Книга: Атосса. Император
Назад: III
Дальше: XI

VII

Вдова Анна до восхода солнца не сомкнула глаз, ухаживая за Селеной, и беспрестанно освежала ей больную ногу и рану на голове примочками.
Старый врач был доволен состоянием пациентки, но приказал вдове немного отдохнуть и предоставить на несколько часов уход за больной своей молодой подруге.
Когда Мария осталась одна с Селеной и положила ей первый компресс, больная повернулась к ней лицом и сказала:
— Итак, ты была вчера на Лохиаде. Расскажи мне, как ты там нашла всех. Кто привел тебя в наше жилище и видела ли ты моих маленьких сестер и брата?
— Ты еще не совсем отделалась от лихорадки, и я не знаю, можно ли мне говорить с тобою; но мне бы очень хотелось…
Это уверение было произнесено очень ласковым тоном, и глаза горбатой девушки, когда она говорила, сияли каким-то сердечным, приветливым блеском.
Селена внушала ей не только участие и сострадание, но и восторженное удивление, потому что была так прекрасна, так не похожа на нее самое, и каждый раз, как она оказывала какую-нибудь услугу больной, Мария чувствовала себя в положении жалкого бедняка, которому какой-нибудь монарх позволяет ухаживать за ним.
Ее спина никогда еще не казалась ей такой кривой, ее смуглое лицо никогда не представлялось ей таким безобразным, как сегодня, рядом с этой девичьей фигурой, такой пропорциональной, с такими нежными и грациозно округленными очертаниями.
Но Мария не ощущала в душе ни малейшего движения зависти. Она чувствовала себя только счастливою тем, что служит Селене, помогает ей, смеет смотреть на нее, хотя та и была язычницей.
И ночью она молилась в сердце своем, чтобы Господь сжалился над этим прекрасным добрым созданием, чтобы он позволил больной выздороветь и наполнил ее душу той любовью к Спасителю, которая доставляла счастье ей самой.
Не один раз она порывалась поцеловать Селену, но не смела, так как ей казалось, что больная создана из другого вещества, чем она.
Селена была слаба, очень слаба, и когда боль утихла, то в этой тихой, наполненной любовью обстановке ее охватило сладостное чувство мира и успокоения, которое ей было ново и очень приятно, хотя оно беспрестанно прерывалось тревогой о домашних. Близость вдовы Анны действовала на нее благотворно, потому что теперь ей казалось, что в голосе этой женщины есть что-то такое, что было в голосе матери, когда та играла с нею и с особенной нежностью прижимала ее к своему сердцу.
В папирусной мастерской, за рабочим столом, вид горбуньи был противен Селене; здесь же она заметила, какие у нее добрые глаза, какой ласковый, симпатичный голос; осторожность, с какой Мария снимала компресс с ее больной ноги и накладывала его снова, как будто ее руки чувствовали такую же боль, как сама больная, возбуждала в ней благодарность.
Сестра Селены, Арсиноя, была суетная александрийская девушка и по имени безобразнейшего из всех осаждавших Трою эллинов дала бедняжке насмешливое прозвище «девица Терсит» , и иногда Селена повторяла за нею это прозвище.
Теперь ей уже не приходило в голову это отвратительное прозвище, и в ответ на опасение, высказанное ее сиделкой, она возразила:
— Нет, лихорадка не сильная. Если ты будешь рассказывать мне что-нибудь, я перестану думать постоянно об этой неутолимой боли. Я тоскую о своем доме. Ты не видела детей?
— Нет, Селена, я не переступала порог вашего жилища. Ласковая привратница тотчас же сказала мне, что я не застану ни твоего отца, ни твоей сестры и что ваша раба вышла, чтобы купить пирожные для детей.
— Купить?.. — спросила Селена с удивлением.
— Старуха сказала также, что к вам нужно идти через множество комнат, где работают рабы, и что ее сын, находившийся тут же при ней, меня проводит. Он это и сделал, но ваша дверь была замкнута, и потому он сказал, чтобы я сообщила его матери то, что нужно передать. Я так и сделала, потому что она показалась мне умной и доброжелательной.
— Так оно и есть.
— И очень любит тебя, так как, когда я рассказывала ей о твоем несчастье, у нее по щекам текли горькие слезы и она хвалила тебя так сердечно и была так расстроена, как будто ты ее родная дочь.
— Ты, однако же, не сказала ей, что мы работаем в мастерской? — спросила Селена с беспокойством.
— Разумеется, нет; ведь ты просила меня не говорить об этом. Мне поручено пожелать тебе от имени старушки всего хорошего.
Несколько минут обе девушки молчали, затем Селена спросила:
— А сын привратницы, который проводил тебя, слышал, какое со мной случилось несчастье?
— Да. На пути к вашему жилищу он весело шутил; но когда я рассказала ему, что ты вышла из дому с поврежденной ногой и теперь не можешь вернуться домой, что врач озабочен твоим состоянием, то он рассердился и начал богохульствовать.
— Ты еще помнишь, что он говорил?
— Не совсем; помню только одно: он обвинял своих богов в том, что они создают прекрасные творения только для того, чтобы потом наносить им вред; мало того, он осыпал их бранью…
При этом сообщении Мария опустила глаза, как будто она рассказывала нечто непристойное. Селена же слегка покраснела от удовольствия и сказала с жаром, как будто желая превзойти ваятеля в богохульстве:
— Он совершенно прав! Те, что там, наверху, так и поступают…
— Это нехорошо! — вскричала Мария тоном упрека.
— Что? — спросила больная. — Вы живете здесь тихо, в мире и любви друг к другу. Некоторые слова, которые говорила Анна во время нашей работы, я удержала в памяти и теперь вижу, что она и поступает согласно своим ласковым речам. Может быть, боги и добры к вам.
— Бог добр ко всем.
— Даже и к тем, — вскричала Селена со сверкающими глазами, — даже и к тем, чье счастье они разрушают вконец? Даже и к дому с восемью детьми, у которых они похитили мать? Даже и к бедным, которым они ежедневно угрожают отнять у них того, кто их кормит?
— Даже и для них существует единый добрый Бог, — прервала ее Анна, которая вошла в комнату. — Я покажу тебе доброго отца небесного, который печется обо всех нас, как будто мы его дети, — покажу со временем, но не теперь. Ты должна отдыхать и не говорить и не слушать ничего такого, что может взволновать твою бедную кровь. Теперь я поправлю тебе подушку под головой, Мария сделает тебе свежую примочку, а затем ты постараешься заснуть.
— Я не могу, — говорила Селена. Между тем Анна заботливо взбивала подушку и переворачивала ее на другую сторону. — Расскажи мне о своем ласковом Боге.
— После, милая девушка. Он найдет тебя, потому что из всех своих детей он всего более любит тех, которые претерпевают тяжкие страдания.
— Претерпевают страдания? — спросила Селена с удивлением. — Какое дело тому или другому Богу, в его олимпийском блаженстве, до тех, кто претерпевает страдания?
— Тише, тише, дитя, — прервала Анна больную. — Ты скоро узнаешь, как Бог печется о тебе и как любит тебя еще некто другой.
— Другой… — прошептала Селена про себя, и щеки ее покрылись легкою краской.
Она подумала о Поллуксе и спрашивала себя: взволновало ли его так сильно известие о ее страдании, если бы он не любил ее? Она начала искать смягчающие обстоятельства в связи с разговором, который она слышала, проходя мимо перегородки.
Он никогда не говорил ей ясно, что любит ее. Почему бы ему, художнику, веселому, беззаботному юноше, не пошутить с красивой девушкой, хотя бы даже его сердце принадлежало другой…
Нет, он не был к ней равнодушен; это она чувствовала в ту ночь, когда позировала ему; это доказывал ей и рассказ Марии; это, как ей казалось, она подозревала, ощущала и знала.
Чем больше она думала о нем, тем больше стала тосковать о том, кого так любила еще ребенком.
Ее сердце еще никогда не билось для мужчины; но с тех пор, как она снова встретила Поллукса в зале муз, его образ наполнил всю ее душу, и то, что она чувствовала теперь, могло быть только любовью и ничем иным.
Не то наяву, не то во сне она представляла себе, что он входит в эту тихую комнату, садится у изголовья ее постели и смотрит ей в глаза своими добрыми глазами. О, она не может теперь удержаться… Она должна привстать и протянуть к нему руки.
— Успокойся, успокойся, дитя, — сказала Анна, — тебе вредно так много двигаться.
Селена открыла глаза, но тотчас же закрыла их снова и продолжала грезить, пока не очнулась в испуге, услыхав громкие голоса в саду.
Анна вышла из комнаты, ее голос смешался с голосами других людей, стоявших перед домом, и, когда она вернулась к больной, на ее щеках играл румянец и она не тотчас нашла подходящие слова для передачи Селене того, что она должна была рассказать ей.
— Какой-то высокий человек в очень вольном костюме, — сказала она наконец, — просил впустить его к нам, и когда привратник отказал ему, то он ворвался насильно. Он спрашивал тебя.
— Меня?.. — спросила Селена, краснея.
— Да, дитя мое. Он принес большой букет цветов редкой красоты и сказал при этом, что друг с Лохиады тебе кланяется.
— Друг с Лохиады? — пробормотала Селена про себя в раздумье. Затем ее глаза радостно заблестели, и она поспешно спросила: — Ты говоришь, что человек, который принес букет, очень высок ростом?
— Да.
— Прошу тебя, Анна, — вскричала Селена, пытаясь подняться, — дай мне посмотреть на цветы!..
— У тебя есть жених, дитя? — спросила вдова.
— Жених!.. Нет… Но есть один молодой человек, с которым мы всегда играли, когда были еще маленькими, художник, хороший человек, и букет этот, должно быть, прислан им.
Анна с участием посмотрела на больную, мигнула Марии и сказала:
— Букет очень велик. Ты можешь посмотреть на него, но здесь он не должен оставаться: запах такого множества цветов может повредить тебе.
Мария встала со стула, стоявшего у изголовья больной, и шепотом спросила:
— Высокий — сын привратника?
Селена с улыбкой кивнула головой и, когда обе женщины вышли, переменила положение своего тела. Она лежала на боку, теперь же она легла, вытянувшись, на спину, прижала левую руку к сердцу и, глубоко дыша, смотрела вверх. При этом в ее ушах раздавались звон и пение, и ее глаза, подернутые туманом, видели какие-то пестро мерцавшие светлые тела прекрасного блеска. Ей было трудно дышать, и, однако же, ей казалось, что воздух, который она вдыхает, веет ароматами цветов.
Анна и Мария принесли букет громадных размеров. Глаза Селены заблестели ярче, и она всплеснула руками от восторга и удивления. Затем она попросила показать ей этот великолепный пестрый душистый подарок, прижала к цветам лицо и при этом тайком поцеловала нежный край одной прекрасной полураспустившейся розовой почки. Она чувствовала себя точно опьяневшей, и слезы одна за другой медленно катились по ее щекам.
