных улицах, выбрались к Волге. Долго шли берегом, хоронясь и припадая к земле на каждый нежданный звук. Углядев пустую рыбачью лодку, сторожко спустились с откоса к песчаному урезу. Резкий гортанный окрик сверху застал их всего в нескольких саженях от астороканского берега. Изо всей мочи огребаясь неуклюжим коротким веслом, Миша не слышал хищного посвиста гибельной стрелы и глухого стука вонзившегося в живую плоть каленого рожна, а узрел только, как сидевший на корме Аникей взбрыкнул вдруг ногами и ничью нырнул за борт. Как и почему не тронула его самого оперенная смерть, не единожды сквозя у виска и вонзаясь с дрожью в смоленые лодочные бока? Может, это и было написанное ему на роду счастье? И не счастьем ли было появление на волжском стрежне купеческого корабля, когда Поновляев уже изнемог, правя утлую лодку супротив течения – подалее от коварной Асторокани.
Так вот и пересеклись дороги Ашота Счастливого и недавнего ушкуйного атамана. Кому из них та встреча стала большей удачей – бог весть. Токмо вот почти уж год не разводит их переменчивая судьба. Сколь событий миновало за этот срок над землею, сколь их – больших и малых – унесла в пучину Хвалынского моря, будто в Лету, река времени Волга! А все ж паче других всколыхнула Орду, будто воду в стоялой луже, весть о нежданном походе москвичей и нижегородцев на Булгар. Поновляева новость сия застала в Сарае, где без малого на полгода осел Ашот Счастливый.
– Ежели так и дальше пойдет, – судачили в Сарае, – вскорости московский коназ Дмитрий замахнется и на Белую Орду, а там – и на Мамаеву!
Слушая досужие разговоры, Миша только губы с досады покусывал – нет ему покуда дороги на Русь, не забылся еще там позорный конец ушкуйной дружины, от коей он, может, один только жив и остался. А как бы хотелось ему выплеснуть поскорее прикопившуюся в сердце черную злобу на всех ордынцев подряд – сарайских, астороканских, мамаевых ли. И, доведись Мише попасть в походную русскую рать, взостренную на татар, не самым бы худым воином он в ней оказался! Эх, встреться ему тогда подлый Хаджи-Черкес!
Поновляев со вздохом разжал пальцы, помимо воли сжавшие сабельную рукоять, усмехнулся горько:
– Токмо на татях зло и срываю.
Меж тем полог одного из шатров райского Абрамового приюта на миг откинулся, выпустив очередного гостя. Глазами, навычными к ночной темени, Миша видел, как тот, не торопясь, отвязал сожидавшего у шатра коня, тяжело всел в седло и, объезжая тополя и кусты, приблизился к веже Ашота Счастливого. Ежели б не столь малое – в полтора десятка саженей всего – расстояние, Поновляев так и не понял бы, с чего вдруг в следующий миг неведомый всадник шатнулся назад и, будто всплеснувши руками, грузно повалился с коня. Может, и не метнулся бы Миша на выручку выдернутому разбойным арканом из седла незнакомцу, если б не прохрипел поверженный неподобную русскую брань – в Бога и в мать.
Молча ринувшись на невесть откуда взявшихся душегубов, поспешающих к жертве, почти без замаха ткнул Миша переднего саблею в бок и, выдернув лезвие из обмякшего тела, рубанул вкось по шее второго. Не увидев даже, а невестимо как почуяв третьего супротивника, метнулся вбок, на вершок лишь уйдя от смертного просверка чужой стали и с развороту, вложив в удар всю долившую душу злобу, рассек злодея чуть не наполы – от плеча до паха – так, что смертно занемела десница на сабельной рукояти.
