Книга: Иван Калита
Назад: ГЛАВА 4
Дальше: ГЛАВА 6

ГЛАВА 5

1

Неторопливою несчисленною ратью шли в свой таинственный поход дни, неотличимые друг от друга, как зубцы на стенах плесковского Крома, но их неторопливое движение не приносило отрады бывшему тверскому князю. Александр Михайлович снова княжил в Плескове. Полтора года провел он в Литве, после чего, тяготясь унизительным положением приживала и страдая от разлуки с семьей, возвратился в Плесков. Плесковичи с радостью приняли полюбившегося им князя, тем более что Ивану Даниловичу, занятому в то время войной с Новгородом, казалось, было теперь не до тверского изгнанника. Сразу по приезде в Плесков Александр Михайлович занялся укреплением города: возвел каменные стены, ископал глубокие рвы; это дало ему ощущение относительной безопасности. Но если оснований тревожиться о себе у него как будто не было, то будущее его детей сильно волновало бывшего великого князя. Они выросли на чужбине и о своей отчине знают лишь по рассказам старших. Князь сознавал, что такое положение неестественно и не может длиться вечно. А что будет, если он так и умрет вдали от родной Твери? Тогда и потомков его ждет жалкая участь изгоев. Проведя много часов в мучительных раздумьях, Александр Михайлович принял трудное, но, как ему представлялось, единственно возможное решение. Первым, кого он посвятил в свой замысел, был старший сын Федор. Нелегко далось князю это объяснение, несколько дней от откладывал его, собираясь с духом, и однажды, когда ничего не подозревавший Федор зашел утром к отцу пожелать ему доброго дня, Александр предложил ему присесть и, придвинув кресло к сыну, с ласковой грустью заглянул в его огороженные редкими белесыми ресницами серые материнские глаза.
— Послушай, чадо мое, — осторожно начал князь. — Ты вырос в Плескове и не можешь питать привязанности к нашей родовой отчине, Тверской земле. Ведь ты был еще так мал, когда нам пришлось бежать оттуда. Наверное, ты этого даже не помнишь.
— Я все помню, отче, — изменившись в лице, тихо сказал княжич.
— Но ты не должен забывать о том, кто мы, о наших попранных правах, — не слыша его, продолжал погруженный в свои мысли Алескандр. — Участь изгнанника горька и превратна. Нельзя до конца дней есть чужой хлеб. А что будет, когда господь избавит меня от мук земной жизни? Тогда и ты, мой наследник, останешься без княжения, и твои братья и сестры будут неустроенными.
— Но что же ты можешь сделать? — со страданием в голосе спросил Федор.
— Я много думал... Я должен попытаться возвратить себе отчий стол. Единственный путь сделать это — пасть в ноги цесарю Азбяку. Когда-то давно меня уже призывали так поступить, но я поступил как себялюбец, пекущийся о своем животе более, чем о будущности своих детей. Вероятно, этим я обреку себя на смерть, однако иного выхода нет. Может быть, казнив меня, Азбяк хотя бы тебе возвратит законные права: посадил же он на рязанский стол Ивана, прозываемого Коротополом, убив пред тем отца его, несчастного князя Ивана Ярославича! Да и меня, грешного, — воздадим ему должное — не лишил отчего наследия, хоть и умертвил и родителя моего, и брата.
— Зачем тебе подвергать опасности свою жизнь? — спросил Федор. — Давай лучше я сперва поеду в Орду и разузнаю, можно ли склонить цесаря к милости.
— Чтобы я бросил свое дитя в пасть к хищному зверю! — в ужасе вскричал Александр Михайлович. — На что мне княжение, ежели некому будет его передать?!
— Вряд ли цесарь повелит убить меня: я ничем его не прогневал, — рассудительно возразил княжич и с невеселой усмешкой добавил: — Если же ты погибнешь напрасно, за мою жизнь все равно много никто не даст.
— Боже, почто ты призываешь детей к ответу за грехи отцов?! — с искаженным мукой лицом прошептал князь.

2

«Надоело зайцу бегать от охотников», — усмехнулся Узбек, узнав о намерении бывшего тверского князя сдаться на его милость. За долгие годы, прошедшие после восстания в Твери, его гнев на мятежного князя поутих, как затухает огонь, не находящий более себе пищи, а потому он охотно обнадежил прибывшего в Орду Федора относительно своего согласия предать прошлое забвению.
— Но пусть он лично изъявит нам свою покорность. Мужчине следует самому отвечать за свои дела, а не прятаться за неокрепшую спину юноши, — насмешливо заметил он, вызвав угодливый смешок среди толпившихся позади ханского трона придворных.
— Мой отец и сам желает встречи с тобою, великий цесарь, — подавив обиду, поспешил уверить его Федор.
Подозвав движением пальца одного из слуг, Узбек что-то сказал ему. Слуга удалился. Через некоторое время в приемный зал ханского дворца вошел немолодой человек с выпуклыми сизыми мешками под глазами и острой, на китайский манер, маленькой бородкой.
— Мурза Авдул поедет с тобой к твоему отцу и передаст ему наш ответ, — обратился Узбек к Федору и, предостерегающе подняв палец, добавил: — Только лучше ему не тянуть с приездом!
Как на крыльях мчался Федор назад в Плесков. Ханский посланец едва поспевал за ним, хотя и был несравненно лучшим наездником. Уже через две седмицы княжич со слезами радости обнял отца, не находившего в его отсутствие себе места от тревоги, и рассказал ему о своей беседе с ханом. Не сказав ни слова в ответ, Александр Михайлович отправился в молельню и долго творил земные поклоны, а затем почти до рассвета сидел, согнувшись над свитком, и, скрипя пером, при трепетном свете свечи писал к митрополиту Феогносту: «...в сей судьбоносный час своей жизни я, святейший владыко, как никогда нуждаюсь в твоем благословении. Угождение своей гордыне привело меня к неисчислимым бедствиям. Ныне же огнь страстей, отпылав, оставил в моей душе лишь черные угли смирения и самой робкой, едва тлеющей надежды... Помолись за меня, отче, да помилует господь мою грешную душу».