Мария первая заметила булавку, прикрепленную к ленте букета. Она сняла ее и показала Селене; девушка быстро схватила ее. Краснея, снова и снова смотрела она на вырезанное на ониксе изображение Эрота, точившего свои стрелы. Она уже не ощущала никакой боли, она чувствовала себя совсем здоровой и притом такой радостной, гордой, такой переполненной счастьем.
Вдова Анна с тревогой смотрела на ее сильное волнение. Она мигнула Марии и сказала:
— Ну, теперь довольно, дочь моя, мы поставим букет за окном, чтобы ты могла его видеть.
— Уже? — спросила Селена с глубоким сожалением и при этом вырвала несколько фиалок и роз из пышной связки.
Когда больная опять осталась одна, она отложила цветы и начала с любовью рассматривать фигуры, изображенные на прекрасной застежке.
«Это, наверно, работа Тевкра, брата Поллукса, резчика по камню», — подумала Селена.
Какая тонкая была резьба, как удачно выбран был предмет, который она изображала! Только тяжелая золотая оправа беспокоила ее, уже много лет вынужденную все экономить и экономить.
Она говорила самой себе, что со стороны бедного молодого человека, который к тому же должен содержать сестру, все-таки нехорошо позволять себе для нее такие разорительные расходы. Но эта мысль не уменьшала радости, которую доставлял ей подарок. Ведь и ей самой ничто из ее скудного имущества не показалось бы слишком дорогим для Поллукса. Но она намеревалась научить его бережливости впоследствии.
Не без труда поставив букет перед окном, Анна и Мария вернулись к ней и молча переменили компрессы. Она тоже вовсе не была расположена говорить, потому что ей было так приятно прислушиваться к прекрасным обещаниям своего сердца, и куда бы ни смотрели ее глаза, они всюду встречали что-либо милое ей. Она с удовольствием глядела на цветы, лежавшие на ее постели, на букет за окном, на застежку в руке, на доброе лицо Анны, даже на некрасивые черты Марии; эта горбатая девушка казалась ей подругою, поверенною. Ведь Мария знала Поллукса и с нею можно было говорить о нем.
Селена не узнавала самое себя. Прежде в ее душе была зима, теперь наступила весна; прежде была ночь — теперь день; прежде в ее сердце была засуха, теперь оно было подобно саду, который вот-вот зазеленеет и зацветет во всем весеннем великолепии. Прежде ей было трудно понять неудержимую веселость Арсинои или детей, она даже сердилась на них и читала им нотации, когда их веселый смех раздавался без конца, — теперь она охотно повеселилась бы с таким же увлечением.
Так лежала эта бледная прекрасная девушка и с выражением глубокого счастья смотрела на букет, не подозревая, что его прислал не тот, кого она любила, а другой, до которого ей было столько же дела, сколько до христиан, ходивших взад и вперед перед ее окном в саду вдовы Пудента. Так покоилась она, полная блаженства и уверенная в любви, которая никогда не относилась к ней, уверенная в том, что она обладает сердцем человека, который не думал о ней и еще за несколько часов перед тем бешено мчался с ее сестрой в опьянении радостью и счастьем. Бедная Селена!
Теперь она предавалась грезам о невозмутимом блаженстве, а между тем минуты следовали за минутами, и каждая из них приближала ее к пробуждению — и к какому!
Ее отец не навестил ее, как предполагал, до своего отправления с Арсиноей в префектуру.
Желание представить дочь госпоже Юлии в наряде, достойном его происхождения, задержало его надолго, и ему все-таки не удалось достигнуть своей цели.
Все мануфактуры и магазины были заперты, так как ремесленники, рабы и торговцы принимали участие в празднике, и, когда приблизился час, назначенный префектом, его дочь все еще сидела в своем простом белом платье и в неказистом пеплуме с голубыми лентами, который днем имел еще более жалкий вид, чем вечером.
Букет, который Арсиноя получила от Вера, доставил ей удовольствие, потому что девушки всегда восторгаются прекрасными цветами: ведь девушки и цветы сродни друг другу.
Когда отец и дочь достигли префектуры, Арсиноей овладела робость. А Керавн не смог скрыть своей досады, что ему пришлось вести ее к госпоже Юлии в таком простом одеянии. Его мрачное настроение никоим образом не стало более веселым, когда ему велели ждать в приемной, между тем как госпожа Юлия с женой Вера и Бальбиллой выбирали для его дочери дорогие, дивных цветов материи из тончайшей шерсти, шелка и нежной бомбиксовой ткани. Этот род занятий обладает тем свойством, что чем больше в нем участниц, тем больше он требует времени, вследствие чего Керавну пришлось ждать добрых два часа в приемной префекта, все более и более наполнявшейся клиентами и посетителями. Наконец Арсиноя вернулась, вся пылающая, полная упоения от великолепных вещей, которые были для нее приготовлены.
Ее отец медленно поднялся с дивана. Когда она поспешила к нему, дверь отворилась и богатый владелец папирусной мастерской Плутарх, на этот раз с венком на голове, украшенный дорогими цветами, выглядывавшими из складок его паллия, был введен в комнату своими живыми подпорками. Все встали при его приближении, и когда Керавн увидел, что старший городской стряпчий, человек из старинного рода, кланяется ему, то и он сделал то же.
Глаза Плутарха были гораздо здоровее его ног, а там, где перед ним находились красивые женщины, они всегда оказывались особенно зоркими.
Еще на пороге он заметил Арсиною и сделал ей обеими руками жест, как будто она была его милой старой знакомой.
Прелестная девушка очаровала его. В более молодые годы он отдал бы все, чтобы добиться ее благосклонности; теперь ему было довольно и того, чтобы заставить ее почувствовать его собственную благосклонность к ней. По своему обыкновению, он велел подвести себя к ней совсем близко, прикоснулся пальцами к ее плечу и весело сказал:
— Ну, прекрасная Роксана, госпожа Юлия закончила с выбором платья?
— О, она выбрала такие чудные, такие дивные ткани! — отвечала девушка.
— Да?.. — спросил Плутарх, желая скрыть под этим вопросом, что он что-то обдумывает про себя. — Чудные? Да и как ей не выбрать…
Старику бросилось в глаза застиранное платье Арсинои. Продавец художественных произведений Габиний в это утро приходил к нему, чтобы разведать, в самом ли деле Арсиноя принадлежит к числу его работниц на фабрике. При этом он повторил ему, что ее отец — надутый, задирающий нос бедняк; что его редкости — ничего не стоящий хлам, в пример чему он насмешливо упомянул о некоторых из них. Ввиду этого старик спрашивал себя: каким образом может он защитить свою хорошенькую любимицу против завистливых языков ее соперниц, так как до его ушей уже доносились злобные отзывы на ее счет.
— То, что берет достойнейшая Юлия в свои руки, разумеется, должно иметь успех, — громко сказал Плутарх и затем шепотом продолжал: — Послезавтра, когда золотых дел мастера отворят свои мастерские, я посмотрю, не найду ли я чего-нибудь для тебя. Я падаю, приподнимите меня повыше, Антей и Атлас!.. Вот так. Да, дитя мое, верхняя моя часть, пожалуй, будет поустойчивее, чем нижняя. Этот полный господин, что стоит там, позади тебя, твой отец?
— Да.
— У тебя нет уже матери?
— Она умерла.
— О! — воскликнул Плутарх тоном соболезнования. Затем он обратился к Керавну и сказал: — Прими от меня поздравление — у тебя замечательная дочь. Я слышу, что тебе приходится заменять для нее также и мать?
— К сожалению, да, господин! Моя бедная жена была похожа на нее. Я веду безрадостную жизнь со времени ее смерти.
— Я слышал, что ты любишь собирать прекрасные редкости. Я разделяю твою склонность. Не согласишься ли ты расстаться с кубком моего тезки — Плутарха… Габиний говорит, что это хорошая вещь.
— Она такова в самом деле, — отвечал Керавн с гордостью. — Подарок императора Траяна философу. Прекрасно вырезанная слоновая кость. Мне тяжело расстаться с этим перлом, но… — и при этом уверении он понизил голос, — но я тебе обязан. Ты принимаешь участие в моей дочери, и чтобы предложить тебе ответный подарок…
— Об этом не может быть и речи, — прервал его Плутарх, который знал людей и которому напыщенная манера Керавна показала, что Габиний не без основания называл его надменным человеком. — Ты оказываешь мне честь, позволяя мне способствовать украшению нашей Роксаны. Прошу тебя прислать мне кубок. Разумеется, я вперед соглашаюсь на всякую цену, какую ты назначишь.
Керавн несколько времени бормотал про себя.
Если бы не настоятельная нужда в деньгах, если бы желание иметь нового, представительного раба, который торжественно шествовал бы за ним, не было в нем так сильно, он настоял бы на том, чтобы Плутарх принял его кубок в подарок. Но при настоящих обстоятельствах… он откашлялся, опустил глаза и сказал в смущении, без всякого следа прежней уверенности:
— Я остаюсь твоим должником, но ты, по-видимому, желаешь, чтобы мы не смешивали этого дела с другими делами. Пусть будет так! За меч Антония, который был у меня, я получил две тысячи драхм…
— В таком случае, — перебил его старик, — кубок Плутарха — подарок Траяна — стоит вдвое, в особенности для меня, так как я нахожусь в родстве с этим великим человеком. Могу я предложить тебе четыре тысячи драхм…
— Я желаю угодить тебе и потому говорю «да», — отвечал Керавн с достоинством и пожал мизинец стоявшей возле него Арсинои. Она давно уже трогала его руку, желая дать ему понять, что он должен настаивать на своем прежнем намерении и подарить кубок Плутарху.
Когда эта неравная пара вышла из приемной, Плутарх, улыбаясь, посмотрел ей вслед и подумал: «Ну, вот и хорошо… Как мало вообще я придаю значения моему богатству, как часто я, видя какого-нибудь дюжего носильщика, желал бы поменяться с ним положением в жизни; но сегодня все-таки было хорошо, что денег у меня столько, сколько мне угодно. Очаровательная девочка! Для того чтобы показаться на людях, ей необходимо новое платье, но, право, ее стираная-перестираная тряпка не способна умалить ее красоту. Она принадлежит к моему дому, так как я видел ее в мастерской между работницами, это я знаю наверное».
Керавн с дочерью вышли из префектуры. Не пройдя еще и нескольких шагов, он не мог удержаться, чтобы не захихикать; погладив Арсиною по плечу, он шепнул ей:
— Я ведь говорил тебе, девочка. Мы будем еще богаты, мы снова возвысимся, и нам не будет необходимости уступать в чем бы то ни было другим гражданам.
— Да, отец, но именно потому, что ты так думаешь, ты мог бы, собственно говоря, подарить кубок этому старому господину.
