ГЛАВА 6
1
— А ну поберегись!
Услышав предостерегающий возглас Степана, Варфоломей торопливо отпрыгнул в сторону, и старое, с морщинистым стволом дерево, с сердитым треском ломая сучья соседей, гулко рухнуло на прогалину. Теперь наступил черед Варфоломея. Быстро и ловко — сказался радонежский опыт — орудуя топором, он за считаные минуты освободил длинный ствол от корявых сучьев и, отбросив топор в сторону, оскалив в напряжении зубы, обеими руками схватился за край бревна, пытаясь приподнять его над землей. Но второй конец остался неподвижен.
— Обожди, схожу напьюсь, — бросил ему проходивший мимо Степан.
Опьяненный терпким, смолистым запахом свежей древесины, Варфоломей присел на бревно и глубоко вздохнул, переводя дух. Почти два месяца минуло с того дня, как сыновья Кирилла, изголодавшиеся и обессиленные долгим блужданием по лесу, набрели на ровную безлесную возвышенность, чем-то напомнившую им ставший давно родным Радонеж, и решили здесь остаться. Как они вскоре убедились, сходство это было не только внешним: жизнь, которая началась здесь у Степана и Варфоломея, словно вернула их в первый нелегкий год, проведенный семьей Кирилла на новом месте. Снова ночи в темной сырой землянке, тяжкий труд, скудная подножная пища... Но сейчас было и кое-что другое — неуловимое, неизреченное, то, что ни понять, ни объяснить нельзя, но что ощущается каждым нервом, как листья ощущают тихое веяние ветра, то дрожа, то снова замирая от радости. Однако, глядя на брата, Варфоломей с огорчением сознавал, что тот совсем не разделяет это владевшее им и казавшееся ему таким естественным чувство. Степан, воспрянувший было духом в первые недели после ухода из обители, вскоре опять погрузился в тягостную задумчивость и даже стал избегать общества брата, все чаще предпочитая уединяться на берегу протекавшей неподалеку речки Кончуры, узкой, мелкой, больше похожей на ручей. Там он мог просиживать часами под облюбованной им старой ивой, глядя, как под его ногами натужно хлюпает, перескакивая через плоский серый камень, прозрачная зеленая струя, и позабыв о самых насущных заботах. Вот и сейчас что-то долго его нет. Всю кадку, что ли, решил выпить? Варфоломей нехотя встал с бревна и побрел на вершину холма, названного ими Маковец, где братья уже успели поставить небольшую избушку. Степана там не оказалось. Удивление, смешанное с беспокойством, зашевелилось было в душе Варфоломея и тут же исчезло, погашенное мелькнувшей в уме догадкой. По едва намеченной притоптанной густой травой тропинке Варфоломей спустился к реке и еще издали увидел ссутулившуюся спину Степана, сидевшего на своем любимом месте, обхватив руками колени и печально опустив голову.
— Почто ты здесь, Степане? — удивленно спросил, подойдя, Варфоломей. — Одному мне с бревном не управиться.
— Бревно! Бревно! — раздраженно отозвался Степан, не оборачиваясь. — Кому оно нужно, твое бревно? Ты токмо погляди, как мы живем: день за днем одно и то же — труд до упаду на голодный желудок, и все ради чего?! Кому мы здесь несем свет божественной истины — зверям да птицам, что ли?! Ведь окромя них, здесь и нет никого! За эти два месяца я человечьего слова не слыхал и не видал ни одного лица, кроме твоего! Наверное, я скоро сам встану на четвереньки и начну бегать по лесу, аки зверь, ежели пробуду здесь еще хоть немного! Так и пропадем в этой глуши, и никто о том не сведает!
— Бог сведает, — тихо, но отчетливо выговаривая слова, возразил Варфоломей.
— Нет, хватит с меня! — не слыша его, продолжал горячиться Степан. — Я людям хочу служить, слышишь ты, людям, а не погибать здесь в расцвете лет без всякой пользы! Воспомни: Христос наказывал ученикам нести слово его людям, а не прятаться от них по лесам да пустыням. В общем, я ухожу, — помолчав, сказал Степан уже спокойнее. — Пойду на Москву, попрошусь в Данилову обитель. Пойдем вместе, Вахрушко! — с жаром воскликнул он, оборачиваясь и порывисто хватая брата за руку. — Подумай, сколько блага мы сможем сотворить вместе, скольким душам дать успокоение! И люди — рано ли, поздно ли — воздадут нам должное за наше раденье. А что ждет тебя здесь? Надолго ли еще тебя достанет?
— Ты пойдешь один, Степане, — с грустью ответил Варфоломей, мягко высвобождая руку. — Как печально, что наши пути расходятся именно теперь, когда братская помощь так нужна каждому из нас, но, видать, так угодно господу. Может, твое место и вправду там, на Москве.
2
И снова неумолимый расклад событий привел великого князя в Сарай. Иван Данилович впервые привез в Орду старших сыновей: пора Семену с Иваном учиться, как надобно обращаться с погаными, завязывать полезные знакомства, да и просто поглядеть мир.
Глядя на Семена и Ивана, Иван Данилович не переставал удивляться. До чего же непохожи друг на друга оба княжича, хотя их и выносило одно чрево! В старших сыновьях его естество словно раздвоилось. К Семену у отца особое отношение. Он — его первенец и преемник, а потому с ним связаны и главные надежды. О таких, как Семен, говорят: себе на уме. Молчаливый, немного диковатый, с пронзительно глядящими исподлобья черными глазами, он в полной мере унаследовал крепкую отцовскую хватку и настойчивую волю, умение добиваться желаемого, при этом не всегда разбираясь в средствах. Но есть в его норове и черты, которые не на шутку беспокоят отца: желая всегда и во всем поставить на своем, Семен не терпит никаких возражений, любое противодействие приводит его в исступление. А своей заносчивостью может подчас обидеть даже самых близких. Когда-нибудь все это может сослужить ему худую службу будущий правитель должен уметь владеть собой, обуздывать и, если нужно, скрывать свои чувства, подчинять их трезвому и холодному расчету. Впрочем, к отцу Семен с самого раннего детства питал искреннее и глубокое почтение и никогда не переступал в обращении с ним границы дозволенного.
В противоположность Семену, Ивану досталась созерцательная часть отцовой души. Наделенный приятными, мягкими чертами лица, делавшими его похожим на красную девицу, он и в характере своем имел нечто девичье, с ранних лет предпочитая шумным детским забавам тишину и покой светлицы, где он упоенно перелистывал страницы древних харатей или твердил слова молитв.
Гостей из Москвы, по устоявшемуся уже обычаю, поселили неподалеку от дворца Узбека. Вместе с традиционными (хотя и более роскошными, чем всегда) дарами Иван Данилович загодя передал в ханскую канцелярию бумагу, привезенную Зерном из Литвы, чтобы ее успели перевести и ознакомить с ней великого владыку. В ожидании аудиенции московский князь наставлял сыновей в том, как следует себя держать перед Узбеком и другими важными сановниками, показывал им ордынскую столицу, знакомил с богатейшими из торговавших здесь русских купцов. Наконец настал день, когда их позвали к хану. Войдя в сопровождении затаивших дыхание княжичей в хорошо знакомую ему приемную палату, Иван Данилович по обычаю опустился на одно колено, почтительно склонив голову, и лишь затем поднял глаза на ордынского владыку. Узбек, одетый в голубой халат из китайского шелка и шапку из пятнистого енисейского соболя, восседал на позолоченном троне, верх которого был увенчан густой россыпью драгоценных камней. За спиной Узбека возвышался девятихвостый стяг — боевое знамя Чингисхана. По обе стороны от трона замерли воины с круглыми щитами и копьями, к древкам которых были привязаны конские хвосты. Вокруг трона безмолвно толпились придворные. Хан развлекался, дразня сидевшего на его левой руке любимого сокола. Гордая птица негодующе хлопала крыльями, яростно распахивала клюв. Время от времени Узбек брал из рук слуги пиалу с кумысом, отхлебывал раз-другой и, вытерев губы рукавом халата, с довольной улыбкой снова принимался за сокола. Поглощенный этим занятием, он, казалось, не обратил на вошедших никакого внимания. Ивана Даниловича, хорошо знакомого со здешними порядками, это не смутило. После обычных приветствий и пожеланий здоровья и благополучия он, указав широким жестом на княжичей, представил их хану,
— Более верных слуг тебе не сыскать, — в голосе великого князя звучала неподдельная отцовская гордость.