3

Заверения Узбека в готовности даровать ему прощение не вселили в Александра Михайловича уверенность в том, что затеянное им предприятие обречено на успех: сын Михаила и брат Дмитрия слишком хорошо знал, сколь изменчива и непредсказуема воля грозного ордынского владыки. Поэтому Александр переступил порог ханского дворца с тем чувством обреченной решимости, с каким воин идет в неизбежный, но заведомо тяжелый бой, из которого не особенно рассчитывает вернуться живым. Правда, не унаследовав от отца присущую тому бесшабашную воинственность, Александр Михайлович за всю свою жизнь не участвовал ни в одном большом сражении, однако сейчас он ощущал себя ратоборцем, жертвующим собой ради будущего своих детей. Когда преисполненный неприступной важности бегеул подвел князя, уже прошедшего между богомерзких очистительных огней и отдавшего служителям свой меч, к украшенным растительным узором и изречениями из корана золотым дверям, за которыми находился человек, вольный одним своим словом решить его судьбу, сердце Александра отчаянно заметалось в груди, точно рвущаяся на свободу птица. «Зато дети мои, быть может, не помрут изгоями», — мысленно сказал себе князь и, сделав резкий выдох, словно собираясь одним глотком выпить целый скобкарь хмельного напитка, с почтительно склоненной головой, но твердым шагом вступил вслед за бегеулом в сияющее множеством огней, убранное коврами и поблескивающее золотой отделкой огромное помещение. Перед тем как приблизиться к Ханскому престолу, полагалось пройти под натянутой на двух золотых столбиках веревкой — символом покорности: чем более благоволил хан к посетителю, тем выше была натянута веревка, тем меньше приходилось гостю сгибать свою шею. Александр с удивлением увидел,что веревка висит довольно высоко; это было добрым знаком. Слегка приободрившись, князь, всем своим видом изъявляя повиновение, приблизился к подножию трона и, все еще не смея поднять глаз, уткнулся лицом в мягкую ласкающую прохладу шелкового ковра. Тут он услышал над собой приятный низкий голос, звучавший, как показалось Александру, весьма доброжелательно. Толмач стал переводить.
— А, князь Искендер! — молвил Узбек. — Ты долго пренебрегал нашей волей и тем доставлял нам весьма большое огорчение — ведь отца всегда огорчает неповиновение со стороны детей. Но теперь, похоже, ты наконец одумался. Что ж, послушаем, что ты сможешь сказать в свое оправдание.
Ожидавший сурового приема Александр был глубоко тронут этими милостивыми словами. Он поднял на хана часто помаргивающие глаза.
— Великий цесарь! — прерывающимся от волнения голосом начал он. — Мне нечем перед тобою оправдаться: я кругом виноват. Я поднял тверской люд супротив твоего посла и сродника, ибо боялся, что он отберет у меня власть; я хоронился столько лет в Плескове и Литве, не желая исполнить твою волю, и был готов противодействовать ей силой оружья. Я сознаю, что заслуживаю кары, и смиренно ожидаю твоего приговора.
Узбек с улыбкой повернулся к приближенным и что-то сказал им. В ответ раздались одобрительные восклицания, на князя обратились любопытные улыбающиеся лица. Александру, переживавшему самые длинные мгновения в своей жизни, этот короткий разговор переведен не был.
— Да, князь Искендер, — обратился хан к посетителю, — ты действительно заслужил смерть, и не один раз. Даже если бы у тебя было несколько жизней, ты все равно не смог бы оплатить ими все свои преступления. — Узбек сделал паузу и не без лукавства взглянул на понуро опустившего голову князя. — Но твое раскаяние искупает все твои вины. Ты прощен и можешь возвращаться в Тверь. Великим князем ты уже не будешь, но твоего родового улуса мы тебя лишать не намерены. Надеемся, что все произошедшее с тобой станет для тебя хорошим уроком на будущее.
Александру показалось, что он видит сон. Раскрыв рот, он с таким нелепым видом уставился на хана, что тот рассмеялся. Осознав, что все происходит наяву, князь не мог сдержать своих чувств: в исступлении он припал к сделанным из тончайшей телячьей кожи, выкрашенным в голубой цвет сапогам Узбека и щедро омочил их слезами радости и благодарности.