— Нет, — отвечал Керавн. — Дело есть дело, но впоследствии я заплачу ему за все, что он делает для тебя, заплачу вдесятеро картиною Апеллеса. Госпожа Юлия получит башмачный ремешок, украшенный двумя резными камнями, который принадлежал одной из сандалий Клеопатры.
Арсиноя опустила глаза; она знала цену этим сокровищам и сказала:
— Об этом мы можем подумать после.
Затем они сели в дожидавшиеся их носилки, без которых Керавн теперь уже не мог обходиться, и приказали нести себя в сад вдовы Пудента.
Счастливые грезы Селены были прерваны их посещением.
К вдове Анне Керавн отнесся с ледяной холодностью, так как для него было удовольствием дать ей почувствовать свое презрение ко всякому христианину.
Когда он высказал свое сожаление по поводу того, что Селена была принуждена оставаться у нее, вдова отвечала:
— Ей все же лучше здесь, чем на улице.
На уверение его, что он не принимает ничего даром и что он заплатит за попечение о его дочери, Анна возразила:
— Мы охотно делаем для твоей дочери что можем, а заплатит нам за это некто другой.
— Я запрещаю это! — вскричал Керавн с негодованием.
— Мы не понимаем друг друга, — мягко сказала христианка. — Я разумею не какого-либо смертного человека, и вознаграждение, которого мы добиваемся, состоит совсем не в деньгах или имуществе, а в радостном сознании, что мы облегчили страдание больной.
Керавн пожал плечами и удалился, приказав Селене спросить врача, когда ее можно будет перенести домой.
— Я не оставлю тебя здесь ни на одно мгновение дольше, чем это необходимо, — сказал он выразительно, точно дело шло о том, чтобы удалить ее из какого-нибудь зачумленного дома, затем поцеловал ее в лоб, поклонился вдове Анне с видом такого снисходительного величия, как будто он подал ей милостыню, и ушел, не дослушав уверений Селены, что ей у вдовы очень хорошо.
Земля давно уже горела у него под ногами, и деньги жгли ему карман: теперь он обладал средствами купить себе превосходного нового раба. Может быть, если дать в придачу старика Зебека, хватит даже для покупки грека приличного вида, который может научить его детей читать и писать. Он намеревался обратить главное внимание на наружность нового слуги; если же при этом раб будет и хорошо вышколен, оправдается и высокая цена, которую он за него заплатит.
Приближаясь к невольничьему рынку, Керавн сказал себе самому, умиленный собственным чадолюбием:
— Все для чести семьи, все только для детей.
Арсиноя, согласно его приказанию, осталась при Селене. Отец намерен был заехать за нею на обратном пути.
Когда Керавн удалился, Анна и Мария оставили сестер, предполагая, что они захотят поговорить друг с другом без свидетелей.
Как только девушки остались одни, Арсиноя сказала:
— У тебя красные щеки, Селена, и ты, по-видимому, весела. А я… я так счастлива, так счастлива!
— Потому что ты будешь представлять Роксану?
— Это тоже прекрасно. И кто подумал бы вчера, что мы будем так богаты сегодня! Мы решительно не знаем, куда девать деньги.
— Мы?
— Да, потому что отец продал две вещи из своего хлама за шесть тысяч драхм.
— О! — вскричала Селена и тихо всплеснула руками. — Значит, можно будет заплатить самые безотлагательные долги.
— Конечно, но это еще далеко не все.
— Ну?
— С чего мне начать… Ах, Селена, мое сердце так полно. Я устала, и все-таки я могла бы плясать, и петь, и бесноваться и сегодня, и всю ночь, и завтра. Когда я думаю о своем счастье, то у меня шумит в голове и мне кажется, что я должна крепко держаться, чтобы не упасть. Ты еще не знаешь, что чувствует человек, в которого попала стрела Эрота. Ах, я так сильно люблю Поллукса, и он тоже любит меня!
При этом признании вся кровь отхлынула от щек Селены, и с ее губ тихо прозвучали вопросительные слова:
— Поллукс, сын Эвфориона, ваятель Поллукс?
— Да, наш милый добрый верзила Поллукс! — вскричала Арсиноя. — Навостри уши и дай мне рассказать, как все это случилось. В эту ночь по дороге к тебе он признался мне, как сильно он меня любит; и ты должна посоветовать, каким образом нам склонить отца в нашу пользу, склонить как можно скорее. После-то он, конечно, скажет «да», потому что Поллукс может добиться всего, чего только захочет, и притом он со временем сделается великим человеком, таким, как Папий, Аристей и Неалк, вместе взятые. Юношеская штука с нелепой карикатурой… Но как ты бледна, Селена!
— Это ничего, совсем ничего. Я чувствую боль. Только говори дальше, — попросила Селена.
— Госпожа Анна сказала, чтобы я не позволяла тебе много говорить.
— Только расскажи все, я буду молчать.
— Ты ведь тоже видела прекрасную голову матери, которую он сделал, — начала Арсиноя. — Перед нею мы встретились и разговаривали в первый раз после долгой разлуки, и я скоро почувствовала, что более милого человека, чем он, нет на всей земле. Там же он и влюбился в меня, в глупое создание. Вчера вечером он провожал меня к тебе. Когда я шла ночью под руку с ним по улицам, то… то… о Селена, как это было чудно, прекрасно, ты не можешь и представить себе! У тебя очень болит нога, бедняжка? Глаза у тебя совсем влажные!
— Дальше, рассказывай дальше.
И Арсиноя продолжала и не умолчала ни о чем, что могло расширить и углубить рану в сердце Селены.
Упиваясь сладостными воспоминаниями, она описала то место на улице, где Поллукс поцеловал ее в первый раз, кусты в саду, в тени которых она упала в его объятия, их очаровательную прогулку в лунную ночь сквозь толпы людей, собравшихся по случаю праздника, наконец то, как они оба присоединились к процессии и в вакхическом безумии мчались по улицам. Она описала, также со слезами на глазах, как тяжело было ей потом расставаться с Поллуксом, и затем рассказала, уже смеясь, как лист плюща, приставший к ее волосам, чуть не выдал всего отцу.
Арсиноя все говорила и говорила, и для нее было нечто упоительное в ее собственной речи. Она не замечала, как действовали ее слова на Селену. Могла ли она знать, что именно эти слова, а не боль, вызывали мучительную судорогу на губах ее сестры?
Когда затем Арсиноя начала рассказывать о великолепных платьях, которые заказала для нее госпожа Юлия, больная слушала ее только наполовину, но внимание ее снова было возбуждено, когда она услышала, как много богатый Плутарх предложил за кубок из слоновой кости и что ее отец думает променять старого раба на другого, более сильного.
— Правда, наш добрый черный линяющий аист выглядит порядочным растрепой, — заметила Арсиноя, — но все-таки мне больно, что ему приходится уйти от нас. Если бы ты была дома, отец, может быть, еще одумался бы.
Селена сухо засмеялась, губы ее насмешливо искривились, и она вскричала:
— Смелей! Продолжайте в том же роде… Так вы еще ухитритесь обзавестись лошадьми и экипажем за два дня до того, как вас выбросят на улицу…
— У тебя на уме всегда только самое худшее, — возразила Арсиноя с досадой. — Говорю тебе, все пойдет лучше, прекраснее и благоприятнее, чем мы ожидаем. Как только мы разбогатеем, мы выкупим старого раба и будем кормить его до смерти.
Селена пожала плечами, а ее сестра вскочила со своего стула со слезами на глазах.
Она была так рада, что может сообщить сестре о своем счастье, и твердо убеждена, что ее рассказ развеселит душу больной подобно солнечному свету после темной ночи. И вот теперь она не может добиться от сестры ничего, кроме горькой насмешки!
Если друг отказывается разделить с нами наше счастье, то нам не менее тяжело, чем когда он оставляет нас в несчастье.
— Как можешь ты портить мне мою единственную радость! — вскричала Арсиноя. — Правда, я знаю, что тебе не нравится все, что бы я ни делала, но мы все же сестры, и тебе нечего сжимать зубы, скупиться на слова и поводить плечами, когда я тебе рассказываю о вещах, по поводу которых со мною порадовались бы даже посторонние девушки, если бы я открылась им. Ты так холодна, так бессердечна! Может быть, ты еще выдашь меня отцу!
Арсиноя не докончила своей фразы, потому что Селена посмотрела на нее с горечью и беспокойством и тотчас же отвечала:
— Я не могу радоваться; это мне причиняет слишком большую боль.
При этих словах слезы полились по ее щекам. Арсиноя, заметив это, снова почувствовала сострадание к больной. Она наклонилась над Селеной, поцеловала ее в щеку сперва один раз, потом другой и третий; но та отстранила ее и тихо простонала:
— Оставь меня, прошу тебя, оставь меня! Уйди, я не могу выносить этого дольше.
Всхлипывая, она повернула лицо к стене; Арсиноя еще раз попыталась приблизиться к ней с изъявлениями своей любви, но больная отстранила ее с еще большей запальчивостью и вскричала как будто в отчаянии:
— Я умру, если ты не оставишь меня одну!
Тогда счастливица, видя, что искренний дар ее отвергнут единственной подругой, плача, направилась к двери и села перед домом, дожидаясь отца.
Накладывая новый компресс, Анна заметила, что Селена плакала; но она не спросила о причине слез.
Вечером вдова объявила больной, что она теперь оставит ее на полчаса одну, так как она и Мария уйдут, чтобы помолиться с братьями и сестрами своему богу, между прочим, и о ней.
— Оставьте, оставьте, — сказала Селена, — что есть, то и есть; никаких богов не существует.
— Богов? — сказала Анна. — Их нет, но есть один, добрый, любвеобильный отец на небесах, и ты еще познаешь его.
— Я знаю его, — пробормотала больная с горькой насмешкой.
Как только Селена осталась одна, она поднялась на постели, бросила лежавшие возле нее цветы в глубину комнаты, начала вертеть предназначенную для прикрепления застежки булавку, и та сломалась; но она не пошевельнула рукой, чтобы достать золотую оправу с вырезанным камнем, упавшую между кроватью и стеной.
Затем она уставилась глазами в потолок и не шевелилась.
Стемнело. Лилии и каприфолии в букете у окна начали пахнуть сильнее, и изливавшийся из них аромат неутолимо преследовал ее лихорадочным возбуждением. Селена ощущала его при каждом вдохе, и не проходило ни одной минуты, когда он не напоминал бы ей о разрушенном счастье и о безысходном горе. Таким образом, сладкий запах цветов сделался для нее невыносимее едкого дыма, и она закрыла голову одеялом, чтобы избавиться от этой новой пытки. Но скоро она вновь сбросила одеяло: она задыхалась под ним.
Ею овладело невыразимое беспокойство, и при этом в поврежденной ноге, как молот, стучала боль, рана на голове горела, от мучительной боли напряженно сжимались мускулы.
