III
Плутарх, один из богатейших граждан в Александрии, которому принадлежала и папирусная мастерская, где работали Селена и Арсиноя, добровольно вызвался позаботиться о «приличном» приеме жен и детей своих граждан, которые сегодня должны были собраться в одном из небольших театров города.
Кто знал его, тому было известно, что слово «прилично» в его устах значило то же, что «по-царски».
Дочь судостроителя подготовила Арсиною к большому великолепию, но уже при самом входе в театр девушка увидела больше, чем ожидала. Когда ее отец назвал свое и ее имя, то мальчик, поместившийся в корзине с цветами, подал ей великолепный букет, а другой, сидевший верхом на дельфине, преподнес в виде входного билета изящно вырезанный из слоновой кости и оправленный в золото листок с приделанной к нему булавкой, который приглашенные должны были носить на пеплуме в виде застежки. Подобные подарки подносились у каждых ворот театра входившим в него женщинам.
Проходы, которые вели на места зрителей, были полны благоухания, и Арсиноя, уже не раз бывшая в этом театре, едва узнала его — так роскошно он был украшен цветами и тканями.
Да и видел ли кто-нибудь до сих пор, чтобы на первых местах сидели не мужчины, а женщины и девушки? Ведь дочерям граждан вообще дозволялось посещать зрелища только в редких, совершенно особенных случаях.
Улыбаясь словно товарищу, отставшему в своей карьере, смотрела Арсиноя вверх на пустые места самых дешевых рядов полукруглого амфитеатра, где она, когда ей приходилось прибегать к своему собственному тощему кошельку, чтобы попасть в театр, не раз готова была умереть от радости, горя или сострадания, хотя там, на самом верху под открытым небом, служившим театру вместо свода, сквозной ветер не прекращался никогда. В особенности там приходилось страдать летом из-за тентов, прикрывавших театр с солнечной стороны ради тени. Этими огромными кусками парусины люди управляли посредством толстых канатов, и когда они тащили эти канаты сквозь кольца, в которых те свободно двигались, от этого происходил такой шум, что нужно было затыкать уши. Часто приходилось даже отстранять голову, чтобы ее не задел тяжелый канат или тент.
Обо всем этом Арсиноя вспоминала теперь не более, чем мотылек, играющий на солнце, может думать о безобразной куколке, из которой он вылетел на свободу.
Сияя от радостного волнения, шла она к своему месту за юной спутницей, чернокудрой дочерью судостроителя. Она замечала многочисленные взгляды, которые устремлялись к ней; но это только усиливало ее радость, так как она знала, что им есть на что посмотреть, а нравиться многим — это, думала она, и есть самое лучшее удовольствие.
В особенности сегодня! Разве те, которые смотрели на нее, не были первыми гражданами Александрии? Вон там стоят они на сцене, и между ними находится добрый верный верзила Поллукс и машет ей рукой в знак приветствия. Она не могла стоять спокойно на ногах, а руки заставила себя скрестить на груди, чтобы не выдать своего глубокого волнения.
Раздача ролей уже началась, так как в ожидании Селены Арсиноя запоздала на полчаса.
Как только она заметила, что взгляды, которые бросали на нее при входе в театр, обратились к другим предметам, она сама начала осматриваться кругом.
Она села на короткую скамейку на самом нижнем и самом узком конце одного из секторов, которые расширялись кверху и, отделяясь один от другого лестницами для входящих и выходящих, образовывали амфитеатр.
Здесь она была окружена девушками и женщинами, которые должны были принять участие в представлениях.
Места участников были отделены от сцены орхестрой, откуда легко было взойти на сцену по ступеням, по которым в другое время всходили на хоры.
Позади Арсинои, на все расширявшихся кругах амфитеатра, сидели матери, отцы и мужья участвовавших, к которым присоединился и Керавн, в паллии шафранного цвета, а также довольно значительное число жадных до зрелищ матрон и престарелых граждан, принявших приглашение Плутарха.
Между молодыми женщинами и девушками Арсиноя увидала много таких, красота которых поразила ее; однако же она любовалась ими без зависти. Ей не приходило в голову сравнивать себя с ними, так как она хорошо знала, что очень хороша собой и что ей не надо нигде прятаться, даже здесь, и этого ей было достаточно.