4

Кирилл проснулся на рассвете. С опаской покосившись на лежавшую рядом жену — Марья ровно и бесшумно дышала во сне, натянув одеяло выше подбородка, — он осторожно, стараясь не шуметь, сел на постели и, нащупав пальцами ног кожаные домашние черевьи, крадучись, на цыпочках вышел из опочивальни, на ходу запахивая новый зеленый опашень. Не желая тревожить спавших еще домочадцев, Кирилл решил скоротать время до завтрака, в одиночестве прогуливаясь по своим новым, недавно достроенным хоромам. Здесь ему все пока было в диковинку, точно в гостях. Боярин медленно шел по переходу, придирчиво заглядывая в каждый угол, попробовал на прочность перила лестницы, с гордостью провел рукой по гладким и теплым, как кошачий бок, округлостям свежей еловой стены; по его губам блуждала довольная улыбка. Не ждал Кирилл, не надеялся, что на старости лет снова обретет уважение к себе и будет без страха смотреть в будущее. Даже внешне боярин в последнее время изменился: еще недавно ссутулившийся, с потухшим взглядом, он коряво ковылял, по-стариковски опираясь о палку; а сейчас погляди — орел! Расправивший плечи, с горделиво поднятой головой, с неведомо откуда взявшейся молодой упругостью в походке, Кирилл даже казался выше ростом. Жаль только, недолго уж им с Марьей тешиться в этих огромных хоромах уютом и покоем... Но ничего, зато детям теперь есть что оставить. Впрочем, что значит оставить? Этот дом и есть их, их сильными молодыми руками возведен он в этой чаще, прежде населенной одними зверями и птицами. Немного бы он настроил один, в такие-то годы. Великое дело — добрые сыны, истинное благословенье божье! Вдруг улыбка сошла с лица Кирилла, из груди вылетел тихий вздох. Так-то оно так, да вот только не все в жизни отроков идет так, как хотелось бы отцу. Недавно вот Степан жену потерял; угасла невестушка, так и не успев потешить стариков внуком. Оно, конечно, дело невеселое — в его ли годы во вдовцах ходить! — только все равно что-то уж больно близко к сердцу принял Степан свою утрату: почитай, три месяца из своей горницы не выходил, на глазах чахнул, а потом взял да и ушел в монастырь. Жалко, конечно, было отцу расставаться с сыном, да не в том суть — дай боже, чтобы хоть там нашел он спасение от грызущей его скорби, да ведь от нее, проклятой, за монастырскими стенами не спрячешься, она-то внутри!
И с Варфоломеем не все ладно. В возраст вошел самый цветущий, а жизнь свою устраивать не торопится, о женитьбе и думать не хочет. А что у него заместо девиц на уме — понять нелегко и отцу. Хоть от хлопот по хозяйству и не отлынивает, а делает все как бы нехотя; чувствуется, что не лежит к ним его душа. Иной раз скажешь ему что-нибудь, а он и не шелохнется: сидит, задумавшись о чем-то, и такая грусть на его лице, что родителям не по себе становится. Будто потерял или забыл что-то очень важное и теперь все время мучительно ищет или пытается вспомнить.
Вот младшенький, Петр, — тот крепко стоит на ногах: уже оженился, вперед старшего брата, весь день проводит в трудах да заботах; сделки заключать лучше него никто не умеет — всегда с выгодой останется. За него отцово сердце не болит: этот нигде не пропадет. Об отце с матерью, правда, не сильно ныне печется, ну да это дело понятное: у него теперь своя семья.
За спиной гулко прозвучали шаги по крепко пригнанным, без малейшего скрипа половицам; обернувшись, Кирилл увидел среднего сына. Варфоломей был одет как в дорогу: высокие кожаные сапоги, ноговицы из сурового холста, длинная темно-синяя свита. Через плечо — сума из сыромятной кожи. А в лице столько серьезности и торжественности, что Кирилл даже испугался — не случилось ли чего.
— Куда это ты, сынок, ни свет ни заря? — упавшим почему-то голосом спросил Кирилл.
Подойдя к отцу, юноша рухнул на колени, смиренно склонил русую, с коротко остриженным затылком голову:
— Благослови, отче, на иноческий подвиг. Кирилл оторопело уставился на сына.
— Побойся бога, сынок! — воскликнул он, когда дар речи снова возвратился к нему. — Недавно только Степан постригся! Ежели и ты ангельский чин примешь, кто ж тогда наш род продолжит?!
— Но ведь у тебя есть еще один сын, — губы Варфоломея тронула натянутая, немного жалкая улыбка.
— Петр? А ежели он тоже пойдет по вашим стопам или, избави бог, помрет безвременно? Да и сынов у него может не быть.
— Значит, такова божья воля, — почтительно, но твердо ответил юноша.
Кирилл долго молчал, собираясь с мыслями. Рано, выходит, он радовался: не успел одного сына в чернецы проводить, а уж и другой навострился! Ну, Степана еще можно понять: его горе до рясы довело. А этот что? Чем ему не житье в родительском доме? Он, выходит, все уже для себя решил, а с отцом посоветоваться и не подумал. Да-а, дело это тонкое, здесь сплеча рубить нельзя. Кирилл поднял сына с колен и, взяв его за плечи, заговорил, глядя прямо в глаза, мягко, доверительно:
— Что ж, сынок, коли таково твое желанье, не возьму я на душу грех отговаривать тебя. Радостно мне слышать, что ты возлюбил бога всем сердцем своим: сие есть его наипервейшая заповедь. Потому и благословение мое, коего просишь, пребудет с тобою на этой стезе. Но разве ты запамятовал другую заповедь — «почитай отца своего и мать свою»? Кроме тебя, нет у нас с матушкой боле опоры — Степан в монастыре. А Петр... У него одно на уме — как бы женушку свою потешить. Что же будет с нами, ежели и ты нас покинешь?