Каждый ее нерв, каждая мысль, приходившая ей в голову, — все причиняло ей муку, и при этом она чувствовала себя беспомощной, беззащитной, вполне отданной на произвол каких-то жестоких сил, которые стремительно увлекали ее душу подобно буре, бешено играющей верхушками пальм.
Без слез, не способная лежать на одном месте, но при каждом движении чувствуя новую боль, не в силах собрать мысли, толпившиеся в ее мозгу, она, однако же, была твердо убеждена, что этот запах цветов отравит ее, убьет, сведет с ума. Она спустила больную ногу с постели, затем другую и села, не обращая внимания на боль, не думая о предостережении врача.
Длинные распустившиеся волосы падали волнами на ее лицо, плечи и руки, которыми она поддерживала голову.
В таком положении мысли ее приняли другое направление.
Взгляд, которым она смотрела на пол, окаменел, и горькое, враждебное чувство против сестры, ненависть к Поллуксу, презрение к жалким слабостям отца и к своему собственному ослеплению в диком беспорядке сменялись в ее душе.
Всюду царствовал глубокий мир; по временам вечерний ветер доносил до ее ушей чистые звуки какой-то благочестивой песни из дома вдовы Пудента. Селена не обращала на них внимания, но, когда тот же ветер еще сильнее, чем прежде, пахнул ей в лицо ароматом цветов, она крепко впилась пальцами в свои волосы и с такой силой рванула их книзу, что от боли, которую она сама себе причинила, у нее вырвался громкий стон. Ее начал преследовать вопрос: неужели ее волосы не так пышны и прекрасны, как у Арсинои; и, подобно молнии ночью, в ее омраченной душе промелькнуло желание — той же самой рукой, которой она причинила боль самой себе, схватить сестру за волосы и повалить ее на землю.
Но этот запах, этот ужасный запах! Она не могла его выносить дольше.
Вне себя она встала на свою поврежденную ногу, маленькими шажками подобралась к окну и сбросила на пол букет вместе с большой кружкой из обожженной глины, в которой он помещался. Сосуд разбился. Вдова Анна купила его недавно перед тем на свои с трудом сбереженные деньги.
Чтобы отдохнуть, Селена, стоя на одной ноге, оперлась о правый косяк двери и здесь явственнее, чем в постели, услышала шум морских волн, разбивавшихся о каменную береговую дамбу позади домика вдовы Анны.
Выросшая на Лохиаде, Селена была хорошо знакома с этими звуками; но никогда еще плеск и прибой ударявшей в камни, хлюпающей, влажной и холодной стихии не действовал на нее так, как теперь.
Ее кровь была воспалена лихорадкой, нога горела, голова пылала, злоба, точно медленный огонь, сжигала душу, и ей казалось, что каждая новая волна, разбивавшаяся о дамбу, кричала ей: «Я холодна, влажна, я могу погасить пожирающее тебя пламя, могу прохладить и оживить тебя».
Что могла дать ей жизнь, кроме новых мук и нового горя? Но море, синее, темное море, было велико, холодно и глубоко; его волны своими ласкающими звуками обещали ей погасить жар ее лихорадки и разом снять с нее бремя жизни!
Селена ни о чем не думала, ничего не воображала; она не вспоминала ни о детях, о которых так долго заботилась как мать; ни об отце, которому она была опорой и нянькой; какие-то глухие голоса в ее душе нашептывали ей, что мир зол и жесток, что он место муки и забот, грызущих сердце.
Ей казалось, будто она по самые виски погрузилась в огненную яму, и, подобно страдалице, одежда которой охвачена пламенем, она тянулась к морю, на дне которого она могла надеяться достигнуть высшей цели своих страстных желаний — прекрасной холодной смерти, в которой исчезнет все.
Шатаясь, с тихим стоном, прошла она через дверь в сад и, на каждом шагу готовая упасть, медленно ковыляя, направилась к морю…

VIII

Александрийцы обладали упрямыми затылками. Только какое-нибудь совсем незаурядное явление могло заставить их повернуть голову и посмотреть, хотя в каждый час и на всех улицах их города можно было видеть немало необыкновенных вещей.
А сегодня каждый и без того думал только о самом себе и о своем веселье.
Какая-нибудь особенно красивая, статная или хорошо наряженная фигура возбуждала здесь — мимолетную улыбку, там — крик одобрения; но прежде чем зрители могли вполне насладиться одним каким-нибудь зрелищем, их жадные взгляды искали уже другого.
Поэтому никто не обратил особенного внимания на Адриана и двух его спутников, которые без сопротивления отдались потоку толпы, стремившемуся по улицам; а между тем каждый из них представлял зрелище замечательное в своем роде. Адриан был наряжен Силеном, Поллукс — фавном.
Оба были в масках, и стройному подвижному юноше его одеяние пристало не хуже, чем могучей энергичной фигуре зрелого мужчины, шедшего с ним рядом.
Антиной следовал за своим повелителем, одетый Эротом.
Он был покрыт красноватым плащом и увенчан розами, а серебряный колчан на его спине и лук в руке символически показывали, какого бога он изображает.
Он тоже был в маске, однако же его фигура привлекала к себе много взоров, и вслед ему раздавались то там, то сям восклицания: «Да здравствует любовь!» или: «Будь милостив ко мне, прекрасный сын Афродиты!»
Поллукс достал нужные для переодевания вещи из кладовой своего хозяина. Последнего не было дома; но вопрос о его согласии показался молодому человеку неважным, так как и Поллукс, и другие помощники Папия часто с его ведома пользовались этими вещами для подобных целей.
Поллукс немножко поколебался только тогда, когда брал колчан, выбранный им для Антиноя, потому что этот колчан был из чистого серебра и подарен его хозяину женою одного богатого хлеботорговца, статую которой он изваял из мрамора в образе охотящейся Артемиды.
«Прекрасный спутник римлянина должен быть великолепным Эротом, — думал художник, укладывая этот ценный предмет с другими вещами в корзину, которую должен был нести за ним его косоглазый ученик. — Ему нужен колчан, и прежде чем взойдет солнце, эта бесполезная вещь будет уже снова висеть на своем крюке».
Впрочем, у Поллукса было мало времени радоваться, глядя на великолепную фигуру бога любви, наряженного им так богато, потому что римский архитектор, которого он провожал, был охвачен такой жаждой знания, таким пристальным любопытством, что молодому наблюдательному художнику, родившемуся в Александрии, не один раз приходилось затрудняться с ответом на неистощимые вопросы спутника.
Седобородый архитектор желал все видеть и иметь полные сведения обо всем. Не довольствуясь ознакомлением с главными улицами и площадями, общественными садами и зданиями, он обращал внимание и на красивейшие из частных домов и спрашивал об имени, общественном положении и имущественном состоянии их владельцев.
Решительный тон, с которым он указывал, по какому пути желает следовать, показал Поллуксу, что он хорошо знаком с расположением города.
Когда этот умный и знатный римлянин высказывал одобрение и даже восторг по поводу широких и чисто содержащихся городских улиц, красивых площадей и чрезвычайно величественных зданий, в которых нигде не было недостатка, то это радовало молодого александрийца, любившего свой родной город.
Прежде всего Адриан велел вести себя вдоль морского берега, через Брухейон, к храму Посейдона, где он совершил краткую молитву. Потом он заглянул в сады царских дворцов и в дворцы Музея, находившегося в соседстве с ними.
Цезареум с его египетскими воротами возбудил в нем восторженное удивление в не меньшей степени, чем театр Диониса, обнесенный аркадами с колоннами и весь окруженный статуями.
Оттуда он повернул налево, опять к морю, чтобы посмотреть на Эмпорий, на лес мачт в гавани Эвносты и на превосходно облицованную камнем набережную.
Мостовое сооружение Гептастадия осталось с правой стороны. Осмотр гавани Кибот, кишевшей мелкими торговыми судами, задержал путников только на короткое время. Здесь они отошли от моря, вошли в улицу, тянувшуюся параллельно Драконову каналу, пересекли квартал Ракотида, населенный коренными египтянами, где можно было увидеть много замечательного. Прежде всего они встретили торжественную процессию жрецов, служивших богам Нильской долины. Они несли ковчеги с реликвиями, священные сосуды, статуи богов и изображения животных и направлялись к Серапейону, который возвышался над всем его окружавшим. Адриан не пошел туда, но остановился, чтобы посмотреть на колесницы, которые по проезжей дороге поднимались на холм, где стоял храм, и на пеших богомольцев, всходивших по огромной, предназначенной для них лестнице. Она расширялась вверху и оканчивалась платформой, на которой со смелым изгибом четыре мощные колонны поддерживали купол. Возвышавшееся за этим исполинским балдахином здание храма со своими залами, галереями и комнатами было необозримо.
Жрецы в белых одеждах, сухощавые полунагие египтяне в передниках со складками и с платками, повязанными на голове, изображения животных и странно раскрашенные дома в этом квартале в особенности привлекли внимание Адриана и побудили его задать много таких вопросов, на которые Поллукс был не в состоянии ответить.
Удаляясь все более и более от моря, они дошли до Мареотийского озера, находившегося на южной окраине города. Нильские корабли и мелкие суда разных форм и величин стояли в этом внутреннем бассейне на якоре. Здесь ваятель показал императору Агатодемонов канал, посредством которого проходившие по Нилу в Александрию товары передавались на морские корабли. Он обратил также внимание императора на великолепные дачи и хорошо обработанные виноградники на берегу озера.
— Тело этого города должно полнеть, потому что у него два рта и два желудка, при помощи которых он питается, то есть море и это озеро, — заметил император.
— И гавани в обоих, — прибавил Поллукс.
— Совершенно верно; но теперь нам пора возвращаться, — отвечал Адриан. И они пошли по улице, которая вела вдоль канала к северу, и, миновав Ворота солнца, на восточном конце Канопской улицы, добрались до еврейского квартала. Внутри этого квартала многие дома были заперты. Здесь не видно было также никакого следа праздничного движения, которое было так шумно в квартале язычников, потому что те из израильтян, которые строго соблюдали свою веру, держались вдали от торжеств этого веселого дня, хотя в них принимало участие большинство их единоверцев, живших между эллинами.
Наконец путники вернулись к Воротам солнца и пошли по Канопской улице, разделявшей город на две половины — северную и южную. Адриан пожелал с высоты Панейона осмотреть уже виденные им отдельные строения в их совокупности. Короткий путь в южном направлении привел их к этой возвышенности.
Сад вокруг холма, содержавшийся в большом порядке, кишел людьми, а извилистый путь до вершины был переполнен женщинами и детьми, которые желали посмотреть отсюда на блистательное зрелище дня, посвященное Дионису. Вечером должны были последовать за этим зрелищем представления во всех театрах.
Прежде чем император со своими спутниками дошел до Панейона, толпа сжалась теснее и в ней послышались восклицания: «Они идут!», «Сегодня начинается рано!», «Вот они!»