Непрерывный многоголосый гул, исходивший от зрителей, и тонкое благоухание, поднимавшееся с алтаря в орхестре, опьяняли. И никто не мешал Арсиное озираться кругом, потому что ее спутница нашла подруг, с которыми болтала и смеялась. Другие девушки и женщины скромно глядели перед собою, или рассматривали остальных зрителей и зрительниц, или устремляли все свое внимание на сцену.
Арсиноя скоро последовала их примеру и не только ради Поллукса, который, по желанию префекта Титиана и вопреки противодействию своего хозяина Папия, был включен в число художников, предназначенных для распоряжения зрелищами.
Не один раз видела она послеполуденное солнце, сиявшее так же ярко, как теперь в театре, и такой же голубой и безоблачный небесный свод над зрительной залой, однако же все имело сегодня совершенно иной вид на возвышенной плоскости позади орхестры.
Богатый колоннами фасад царского дворца, выстроенного из разноцветного мрамора и украшенного золотом, служил и теперь, как всегда, задним планом сцены, но в этот раз от пилястра к пилястру, от колонны к колонне извивались гирлянды из свежих и ароматных цветов. Множество художников, самых первых в городе, ходили с табличками и грифелями в руке среди десятков девушек и женщин, а сам Плутарх и окружавшие его господа составляли хор, в котором певцы то расходились, то снова сходились.
На правой стороне сцены возвышались три пурпурных ложа, на одном из которых сидел префект Титиан со своей женой Юлией, с грифелем в руках, словно художник; на другом — лежал, растянувшись, Вер, увенчанный, как всегда, розами. Третье, предназначенное для Плутарха, оставалось незанятым.
Претор, не стесняясь, прерывал каждую речь, точно он был здесь хозяином, и его замечания принимались с громко выраженным согласием или с одобрительным смехом.
Фигура богатого Плутарха, остававшаяся навсегда в памяти каждого, кто видел его хоть раз, не была совершенно незнакома Арсиное, так как за несколько дней перед тем он в первый раз после многих лет явился с архитектором в свою папирусную мастерскую, чтобы распорядиться относительно украшения ее дворов и помещений для приема императора. Тут он зашел и в отделение, где работала Арсиноя, и ущипнул ее за щеку, сказав несколько шутливых и ласковых слов.
Теперь он вразвалку ходил по сцене.
Говорили, что ему около семидесяти лет. Ноги его были наполовину парализованы, но непрестанно и быстро, хотя и непроизвольно, двигались под тяжелым, наклонившимся далеко вперед телом, которое справа и слева поддерживали двое статных юношей.
Его благородная голова, вероятно, в молодости была необыкновенно красива. Теперь его череп был покрыт париком с длинными каштановыми кудрями, брови и ресницы были выкрашены очень темной краской, а щеки так густо набелены и размалеваны розовыми румянами, что лицо его будто застыло в улыбке. На его кудрях красовался венок из редких цветов, похожих на гроздья винограда. Белые и красные розы в изобилии выглядывали из-за складок его пышной тоги и были прикреплены золотыми пряжками, на которых сверкали крупные драгоценные каменья. Все края его плаща были затканы розовыми почками, и к каждой из них был прикреплен изумруд, мерцавший подобно блестящему жуку.
Поддерживавшие его молодые люди казались частью его особы. Он обращал на них так мало внимания, словно они были костылями, а им не нужно было ни одного слова для того, чтобы знать, куда он желает направиться, где остановиться и отдохнуть.
Издали его лицо казалось лицом юноши, вблизи же оно походило на раскрашенный гипсовый бюст с большими подвижными глазами.
Софист Фаворин сказал про него, что этот прекрасный, дрыгающий ногами труп можно было бы оплакивать, если бы не приходилось смеяться над ним; самому же Плутарху приписывали слова, что он насильно удерживает при себе вероломную молодость.