Узбек отвел взгляд от сокола и испытующе оглядел почтительно склонившихся юношей; видимо, оставшись доволен, он милостиво кивнул. Но полное благообразное лицо хана тут же омрачилось: Узбек вспомнил о неприятном, но чрезвычайно важном деле, в котором ему предстояло разобраться. Задав несколько вопросов вежливости, хан, как и предполагал Иван Данилович, завел речь о злополучном письме.
— Нам и прежде было ведомо, что, даже получив твое милосердное прощение, князь Александр Михайлович не токмо не оставил своих мятежных замыслов, но еще более укрепился в оных, — начал издалека великий князь. — А подбивают его на то иноземцы, коими он окружил себя еще в изгнании. Зловредные те латыняне неустанно сулят ему подмогу из Литвы, ежели он осмелится выступить супротив твоей милости...
— Что же ты раньше молчал, если знал? — довольно резко перебил его Узбек
— Чем бы я смог подтвердить свои слова? Это походило бы на клевету... Токмо сейчас, когда мы перехватили литовского гонца...
— Но зачем князю Гедимину поддерживать твоих врагов? Ведь он, кажется, твой свояк, — проницательный взгляд Узбека, казалось, пытался проникнуть в самые потаенные уголки души московского князя. Иван Данилович, не отведя глаз, спокойно выдержал этот взгляд; на его хранившем самое благостное выражение лице не дрогнул ни один мускул.
— Так-то оно так, — вздохнул он с видом оскорбленной добродетели, — да токмо желанье прихватить еще хоть кус русской земли у него куда сильнее, чем родственные узы. Но Гедимин осторожен; он выжидает удобного случая и Александру присоветовал изображать до времени сугубую покорность. Тверские бояре, перешедшие ко мне на службу, сказывали, что Александр Михалыч во хмелю не раз хвалился — не прогневайся, о великий цесарь, — как он ловко обхитрил тебя, разыграв перед тобою ложное смирение.
Хан так сдавил ладонями изогнутые ручки своего трона, что их покрытые золотом деревянные основания слегка хрустнули...
Перед тем как отпустить московского князя, Узбек хлопнул в ладони, и к трону на коленях подполз слуга, держа перед собой серебряный поднос, на котором лежала тюбетейка цвета червонного золота. Любивший красивые, дорогие вещи и знавший в них толк Иван Данилович невольно подумал, что такую дивную ткань, как та, из которой она сшита, ему еще видеть не доводилось.
— Дарю тебе это изделие сарайских мастеров, — торжественно произнес Узбек, — в знак того, что мое милостивое расположение к тебе столь же прочно и непоколебимо, как и узы, соединяющие части этой тюбетейки.
Только теперь, приглядевшись, Иван Данилович понял, что тюбетейка была сплетена из тончайших золотых проволочек, соединенных между собой так умело, что она казалась сделанной из единого куска.
— Позвать ко мне мурзу Исторчи! — приказал Узбек, когда московские гости бережно, точно неся перед собой сосуды, содержимое которых они боялись расплескать, скрылись за позолоченными дверями.
Хану был неприятен этот холеный старик, с чьего лица не сходила льстивая улыбка, а вкрадчивый, медоточивый голос которого мог любую ложь искусно облечь в одежды истины, но именно такой человек и был ему сейчас нужен...
— Великий хакан — да сохранит его аллах и умножит его благо! — хотел видеть своего недостойного слугу? — тихо произнес нараспев Исторчи, входя в зал и, не ограничившись вставанием на колено, коснулся лбом нижней ступеньки трона.
— Нам угодно дать тебе поручение чрезвычайной, важности, Исторчи. Ты поедешь в Тверь и передашь князю Искендеру наше повеление прибыть в Сарай, но сделаешь это так, чтобы он пребывал в полной уверенности, что нам не только ничего не известно о его преступных намерениях, но, напротив, наша милость к нему возросла еще сильнее. Будь с ним ласков и приветлив, не скупись на обещания всевозможных благ и милостей, можешь даже намекнуть, что мы намерены возвратить ему ярлык на великое княжение, — словом, сделай все, чтобы Искендер приехал сюда как можно скорее.
— Воля великого хакана будет исполнена! — с радостной готовностью Исторчи снова склонился к ногам своего владыки.
3
Небо, почти без просветов, с воздушно-белоснежной каймою на склонах и свинцово-сизое в середине, неутомимо изрыгало яростный ливень. Под его безжалостными ледяными струями и злобными, резкими порывами ветра беспомощно металось, точно запутавшаяся в сетях птица, сторожившее перепутье одинокое дерево. Но вот ливень усилился, и различия в оттенках неба исчезли: теперь оно от края и до края оделось ровной бесцветной мглой. Сорвался каменный гром, видением из другого мира на миг проступила в унылой серости тонкая изломанная стигма молнии. Но природа бесчинствовала недолго: вскоре, словно истощив в бешеном разгуле свои силы, ливень превратился в обычный мелкий дождик, часто и косо секший слипшиеся ржаво-коричневые листья, ветер почти улегся, и Илейка смог различить на сером полотне сумерек бедную беспорядочную вышивку восковых огоньков, обозначивших близость человеческого жилья.
Дойдя до первой попавшейся ему на пути избы, Илейка в изнеможении опустился на холодную влажную землю и, прислонясь спиной к завалинке, задремал. Проснулся он оттого, что кто-то легонько тряс его за плечо. Открыв глаза, Илейка увидел склонившееся над ним морщинистое лицо пожилого крестьянина, озаренное слабым светом лучины, которую тот держал перед собой.
— Пойдем, пойдем, человече, неровен час, застудишься, — спокойным, не выражавшим никаких чувств голосом обратился он к Илейке. Тот с трудом, опершись ладонью о поплывшую липкую землю, поднялся; холодными юркими змеями заскользили по его продрогшему телу стекавшие наземь струи воды.
В сенях дома, куда Илейка покорно последовал за мужиком, в лицо ему плеснулся густой и резкий запах, в котором слепились жар натопленной печи, кислый дух овчины, приятно щекочущий ноздри аромат лежалой соломы, сырость земляного пола и еще что-то, такое некогда ему родное и привычное, а теперь казавшееся бесконечно чужим и далеким...
— Ежели правду сказать, не ко времени ты к нам пожаловал, — сказал хозяин, осветив лучиной тесное пространство устланной соломой тесной клети, которой предстояло стать на эту ночь приютом для Илейки. — Прибудут к нам заутра за данью боярские люди, погибели на них, неясытей, нету! И прежде-то едва-едва наскребали на уроки, а летось рожь и вполовину противу обычного не уродилась, так что нам и вовсе тяжко придется... Ну да нечто мы нехристи какие, чтоб для странного человека кус хлеба не сыскать! Отдыхай, человече, дочка принесет тебе повечерять.