Ликторы со связками прутьев на плече очищали широкую улицу, которая вела от театра Диониса к Панейону, — очищали с бесцеремонным рвением, не обращая внимания на шуточные и колкие слова, которыми встречали их везде, где они ни появлялись.
Женщина, которую один из этих римских блюстителей порядка отодвинул своею связкою назад, сказала с насмешкой:
— Подари мне твои розги для детей, а не употребляй их против мирных граждан.
— Среди этих прутьев спрятан топор, — прибавил какой-то египетский писец тоном предостережения.
— Так давай его сюда! — вскричал мясник. — Он мне может пригодиться для моих быков.
При этой насмешке кровь прихлынула к лицу римлянина; но префект, который знал своих александрийцев, приказал ликторам быть глухими — все видеть, но ничего не слышать.
Теперь показалась одна когорта двенадцатого, квартировавшего в Египте, легиона в богатейшем боевом и праздничном наряде.
Позади нее шли два ряда особенно статных ликторов с венками на головах. За ними следовали, сопровождаемые смуглыми египтянами, несколько сотен зверей пустыни: леопарды, пантеры, жирафы, газели, антилопы и олени. Затем показался хор Диониса с тамбуринами, лирами, двойными флейтами и треугольниками, в богатых костюмах и с пестрыми венками на головах. Наконец, десять слонов и двадцать белых коней везли большой, поставленный на колеса, весь вызолоченный корабль. Он изображал судно, на котором, по сказанию, тирренские морские разбойники увезли юного Диониса, после того как они увидели этого прекрасного чернокудрого юношу в пурпурной одежде на берегу. Но злодеи — так повествует далее миф — недолго радовались своей добыче, потому что, едва они вышли в открытое море, оковы бога упали, виноградные лозы, быстро и роскошно разрастаясь, опутали паруса, виноградные ветви обвились вокруг рей и весел, грозди отяготили канаты; мачта же, скамья и стены корабля обросли плющом. На земле и на море Дионис одинаково могуществен. На разбойничьем судне он принял образ льва. Охваченные ужасом злодеи бросились в море и, превратившись в дельфинов, последовали за утраченным кораблем.
Этот корабль, в том виде, как он изображен в гомеровских гимнах, Титиан велел сделать из легких материалов и богато разукрасить, чтобы доставить александрийцам красивое зрелище и самому вместе со своей супругой и знатнейшими римлянами, сопровождавшими императрицу, полюбоваться праздничным движением на главных улицах города.
Молодые и старые, знатные и простые, мужчины и женщины, греки, римляне, евреи, египтяне, иноземцы с белым или смуглым цветом кожи, с гладкими или курчавыми, как баранья шерсть, волосами — все с одинаковым рвением теснились по краям улицы, чтобы видеть великолепный корабль.
Адриан, в любви к зрелищам далеко превосходивший своего молодого любимца, которого трудно было расшевелить, протиснулся в самый передний ряд; но когда Антиной постарался последовать за ним, какой-то мальчишка-грек, которого он отодвинул в сторону, сорвал маску с его лица, пригнулся к земле и ловко ускользнул со своей добычей.
Пока Адриан оглядывался кругом, ища вифинца глазами, корабль, на котором между статуями императора и императрицы стоял префект и где сидели его жена Юлия, Бальбилла со своей компаньонкой и другие римлянки и римляне, подошел совсем близко к нему. Своим острым взглядом он узнал их и, боясь, чтобы его не выдало незамаскированное лицо его любимца, крикнул Антиною:
— Повернись и уйди назад в толпу!
Антиной поспешил исполнить это приказание, радуясь, что может вырваться из этой давки, которая была ему в высшей степени противна. Он сел на скамейку возле Панейона и, рассеянно глядя на землю, думал о Селене и о букете, который он послал ей, не видя и не слыша ничего происходившего вокруг него.
Когда разукрашенный корабль Диониса оставил сад Панейона и повернул на Канопскую улицу, народ тесною толпою с криками последовал за ним.
Подобно потоку, вздувшемуся от проливного дождя, толпа, шумя, бурля и все возрастая, увлекала с собой даже тех, которые сопротивлялись ее стремлению. Адриан и Поллукс тоже были принуждены последовать за нею.
Только на широкой Канопской улице удалось им удержаться против ее натиска.
Необозримая длинная колоннада окаймляла справа и слева мостовую этой широкой знаменитой улицы, которая вела от одного конца города к другому. Насчитывались целые сотни коринфских колонн, на которые опирались кровли этой галереи. Около одной из колонн императору и Поллуксу удалось остановиться и перевести дух.
Первой заботой Адриана было подумать о своем любимце; и так как сам он боялся снова идти в толпу, то приказал ваятелю разыскать его и привести к нему.
— Ты подождешь меня здесь? — спросил Поллукс.
— Я видел более приятные места для ожидания, — вздохнул Адриан.
— Я тоже, — отвечал художник. — Но вон та высокая, увенчанная листвою тополя и плюща дверь ведет в дом харчевника, у которого даже боги почувствовали бы себя недурно.
— Так я буду дожидаться там.
— Но, предупреждаю тебя, не ешь слишком много, потому что «Олимпийский стол» коринфянина Ликорта — самая дорогая харчевня в городе. Его гости — одни только толстосумы.
— Хорошо, хорошо, — засмеялся Адриан. — Только достань моему помощнику новую маску и приведи его ко мне. Я не обеднею от того, что заплачу за закуску за нас троих. В праздник Диониса дозволительно немножко раскошелиться.
— Только смотри не раскайся, — сказал ваятель. — Такой длинный верзила, как я, хорошо справляется с питьем и яствами.
— Покажи только, что ты в состоянии сделать в этом отношении, — крикнул император вслед удалявшемуся Поллуксу. — Я и без того у тебя в долгу за капустное блюдо твоей матери.
Пока Поллукс искал Антиноя около Панейона, император зашел в самую аристократическую поварню города, славившегося искусством своих поваров.
Эта поварня, где обедало большинство посетителей этого дома, состояла из обширного открытого двора, с трех сторон окаймленного открытыми и, с задней стороны, глухими галереями с колоннами.
В этих галереях стояли ложа, на которых лежали гости по одному, по два или более значительными группами, угощаясь кушаньями и напитками, которые прислуживавшие рабы и хорошенькие мальчики с кудрявыми волосами и в красивых одеждах ставили на маленькие низенькие столики.
В одном углу было шумно и весело; в другом — какой-то гастроном молча наслаждался тщательно приготовленными лакомствами; в третьем — большая группа, по-видимому, разговаривала с большим рвением, чем пила и ела, а из некоторых комнат, прилегавших к задней стене галерей, раздавались музыка, пение и хохот мужчин и женщин.
Император потребовал особую комнату, но все были уже заняты; его попросили немножко подождать, так как одна из боковых комнат должна была скоро освободиться.
Он снял маску, и хотя едва ли ему нужно было серьезно опасаться, что его могут узнать в его фантастическом костюме, он все-таки выбрал себе ложе, прикрытое широким пилястром, в галерее, находившейся на задней стороне двора, где становилось уже темней.
Там он велел подать себе прежде всего вина и несколько устриц для закуски. Уничтожая их, он подозвал главного служителя и вступил с ним в переговоры насчет трапезы, которую в короткое время нужно было приготовить для него и для двух его товарищей.
Во время этого разговора хлопотливый хозяин харчевни подошел к своему новому гостю, и когда увидел, что имеет дело с человеком, хорошо знакомым с гастрономическими тонкостями, то остался при нем и с вежливой готовностью отвечал на множество вопросов Адриана.
В окруженном галереями дворе тоже можно было увидеть многое, что должно было возбудить пытливость самого любопытного человека того времени.
На глазах у гостей в обширном отделении двора жарились на решетках и очагах, на вертелах и в печах те яства, которые заказывались слугам.
На больших чистых столах повара приготовляли свои произведения, и место их деятельности, ограниченное веревкой и открытое для всех глаз, было окружено небольшим рынком с самыми отборными товарами.
Здесь в одном месте были красиво выставлены все виды овощей, выращенных на египетской и греческой почве, в другом — превосходные фрукты разных цветов и величин; далее — золотисто-желтые пирожки, начиненные мясом, рыбой и канопскими улитками, приготовлявшиеся в самой Александрии, и такие, у которых начинка состояла из фруктов или цветочных лепестков, доставлявшихся из окрестностей у озера Мерида, где процветало разведение плодов и ученое садоводство. Мясные товары всякого рода лежали и висели на особом месте. Там можно было видеть сочные окорока из Кирены, итальянские колбасы и сырую убоину. Возле них лежала и висела дичь и живность в богатом выборе, и в особенности большое пространство двора занимали аквариумы, в которых плавали благороднейшие из чешуйчатых жителей Нила и внутренних озер северного Египта, а также драгоценные мурены и другие рыбы итальянского происхождения. Александрийские раки, улитки, устрицы и лангусты из Канопа и Климсы содержались в особых лоханях. Копченые товары из Мендеса и из окрестностей озера Мерида висели на металлических прутьях, а в особом, крытом, но полном воздуха помещении лежали защищенные от солнца рыбы свежего улова Средиземного и Красного морей.
Каждому гостю «Олимпийского стола» дозволялось самому выбирать здесь мясо, плоды, спаржу, рыбу или паштеты и заказывать из них кушанья.
Хозяин Ликорт указал императору на одного престарелого господина, выбиравшего посреди дворика, украшенного яркими натюрмортами, продукты для пира, который он намеревался дать вечером этого дня своим друзьям.
— Все прекрасно, все превосходно, — сказал Адриан, — но мухи, которых привлекают все эти лакомства, невыносимы. Да и этот сильный запах кушаний портит мне аппетит.
— В боковых комнатах лучше, — отвечал хозяин. — В той, которая предназначена для тебя, гости собираются уже уходить. А позади нее здешние софисты, Деметрий и Панкрат, угощают знатных господ из Рима — риторов, философов и других подобных лиц. Вот уже несут факелы, а они сидят за трапезой и спорят с самого завтрака. Ну, вот гости выходят из боковой комнаты. Хочешь ты занять ее?
— Да, — ответил император. — Если высокий юноша будет спрашивать архитектора Клавдия Венатора из Рима, то приведи его ко мне.
— Значит, архитектор, а не софист или ритор, — сказал слуга, внимательно глядя на императора.
— Силен, философ!
— О, два друга, что кричат там впереди, иногда приходят сюда нагие и с разорванными плащами на худых плечах. Сегодня они пользуются угощением богача Иосифа.
— Иосифа? Это, должно быть, еврей, а между тем он храбро нападает на окорок.
— В Кирене было бы больше свиней, если бы там не было израильтян! Они такие же греки, как мы, и едят все, что вкусно.
Адриан вошел в освободившуюся комнату, лег на стоявшее у стены мягкое ложе и поторопил рабов, которые убирали облепленную мухами посуду, бывшую в употреблении у его предшественников. Оставшись один, он начал прислушиваться к разговору, который в соседней комнате вели Фаворин, Флор и их греческие гости.