Александрийцы прозвали его шестиногим Адонисом, так как он нигде не показывался без поддерживавших его двух юношей. Услыхав об этом прозвище в первый раз, он сказал: «Им следовало бы назвать меня скорее шестируким». И действительно, он был щедр, заботился о своих работниках, хорошо содержал своих рабов, обогащал своих вольноотпущенников и время от времени приказывал раздавать народу крупные суммы золотом, серебром, а также и хлеб.
Арсиноя с состраданием смотрела на бедного старика, который при всем своем искусстве и со всем своим золотом не мог возвратить себе молодость.
В худощавом человеке, который только что подошел к Плутарху, она узнала продавца художественных произведений Габиния, которому ее отец указал на дверь после спора по поводу мозаики.
Но тут разговор между этими двумя людьми прервался, так как распределение женских ролей для группы «Въезд Александра в Вавилон» окончилось. Около пятидесяти женщин и девушек были отпущены со сцены и сошли в орхестру.
Экзегет, высшее должностное лицо города, выступил теперь вперед и принял от скульптора Папия новый список. Он быстро пробежал его глазами и отдал сопровождавшему его глашатаю, а последний громко прокричал:
— Именем высокого экзегета и жреца храма Александра прошу вашего внимания, жены и дочери македонских мужей и римских граждан! Мы приступаем теперь к новому отделу нашего представления житейских судеб великого македонца — «Свадьба Александра с Роксаной», и я прошу войти на сцену тех, которых наши художники имеют в виду для этой части зрелища.
После этого воззвания он прокричал густым, далеко раздававшимся голосом длинный ряд имен при полном безмолвии, воцарившемся в обширном помещении театра.
На сцене тоже было все тихо; только Вер вполголоса сделал Титиану несколько замечаний, а Габиний, со свойственной ему нервной настойчивостью, нашептывал на ухо Плутарху длинные фразы, на которые старик отвечал то кивками головы, выражавшими согласие, то отрицательными движениями руки.
Арсиноя с затаенным дыханием и сильно бьющимся сердцем прислушивалась к голосу глашатая. Беспрестанно краснея, она вздрогнула и в смущении посмотрела на букет, который держала в руке, когда со сцены громко и явственно для всех присутствовавших провозгласили:
— Арсиноя, вторая дочь македонца и римского гражданина Керавна!
Дочь судостроителя уже была вызвана до нее и тотчас же оставила свое место; Арсиноя же скромно дожидалась, пока не встали еще несколько матрон. Она присоединилась к ним и, спустившись сперва в орхестру, а затем поднявшись по ступеням, вступила на сцену в одном из последних звеньев шествия.
Там женщин и девушек выстроили в два ряда, и художники рассматривали их с почтительной любезностью. Арсиноя вскоре заметила, что мужчины глядят на нее больше и дольше, чем на других девушек.
Даже и тогда, когда распорядители празднества собрались в одну группу, чтобы посоветоваться, они упорно смотрели на нее и говорили о ней; это она чувствовала. От нее не ускользнуло также и то, что она была мишенью для многих взглядов зрителей, сидевших в театре, и теперь ей казалось, будто со всех сторон на нее указывают пальцами.
Она не знала, куда девать глаза, и застыдилась. Все же ее радовало то, что ее заметило такое множество людей; и между тем как она в смущении опустила глаза, чтобы скрыть свое удовольствие, Вер, к которому подошли художники, вскричал, подтолкнув локтем префекта Титиана:
— Прелестна, очаровательна! Точно Роксана, сорвавшаяся с картины!
Арсиноя слышала эту похвалу и, подозревая, что она относится к ней, смутилась еще больше прежнего. Ее застенчивая улыбка превратилась в выражение веселой, хотя и робкой надежды на счастье, которое страшило своим величием.
В эту минуту один из художников произнес ее имя, и, когда она решилась поднять глаза, чтобы посмотреть, не Поллукс ли это, она заметила богача Плутарха, который со своими живыми костылями и с сухопарым торговцем художественными произведениями Габинием осматривал ряды женщин и девушек, стоявших рядом с нею.
Скоро Плутарх очутился совсем близко от нее, подойдя вприпрыжку с помощью своих живых подпор; он отстранил Габиния, поцеловал тыльную сторону собственной руки, сделал ею знак Арсиное и, подмигнув ей своими большими глазами, сказал:
— Знаю, знаю! Нечто подобное нелегко забывается. Слоновая кость и красные кораллы.