Варфоломей смущенно потупился, не зная, что ответить. Довольный впечатлением, которое произвели его слова, Кирилл продолжал еще ласковее:
— Не торопись, Вахрушо. Много ли нам, старикам, еще осталось? Побудь с нами, покуда господь не призовет нас, а там поступай, как сердце велит. Ну, что скажешь? — улыбнулся Кирилл, видя, что сын продолжает стоять опустив голову, колеблясь с ответом.
— Я не покину вас, отче, — тихо произнес Варфоломей и, повернувшись, медленно побрел прочь.
— И все же поразмысли еще, сынок! — почти умоляюще крикнул ему вслед Кирилл. — Сие поприще не для каждого!
Предчувствия не обманули Кирилла: вскоре он стал вдовцом. Марья ушла так же тихо и неприметно, как и прожила всю свою жизнь, — просто не проснулась однажды утром. Кирилл ненадолго пережил жену. Менее месяца прошло с того дня, как Марья упокоилась в ограде Покровского монастыря, и в доме под радонежским холмом снова потекли тягучие, как струйка лампадного масла, печально-торжественные обряды, снова потянулась скорбная процессия к белым монастырским стенам, снова допоздна сидели за поминальной чашей немногочисленные сильно охмелевшие гости.
На следующее утро, когда осиротевшие сыновья Кирилла сошлись за завтраком, Петр, обтерев после трапезы усы, незаметно подал жене знак оставить их с братом одних и, когда молодая боярыня, слегка покачивая пышными круглыми бедрами, скрылась в дверном проеме, тихим, вкрадчивым голосом обратился в Варфоломею:
— Ты уже думал, как будем делить наследство? Я вот что предлагаю: поелику ты жил с родителями и своим хозяйством покамест не обзавелся, дом по справедливости должен отойти к тебе без раздела. Ты же взамен уступи мне часть земли, что досталась бы тебе при равном дележе. Проведем межу, к примеру, по...
Варфоломей с улыбкой перебил брата.
— Делить ничего не придется, Петруша. Я ухожу. Все, что отцом нажито, по праву твое. Ты сумеешь распорядиться нашим добром как должно, — добавил Варфоломей, ласково потрепав брата по плечу.
Противоречивые чувства отразились на лице Петра при этом известии: сознание жертвы, приносимой братом, и горечь от предстоящей разлуки с ним мешали ему в полной мере ощутить радость от неожиданно свалившегося на него богатства.
— Я сберегу твою долю на случай, ежели ты передумаешь, — стараясь скрыть охватившие его чувства за суховато-деловым тоном, пробормотал Петр.
— Поступай как знаешь, — равнодушно отозвался Варфоломей. — Только поверь, мне это ни к чему.
На рассвете, когда все еще спали, Варфоломей вышел из ворот родительского дома. В перекинутой через его плечо кожаной сумке лежала свежая краюха хлеба, корчага с молоком, большая луковица да завернутая в тряпицу щепотка соли. Дойдя до опушки леса, благодаря усилиям Кирилла и его сыновей значительно отодвинувшейся в темную глубь чащи, юноша в последний раз оглянулся на пестревшие разноцветными маковками хоромы. Он знал, что больше никогда их не увидит. Сколько труда вложено в этот добротный, крытый крепкой лубяной кровлей дом, в это поле, расстилавшееся на месте еще недавно шумевшего здесь векового леса! Но это был труд, движимый не свободной человеческой волей, а лишь тяжелой необходимостью, упрямым желанием выжить несмотря ни на что, страхом перед холодной и голодной смертью. Впрочем, разве не так живут почти все люди, не желающие или неспособные отринуть гнет повседневного существования и увидеть за его бледной мглой нечто иное? Между тем как ненадежно и преходяще все, чем дорожит человек в жизни! Судьба словно намеренно в течение долгих лет подталкивала Варфоломея к этой мысли: на его глазах их некогда богатое и процветавшее семейство превратилось почти в нищих, мало чем отличавшихся от простых смердов, которые когда-то во множестве проливали пот на их обширных угодьях; он видел, как мучительно умирала совсем еще молодая жена брата Степана, обожаемая им со всей силой, на которую была способна его страстная, порывистая натура. Все земные утехи — богатство, любовь, власть — подобны вольным птицам: они могут свить гнездо под твоей кровлей, но кто поручится, что однажды они не пожелают покинуть его, и, если это случится, разве ты сумеешь удержать их?
Но к нему, Варфоломею, отныне это не имеет отношения. Сегодня он сбрасывает с себя путы этого мира. Вдали от его бесконечной мелкой суеты, в тишине и уединении, его душа очистится, наполнится божественным светом, и тогда ему откроются вечные сокровенные истины, единственно ради постижения которых и стоит жить на земле. Радостное, никогда прежде не испытанное юношей чувство обновления наполняло сладким трепетом все его существо. Тяготы, неизбежно ожидавшие его на этом пути, не страшили Варфоломея: жизнь в Радонеже помогла ему в совершенстве освоить искусство выживания в любых условиях, и он был уверен, что справится.
Путь Варфоломею предстоял недалекий — до Покровской обители было не более пяти поприщ. Теперь туда перебралась почти вся его семья: отец с матерью на монастырский погост, брат Степан — в одну из иноческих келий. Но Варфоломей больше не хочет идти по его стопам, его замысел иной. Сейчас совестно даже вспомнить, как однажды он по отроческой глупости едва не замуровал себя заживо в четырех стенах. Только мудрое отцовское слово уберегло его тогда от роковой ошибки.
Монастырь... Если вдуматься, чем отличается жизнь в нем от того, что происходит за его белеными стенами? То же разделение на повелевающихся и повинующихся, та же борьба честолюбий; даже собственные темницы в святых обителях имеются...