Он хорошо знал двух первых, и от его острого слуха не ускользнуло ни одного слова из их оживленной беседы.
Фаворин громким голосом, но с дикцией самого лучшего тона и на прекрасном плавном греческом языке расхваливал александрийцев.
Он был родом из Арелата в Галлии, но ни у одного эллина язык Демосфена не мог быть изящнее и чище.
Проникнутые духом самостоятельности, остроумные и деятельные жители африканского мирового города были ему якобы гораздо милее афинян. Последние жили теперь только прошедшим, александрийцы же могли наслаждаться своим настоящим. Здесь еще жил дух независимости; в Греции же были только рабы, которые торговали знаниями, как александрийцы — африканскими товарами и индийскими сокровищами. Когда Фаворин однажды впал в немилость у Адриана, то афиняне низвергли его статую. Милость и немилость сильных для них значили больше, чем умственное величие, важные деяния и высокие заслуги.
Флор в общем соглашался с Фаворином и объявил, что Рим должен освободиться от умственного влияния Афин; но Фаворин был другого мнения и сказал, что для каждого, кто перешел уже за черту первой мужской зрелости, будет трудно изучать что-нибудь новое; этим он шутливо намекнул на знаменитейшее сочинение своего сотрапезника, в котором Флор сделал попытку разделить историю Рима по четырем главным возрастам человеческой жизни, причем забыл старость и говорил только о детстве, юности и мужественной зрелости. Фаворин упрекал его в том, что он слишком высоко ценил гибкость римского гения и слишком низко ставил эллинский.
Флор отвечал галльскому оратору густым грубым голосом и такими вдохновенными словами, что подслушивавший император охотно высказал бы ему свое одобрение и задал себе вопрос: сколько кубков осушил со времени завтрака его земляк, расшевелить которого было трудно?
Когда Флор старался доказать, что Рим в правление Адриана стоит на вершине мужественной силы, его прервал Деметрий из Александрии и попросил его рассказать кое-что о личности императора.
Флор охотно поспешил исполнить его просьбу и дал изображение мудрости Адриана как правителя, его знаний, его способностей.
— Я не могу одобрить в нем только одного, — вскричал он с живостью, — он слишком мало живет в Риме, а Рим — это сердце мира! Ему все нужно видеть собственными глазами, и потому он, не зная отдыха, странствует по провинциям. Я не желал бы поменяться с ним ролями.
— Ты уже выразил эту мысль в стихах, — прервал его Фаворин.
— Застольная шутка… Я бы ежедневно благодушествовал за «Олимпийским столом» этого превосходного харчевника, пока я живу в Александрии и дожидаюсь императора.
— Что же говорится в этом стихотворении? — спросил Панкрат.
— Я забыл его, да оно и не заслуживает лучшей участи, — отвечал Флор.
— А в моей памяти удержалось по крайней мере начало. Первые стихи гласят так:
Не желаю быть, как цезарь,
Чтоб шататься средь британцев,
В Скифии страдать от снега.
При этих стихах Адриан ударил кулаком правой руки в левую, между тем как пирующие обменивались друг с другом предложениями насчет того, почему он так долго остается вдали от Александрии; он взял двойную записную табличку, которую постоянно носил с собою, и быстро написал на воске следующие стихи:
Не желаю быть я Флором,
Чтоб шататься по харчевням,
Чтоб валяться по кружалам,
От клопов страдать округлых.
Едва он кончил этот ответ, тихо улыбаясь про себя, как слуга ввел к нему ваятеля Поллукса.
Художник не нашел Антиноя. Он высказал предположение, что молодой человек, должно быть, ушел домой, и затем попросил императора не задерживать его долго за трапезой, так как он встретил своего хозяина Папия и тот высказал большое неудовольствие по поводу его долгого отсутствия.
Адриан уже не дорожил обществом художника. Разговор в соседней комнате казался ему гораздо интереснее беседы с этим добрым малым, да и сам он хотел уйти пораньше, так как чувствовал беспокойство. Антиной, конечно, мог легко найти дорогу к Лохиаде, но Адриана тревожили воспоминания о дурных знаках, виденных им на небе в прошлую ночь. Подобно летучим мышам в пиршественной зале, эти воспоминания носились в его уме среди веселья, которому он снова и снова пытался отдаться в эти свободные часы отдыха, дозволенного им самому себе.
Поллукс тоже не был так непринужденно весел, как обычно. От продолжительной ходьбы туда и сюда он проголодался и ел превосходные кушанья, которые, по приказанию Адриана, быстро следовали одно за другим, с таким аппетитом и опорожнял кубки так усердно, что император удивился. Но чем больше было у него в голове беспокойных мыслей, тем меньше он говорил.
На упреки своего хозяина он только что ответил коротко и напрямик, что отказывается служить ему, не подумав о том, как легко было бы ему полюбовно расстаться с Папием.
Теперь он стоял на собственных ногах, и его мучило нетерпение сообщить Арсиное и своим родителям о том, что он сделал.
Во время трапезы он вспомнил совет своей матери — постараться приобрести благосклонность архитектора, который угощал его теперь, но он пренебрег этим, так как привык всем быть обязанным самому себе. Притом, хотя он и чувствовал умственное превосходство этого значительного человека, прогулка по городу нисколько не сблизила его с римлянином. Между ним и этим неутомимым любознательным седобородым мужчиной, который требовал такого, множества ответов, что его собеседнику не было времени для вопросов, и который, когда молчал, казался таким недоступно глубокомысленным, что не хватало смелости побеспокоить его, возвышалась непреодолимая преграда. Смелый художник все же пытался по временам уничтожить эту преграду, но вслед за тем каждый раз не мог избавиться от неприятного чувства, что он совершил нечто неуместное. В своих отношениях к архитектору он представлялся себе самому в виде довольно крупной собаки, играющей со львом, и ему думалось, что эта игра не приведет ни к чему хорошему. Поэтому и хозяин и гость были, по разным причинам, довольны, когда последнее блюдо унесли со стола.
Прежде чем Поллукс оставил комнату, император отдал ему табличку с сочиненными им стихами и, улыбаясь, попросил передать ее через привратника в Цезареум римлянину Аннею Флору. Кроме того, он настойчиво просил Поллукса еще раз поискать Антиноя, и если он найдет его на Лохиаде, то сказать ему, что он, Клавдий Венатор, скоро вернется домой.
Художник пошел своей дорогой.
А Адриан еще некоторое время слушал разговор в соседней комнате. Напрасно прождав целый час вторичного упоминания своего имени, он заплатил по счету и вышел на освещенную по-праздничному Канопскую улицу. Там он смешался с ликовавшей толпой и медленно стал подвигаться вперед, недовольный, озабоченный, ища своего исчезнувшего любимца.

IX

Антиной блуждал в толпе, разыскивая своего повелителя. Там, где он видел какие-нибудь две особенно высокие фигуры, он следовал за ними, но всегда оказывалось, что он ошибся.
Продолжительные и серьезные усилия были не по его части, и потому он, как только начал утомляться, бросил поиски и сел на каменную скамейку в Панейоне.
Возле него сели двое философов-киников, с растрепанными волосами и шершавыми бородами, в изодранных плащах на зябнущем теле, и начали громко порицать то поклонение, которое в нынешнее время люди воздают показной стороне и пошлым удовольствиям, а также бранить жалких рабов чувственности, которые главной целью существования считают веселье и блеск добродетели.
Чтобы их слышали окружающие, они говорили громко, и старший из них размахивал при этом своей суковатой палкой так сильно, как будто он защищался от нападения какого-нибудь яростного врага.
Антиной чувствовал себя оскорбленным отвратительным видом, грубой манерой и хриплыми голосами этих людей.
Речь киников была, по-видимому, направлена прямо против него, и, когда он встал, чтобы уйти, они начали ругаться ему вслед, осмеивая его наряд и его умащенные волосы.
Вифинец ничего не отвечал на их ругательства. Они были ему противны, но он подумал, что они, может быть, позабавили бы императора.
Ни о чем не размышляя, он поплелся дальше.
Улица, на которой он находился, должна была вести к морю, и если бы он пошел туда, то не мог бы миновать и Лохиаду.
Когда стало смеркаться, он пошел к дому привратника и здесь узнал от Дориды, что римлянин и Поллукс еще не возвратились.
Что ему делать одному в обширном и пустом дворце? Не свободны ли сегодня все, даже рабы? Почему не может и он хоть раз свободно и самостоятельно насладиться жизнью?
Полный приятного сознания, что он сам себе господин и может бродить по дорогам, выбранным им самим, он пошел вперед. Проходя мимо лавки продавца венков, он опять начал думать о прекрасной бледной Селене и о букете, который уже давно должен был находиться в ее руках.
Сегодня утром он слышал от Поллукса, что она находится в маленьком доме недалеко от моря, в саду вдовы Пудента, на попечении христиан. Тут художник оживился, рассказывая ему, что он заглянул даже в комнату и видел ее. Он заметил при этом, что она — прелестное создание и что она еще никогда не казалась ему красивее, чем в ту минуту, когда покоилась на своей белой постели.
Теперь Антиной вспомнил этот рассказ, и ему захотелось сделать попытку вновь увидать девушку, образ которой наполнял его сердце и ум.
Стемнело. Взволнованный этим странным желанием, он сел в первые попавшиеся носилки.
Ему казалось, что его черные носильщики двигаются слишком медленно, и, чтобы побудить их ускорить бег, он несколько раз бросал им столько денег, сколько в другое время они едва ли заработали бы в целую неделю. Наконец он достиг цели своего путешествия; но когда он увидел, что в сад вошли несколько мужчин и женщин в белых одеждах, то приказал неграм нести его дальше.
У темного узкого переулка, который служил границей обширного сада вдовы Пудента с востока и вел к морю, он велел остановиться, вышел из носилок и сказал носильщикам, чтобы они дожидались его.
Перед воротами сада он снова увидел двух мужчин в белых одеждах и одного из философов-киников, которые сидели с ним на скамейке у Панейона.
Он неслышно стал ходить взад и вперед в ожидании ухода этих людей и притом часто пересекал полосу света, которую бросали факелы, укрепленные у двери.
Выпуклые глаза тощего киника были повсюду, и, как только он заметил шагавшего взад и вперед вифинца, он вскричал, взмахнув своей костлявой рукой и указывая на него пальцем, отчасти обращаясь к христианам, с которыми разговаривал, отчасти к самому юноше:
— Что нужно здесь этому щеголю, этому вырядившемуся дураку? Я знаю этого парня! С гладкой маской и с серебряным колчаном за спиной он воображает себя самим Амуром. Прочь отсюда, ты, крыса! Находящиеся здесь женщины и девушки сумеют уберечь себя от праздношатающихся в розовых тряпках. Прочь! Иначе тебе придется познакомиться с собаками и рабами госпожи Павлины. Эй! Привратник, эй! Обрати-ка внимание на этого парня!