4
Наутро все жители села, куда накануне пришел Илейка, собрались на небольшом лугу перед церковью, служившем своего рода сельской площадью. Здесь, на высоком обрывистом берегу реки, с которого можно было окинуть взглядом чуть ли не половину волости, происходили самые важные события в жизни селян: собирались сходы, игрались свадьбы, отсюда провожали односельчан на ратную службу и в последний путь. Сейчас посреди луга, в поставленном прямо на мокрую траву деревянном кресле, сидел боярский тиун в красной, отороченной мехом шапке, сафьяновых сапогах и желтом бархатном кафтане с серебряными пуговицами; положив ногу на ногу, он важно кивал в ответ стоявшему рядом и что-то говорившему ему с подобострастным видом местному волостелю. Тиуна окружали десятка полтора хорошо вооруженных слуг с непроницаемыми лицами. Выстроившиеся длинной вереницей селяне по очереди подходили к тиуну и, сгибаясь в низких поклонах, складывали на стоявшее перед ним большое блюдо кучки кунных, медных и — изредка — серебряных гривен, а чуть поодаль оставляли нехитрые плоды своего труда: мешки с зерном, вяленую и копченую рыбу, мед, сало, сушеные ягоды, домотканый холст.
— Почто так мало? — нахмурился тиун, увидев, что одна женщина положила меньше остальных.
— Смилуйся, кормилец, — дрожащим голосом залепетала женщина, умоляюще глядя на тиуна; ее бледное лицо было изможденным и осунувшимся, под глазами залегли фиолетовые тени. — Муж-то мой помер, царствие ему небесное, а я хвораю сильно, с хозяйством не управляюсь. А тут еще неурожай. Сделай божескую милость, дозволь повременить с остатним!
Тиун слушал стенания женщины, небрежно теребя пуговицу на своем кафтане.
— Ну вот что, голубушка, — лениво изрек он, — пора бы тебе ведать, что боярин наш недоимок не терпит. С теми, кто не платит в срок, у нас разговор короткий. Так что пеняй на себя.
По данному им знаку двое слуг подхватили запричитавшую громче прежнего женщину под руки и, оттащив в сторону, стали стегать плетьми. Не обращая внимания на вопли истязаемой, крестьяне продолжали по очереди подходить к тиуну; после каждого нового подношения тот что-то отмечал пером в лежавшем у него на коленях свитке. Когда порка прекратилась, несколько человек из числа тех, кто уже рассчитался со сборщиками, молча подняли лежавшую ничком женщину и увели ее, мотавшую из стороны в сторону бессильно опущенной головой, прочь с луга.
Сбор дани близился к концу, когда его размеренное течение было прервано странными людьми, внезапно появившимися со стороны обрывавшегося к реке склона. Их одежда представляла собой беспорядочное смешение крестьянского, купеческого, ратного и даже боярского платья, бывшего многим своим владельцам не по росту; топоры, ножи и рогатины в их руках не оставляли сомнений в том, каким способом эти люди добывают свой хлеб.
— Промышляй, ребята! — раздался низкий голос вотамана, и непрерывно появлявшиеся из-за кромки склона лихие люди, число которых уже достигло трех десятков, устремились на обезумевших от ужаса крестьян, которые с криками стали разбегаться в разные стороны. Без труда перебив застигнутую врасплох стражу и немногих попытавшихся оказать сопротивление мужчин, нападавшие сорвали с тиуна и волостеля дорогие одежды и украшения, после чего прикончили ножами. Затем разбойники углубились в село. Некоторые волокли из церкви золотую и серебряную утварь, другие тащили в укромный уголок истошно вопящих девок и молодых баб.
— Ты нас, бабонько, не бойся, — с масляной ухмылкой говорил приземистый, с бритым, приплюснутым, похожим на дыню черепом парень, вытаскивая из-за поленницы пытавшуюся спрятаться там статную женщину лет двадцати пяти; впрочем, та глядела на него скорее с отвращением, чем со страхом. — Мы ведь не звери какие, без крайности не душегубствуем. Покажь нам, где у тебя добро припрятано, мы тебя и не тронем... А ежели и тронем, сама довольна останешься, — прибавил он, игриво положив руку на бедро своей, жертвы. Лицо женщины покраснело от гнева, и она отвесила наглецу тяжелую, звонкую пощечину. Его товарищи, видевшие эту сцену, громко захохотали, но сам виновник произошедшего не нашел в ней ничего смешного.
— Ну, гляди у меня, стерва норовистая, — прошипел он, хватаясь рукой за щеку. — И не таких уламывал.
И, в бешенстве повалив женщину на землю, он стал с треском разрывать на ней одежду...
— Хватит, уходим! — крикнул наконец вотаман, помахивая над головой саблей.
Повинуясь этому знаку, нагруженные добычей разбойники двинулись к реке.
— А где же Огашка? — немного гнусавя, спросил самый молодой из членов шайки, долговязый болезненного вида юноша с вечно полуоткрытым ртом и туманным взглядом светлых водянистых глаз.
Оглядевшись, атаман убедился, что одного из его людей и в самом деле нигде не видно.
— Куда же он запропастился, леший его возьми?! — проворчал вотаман. — Подите-ка, поищите его.
Возвратившись в село, разбойники рассыпались цепью, заглядывая в каждый закуток и непрерывно окликая пропавшего товарища.
— Братцы, сюда! — послышался из-за сарая странный, изменившийся голос долговязого.
Разбойники поспешили на зов и замерли, оцепенев от ужаса. Огашка, коренастый пучеглазый крепыш, стоял на коленях в луже крови перед лежавшей навзничь бабой со вспоротым животом и, держа в руках жалкое, скрюченное, окровавленное тельце не успевшего родиться младенца, жадно смотрел на него горящими глазами. На его туповатом румяном лице застыло выражение какого-то безумного торжества.
— Почто ты это сделал?! — выдохнул пораженный вотаман.
— Да так... — вяло отозвался Огашка, громко шмыгая носом. — Поглядеть хотел, как дитя в утробе сидит. Скрючился-то, сердешный, ровно котя во сне.
Притихшие, подавленные ужасным зрелищем, возвращались разбойники к берегу реки: их радость от удачного налета была изрядно подпорчена.
5
Когда Илейка проснулся, в клети уже было светло от проникавшего в маленькое окошко неяркого осеннего света. Уходя рано утром из дома, приютившие его люди постеснялись выпроваживать незваного гостя и не стали его будить. Сон измученного странника был долог и крепок Истощенные силы Илейки нуждались в подкреплении, — но спокойным его назвать было нельзя: Илейка часто переворачивался с боку на бок, что-то бормотал, со стоном поднимал руку и слабо помахивал ею перед собой, точно отбиваясь от надоедливой мухи.