Варфоломей шел по лесу, и его душу обнимал сладостный благоговейный восторг, подобный тому, который всегда охватывал его в храме. В самом деле, разве нет в этом высоком светлом березняке чего-то от белокаменного собора: не похоже ли это висящее меж стволов берез солнце на золотой колокол, сияющий со звонницы, и не напоминают ли эти желтеющие березовые листья своими очертаниями купол храма? А разве можно, глядя на белые обнаженные тела берез, сплошь покрытые черными рубцами, не вспомнить о страданиях святых мучениц?
Вскоре в просветах между деревьями забелели каменные стены Покровского Хотькова монастыря. Обитель была молодая, но разрастись успела изрядно, под стать иному городу. Молодой послушник с невинными бирюзовыми глазами провел Варфоломея на пасеку, где юноша сразу увидел брата. Степан был занят тем, что сердито выговаривал юному, безбородому еще, иноку, который с несчастным видом сидел на траве и непрерывно прикладывал к распухшему лицу смоченное в воде полотенце: — Говорил я тебе: прежде чем лезть в улей, окури его посильнее дымом! Что за болван, прости господи!
Варфоломей улыбнулся: Степан и здесь верен себе — медом его не корми, дай только кем-нибудь поруководить, почувствовать себя главным. Всегда и во всем ведет он себя так, словно лично отвечает за все происходящее.
— Степане! — негромко окликнул Варфоломей брата. Степан повернул голову, и досада на его лице тут же сменилась самой искренней радостью. Широким, немного неровным шагом он поспешил навстречу Варфоломею.
— Почто ты здесь? Что-то стряслось дома? — не без тревоги спросил Степан, выпустив наконец худощавое тело брата из своих крепких объятий.
— Нет, нет, все в порядке, — поспешил заверить его Варфоломей.
— Тогда в чем дело? Ведь не проведать же ты меня пришел — недавно только виделись, когда отца хоронили.
— Можем мы поговорить наедине?
Поручив пасеку заботам незадачливого монашка, Степан привел брата в свою тесную келью, всю обстановку которой составляла низкая тщательно заправленная кровать. Узкое зарешеченное оконце было затянуто ломкой паутиной солнечных лучей.
— Ты, верно, голоден, а мне нечем тебя накормить, — виновато развел руками Степан. — Трапеза токмо через два часа.
— Не беспокойся, у меня с собой все, что нужно... — внезапно меняя тон, Варфоломей тихо и со значением сказал: — Степане, а ведь я за тобой пришел. Мню я удалиться в место пустынное, дабы в неустанных трудах и молитвах взыскивать спасения души. Не желаешь ли со мною? Сказано же в писании: «Я там, где вас двое...» Варфоломей умолк и выжидающе поглядел на брата. Степан нисколько не удивился.
— Я всегда знал, что ты не от мира сего, — с доброй улыбкой промолвил он. — Правда, не предполагал, что до такой степени. Что ж, твое предложенье мне по душе. Я, признаться, и сам не раз подумывал об отшельничестве. Но видишь ли, в чем дело: я уже принял постриг, навряд ли меня и отпустят.
— А ты поговори с игуменом, попроси у него благословения. Он должен тебя понять. Ну посуди сам, какой из тебя монах? В необъезженном жеребце больше смирения, чем в тебе. Разве такое житье по тебе? Ты здесь зачахнешь. Богу же можно служить не токмо в этих стенах.
— Так-то оно так, да только, боюсь, отцу Алимпию сие втолковать будет нелегко, — кисло улыбнувшись, вздохнул Степан. — У него, видишь ли, на меня большие виды. Впрочем, — прибавил он уже серьезно, — ежели намерение твое угодно богу, все уладится.
Степана не было долго, около двух часов. Варфоломей, с беспокойством ожидая исхода беседы брата с игуменом, провел это время в непрерывной молитве. Конечно, если Степана не отпустят, это не убавит его решимости. Но насколько же лучше идти по этому пути, чувствуя рядом братское плечо!
Наконец появился Степан; лицо его светилось радостью.
— Уф-ф, ну и упрям же оказался старик! — торжествующе разваливаясь на кровати, воскликнул он голосом, в котором слышались и не рассеявшаяся еще досада после трудного разговора с игуменом, и вздох облегчения. — Насилу уломал. Он подумал, на меня просто блажь нашла. Сдался лишь опосля того, как я пригрозил, что обращусь прямо к митрополиту.
Некоторое время спустя из ворот монастыря показались два молодых мужа. Строгое и даже, пожалуй, слегка суровое лицо одного из них, постарше, обрамляла черная борода, под большими карими глазами пролегли лукомки преждевременных морщинок Видно было, что, несмотря на свои годы, он успел уже вкусить из чаши страдания. Второй, лет двадцати с небольшим, напротив, смотрел на раскинувшийся кругом божий мир ясно и открыто, хотя в его умном сосредоточенном взгляде не было и намека на юношескую наивность и восторженность. При всей их непохожести в облике обоих молодых людей проскальзывало какое-то неуловимое подобие, выдававшее их близкое родство. Миновав небольшую толпу нищих — эту неизбежную опухоль на теле любого монастыря, — Варфоломей в раздумье остановился.
— Ты что же, и сам пути не ведаешь? — изумился Степан. — А я думал, ты уже приглядел место.
— Не тужи, Степане, — спокойно ответил Варфоломей. — Мы своего пути не минуем.
Он огляделся по сторонам, потом, прикрывшись от солнца ладонью, задрал голову и посмотрел на небо. Там, размеренно маша крыльями, плыла стая серых птиц.
— Вот и нам с тобой туда же, — с улыбкой промолвил Варфоломей, указывая на них рукой.