Антиной ничего не ответил на эту угрозу, а медленно пошел обратно к своим носилкам.
«Может быть, завтра, если не удастся сегодня», — думал он, удаляясь, и не изобрел никакого нового средства достигнуть цели, к которой стремился с таким сердечным желанием. Препятствие, преграждавшее ему путь, переставало быть препятствием, как только он уклонялся с пути; он нередко и прежде поступал согласно этому соображению и теперь сделал то же.
Носилок уже не было там, где он их оставил. Носильщики вместе с ними вошли в переулок, который вел к морю. Единственный домик на восточной стороне этого переулка принадлежал рыбаку, жена которого продавала жидкое пелузское пиво.
Антиной пошел по аллее, затененной соединяющимися фиговыми ветвями, чтобы позвать негров, которые сидели там при тусклом свете масляной лампы.
В переулке было темно, но в конце его ярко мерцало море, озаренное лунным светом. Плеск волн привлекал Антиноя, и он дошел до каменистого берега. Он заметил там лодку, покачивавшуюся между двумя сваями, и ему пришла в голову мысль — нельзя ли увидеть со стороны моря дом, где находилась Селена.
Веревку, которая удерживала лодку, нетрудно было отвязать. Он сделал это, сел в лодку, положил в нее лук и колчан, оттолкнул от берега одним из весел, которые нашел на дне лодки, и, мерно ударяя веслами, поплыл навстречу длинной полосе лунного сияния, окаймлявшего гребни слегка колебавшихся волн, как будто беспокойно трепетавших серебряными блестками.
Вот сад вдовы Пудента!
Вон в том белом домике, вероятно, покоится прекрасная бледная Селена. Но хотя Антиной направлял лодку и вперед и назад, ему никак не удавалось увидеть окно, о котором рассказывал Поллукс.
Неужели нельзя найти места, к которому можно было бы пристать и оттуда пробраться в сад?
Вон там стоят две лодки, но маленький канал, огражденный каменными стенами, в котором они находятся, заперт железной решеткой.
Вон там виднеется выдающаяся в море площадка, окруженная перилами из красивых столбиков. То, что сверкает там, под двумя стройно растущими из одного корня пальмами, разве это не лестница из светлого мрамора, спускающаяся к морю?
Антиной опустил правое весло в воду, чтобы привычной рукой дать лодке новое направление. Вдруг его внимание было привлечено каким-то странным явлением.
На площадке, ярко освещенной луной, показалась какая-то белая фигура с длинными развевающимися волосами.
Как странны были ее движения! Она, шатаясь, ступала то туда, то сюда, то вдруг останавливалась и поднимала руки к голове.
Антиной вздрогнул. Он подумал о демонах, о которых часто говорил император. Они принадлежат наполовину к роду человеческому, наполовину происходят от богов и по временам являются смертным.
Или Селена умерла, и эта белая фигура есть не что иное, как ее колеблющаяся тень?
Антиной крепко сжал пальцами ручки обоих весел, повисших над поверхностью воды, и, выгнувшись далеко вперед, тяжело дыша, смотрел на таинственное существо, которое теперь подошло к балюстраде площадки, затем — он явственно видел — закрыло лицо обеими руками… затем далеко перегнулось через перила и…
Подобно звезде, падающей с неба в светлую ночь, или плоду, оторвавшемуся с дерева осенью, белая женская фигура упала с площадки в воду. Жалобный крик ужаса пронзил тишину безмолвной ночи, окутывавшей мир своим покровом, и почти в то же мгновение раздался громкий всплеск влажной стихии, и в бесконечном множестве капель, брызнувших вверх, отразились лунные лучи, холодные и спокойные, как всегда.
Неужели человек, который теперь в одно мгновение опустил весла в воду, сильным движением притянул их к себе и, когда фигура утопавшей через несколько секунд после падения вынырнула у самой лодки, отбросил прочь мешавшее ему весло, неужели этот человек был полусонный мечтатель Антиной?
Наклонившись над бортом лодки, он схватил утопавшую за платье и притянул ее к себе. Да, это был не демон, это была не тень, а женщина!
Ему удалось высоко поднять ее над водою, но когда он пытался втащить ее в лодку, то тяжесть с одной стороны лодки оказалась настолько значительной, что лодка опрокинулась и Антиной упал в море. Вместе с ним упали лук и серебряный колчан.
Вифинец был хорошим пловцом.
Прежде чем белая фигура снова опустилась в воду, он опять обхватил ее правой рукой и, стараясь, чтобы ее голова не касалась поверхности воды, поплыл, с помощью левой руки и ног, к тому месту, где, как ему казалось, он заметил лестницу.
Как только его ноги встали на твердую землю, он взял спасенную на руки.
Радостное восклицание сорвалось с его губ, когда он увидел перед собой мраморные ступени. Он немедленно взошел по ним вверх и затем быстрым и гибким шагом со своей мокрой и безжизненной ношей направился к площадке, где заметил скамейку.
Широкая, устланная гладкими мраморными плитами поверхность величественного, вдававшегося в море балкона была ярко освещена, и белизна мрамора еще усиливала свет лунных лучей.
Там стояли скамьи, которые Антиной увидал уже издали. Он опустил свою ношу на первую из них, и теплое чувство радости пробежало по его продрогшему телу, когда женщина, извлеченная из воды, издала тихий жалобный звук, показавший ему, что он потрудился не напрасно.
Он осторожно просунул руку между жестким изголовьем скамьи и головой женщины, чтобы ей было мягче лежать.
Пышные волосы мокрыми прядями застилали ее лицо подобно покрывалу.
Медленно он отвел их сперва на правую, потом на левую сторону и… точно пораженный блеском молнии, сверкнувшей с синего неба, упал перед нею на колени, так как это были ее черты, черты Селены, и эта бледная женщина, перед которой он стоял на коленях, была та, которую он любил!
Вне себя, дрожа с головы до пят, он правой рукой привлек ее к себе, чтобы приложить ухо к ее губам и прислушаться — не обманулся ли он? Может быть, она все-таки сделалась жертвою волн; неужели с этих бледных недвижных губ не повеет теплое дыхание?
Она дышала, она была жива!
В радостном волнении он прижался своей щекой к ее щеке. О, как она была холодна, холодна, как лед, как смерть!
Ее жизнь едва тлела, но Антиной хотел ее воспламенить, он не мог, он не смел допустить, чтобы жизнь эта угасла. И, не уступая в эту минуту самым энергичным людям в находчивости, быстроте и решительности, он снова приподнял ее, взял, точно ребенка, на руки и понес к дому, белая стена которого мерцала сквозь кусты позади площадки.
Лампочка в комнате Анны, откуда недавно ушла Селена, еще горела; перед окном, из которого ее тусклый свет мерцал среди сияния лунной ночи, цветы, запах которых так болезненно действовал на страждущую, еще лежали вместе с глиняной кружкой Анны на полу.
Не его ли подарок этот букет?
Может быть.
Но освещенная горница, в которую он теперь заглянул, могла быть только комнатой больной, комнатой, которая была ему знакома из рассказа Поллукса.
Дверь дома стояла настежь открытой, и дверь комнаты, в которой он заметил кровать Селены, тоже не была заперта.
Он толкнул эту дверь ногой, вошел в комнату и положил Селену на постель.
Она лежала там как мертвая, и, когда он смотрел на ее спокойные черты, освещенные выражением великого горя, его сердцем овладели печаль, сострадание, волнение; и как брат над спящей сестрой, он наклонился над Селеной и поцеловал ее в лоб.
Она пошевельнулась, открыла глаза, посмотрела ему в лицо неподвижным взором, и при этом ее взгляд был так дик, так полон ужаса, так холоден и страшен, что он, дрожа, отступил от нее и мог только пробормотать, запинаясь:
— О Селена, Селена, неужели ты не узнаешь меня?
При этом вопросе он с боязнью посмотрел ей в лицо, но она, по-видимому, не слышала его: ничто в ней не шевелилось, кроме глаз, медленно следивших за всеми его движениями.
— Селена! — вскричал он еще раз, схватив ее руку, бессильно свисавшую с постели, и порывисто прижал ее к своим губам.
Она громко вскрикнула, ее тело затрепетало; со стоном она повернулась, и в то же мгновение дверь отворилась и горбатая Мария вошла в комнату.
Увидав Антиноя у постели больной, она испустила пронзительный крик ужаса.
Юноша вздрогнул и, подобно вору, захваченному на месте преступления, побежал вон, никем не удерживаемый, через сад до самой двери, выходившей на улицу.
Здесь, его встретил привратник, но Антиной сильным ударом отбросил его прочь, и когда старик, поседевший в своей должности, схватил его за мокрый хитон в тот момент, как он толкал дверь, юноша побежал дальше. Некоторое время он тащил своего преследователя за собой и, точно в гимнасии на состязании в беге, мчался по улицам длинными скачками.
Он перевел дыхание только тогда, когда почувствовал, что человек, в руках которого осталась часть его одежды, находится далеко позади.
Крики привратника смешались с благочестивыми гимнами собравшихся в загородном доме вдовы Павлины христиан; некоторые из них выбежали, чтобы задержать нарушителя спокойствия.
Но молодой вифинец был быстрее их и мог считать себя в полной безопасности, когда ему удалось смешаться с какой-то праздничной процессией. Отчасти добровольно, отчасти вынужденно последовал он за пьяной толпой, направлявшейся из города к морю, чтобы на берегу, в уединенном месте к востоку от Никополя, праздновать ночные мистерии.
Эта певшая, завывавшая и бесновавшаяся толпа, увлекшая за собой и Антиноя, стремилась к мосту между Александрией и Канопом, далеко от Лохиады. Таким образом, полночь миновала уже давно, когда любимец императора, в изорванной одежде, грязный и запыхавшийся, смог наконец вернуться к своему повелителю.

X

Адриан уже несколько часов кряду ждал Антиноя, и нетерпение и досада, уже давно наполнявшие его душу, довольно явственно отражались на его гневно нахмуренном челе и в его угрожающем взгляде.
— Где ты был? — крикнул он Антиною.
— Я не мог найти вас и тогда взял лодку и поплыл в море.
— Ты лжешь!
Вместо всякого ответа Антиной только пожал плечами.
— Один? — спросил Адриан более мягким тоном.
— Да.
— Зачем?
— Я смотрел на звезды.
— Ты?
— Разве я не имею права тоже следить за их путями?
— Почему нет! Небесные светила сияют столько же для глупцов, как и для мудрецов. Ослы тоже родятся под счастливыми или под несчастливыми звездами. Одного осла приобретает какой-нибудь голодный грамматик и кормит его подержанным папирусом, другой поступает на службу к императору, жиреет и находит время созерцать ночью небо. На что ты похож!
— Лодка опрокинулась со мною вместе, и я упал в море.