Надев на худое грязное тело обсохшие за ночь лохмотья, Илейка вышел во двор. Все вокруг хранило свежие следы не прекращавшегося почти до рассвета дождя: черная вязкая земля синела лужами; черны были и пропитанные влагой бревенчатые стены; по-летнему яркая трава и нарядная трехцветная листва деревьев блестели как облизанные; на ветках нависли алмазные почки. Словом, был обычный осенний день, и все же Илейка сразу почувствовал что-то странное, заставившее его насторожиться. Откуда-то с другого конца села доносились голоса, нетерпеливо и однообразно звавшие кого-то, но здесь, на околице, было тихо и безлюдно — ни детских криков, ни стука топора, ни звона колодезной бадьи. Только мычала и блеяла в своих стойлах заждавшаяся корма скотина. Казалось, все жители разом решили покинуть свои дома или спрятались от какой-то неведомой опасности. Недоуменно озираясь по сторонам, Илейка пошел наугад по улице и вскоре оказался на лугу перед церковью. Илейка замер как вкопанный и долго стоял не шевелясь; потом медленно, точно ступая на ощупь, приблизился к рассеянным по лугу телам убитых. Он бродил среди мертвецов, с ласковой грустью вглядываясь в их застывшие бледные лица с заострившимися чертами, наклонялся и ладонью закрывал убитым невидящие неподвижные глаза; если лицо было залито кровью, Илейка бережно отирал ее пучком травы. За этим занятием и застала его покидавшая село шайка. При виде вооруженных людей странник не обнаружил никакого волнения; лишь его ласковый и печальный взгляд с каким-то странным выражением остановился на вотамане. Припадая на левую ногу, Илейка подошел к главарю шайки и пристально заглянул ему в глаза, будто желая удостовериться в правильности возникшей у него догадки.
— Чего тебе, божий человече? — слегка удивленно спросил вотаман. — Ступай себе, с тобою у нас счетов нету.
Не двинувшись с места, Илейка протянул вперед руку и не спеша, как приценивающийся на торгу покупатель, провел грязными пальцами по бархату нарядного зеленого опашня, в обтяжку сидевшего на широком теле вотамана, дернул за одну из его жемчужных пуговиц. По лицу Илейки кашей-размазней растеклась тусклая блуждающая улыбка.
— Портишком-то знатным обзавелся, — то ли с одобрением, то ли с насмешкой произнес он нараспев и, улыбнувшись еще шире, заговорщицки подмигнул вотаману. — Не по душе, стало быть, тулупишко драный пришелся?
— Ты меня знаешь? — вотаман удивленно вытаращил глаза и, в свою очередь, внимательно вгляделся в лицо Илейки.
— Тулупишко-то, поди, выкинул, — не удостаивая его ответом, продолжал напевать Илейка. — А зря: не к лицу тебе, Парфешо, боярский-то опашень; как ты ни приоденься, на тулупишко тот облезлый токмо и тянешь! — И Илейка хрипло засмеялся неестественным, всхлипывающим смехом, обнажив щербатый рот.
— А вот эти слова тебе, пожалуй, боком выйдут, полоумный! — яростно раздувая ноздри, вотаман схватился за рукоять сабли.
— Опоздал ты, Парфешо, ой, опоздал! — безмятежно воскликнул Илейка, ласково улыбаясь. — Раньше тебе надобно было меня резать — когда ты у огня моего грелся да на Беске моем бедном ехал. А того, кто и так давно уж мертв, убить мудрено.
Последнюю фразу Илейка произнес как-то глухо, но вотаман вряд ли это заметил; его рука мгновенно соскользнула с рукояти, лицо осветилось широкой улыбкой.
— А-а, милостивец мой щедрый! Ну, здравствуй, здравствуй! — пророкотал вотаман, беря Илейку за плечи и приближая к себе. — Вот и довелось нам вдругорядь свидеться. А я ведь часто о тебе вспоминал. Кабы не ты, глодать бы волкам мои грешные кости. Что ж, добро я помнить еще не разучился: ты меня когда-то выручил, теперь мой черед: нужа тебе, как вижу, вышла великая... Но не горюй! — ободряюще похлопал он Илейку по плечу. — Знаю я местечко, где ни одна беда до тебя не доберется, хотя бы она и о десяти крылах была. Там ты и отпочиешь, и хлеба-соли вкусишь. Вот токмо добираться туда далековато, так что поспешать надобно. А дорогою ты мне поведаешь, что за напасть с тобой приключилась
С этими словами вотаман обнял Илейку за плечи и повел его вниз по склону, к поросшему ольхой берегу реки, где разбойников ожидало несколько узких плоскодонных челнов. Пока рядовые члены шайки грузили добычу, Илейка не отрывал от них глаз, рассматривая их с тем же выражением сострадания, с которым недавно заглядывал в глаза их жертвам. Парфен неверно истолковал этот взгляд, сочтя, что он вызван страхом. - Не робей, человече, — поспешил он успокоить Илейку. — Тебя они не тронут. Вот будь на тебе кафтан аксамитовый, яко на том псе-тиуне, тогда тебе и впрямь лучше было бы им не попадаться, — добавил он с лукавой улыбкой.
Наконец погрузка завершилась. Набег был настолько удачен, что разбойники, рассевшись по челнам, не знали, куда девать ноги, — все пространство их маленьких суденышек был заполнено бесчисленными мешками, узлами и бочонками; только кожаную суму с пенязями вотаман держал у себя на коленях. Под жалобный скрип уключин и тихий плеск весел разбойничьи лодки выплыли на середину реки и медленно двинулись вниз по течению. Темная поверхность реки зыбко дрожала, будто пронизанная осенней прохладой. Желтые, красные и зеленые в желтых прожилках листья маленькими остроносыми лодочками плыли вдоль берега, иногда застревая в прибрежной осоке или торчавших из воды корягах. Временами с мягким шелестом начинала сыпаться серебристая соломка дождя.
Илейка тихонько сидел на корме рядом с вотаманом, не произнося ни слова и почти не двигаясь; лишь один раз он с озабоченным видом запустил руку за карман и, нащупав там холодный металлический комочек — найденную им на пепелище гривну, единственный осколок прежней жизни, хранимый как святыня, — облегченно вздохнул.
— Вельми изменился ты, Илюшо, опосля нашей встречи: поглядишь — не признаешь, — произнес внимательно разглядывавший его Парфен. — Видать, солоно тебе пришлось, солоней, чем любому из нас, а уж здесь многим нашлось бы что порассказать...
Он вопросительно поглядел на Илейку, но тот, потупившись, продолжал хранить молчание.
— Ну, не хочешь говорить — не надо, — вздохнул Парфен. — Тут тебе не церковь: к исповеди у нас никого не тянут.
Какое-то время плыли в молчании.
— Любуешься на мое ожерелье? — усмехнулся вотаман, видя, что Илейка все косится на глубокий рубец, спускавшийся наискось от его левого уха к кадыку. — Это меня давно изукрасили, еще до того, как мы встренулись. А все из-за глупости нашего тогдашнего вотамана. Взбрело ему однова в дурацкую его башку наведаться в богатую боярскую усадьбу — посулил ему вишь, один знакомый ведун немалую там поживу. Ну и поплатился за то, олух, вместе со своим ведуном, да еще почти всех ребят с собой на тот свет утянули: все в той усадьбе и остались. По сей день как воспомню ту ночь, аж холодный пот прошибает; не ведаю, как и ноги-то тогда унес... Ну, а от боярского поминочка топерь до смерти не избавлюсь. Да что с тобой, Илюшо: али нехорошо сделалось? — встревоженно спросил он, видя как побледнело вдруг лицо его собеседника. Илейка пробормотал в ответ нечто невнятное.
Конечной целью длившегося более трех часов плавания оказалась маленькая укромная заводь, скрытая от посторонних глаз густым камышом и огромными старыми ивами, где разбойниками была обустроена настоящая пристань со сваями для привязывания челнов и грубо сколоченными мостками; там находились две требовавшие починки полузатонувшие лодки. Вход в заводь перегораживало сухое ветвистое дерево, будто бы само упавшее в воду от старости. Пристав к берегу, разбойники выгрузили часть добычи — многое пришлось оставить на лодках до следующего раза — и, взвалив ношу на плечи, углубились в лесную чащу. Кустарник был уже рыж и желт, но крутловерхие крыши деревьев пока неприступно берегли в бледном поднебесье свое обреченное зеленое достояние. С тихим таинственным хрустом падали листья — будто кто-то одиноко бродил по лесу, невидимый за деревьями. Внезапно тишину громко царапнул короткий сухой треск. Один из разбойников, худенький козлообразный мужичонка в подпоясанном веревкой коричневом зипуне, из-под ворота которого торчала тонкая жилистая шея, вздрогнул и беспокойно огляделся.