Арсиноя испугалась; кровь отхлынула от ее щек, вся радость исчезла из ее сердца, когда старик велел поставить себя против нее и ласково сказал:
— Ба! Бутончик из папирусной мастерской между гордыми розами и лилиями! Из мастерской — прямо в мое собрание! Ничего, ничего, на красоту везде смотрят с удовольствием. Я не спрашиваю, как ты попала сюда, а только радуюсь.
Арсиноя наполовину закрылась рукою, но он три раза дотронулся средним пальцем до ее белого плеча и заковылял дальше, тихонько посмеиваясь про себя.
Габиний услыхал слова Плутарха и, когда они отошли на несколько шагов от Арсинои, спросил его с живым негодованием:
— Так ли я слышал? Работница из твоей мастерской здесь, среди наших дочерей?
— Ну да; пара рабочих рук среди совсем праздных, — весело ответил старик.
— И она втерлась сюда! Надо ее удалить.
— Ни в коем случае! Она очаровательна!
— Это возмутительно! Здесь, в этом собрании!
— Возмутительно? — переспросил его Плутарх. — Нисколько! Не следует быть таким разборчивым. Не можем же мы набрать дочерей одних антикваров. — Затем он прибавил успокаивающим тоном: — Я хотел сказать, что твоему тонкому чутью к красоте форм должно бы понравиться это милое существо. Или ты боишься, что она покажется художникам более подходящей для роли Роксаны, чем твоя прелестная дочь? Послушаем-ка, что говорят господа вон на той стороне. Посмотрим, что у них там такое.
Эти слова относились к громкому разговору, поднявшемуся возле мест, где сидели префект и претор.
Эти два человека и с ними большинство живописцев и скульпторов были того мнения, что Арсиноя в роли Роксаны произвела бы изумительный эффект.
Они доказывали, что она и фигурой и лицом необыкновенно напоминает прекрасную дочь бактрийского царя, как ее изобразил Аэтион, картина которого положена в основу этой части представления. Только ваятель Папий и двое из его товарищей объявили себя решительно против этого выбора и с жаром уверяли, что только одна, а именно Праксилла, дочь антиквара Габиния, была бы достойна выступить перед императором в роли невесты Александра. Все трое находились в деловых отношениях с отцом этой стройной и на самом деле очень красивой девушки и желали угодить богатому и ловкому продавцу их произведений. От усердия они перешли даже на запальчивый тон, когда Габиний приблизился вместе с Плутархом к спорившим и они были уверены, что он слышит их.
— И кто такая та другая девушка? — спросил Папий, указывая на Арсиною, когда Плутарх и Габиний подходили к ним. — Против ее красоты ничего нельзя сказать; но она более чем просто одета, на ней нет никаких украшений, о которых стоило бы говорить, и можно поставить тысячу против одного, что ее родители не в состоянии снабдить ее такими богатыми платьями и такими драгоценностями, в которых, конечно, не должно быть недостатка у Роксаны, выходящей замуж за Александра. Азиатка должна выступить в шелке, золоте и драгоценных каменьях. Мой друг сумеет одеть свою Праксиллу так, что блеск ее наряда изумил бы даже самого великого македонского царя. Но кто отец той хорошенькой девочки, к которой довольно хорошо идут эти голубые ленты в волосах, две розы и белое платьице?
— Твое соображение верно, Папий, — прервал его Габиний с сухой резкостью. — О девушке, о которой вы говорите, не может быть и речи. Я говорю это не ради моей дочери, а потому, что все неблагопристойное мне неизвестно. Едва ли можно понять, откуда это молодое создание почерпнуло смелость втереться сюда. Правда, хорошенькое личико отпирает замки и отодвигает засовы, но она — прошу не пугаться — она не более как работница из папирусной мастерской нашего доброго хозяина Плутарха.
— Это неправда, — прервал его Поллукс с негодованием.
— Сдержи свой язык, молодой человек, — отвечал Габиний. — Я беру тебя в свидетели, благородный Плутарх.