5

Замятию в Новегороде удалось унять в зародыше, но вскоре недоброжелатели Москвы получили весомое доказательство своей правоты, а Ивану Даниловичу суждено было испытать самый большой срам в своей жизни.
Не в добрый час возгорелось в душе великого князя давешнее желание приложить свою хваткую руку к вожделенному закамскому серебру. А ведь отговаривали Ивана Даниловича воеводы, предостерегали, убеждали отложить военные действия до весны, растолковывая князю, сколь тяжко придется рати зимой в Заволочье. Все было напрасно: звон северного серебра, уже слышавшийся великому князю, заглушил для него их здравые голоса.
Московская рать продвигалась медленно, увязая в снегу и будучи вынуждена часто делать остановки, чтобы дать людям возможность отогреться. Несмотря на это, весь ее путь от Вологды был отмечен большими деревянными крестами, под которыми в общих могилах обрели выстраданный покой те, кто не выдержал единоборства с самым страшным и неумолимым врагом — лютой северной стужей. Жестоко страдали вои и от голода — занесенные снегом дороги слишком часто оказывались непреодолимыми для обозов с продовольствием.
Достигнув рубежей Новгородской земли, войско разделилось на несколько отрядов, образовав своего рода сеть, в которую, по умыслу воевод, должно было попасть как можно больше редких малых погостов, для взятия которых не требовалось великой рати.
Подойдя с отрядом к небольшому, о четыре стрельницы погосту Вожеге, к стене которого, как тетива к кибити лука, приникла замерзшая сейчас речушка, Андрей Кобыла велел своим людям остановиться, а сам, всплескивая в воздухе сверкающей снежинками кочью, поскакал прямо к белому гребнистому валу. Приблизившись, он увидел, как стоявший на стене ратник натянул лук и прицелился в его сторону.
— Ужо проучу тебя, погань московская! — мрачно процедил он сквозь зубы.
— Обожди, Вавило, — остановил его находившийся поблизости сотник, прямой римский нос которого хранил уродливый след давнего перелома. — Послушаем, что он скажет.
Подъехав вплотную к валу, Кобыла остановился. Придерживая рукой серую горлатную шапку, он задрал голову вверх и прокричал хриплым, настуженным голосом:
— Мужи новгородчи! Я, княжий воевода, боярин Андрей Кобыла, именем государя нашего, великого князя Ивана Даниловича, повелеваю вам сложить оружие и открыть ворота. Вам во всем должно мне повиноваться, понеже великим князем мне даны в вашей земле права наместника.
Не успел боярин договорить, как в ответ со стены раздались крики возмущения, сопровождаемые угрожающими или неприличными движениями:
— Вот еще! Разевай рот шире!
— На-ко, выкуси!
— Как бы не так! Мы тебе не холопы!
— Тихо! Тихо! — начальствовавшему над погостом сотнику стоило больших трудов успокоить поднявшийся гвалт. Водворив порядок, он сурово обратился к Кобыле: — Мы здесь служим господину Великому Новугороду, и исполнять веления иных каких властей нам не пристало. Иван Данилович нам хоть и князь, да ныне себя нашим злейшим ворогом обнаруживает. Посему его воля отныне для нас не указ. Ступайте отколе пришли, так для всех лучше будет.
— Ну, как знаете, православные, — угрожающим тоном проговорил Андрей. — Говорить будем иным языком, коли добром не разумеете.
Остаток дня и всю ночь вои великого князя, разбив стан на безопасном расстоянии от стен погоста, отдыхали после трудного перехода, а едва рассвело, двинулись на приступ.
Окружавший Вожегу вал был неглубок, поэтому рассыпавшиеся цепью москвичи могли бы преодолеть его без труда, но этому воспрепятствовали защитники городка, среди которых рядом с железными луковками шеломов виднелись косматые шапки пермяков. Пряча головы за острыми верхушками частокола, они через проемы между ними осыпали противника стрелами. Вскоре засквозивший пустотами строй москвичей вынужден был отступить, оставив на снегу то широко раскинувшие руки или ноги, то, наоборот, неестественно скрючившиеся тела убитых. Невесть откуда из белого простора на поле недолгой битвы слетелось воронье. Отяжелевшие от обильной поживы птицы, словно кружимые ветром черные листья, лениво летали в пространстве между валом и рвом, садились на расставленные повсюду рогатки, деловито вышагивали или сидели нахохлившись на склоне заваленного мертвыми телами рва.
На следующий день, вместо ожидавшегося защитниками городка нового приступа, московский отряд снялся со стоянки и отправился восвояси.
Хоть и неудачен был двинской поход, а золотые пояса переполошились. Владыка Василий спешно засобирался в Плесков — якобы для того, чтобы получить судную пошлину, кою забывчивые плесковичи уже десять лет не посылали своему владыке; на деле же — в надежде обзавестись союзником супротив непомерно раззявившей рот Москвы.
Архиепископ Василий ехал в Плесков с некоторой опаской. Его позиция была заведомо слабой: Новгород нуждался сейчас в поддержке своего молодшего брата гораздо больше, чем тот в его. Но после оказанного ему достойного приема владыка приободрился: зря он волновался — не посмеют эти плесковичи бросить вызов Великому Новугороду, духу у них недостанет. Поэтому уже на следующий день Василий завел с посадником разговор о невыплаченной пошлине. Но тут сдержанно-приветливое лицо Сологи стало суровым и непреклонным.
— Не пристало тебе, владыко, с нас мзду взыскивать. Где ты был, когда великий князь угрожал Плескову и шел на нас войною? Токмо в стане наших недругов мы тебя и видели! Нам такой пастырь не надобен. Плесков уже давно не признает тебя своим архибискупом, а посему платить тебе судную пошлину не повинен.
Спокойная, благостная величавость, естественная для его сана, мгновенно слетела с Василия.
— Что?! Да я вас прокляну, нечестивцы! — возмущенно возвысил голос архипастырь.
— Не стращай, владыко, — спокойно отвечал Солога. — Сам митрополит однова уже налагал на нас проклятие, и, как видишь, ничего, живы покамест. А уж тебя-то мы точно не испужаемся: ты для нас лицо стороннее.
От возмущения Василий не нашелся, что ответить, и лишь, беззвучно шевеля пухлыми короткими губами, сипло втянул нагретый, чуть спертый воздух палаты, точно задыхаясь.