— Тьфу ты, черт, что это было?
Другой, молодой парень с открытым и беспечным взглядом лучистых зеленых глаз, весело засмеялся:
— Что-то, Прилипче, больно пуглив стал! То, знать, старый сук от дерева отломился али зверь какой его обломил. А ты небось подумал, леший бродит?!
— Ты не смейся, — вмешался в разговор благообразный, похожий на попа старик с густыми бровями и завивающейся внизу длинной бородой; на его правой руке не хватало двух пальцев. — Это оченно возможно. У нас в лесу близ деревни однова такой объявился — все поухивал да потрескивал, инда в лес ходить боязно стало. А иной раз и на двор зайдет, покуролесит малость. Вот мужики и стали вокруг дворов иглы насыпать; это противу них первое дело: как наступит лешак на иглу, тут ему и конец, а боле его ничем не возьмешь.
— Ну и как, помогло? — насмешливо поинтересовался парень.
— Помочь-то помогло, да токмо дело тем не кончилось. Пошли раз ребятишки в лес по грибы...
Он не договорил. Тишину леса просверлил резкий свист, и несколько татей как подкошенные рухнули на землю; из их тел торчали пернатые хвосты стрел. Прежде чем остальные успели понять, в чем дело, из-за деревьев появилось множество ратников с обнаженными мечами и копьями наперевес. Лишь немногие разбойники успели поднять оружие: через несколько мгновений все они лежали на земле, беспомощные и окровавленные.
Уже не первую неделю отряд под началом сотника Доманца Слепеткова выслеживал Парфенову шайку в лесах вокруг Москвы. Слух о ее дерзких злодеяниях дошел до самого великого князя, и разгневанный Иван Данилович распорядился во что бы то ни стало покончить с разбоем под боком у стольного города. Вероятно, ратные люди еще долго рыскали бы по чаще без всякого успеха, если бы не наблюдательность дозорного, умудрившегося заметить потаенную разбойничью пристань, осматривая окрестности с верхушки самого высокого дерева, — о том, чтобы разглядеть ее с земли, нечего было и думать. Теперь охотники знали, где поджидать добычу; им оставалось лишь затаиться и запастись терпением. И вот дичь поймана в сети. Воины деловито добивали тяжело раненных; тех же, кто, по их мнению, должен был выжить, крепко прикручивали к седлам: таково было повеление великого князя — доставить елико возможно много злодеев на Москву, дабы там учинить над ними прилюдную казнь в острастку и назидание прочим. Попытки некоторых ратников поживиться кое-чем из разбойничьей добычи были решительно пресечены сотником.
— Кто у татя крадет, тот вдвойне тать! — строго наставлял он провинившегося молодого воя. — Разбоем добытое впрок не пойдет.
— Так ведь все одно пропадет! — пытался оправдаться ратник, которому очень уж приглянулось богатое портище тиуна. — Хозяину-то, чай, уж не спонадобится!
— Пропадет не пропадет, а честь воинскую блюсти наперед всего должно!
На Илейку, который неподвижно лежал на земле, пронзенный застрявшей между ребрами стрелой, поначалу не обратили внимания, приняв его за мертвого. Но тут, на его беду, сознание на время возвратилось к Илейке; он тихо застонал и попытался пошевелиться. Это не ускользнуло от внимания одного из ратников. Стрела была быстро и без особых церемоний извлечена из Илейкиных ребер. От дикого крика, который он издал в тот миг, когда сильный воин, упершись коленом, дернул на себя длинный орлиный хвост, даже многим повидавшим ратоборцам стало не по себе, и вскоре, наспех перевязанный какой-то тряпицей, он уже лежал поперек конского крупа с беспомощно свесившимися вниз руками, болтавшимися в такт шагу, как у неживого. От положения вниз головой и непрерывной тряски Илейке стало очень плохо; несколько раз рвотная кашица выливалась из его полуоткрытого рта, пока наконец сознание снова милосердно не покинуло его.
6
Вопреки расчету Узбека, Исторчи не удалось обмануть Александра. Тверской князь сразу почувствовал неискренность в преувеличенной обходительности ханского вестника, столь непохожей на спесивые повадки других ордынских посланцев, и понял, что в Сарае ему готовится ловушка. И все же Александр Михайлович решился ехать. Будь что будет, а бегать от судьбы он больше не станет. И вот наступил день, когда огромная толпа тверичей собралась на исаде близ устья Тверцы, чтобы проводить своего князя, отправлявшегося в дальнее и как никогда опасное путешествие. Было ненастно, осеннее небо было сплошь затянуто тучами, как река серым мартовским льдом; посреди этой реки одиноко серебрилась крохотная солнечная полынья. Алый парус княжьего насада с вышитым на нем черным ликом Христа шумно хлопал по ветру. Александр Михайлович появился в сопровождении жены и брата Василия (Константин уже несколько дней метался в жару). Прощание было недолгим и почти безмолвным: все слова были сказаны накануне, без посторонних. Княгиня, борясь с душившими ее рыданиями, упала на грудь мужа, обвив руками его жесткое худощавое тело, облаченное в желтую парчовую ферязь. Александр ласково приподнял ее и со щемящей тоской всмотрелся в тонкие морщины, до времени избороздившие дорогое лицо. «Бедная ты моя, бедная, — подумалось ему, — нелегко тебе приходится. Что-то еще тебе бог уготовил?»
— Не тревожься: все в руце божьей, — глухим голосом произнес Александр вслух.
Обнимаясь с братом, князь заметил:
— Жаль мне оставлять Константина в тяжкой немочи. Обними его за меня.
Наклонившись к уху Василия, Александр шепотом, чтобы не слышала жена, добавил:
— Как сведаете обо мне, Константину отдайте стол. Он снова соберет нашу отчину.
Спустившись к отмели, князь занял место в насаде. Гребцы столкнули ладью на воду и, шлепая по мелководью кожаными черевьями, рывком запрыгнули через открытую дверцу на корму. Княжий насад медленно двинулся от берега; за ним на почтительном расстоянии вереницей потянулись другие суда, на которых плыли приближенные князя и дружина. Одновременно по берегу, стараясь идти вровень с ладьями, выступил отряд в пять сотен всадников: Василий Михайлович в знак уважения к старшему брату решил проводить его до села Судомири, где Волга делает крутой изгиб к югу.
Едва гребцы успели сделать несколько взмахов веслами, сильный порыв ветра отбросил ладью князя назад, к кромке берега, сильно накренив ее набок. По толпе прошел глухой ропот, сменившийся мертвой тишиной, княгиня закрыла лицо руками — все были поражены и подавлены этим зловещим предзнаменованием.
Наконец насад выплыл на середину Волги и под тихие всхлипы взрезаемой веслами воды пополз вниз по течению. Лишь когда медленно таявший парус, походивший на капельку крови, стекавшую по серому изогнутому лезвию реки, исчез за поворотом в гуще прибрежного леса, толпа стала расходиться.
7
Когда Александр Михайлович вошел в шатер, где старший сын дожидался его приезда, Федор стоял на коленях перед небольшим дорожным киотом и жарко молился. Увидев отца, он поднялся и обнял его, но лицо юноши не выражало радости.