Покуда Поновляев помогал надсадно кряхтящему спасенному подняться да снять разбойничью удавку, на шум нечаянной сшибки начали помалу стекаться разбуженные обитатели торжища. Факелы и светильники, принесенные купцами-доброхотами, вырвали у темени малый майданчик, осветив двух зарубленных татей и третьего, по телу коего, затихая, шла последняя дрожь.
Спасенный – дородный русич с окладистой черной бородою, – потирая рукою шею, кивнул в сторону подплывших кровью душегубов:
– Тяжелая у тя рука!
Отворотясь от убиенных, он огорченно домолвил:
– Нечем мне и наградить-то тебя, выручник, о сей часец. Всю колиту у Абрама повытряс!
Боярин – а по дорогому кафтану да красным, отделанным золотым кружевом сапогам ясно было, что не простого роду-племени человек, – досадливо отмотнув головою на Мишину молвь, что не надо ему, мол, никакой награды, выговорил, как приказал:
– Придешь завтра из утра ко мне в шатер…
Договорить боярину не дал ордынский сторожевой разъезд, не замедливший к нежданному ночному многолюдью. Раздвинув остолпивших дорогу торговцев, конники выехали в освещенный круг, и старшой, приняв у кого-то чадящий факел, деловито оглядел убитых, восхищенно поцокивая языком, а потом уж повернулся к стоящим рядом спасителю и спасенному. Боярин, не дожидаясь неизбежных вопросов, надменно вздернул окладистую бороду встречь ордынцу:
– Яз есмь тысяцкий великого княжества Владимирского Иван Вельяминов – гость достославного темника Мамая!
Заслышав имя всесильного степного владыки, толпа любопытных торговцев начала быстро истаивать, будто растворяясь в непроглядной ночной темени. Воины поспешно спрыгнули наземь, и по знаку старшого один из них подвел хозяину рослого боярского коня. Приняв повод от почтительно склонившегося татарина, Вельяминов оборотился к своему недавнему выручнику:
– Дак я жду тя завтра, удалец.
А и слукавил бывший великий боярин московский, назвавшись Мамаевым гостем! Ибо и сам давно уже не ведал, кто ж он такой в этой клятой кочевой столице, подобно пыльному перекати-полю носящейся по степному междуречью Волги и Дона. Крут и переменчив ордынский норов, словно у буйного суховея, без устали гоняющего по ковыльному морю разлохмаченные шары бесприютного растения. А и для него, сына и внука великих тысяцких московских, нет здесь ни приюта, ни привета, и обретет ли он их когда в своей отчине и дедине – бог весть.
Правда, поначалу – позапрошлою зимою – мнилось инако. Не надо было и хитрости великой, чтоб взострить татар на строптивого московского князя. И без того зол был без меры всевластный Мамай на дерзкого улусника, которое уж лето ссыпающего богатый ордынский выход в свою просторную калиту. Пото и достался с легкостью необыкновенною ярлык на великое княжение Михайле Тверскому. Ежели б только к пергамену тому приторочил Мамай пяток туменов заместо свинцовой печати! А без конницы татарской и вышел из великого того дела – пшик. И Михайла Святой, прямым родством с коим так величается нынешний тверской князь, не помог! Вот и вышло по злой присказке: дед – князь, отец – сын княжий, а внук – срам говяжий!
А и паче этого ругательными распоследними словами крыл Вельяминов ничтожного благодетеля своего, когда пришла в Орду весть, что в пыль искрошил былые общие их надежды московский властитель. Михайле-то что: ну, пожгли, позорили владенья его совокупные княжеские рати, дак все едино он тверскою землею володеть остался. А Вельяминову-то куда податься, ежели и земли его, яко изменника, взял на себя Дмитрий Московский? Вот и остается сидеть ему безвылазно в Орде, громко величая себя обещанным званьем тысяцкого великого княжества Владимирского. Сидеть да измышлять какие-нито пакости на голову Дмитрия, шептать и нашептывать их в уши пресветлого Мамая, дабы не угас в нем праведный гнев на заглавного вельяминовского обидчика.