6

— Стало быть, баете, рады были тверичи, что князек их блудный к ним возвернулся? — в бороде Ивана Даниловича увязла недобрая кривая усмешка. У тех, кто хорошо знал великого князя, такая усмешка неизменно вызывала внутренний холодок, но тверские бояре, с которыми, сидя в своей гриднице, беседовал сейчас Иван Данилович, не обратили на нее должного внимания, целиком поглощенные воспоминаниями о недавних событиях, посеявших в их душах столько обиды и смятения: каждому из более чем полусотни человек, с трудом рассевшихся за огромным столом, только что пришлось покинуть насиженные, добротно обустроенные и в большинстве случаев родные тверские гнезда, чтобы воспользоваться предоставляемым им древним обычаем правом перейти на службу к другому князю, в данном случае великому князю Володимерскому и Московскому. Покинуть, разумеется, не по своей воле: очень уж туго стало родовитому, привыкшему жить с мыслью о собственной власти и значении тверскому боярству после того, как прощенный и обласканный Узбеком Александр Михайлович снова занял стол своих предков — за долгие годы изгнанничества князь утратил связь с тверской знатью и обзавелся на чужбине новыми друзьями и слугами; им-то после возвращения Александра и достались места потеплее да куски пожирнее. Оставшееся не у дел старое боярство почувствовало себя оскорбленным и поспешило переметнуться к злейшему врагу своего бывшего князя, в чем, однако, не было ничего предосудительного или недозволенного: боярин все же не дворовый холоп; испокон веку он может служить кому пожелает, а потому препон перебежчикам никто чинить и не думал. Разумеется, селами и угодьями, пожалованными на тверской службе, пришлось пожертвовать, а что ждет тверичей на новом месте, про то единый токмо бог да великий князь и ведают. Это обстоятельство наполняло боярские души отнюдь не радостным трепетом и заставляло не жалеть красок, расписывая Ивану Даниловичу собственную сирость и безмерность перенесенных обид.
— И-и, не то слово! — отвечая на вопрос великого князя, сокрушенно махнул рукой боярин Есиф Косарик — высокий, гологоловый, с прямыми косматыми бровями. — Вся Тверь, почитай, на улицы высыпала, точно не князь, а сам Христос к нам пожаловал. Путь Александру житом да цветами усыпали, яко новобрачному, от кликов радостных себя не слыхать было... А главное — за что, спрашивается, такая честь?! Что они от него видали, окоромя лютой беды?!
— Да, темна душа народа, — вздохнул вечно хмурый Иван Акинфович. Не думал сын приснопамятного Акинфа, что однажды судьба заставит его искать приюта у того, супротив кого он когда-то бился под стенами родного Переяславля. В глубине души Иван надеялся, что его участие в этих давних событиях изгладилось из памяти великого князя. Но Иван Данилович никогда ничего не забывал.
— Зато твоя душа, Вашуто, мне вельми понятна, — с усмешкой взглянул он на боярина. — Сидишь вот здесь, на службу просишься, а сам небось токмо и мечтаешь, как бы снести мне голову, яко воевода мой твоему родителю снес. Не запамятовал, поди?
Под острым проницательным взглядом великого князя Иван Акинфович смешался.
— Да что уж топерь, через столько-то годов, вспоминать, — пробормотал он, смущенно отводя глаза в сторону. — Дело, как говорится, прошлое... Коли всю жизнь обиду таить, так лучше и не жить вовсе. Вон родитель твой покойный, царство ему небесное, сперва не на живот, а на смерть воевал с Михаилом Ярославичем, а потом помирились и до самой Даниловой кончины всегда заодно стояли.
— Вот как? Ну-ну, — недоверчиво протянул Иван Данилович и снова обратился к Есифу — Так чем же все-таки вам не угодил Александр Михайлович? Он вас что, по службе обошел наградою али на стяжанье ваше покусился? Вот у тебя, лично у тебя, какой к нему нарок?
— Да не то чтобы он нас сильно притеснял, — неохотно ответил Есиф, старательно изучая агатовый перстень на своем безымянном пальце. — Скорее просто замечать перестал: в совет не зовет, поручений важных, награду сулящих, не дает — одним словом, пренебрегает. А боярство наше к тому, вестимо, не привыкло, вот и взыграла в людях обида.
— Кто же у него ныне в советчиках?
— О, таковых хватает! — оживился Есиф, зеленые глаза которого злобно заблестели, точно смоченные дождем ягоды крыжовника. — Целый выводок с собою притащил из Плескова. Спору нет, суть меж ними и дельные люди, да нечто Тверская земля оскудела головами, чтоб в ней чужаки заправляли? А за первейшего человека держит Александр Михалыч некоего немца, по прозванию Доль. Чем он такую великую милость снискал, никто доподлинно не ведает, а токмо, сказывали, как приехал он в Плесков из своей Немецкой земли, так сразу же такую силу над князем взял, что все диву дались. Ни шагу Александр Михалыч не ступит без того, чтобы с тем проклятым немцем наперед не посоветоваться; какую мыслишку ни подкинет, тот все вмиг исполняет. Вот и получается, что заместо татар обрели тверичи латынянина на свою голову, — тяжело вздохнув, подытожил он.
— А по мне, латыняне еще хуже татар, — снова вмешался в разговор Иван Акинфович. — Татары, те, по крайности, на православие не покушаются; немцы ж нашу святую веру на дух не переносят, спят и видят, как бы ее вовсе искоренить с лица земли.
Да, возвращение Александра в Тверь явилось для великого князя полной неожиданностью — неожиданностью тем большей, что такая рискованная игра была не в характере самого Ивана Даниловича: он предпочитал долго, исподволь готовить почву, терпеливо выжидать и в подходящий момент действовать наверняка. Видно, долгие годы лишений кое-чему научили безрассудного тверского беглеца. Что ж, пусть радуются! Пока... Лишь тот, кто не знал нрав великого князя, мог допустить, что Иван Данилович будет сидеть сложа руки...
Как-то в разговоре Иван Зерно обмолвился в присутствии князя:
— От гостей, что ведут торг в Литве, я слыхал, что еще когда Александр жил там, некий Мосейко из Вильны пытался судом взыскать с него великий долг.
— Так-так! И что же? — с живостью повернулся к нему Иван Данилович.
— Да ничего! Александра снова спасло покровительство Гедимина: видать, жидовина так припугнули, что он с той поры боится и заикнуться о долге.
Иван Данилович вертел в руке золотой чеканный кубок, напряженно размышляя.
— Вот что, Ванятко, — медленно произнес он наконец, — поезжай-ка ты в Вильну...