— Цесарь Азбяк вельми разгневан, — сокрушенно сообщил он. — Знать, кто-то оговорил тебя.
— На все воля божья, — с подчеркнутым смирением вздохнул князь, но в глазах его неукротимым пламенем метнулся гнев. — Ведаю, кто жаждет моего погубления — ворог старый, непримиримый. Давно кружит надо мною московский филин, яко над зайцем, и на сей раз, похоже, мне не вырваться из его когтей. Крепись, дитя мое, — с силой стиснул Александр сыновнее плечо. — Наши вороги вольны в животах наших, но наша честь княжеская им неподвластна. Не можно нам посрамить ее в сей страшный час! — Помолчав, он добавил гораздо тише: — Об одном лишь молю пречистую деву — чтобы тебя пощадил лютый цесарь. Ты же ни в чем, ни в чем не повинен!
— Не надобна мне его пощада! — жестко сказал Федор. — Коли умирать — умрем вместе!
— Что ты говоришь, сынок?! — взволнованно воскликнул князь, у которого на глазах выступили слезы. — Тебе ли думать о смерти? Жизнь твоя яко месяц молодой, недавно народившийся! Кто утешит мать, кто защитит молодших, ежели ты погибнешь? Бедное мое дитя, какое наследство я оставляю тебе! Не токмо отчиной и дединой, но и самим животом своим не властны располагать тверские князья — все в руках поганых!
Стремясь получить более определенные сведения о своем положении, Александр Михайлович обратился к сарайскому епископу Афанасию, который как никто другой из русских людей был осведомлен о хитросплетениях ордынской политики и пользовался при дворе Узбека определенным влиянием.
— Не тревожься, чадо, — ласково сказал Афанасий, выслушав павшего духом князя. — Мыслю, что дело твое далеко не так безнадежно, как ты себе представляешь. Я ведаю, кто мог бы тебе помочь. Цесарица Тайдула вельми расположена к православному духовенству и не упускает случая оказать ему милость, а ее голос кое-что значит для Азбяка, уж ты мне поверь. К ней-то я и обращусь с твоим делом. Ты же, со своей стороны, не поскупись на дары: все жены до них великие охотницы, а об избалованных знатных татарках и толковать нечего.
Епископ сдержал данное князю слово. В тот же день он обратился к великой хатуни с просьбой об аудиенции, и, как обычно, ему не пришлось долго ждать. Но когда Афанасий изложил цель своего посещения, Тайдула нахмурилась.
— О трудном деле ты просишь, божий слуга, — произнесла она, кусая нижнюю губу. — Ты говоришь, князь Искендер не виновен в том, в чем его обвиняют, и я тебе верю. Но великий хакан — да живет он вечно! — убежден в обратном и твердо намерен обрушить на князя свой высочайший гнев. Наш повелитель справедлив и правосуден, но его могли ввести в заблуждение, — Тайдула помолчала. — Я буду с тобой откровенна. Мне никогда не нравился московский князь Иван. В его глазах я читаю неискренность и нечистые помыслы. Но великий хакан, сам обладая благородной и возвышенной душой, подчас недооценивает бездну людской низости. Князь Иван с давних пор пользуется его полным и исключительным доверием, поколебать которое будет весьма и весьма нелегко. Я попытаюсь открыть солнцеликому глаза, но обещать ничего не могу.
Просьба епископа соответствовала и желанию самой Тайдулы, в сердце которой приятная внешность и изящные, благородные манеры тверского князя заронили зерно доброжелательного расположения; свою роль сыграли и преподнесенные Александром Михайловичем ханской супруге богатые дары. Улучив минуту, когда Узбек пребывал в особенно благодушном расположении духа, Тайдула исподволь завела с ним разговор на эту тему.
— За что ты гневаешься на князя Искендера? — как бы между прочим спросила она у мужа, нежно поглаживая его мускулистую, густо поросшую волосами широкую грудь.
Узбек, полулежавший на голубых шелковых подушках с наполненной кумысом пиалой в руке, заметно помрачнел.
— Он мой давнишний враг, — угрюмо ответил хан, — отъявленный мятежник, до сих пор не оставивший свои замыслы.
— Но ты же сам простил Искендера, когда он явился к тебе с повинной, а теперь меняешь свою волю из-за наветов этого хитрого и коварного человека, московского князя, злоба которого к Искендеру хорошо всем известна. Такая непоследовательность не пристала великому хакану, слово которого должно быть твердо, как камень, а не изменчиво, как текучая вода.
Узбек рассердился.
— Замолчи, женщина! — воскликнул он, резко отстраняя от себя жену — Не берись рассуждать о делах, вникать в которые тебе не подобает.
Раздражение хана было вызвано тем, что слова Тайдулы перекликались с глодавшими его собственную душу сомнениями, которые не давали Узбеку принять окончательное решение. Строго говоря, у него не было весомых оснований для казни Александра: единственное доказательство его измены действительно исходило от его же злейшего врага, кровно заинтересованного в падении тверского князя, и уже в силу этого должно было вызывать недоверие. И все же ничто не могло смыть застарелый осадок предубеждения, которое Узбек начал питать к Александру Михайловичу после злополучного тверского восстания; таким образом, привезенное Иваном Даниловичем письмо легло на подготовленную почву...
8
Беседа с епископом привела Александра Михайловича в приподнятое состояние духа. Не чувствуя за собой никакой вины, он теперь спокойно ожидал, когда его позовут на прием к великому хану. В памяти тверского князя еще были свежи воспоминания о милостивом приеме, оказанном ему Узбеком всего два года назад, и Александр не сомневался, что при личной встрече он легко сможет разрушить любые козни и убедить Узбека в своей неизменной верности. Но неделя тянулась за неделей, а двери ханского дворца по-прежнему оставались для него закрыты, и в душе тверского князя стало нарастать смутное беспокойство. Он встретился с несколькими расположенными к нему сановниками, но все они давали уклончивые ответы. Чтобы отвлечь себя и скоротать время, Александр проводил дни за чтением священного писания.
Однажды в шатер тверского князя вошел сопровождаемый несколькими нукерами бек Беркан, знакомый Александра еще по его предыдущему приезду. При одном взгляде на мрачно-торжественное выражение коричневого от загара лица монгола у князя упало сердце.
Не поздоровавшись, Беркан перевел недружелюбный взгляд с Александра на Федора и обратно на князя и громко произнес без всяких предисловий:
— Великий хакан — да продлит аллах его дни! — осуждает вас обоих на смерть за измену.
Александр побледнел, но все же нашел в себе силы спросить:
— Когда?
— Сейчас же. Воля великого хакана должна быть исполнена без промедления.
Федор выхватил из ножен меч.
— А ну спробуйте, поганые! — воскликнул он, направляя острие на ордынца. — Покажем им, льзя ли заклать тверских князей, яко баранов! Коль все одно помирать, хоть продадим свои животы подороже!
— Оставь, Федоре, — глухо произнес Александр. -Не дай им вместе с животом земным лишить тебя и вечной жизни.
Он снова обратился к Беркану, с полнейшей невозмутимостью наблюдавшему за разыгрывавшейся у него на глазах сценой:
— Позволь нам хотя бы пригласить священника, дабы приготовиться к смерти, как велит наша вера.
Татары обычно не отказывали в такого рода просьбах, с уважением относясь к любым проявлениям религиозного чувства. Поэтому Беркан, чуть поколебавшись, не стал возражать. Он приказал одному из нукеров оповестить епископа Афанасия. Когда владыка, совершив печальный обряд, вышел из шатра тверского князя, в глазах у него стояли слезы. Вслед за ним на пороге появились и Александр Михайлович с Федором. После приобщения к святым тайнам на их лицах отражались умиротворение и полная покорность судьбе. Через несколько мгновений все было кончено.