Токмо все реже доводится лицезреть московскому переметчику истинного повелителя Орды, в чьих руках ханы – не более чем воск, на коем выдавливает твердая рука беспощадного темника его языческое имя. Обо всех этих невеселых делах и мыслил, покачиваясь в высоком, затейливо изузоренном ордынском седле смертный враг Дмитрия Московского Иван Вельяминов. А еще думал он о том, что сумел-таки всадить отравленную стрелу в далекого своего ненавистника!
Черный слух – он что медленный китайский яд, убивает не вдруг, исподволь подтачивая силы несокрушимого, казалось бы, врага. Не так ли и посеянная по его наущенью верными людьми на Руси лжа о тайном умысле Владимира Серпуховского, алчущего якобы Великого Стола из-под старшего брата, разъест, стойно рже, крепкую дружбу властителей московских – опору государства русского. Сплетками бабьими просочилось то измышление и в смердьи избы, и в боярские терема. Слышно, злует на то Владимир, доискивается истоков ползучей клеветы. Оно и хорошо. Чем горячее рвется доказать князь невиновность свою, тем более и подтверждает сомнения в чистоте помыслов, ибо для чего ж правду искать, коли кругом прав? Чего-чего, а уж то, что ложь, ни на чем не основанную, опровергать труднее всего, Вельяминов знал хорошо. А еще ведал он добре, что никоторого дела не свершить без верных подручников. И ежели хочешь, чтоб служил тебе человек не за страх, а за совесть, неча пред ним излиха чваниться и величаться.
Потому и принял он назавтра нечаянного своего спасителя с нарочитой простотою и ласкою. Сидели в просторном вельяминовском шатре, раскинутом на почетном – без малого в версте – расстояньи от ставки самого Мамая. И таким нелукаво гостеприимным показался Поновляеву хозяин, что не устоял новгородец, нарушил зарок и впервой с далекого того астороканского кутежа пригубил чашу сладкого ширазского вина.
Выпили за счастливое спасение боярина, и за Русь святую, и за удачу в многоразличных делах, и тут схмеленный Вельяминов жаловаться начал на непереносное свое одиночество, к коему приговорила его клятая судьба.
– Ты ить, чай, мыслишь, что бабник я несусветный?
И махнув рукою на готового возразить Мишу: «Чего, мол, там!» – домолвил:
– Вовсе и не яровит я до жонок тех. И не жажду перепробовать всех девок Абрамовых. В блуде том забыться хотел от суеты жизни сей. Тоска заела вчистую, стойно вше. И что делати – не ведаю. И яко жити – не знаю…
И так показалась Мише понятна мятущаяся, в кровавых ранах да рубцах душа боярина, яко и Поновляев ввергнутого судьбою, ровно в пучину, в треклятую Орду, что не очень-то и упирался, когда предложил Вельяминов идти к нему на службу. А и чего упираться-то? Чем армянского купчины прибытки пасти, не лучше ли такому же горемыке несчастному (даром что боярского роду!) ношу тяжкую помочь несть? Тем паче что Димитрий Московский и Поновляеву не люб – не он ли приказал за костромской разор имать да в железа ковать своевольных ушкуйников! Имать-то, правда, князю никого не пришлось, ибо не на море Хвалынское, а в неведомые пределы, куда смертным при жизни заглянуть не дано, ушли новгородцы от грозной расправы. Один только Миша изо всей ватаги и удержал пока грешную душу в бренной оболочине. И днесь поклялся он еще одну грешную – вельяминовскую – душу беречь, дабы не рассталась она с боярским телом раньше того сроку, что самим Господом назначен. И ему одному лишь – Богу Отцу, Вседержителю, Творцу неба и земли, видимым же всем и не видимым – ведомо, яко отзовется днешнее решенье Поновляева и давешний подвиг его на судьбе языка русского, да и отзовется ли…