7

Иван Зерно со своим старым слугой Селилой распутывал хитроумный клубок узких улочек Вильны, беспрестанно озираясь по сторонам. Все ему было здесь в диковинку: каменные дома и городские стены, выложенные булыжником улицы — до этого мощеные мостовые Ивану доводилось видеть лишь в Новегороде, однако там они были сделаны из досок, — странная одежда жителей. Даже русская речь, слышавшаяся здесь довольно часто, имела какой-то чужой оттенок, резала московское ухо непривычным звучанием и малопонятными словами.
— Ты только погляди, Селило, — воскликнул Зерно, вертя торчавшей из-под отложного воротника влажной от пота мускулистой шеей, — ни былинки ни травинки кругом: точно в пещере живут, чертовы дети!
— Так-то оно так, господине, — отозвался слуга, — да токмо при пожаре-то избы эти куда сподручнее противу рубленых. Сколько раз Москва, почитай, дочиста выгорала.
— Выгорала, да отстраивалась потом краше прежнего, — горячо возразил боярин. — А в эдакой безжизненности, когда земли под ногами не видать, и душе омертветь недолго.
Постоялый двор Зерно выбрал скромный и неприметный: ему не следовало привлекать к себе внимание. Войдя в отведенную ему чистую, но опрятную горницу, боярин был неприятно удивлен отсутствием в углах икон, отчего помещение показалось ему пустым и неуютным. «Вот нехристи», — проворчал он, устало опускаясь на мягкую постель.
Едва рассвет разлился по красной чешуе черепичных крыш, Иван, несмотря на дни, проведенные им в дороге, был уже на ногах. Наскоро перекусив, он велел Селиле седлать лошадей. Ссудная лавка Мосейки находилась на оживленной улице, прилегавшей к рыночной площади. Иван не без труда отыскал неброскую вывеску на желтом двухъярусном доме. Спешившись и передав поводья Селиле, он деревянным молотком, подвешенным на медной цепочке к косяку, постучал в дверь, которая была украшена искусно вырезанными узорами в восточном духе: на переплетенных стеблях царственно покоились чашечки цветов, в углах тяжело нависли крупные виноградные гроздья, края были обрамлены пышными гирляндами листьев. Открывшая дверь древняя старуха в лиловой накидке, с трясущейся головой и лицом, похожим на высохшую, потрескавшуюся под палящим солнцем землю ее предков, не сказав ни слова, провела боярина в маленькую горницу, где царил прохладный сумрак: несмотря на то, что уже близился полдень, занавесь на окне была опущена. Убранство горницы недвусмысленно выдавало ее сугубо деловое назначение. Середину занимал стол орехового дерева, на котором в безупречном порядке располагались стопки бумаг и монет, серебряный семисвечник, бронзовая чернильница и несколько тонко очинённых гусиных перьев. По разные стороны от стола стояли два стула — хозяйский, обитый красным аксамитом, и простой деревянный, предназначенный, очевидно, для посетителей. Позади стола, склонившись перед отделанной перламутром дубовой скрынью высотой в человеческий рост, состоявшей из нескольких ящиков разной величины, каждый из которых запирался особым замком, стоял одетый в широкое долгополое платье полный невысокий человек с маленькой круглой, украшенной разноцветными концентрическими кругами шапочкой на голове и сосредоточенно рылся в одном из ящиков. Услышав шаги, он быстро захлопнул ящик и, повернув ключ в замке, обратил лицо к вошедшему.
Это был старик лет шестидесяти с густой посеребрившейся бородой до пояса, состояние которой свидетельствовало о том, что она являлась предметом самого тщательного ухода, крупным, с горбинкой, носом и высоким лбом, придававшими ему вид спокойной величавости, который дополняли золотые перстни с крупными бриллиантами и рубинами, унизывавшие его короткие пальцы, и жемчужные пуговицы на одежде. Лишь беспокойный, бегающий, недоверчиво-пытливый взгляд больших черных глаз, которые прямо-таки впились в боярина, находился в странном противоречии с остальным обликом хозяина.
— Чем могу служить пану? — произнес он по-русски, но с заметным акцентом.
Не будучи полностью уверен в том, что его сведения точны, Зерно уклончиво сказал, что прибыл по делам тверского князя. На лице лихваря изобразилось глубокое удивление.
— Неужели его высочество соблаговолил вспомнить о бедном еврее и возвратить долг?! — с надеждой в голосе воскликнул Мосейко.
Убедившись, что он попал туда, куда нужно, Иван не счел необходимым далее скрывать истинную цель своего посещения.
— Не совсем, — усмехнулся он, предварительно оглянувшись на плотно закрытую дверь. — Но, возможно, я мог бы выкупить у тебя его заемные письма. Как ты на это смотришь?
— Это зависит от того, что пан желает получить взамен, — осторожно отвечал Мосейко, заметно напрягшись.
— Да сущую безделицу. Не сомневаюсь, у тебя среди здешних бояр немало добрых знакомцев, с коими тебя связуют святые узы долга. — При этих словах по Ивановым устам снова проползла кривая усмешка. — Что, ежели кто-нибудь из них, породовитее да помогущественнее, состряпает небольшое письмецо на имя Александра Михалыча, в котором бы говорилось, что его-де, Александра, желание привести Тверь под руку Литвы доведено до князя Гедимина и воспринято им с радостью, так что, буде он решится открыто порвать с татарами, без помочи и защиты не останется.
— Понимаю, — задумчиво обронил лихварь после продолжительного молчания. — Видите ли, вельможный пане, я всего лишь скромный коммерсант и остерегаюсь опасных игр с сильными мира сего. Этим людям, держащим в своих руках судьбы народов, ничего не стоит раздавить несчастного еврея словно какую-нибудь букашку под копытами их великолепных коней.
— Где же была твоя осмотрительность, когда ты одалживал пенязи изгою? — сощурил глаза Зерно. — да, кстати, не сочти за нескромность: сколько именно ты на нем потерял?
— Если бы вы только знали, пане! — тяжело вздохнул Мосейко. — О накладах я и не говорю!..
На третий день после этой беседы Иван Зерно, весело посвистывая, выехал в сопровождении верного Селилы из городских ворот Вильны. В шелковую подкладку его кочи был зашит свиток, скрепленный печатью одного из могущественнейших людей Великого княжества Литовского.
Назад: ГЛАВА 4
Дальше: ГЛАВА 6