— Разрубите их на части, — приказал Беркан нукерам, стоявшим с окровавленными саблями вокруг обезглавленных тел, — как и подобает поступать с телами казненных изменников.
Когда татары ушли, княжеские слуги перенесли поруганные останки своих господ в русскую церковь, где по ним была отслужена заупокойная служба. Затем тела положили в гробы, обернули их черной парчой и на татарской арбе отправили в Тверь для погребения.
9
По кремлевской улице, мимо боярских хором и длинных княжеских клетей, медленно двигались телеги, в которых сидели попарно, спина к спине, связанные люди; в руках у них были зажженные свечи. Люди в телегах — уцелевшие разбойники из шайки Парфена, и сегодня настал их последний день. Перед лицом скорой неминуемой смерти лишь немногие из них выказывали страх; у большинства же на лицах застыло выражение угрюмого, тупого безразличия.
По обеим сторонам от телег шли пешие ратники, которые не столько стерегли осужденных — те и так не были в состоянии пошевелить ни единым членом, — сколько отгоняли чересчур любопытных зевак, которые норовили протиснуться поближе и жадными, широко раскрытыми от ужаса и возбуждения глазами разглядывали пойманных душегубов. Зловещее шествие возглавлял сотник Доманец верхом на чалом жеребце. Когда телеги достигли площади, собравшиеся на ней люди притихли и расступились.
На каждом ухабе Парфен болезненно морщился: иссеченная в лохмотья спина немилосердно саднила. А виной тому были его же сотоварищи. Жидки на расправу оказались те, кто храбро нападал на беззащитных: с первой же пытки кто-то из них указал своего вотамана. Крепко принялись тогда за Парфена, хотели, чтобы сознался, где припрятал награбленное. Но ни плети, ни дыба, ни каленое железо не помогали.
— Хоть всю скору сымите, ироды, все одно ничего вам не скажу, — тяжело дыша, хрипел вотаман, облизывая огневые потрескавшиеся губы, шершавые от запекшейся на них крови. — Я добыл то добро, мое оно... И никому иному им не пользоваться... Шиш вам...
Уразумев, что силой из упрямца ничего не вытянуть, послали к Парфену священника. Тот принялся ласково увещевать:
— Облегчил бы ты, чадо, душу перед смертью. Покайся да возврати неправедно нажитое. Глядишь, и на земле твои муки сократятся, и на том свете толика грехов тебе скостится. К чему тебе богатство? Все равно ведь попользоваться уже не доведется.
Но Парфен даже не удостоил священника ответом.
Неожиданное происшествие нарушило размеренное движение печальной процессии. Какая-то женщина, еще не старая, но с измученным, по-старушечьи сморщенным лицом, протиснулась между зазевавшимися стражами и бросилась к одной из телег, намертво вцепившись в ее край.
- Что же ты наделал, сынок? — пронзительно запричитала женщина, с отчаянием глядя на худенького белобрысого юношу с покрытым кровоподтеками лицом. — Что же ты сотворил со всеми нами, Гришуня? Как мне жить-то теперь?!
— Уйди отсюда, мать, дай хоть помереть спокойно, — сквозь зубы процедил юноша, отвернувшись с искаженным мукой лицом, и вдруг, не выдержав, завопил подоспевшим ратникам: — Да уберите же вы ее, что ж это такое?!
Плачущую женщину схватили за руки и, несмотря на ее сопротивление, увели за оцепление.
Проехав через площадь, процессия остановилась слева от помоста, со стороны лестницы. Разрезав ножами веревки на локтях осужденных, ратники по отдельности связали им руки спереди — все это время разбойники ни на миг не выпускали из рук зажженные свечи — и стали по очереди поднимать одного за другим на помост, крепко держа под руки. Тяжело ступая по скрипевшему под ним деревянному настилу, на помост взобрался грузный бирич с круглым, беспокойно колыхающимся при каждом шаге животом; развернув свиток, он стал громко выкрикивать в толпу имена осужденных и назначенную им кару. Затем ожидавших конца разбойников обошел священник в черной рясе с большим серебряным крестом на груди, чтобы причастить обреченных перед смертью. Большинство осужденных отнеслись к этому единственному проявлению милосердия, в котором общество не отказывает даже самым заблудшим своим членам, с величайшей серьезностью, но нашлись и такие, кто сердито отворачивался от пастыря или даже осыпал его бранью и насмешками. В ответ священник лишь кротко вздыхал и возводил к небу свои подслеповатые глаза, как бы призывая его в свидетели, что он исполнил свой долг до конца.
Великий князь глядел на казнь с крыльца; лицо его не выражало никаких чувств. Вдруг Иван Данилович вздрогнул от неожиданности: оборванный старец, которого волокли сейчас на помост, показался ему знакомым. Собственно, не так уж он был и стар, примерно одних лет с князем, но изможденное, покрытое морщинами лицо и ниспадавшая на жалкие лохмотья длинная всклокоченная борода придавали ему вид древнего старика. Этот несчастный был больше похож на нищего, чем на разбойника. Удивленный князь попытался припомнить, где он мог видеть этого человека, но память ничего не подсказывала ему, и Иван Данилович отвлекся на другие лица. Вдруг перед его глазами встал давний, напрочь, казалось, забытый сон; снова Иван Данилович видел сверкающие безумные очи таинственного старца, снова мелькнул перед ним его грозно поднятый посох. «Сей же старец — вестник смерти...» — набатом ударил в мозгу раскатистый голос покойного митрополита Петра... Сердце великого князя учащенно забилось, во рту его стало сухо.
— Видите вон того оборванца? — с несвойственным ему волнением в голосе проговорил Иван Данилович, указывая пальцем в толпу ожидавших своей участи разбойников. — Приведите его сюда.
Слуга удивленно взглянул на князя, однако исполнил приказ со всей возможной поспешностью.
«Что за диво?! Это он! Да, тот самый старец из сна, я хорошо его запомнил. Ужели дни мои и вправду сочтены? Какое странное чувство!» — в смятении думал Иван Данилович, не сводя внимательных глаз с представшего перед ним Илейки. Разбойник держал себя без робости и даже не поклонился князю, так что приведшему его ратнику пришлось схватить Илейку за шею и согнуть в подобающем земном поклоне.
— Ты кто таков? — поборов смятение, обратился к нему князь.
— Аль не видишь? — вызывающе-насмешливо ответил Илейка, скаля немногие уцелевшие у него зубы. — Человек я, раб божий, как и все.
— Отвечай как подобает, рожа разбойничья! — Стоявший за спиной Илейки воин дал ему такого тычка, что тот покачнулся всем телом, едва удержавшись на ногах.
— Оставь его, — коротко бросил ратнику великий князь и снова заговорил с Илейкой: — Что же ты, раб божий, с душегубцами знакомство свел? Легкого житья возжелал, али иная какая причина есть? Может, не угодил тебе кто, счеты свесть вознамерился?
— Тому, кто мне боле всех не угодил, мне все одно не отмстить, — хмуро ответил Илейка, впервые с начала разговора отведя взгляд в сторону. — Что о том толковать-то?
— Вот что, раб божий, — медленно, словно в сомнении, молвил Иван Данилович. — Не знаю почему, но мне тебя стало жалко. Сдается мне, не по доброй воле прибился ты к сей шайке. Ступай себе на все четыре стороны. — Замявшись, он добавил: — Да как будешь грехи замаливать, помяни рабу божью Елену, помолись за упокой ее души.