Адриан вздрогнул; и когда он заметил, что волосы Антиноя в беспорядке и хитон его изорван, вскричал, встревоженный:
— Иди сейчас и вели Мастору согреть тебя и натереть мазями. И он тоже вернулся как побитая собака и с красными глазами. Все идет вверх дном в этот проклятый вечер. Ты похож на раба, которого травили собаками. Выпей несколько стаканов вина и ложись спать.
— Как прикажешь, великий цезарь.
— Что так торжественно? Тебя рассердил мой осел?
— Ты находил для меня более ласковые слова в другое время.
— И найду их опять, найду опять! Только не сегодня. Теперь иди спать.
Антиной ушел, а император начал ходить взад и вперед по комнате большими шагами, скрестив руки на груди и мрачно глядя в землю. Его суеверный ум был встревожен целым рядом дурных предзнаменований, которые он заметил не только на небе в прошлую ночь, но и на пути к Лохиаде и которые уже начали сбываться.
Он оставил харчевню в дурном настроении. Его беспокоили плохие предзнаменования. Но когда он, по возвращении домой, совершил поступки, которые теперь ему не нравились, то этим он был обязан не демонам, а своему собственному уму, омраченному страхом перед ними.
Конечно, не что иное, как внешние влияния сделали его свидетелем нападения возбужденной толпы на дом одного богатого еврея, и досадной случайности следовало приписать то, что при этом он встретился с Вером, который заметил его и узнал.
Злые духи вели сегодня свою игру; но того, что он сделал и пережил потом на Лохиаде, наверное не случилось бы в более счастливый день или, вернее, при более спокойном настроении. В этом был виноват он сам, он один, а не какая-нибудь несчастная случайность и не козни коварных демонов. Адриан, разумеется, приписал все, что он сделал, им и потому считал сделанное не подлежащим изменению. Прекрасное средство уклониться от обременительной обязанности — исправить сделанную несправедливость; но совесть есть скрижаль, на которой таинственная рука беспощадно записывает каждое из наших деяний и на которой все, что мы делаем, беспощадно называется своим настоящим именем.
Правда, иногда нам удается затемнить или изгладить на короткое или более продолжительное время начертанные на этой скрижали письмена, но часто буквы на ней начинают ярко светиться страшным блеском и заставляют наш внутренний глаз обратить на них внимание.
Адриан в эту ночь чувствовал себя вынужденным прочесть эту запись своих дел, и в их числе было несколько мелочных проступков, недостойных даже какого-нибудь гораздо ниже его стоявшего человека. Но эти письмена говорили ему также и о строго выполненном долге, об упорной работе, о непрестанной борьбе для достижения великих целей, о неутомимом стремлении довести пытливость ума до самых дальних пределов, какие только доступны человеческим чувствам и мыслям.
В этот час Адриан думал только о своих дурных действиях, и богам, над которыми он смеялся вместе с друзьями-философами, но к которым, однако же, прибегал всякий раз, как только чувствовал недостаточность своих собственных сил и средств, давал обет здесь построить храм и там принять жертву, чтобы загладить старые преступления и умилостивить гнев неба.
Он чувствовал себя в положении вельможи, которому угрожает немилость повелителя и который пытается приобрести его благорасположение каким-нибудь подарком. Этот мужественный римлянин боялся неизвестных опасностей, но от спасительной скорби раскаяния был свободен вполне.
Какой-нибудь час тому назад он забылся и позорно злоупотреблял своим могуществом против слабейшего. Его серьезно огорчало, что он поступил так, а не иначе; но ему не пришло в голову смирить свою гордость и молча исправить несправедливость, удовлетворив обиженного.
Часто он глубоко чувствовал свою человеческую слабость, но его не оставляла вера в божественность своей императорской особы, и это легче всего удавалось в тех случаях, когда ему случалось растоптать какого-нибудь человека, достаточно смелого для того, чтобы его оскорбить или не признать его превосходства. Разве боги не налагают самые тяжкие кары на тех, кто презирает их?
Сегодня этот смертный Юпитер еще раз поразил своими громами одного смелого сына земли, и на этот раз его жертвою был сын привратника.
Правда, ваятель имел несчастье неосторожно задеть чувствительную струну Адриана; но человек не так скоро превращается из благорасположенного милостивца в беспощадного противника, если он не привык, как император, мгновенно переходить от одного настроения к другому и если он не сознает в себе силы немедленно осуществлять свою волю к добру или злу.
Талантливость художника внушала императору уважение; его смелый непринужденный характер вначале ему нравился, но уже во время скитания с ним по улицам дерзкая манера молодого человека, обращавшегося с ним как с равным себе, стала ему неприятной.
В мастерской за работой он видел в Поллуксе только художника и радовался его кипучей, бьющей ключом энергии; но вне мастерской, в обществе людей невысокого положения, от которых он привык принимать благоговейное почтение, разговор и манера Поллукса ему казались неприличными, дерзкими и едва выносимыми.
В трактире этот могучий едок и питух, который, поддразнивая императора, приставал к нему, убеждая и его приналечь на еду, чтобы ничего не подарить хозяину, внушал Адриану отвращение.
Когда затем Адриан, расстроенный и тревожимый дурными предзнаменованиями, вернулся без Антиноя на Лохиаду и там его не нашел, то он начал нетерпеливо ходить взад и вперед в зале муз и не поздоровался с ваятелем, который шумно хозяйничал за своей перегородкой.
Последние часы и для Поллукса прошли тоже в высшей степени неприятно.
Когда он, чтобы повидаться с Арсиноей, дошел до самого порога квартиры смотрителя, Керавн загородил ему дорогу и отослал назад с оскорбительными словами.
В зале муз он застал своего хозяина и вступил с ним в горячее пререкание, так как Папий, которому он снова объявил, что уходит от него, стал упрекать его в низкой неблагодарности и с гневом приказал ему тотчас отделить свои собственные инструменты от хозяйских, принести последние к нему и на будущее время держаться вдали как от его дома, так и от работ на Лохиаде.
При этом с обеих сторон были произнесены злые слова, и когда Поллукс после того пошел искать архитектора Понтия, чтобы поговорить с ним о своей будущности, то узнал, что Понтий недавно ушел и придет только на следующее утро.
После короткого раздумья он решил немедленно исполнить приказание Папия и собрать свои собственные инструменты.
Не замечая присутствия императора, он со злобой начал швырять молотки, стеки и резцы то в тот, то в другой сундук и при этом действовал так, как будто желал наказать эти невинные орудия за все неприятности, которые случились с ним самим.
Наконец ему бросился в глаза бюст Бальбиллы, вылепленный Адрианом.
Безобразная карикатура, над которой он вчера смеялся, сегодня возбудила в нем досаду.
Он пристально смотрел с минуту на бюст; кровь в нем закипела, он внезапно схватил с полки какой-то брус и ударил им в карикатуру с такой яростью, что глина разбилась вдребезги и осколки рассыпались далеко по мастерской.
Дикий шум за перегородкой художника заставил императора прервать свою ходьбу и посмотреть, что там творит художник.
Незамеченный, он оказался свидетелем этого разрушения. Он не остановил Поллукса, но брови его сдвинулись от гнева, синяя жила на лбу вздулась, и под его глазами образовались угрожающие складки.
Если бы этот великий мастер в искусстве управлять государством услыхал, что его называют плохим правителем, то это ему было бы легче перенести, чем видеть, как презирают его произведения.
Человек, уверенный в том, что совершил великое, смеется над порицанием; но кто не чувствует подобной уверенности, тот имеет основание бояться осуждения и легко воспламеняется ненавистью к любому, кто произнесет отрицательное суждение.
Адриан дрожал от гнева, и его кулак был сжат, когда он близко подошел к Поллуксу и спросил его сердитым голосом:
— Что это значит?
Ваятель посмотрел на императора и, поднимая брус для нового удара, ответил:
— Я уничтожаю эту рожу, потому что она сердит меня.
— Поди сюда! — вскричал император, сильной рукой схватил за пояс, которым был стянут хитон Поллукса, и потащил изумленного художника к его Урании, выхватил брус из его правой руки, ударом отрубил плечи у едва оконченной статуи и вскричал, передразнивая голос юноши:
— Я уничтожаю эту гадость, потому что она меня сердит!
У художника опустились руки.
Изумленный, раздраженный, он пристально посмотрел на разрушителя своего удачного произведения и закричал в лицо:
— Сумасшедший! Теперь довольно! Еще один удар, и ты познакомишься с моими кулаками!
Адриан холодно и резко засмеялся, бросил брус к ногам Поллукса и сказал:
— Приговор за приговор — это справедливо.
— Справедливо! — вскричал Поллукс вне себя. — Твоя жалкая пачкотня, которую мой косоглазый ученик сделал бы не хуже тебя, и это тело, созданное в торжественную минуту вдохновения! Стыдись! Но еще одно: ты не прикоснешься к моей Урании снова, иначе ты узнаешь…
— Что?
— Что в Александрии щадят седобородых только до тех пор, пока они этого заслуживают.
Адриан скрестил руки на груди, подошел к Поллуксу совсем близко и сказал:
— Осторожней, если жизнь тебе мила!
Поллукс отступил, и вдруг, точно пелена спала с его глаз: он вспомнил мраморную статую императора в Цезареуме в этой же позе. Архитектор Клавдий Венатор был Адриан, а не кто другой.
Молодой художник побледнел; он опустил голову и, поворачиваясь, чтобы уйти, сказал тихим голосом:
— Сильнейший всегда прав. Позволь мне уйти. Я не более как бедный художник, ты же нечто другое. Теперь я знаю, кто ты: ты император.
— Да, я император, — сказал Адриан, скрежеща зубами, — и если ты считаешь себя выше меня как художник, то я покажу тебе, кто из нас двоих воробей и кто орел.
— В твоей власти уничтожить меня, и я хочу…
— Единственный человек, который здесь имеет право хотеть, это я! — вскричал император. — И я хочу, чтобы ты больше не входил в этот дворец и не попадался мне на глаза, пока я здесь. Что сделать с твоей родней — об этом я подумаю. Ни слова больше! Вон, говорю я, и благодари богов, что к поступкам незрелых парней я бываю иногда снисходительнее, чем ты в своем настоящем приговоре. Ты имел дерзость осуждать произведение человека, который выше тебя, хотя знал, что он вылепил его в часы досуга, шутя, в два-три приема. Уходи! Мои рабы совсем разобьют твою статую, потому что она не заслуживает лучшей участи и также потому… как ты выразился? А, знаю — и потому что она меня сердит!
Сухой смех раздался вслед уходившему юноше.
У входной двери он нашел своего хозяина Папия, который слышал все, что произошло между ним и императором.
Войдя к Дориде, Поллукс вскричал:
— О, мать, мать! Какое утро и какой вечер! Счастье не что иное, как порог несчастья.
Назад: III
Дальше: XI