С этими словами князь запустил руку в калиту и, достав оттуда горсть медных монет, протянул их Илейке. К величайшему удивлению Ивана Даниловича, вместо ожидавшегося им потока благодарностей лицо прощенного разбойника хищно исказилось, глаза сверкнули непримиримой злобой.
— Ишь ты! Помяни! — хрипло проклекотал он, вызывающе вздергивая вверх подбородок — А тыщи тех, что погублены по твоему наущенью, заживо в домах своих спалены, клинками татар, что ты привел, посечены, — их кто помянет?! Разве токмо земля, что их кровушкой безвинной напиталась, да ветер, что их прах горемычный развеял! Потому как не осталось у них родной души на свете — всех извел ты, ирод! Помяни! Проклятьем да будь помянут ты и весь твой песий род!
При последних словах Илейка резко подался вперед и яростно плюнул на бороду опешившего от этой неожиданной выходки князя. Разбойника тотчас повалили навзничь и, скрутив руки за спиной, несколько раз хватили головой оземь.
— Отведите-ка его туда, отколе привели, — хладнокровно проговорил пришедший в себя Иван Данилович, вытирая бороду белым шелковым платом. — Ему, как видно, там самое место.
И, повернувшись, великий князь изволил удалиться с площади, где через короткие неравномерные промежутки все еще раздавались глухие одиночные удары топора.
10
Вот и настала для Ивана Даниловича пора, когда можно остановиться и, окинув взглядом пройденный путь, вздохнуть полной грудью, неторопливо переводя истомленный дерзанием дух. Тверь сломлена, сломлена окончательно — в этом не могло быть уже никаких сомнений. В знак своей победы Иван Данилович велел снять со Святого Спаса вечевой колокол и отвезти в Москву — событие первостепенной важности, закономерная точка в длинной и кровавой повести великой распри.
И с новгородской господой отношения как будто стали налаживаться. Вскоре после того как весть о казни Александра Михайловича разнеслась по всем уголкам Руси, в Москву с берегов Волхова прибыло посольство: бояре Сильвестр Волошевич и Федор Оврамов привезли великому князю долгожданный выход — все до последней гривны, тщательно сосчитанное и бережно уложенное в тяжелые, окованные железом сундуки: смекнули наконец олухи, какую силу взял нынче московский князь, заторопились мириться, мелькнула у Ивана Даниловича торжествующая мысль. Вслух же ничего не сказал, только загадочно улыбался в пышную седеющую бороду. Смысл этой улыбки новгородцы постигли очень скоро, когда, едва не опережая
Возвращавшихся в Новгород бояр, туда явились послы от великого князя. Узнав об их приезде, золотые пояса обменялись красноречивыми взглядами: мол, что мы вам говорили! Действительно, перед отправкой дани многие выражали беспокойство, что такое явное изъявление покорности лишь подстегнет Ивана Даниловича к новым нарокам, но даже они не предполагали, что их предсказание начнет сбываться так быстро.
— Чем обязаны, господа? — любезно спросил москвичей посадник Федор, улыбаясь тем шире, чем плотнее сдвигались у переносицы его черные с серебряным отливом брови.
— Новугороду надлежит уплатить в казну великого князя 2000 гривен, каковые нам и велено у вас принять, — не отзываясь на любезность, сухо и надменно произнес возглавлявший посольство Бяконт.
Хотя Федор и ожидал услышать что-то подобное, такая неприкрытая наглость его обескуражила.
— Позвольте, господа, — в голосе посадника зазвучало нескрываемое возмущение, — разве мы не отослали только что Ивану Даниловичу весь выход, без малейшего изъятия? Мы более ничего не должны великокняжьей казне!
— То был выход самого великого князя, — с ноткой снисходительности объяснил посол. — Теперь же вам надлежит дать запрос цесарев, что цесарь у Ивана Даниловича запрошал. Не все же Москве одной сей воз на себе тянуть!
— Несмысленное речете, господа послы, — строго изрек посадник — Иван Данилович целовал крест держать Новгород в старой пошлине и новыми повинностями, кои в Ярославлей грамоте не прописаны, не отягощать. От начала мира не видали мы такого самоуправства!
Получив твердый отказ, Иван Данилович, как уже бывало, вывел своих наместников из Новагорода, но что делать дальше, не знал. Больно уж не хотелось снова браться за оружие.
Осенью снова горела Москва. На памяти Ивана Даниловича это был уже четвертый великий пожар, но на сей раз крепко досталось и Кремлю. Что ж, отстроим заново, нам не привыкать.
А вот внуков ему, похоже, не увидеть. Семен и Айгу-ста ожидали наследника долгих четыре года, но рождение первенца, названного Василием, не принесло радости в великокняжескую семью. Мальчик появился на свет слабым и болезненным; с первого взгляда было видно, что он недолго задержится в этом мире. Не дожив и до двух лет, Василий умер. Несмотря на утешения мужа и свекра, изо всех сил старавшегося скрыть свое разочарование, княжна чувствовала себя виноватой в том, что не может оправдать надежды своей новой семьи, и это лишь усиливало ее природную робость.
Силы у Ивана Даниловича были уже не те. В последнее время князя стала донимать жгучая боль в груди — как будто там, внутри, поселился какой-то неведомый зверек и безжалостно раздирал ее когтями. Проведя изрядную часть жизни в дороге, Иван Данилович теперь редко покидал свои хоромы, посылая к хану вместо себя кого-нибудь из сыновей. Он ловил себя на мысли, что его все меньше заботит, что думают о нем в сарайском дворце. Все чаще Ивану Даниловичу снилась покойная жена: Елена молча смотрела на него, и ее серые глаза из-под черного монашеского одеяния светились такой кроткой печалью, что Иван просыпался в слезах и потом весь день, терзаясь смутной тоской, проводил на коленях в божнице. Челядь шепталась, что, знать, кровавые призраки Александра и Федора Тверских не отпускают совесть их господина. Но эти тени никогда не тревожили покой великого князя...
Впрочем, сегодня Иван чувствовал себя до того хорошо, что впервые за долгое время велел оседлать своего любимого коня — вороного арабского скакуна, приобретенного им в последней поездке в Орду. Выехав из отстроенных после пожара ворот, через которые доносился тяжелый беспокойный гул, великий князь остановился, пораженный открывшейся его взору величественной картиной. Огромное шевелящееся живое кольцо опоясывало город — тысячи смердов, собранные по слову великого князя из Москвы и соседних деревень, трудились над возведением новых, взамен сгоревших, крепостных стен, коим отныне надлежит беречь и защищать и весь стольный город, и высящиеся за Ивановой спиной лукоглавые палаты — его колыбель, его гнездо, корень и исток силы московского княжьего рода — и святые божьи храмы, под белокаменной сенью которых покоится прах самых дорогих его сердцу людей, к которым скоро, похоже, суждено присоединиться и ему... Под отрывистую перебранку топоров внутренности готовых срубов засыпали землей и камнями, которые с этой целью тут же, на месте, дробили тяжелыми молотами дюжие каменотесы, и заливали известью, чтобы никакая вражья сила не могла сокрушить их мощь. По склонам холма, покрытым вялой поникшей травой, с жалобным скрипом ползли возы, доверху груженные крепкими дубовыми бревнами. Время от времени кто-нибудь из строителей вонзал топор в бревно и, с наслаждением распрямив затекшую спину, вытирал рукавом тулупа пот, заливавший лицо несмотря на холод, молча глядел на кипящий вокруг людской вар и, протяжно вздохнув, снова брался за топорище, продолжая свою долгую, тяжелую, подневольную, но такую нужную работу.