— Пусть она будет чем хочет, — отвечал старик с досадой. — Она похожа на одну из моих работниц, но если бы даже она пришла прямо от стола, на котором склеивают папирус, то с таким лицом и с такой фигурой она была бы здесь и везде совершенно у места. Таково мое мнение.
— Браво, мой прекрасный друг! — вскричал Вер и кивнул старику. — Таким исключительно очаровательным созданиям, как та девушка, император придает гораздо больше значения, чем вашим старым грамотам на звание гражданина и туго набитым кошелькам.
— Совершенно верно, — подтвердил префект. — В том же, что она девушка свободная, а не раба, я готов поклясться. Друг Поллукс, ты вступился за нее; что тебе известно о ней?
— То, что она дочь дворцового управителя Керавна, которую я знаю с детства, — отвечал молодой художник. — Он римский гражданин, и притом из старинного македонского дома.
— Может быть, даже царской крови, — заметил, улыбаясь, Титиан.
— Я знаю этого человека, — поспешно проговорил Габиний. — Это надменный шут с весьма скудными средствами.
— Мне думается, — с аристократическим спокойствием прервал Вер возбужденного купца скорее скучающим, чем нелюбезным тоном, — мне думается, что здесь неуместно держать речи относительно характера отцов этих девушек и женщин.
— Но он беден! — вскричал антиквар с раздражением. — Несколько дней тому назад он предлагал мне купить его жалкие редкости; я, однако, не мог…
— Нам жаль тебя, если эта сделка не состоялась, — снова прервал его Вер, на этот раз с изысканной вежливостью. — Подумаем прежде о лицах, а потом уже о нарядах. Итак, отец этой девушки римский гражданин?
— Член Совета и в своем роде родовитый человек, — сказал Титиан.
— А мне, — прибавила его супруга Юлия, — нравится эта очаровательная девушка, и если ей достанется главная роль, а ее отец беден, как ты утверждаешь, мой друг, то я позабочусь о ее наряде. Император будет в восторге от такой Роксаны.
Адвокаты Габиния замолчали; сам он трясся от разочарования и злости, но его гнев достиг высшей степени, когда Плутарх, которого он, как ему думалось, прежде привлек на сторону своей дочери, попытался еще ниже обыкновенного склонить свой и без того согбенный корпус перед Юлией и произнести с изящным жестом сожаления:
— Вот обманул же меня на этот раз мой глаз знатока! Девочка похожа на одну из моих работниц, очень похожа; но теперь я хорошо вижу, что она бесспорно обладает чем-то таким, чего той недостает. Я ее оскорбил, и потому я у нее в долгу. Не позволишь ли ты мне, благородная госпожа Юлия, доставить в твое распоряжение украшения для наряда нашей Роксаны? Мне, может быть, посчастливится найти что-нибудь хорошенькое. Милое дитя! Я сейчас иду извиниться перед нею и объявить ей наше желание. Позволишь, благородная госпожа Юлия? Позволяете, господа?
Через несколько минут на всей сцене, а вскоре затем и в зале стало известно, что дочь Керавна избрана для роли Роксаны.
— Кто такой Керавн?
— Как могла ускользнуть эта выдающаяся роль от дочерей почтеннейших и богатейших домов Александрии?
— Так всегда и должно быть, когда дают волю этому непочтительному народу — художникам!
— Откуда возьмет бедняжка таланты, чтобы заплатить за костюм азиатской царевны, невесты Александра?
— Об этом позаботятся богатый Плутарх и супруга префекта.
— Нищие!
— Как пристали бы нашим дочерям драгоценные каменья нашего собственного дома!
— Неужели мы будем показывать императору только хорошенькие рожицы, а не то, чем мы богаты, что есть у нас?
— А что, если Адриан спросит об этой Роксане и придется сказать ему, что ей сделали наряд в складчину?
— Подобные вещи возможны только в Александрии.
— Говорят, будто она работает в мастерской Плутарха. Это, разумеется, неправда; однако же этот старый нарумяненный повеса все еще любит хорошенькие личики. Это он контрабандой ввел ее сюда, поверьте мне! Дыма не бывает без огня, а что она получает деньги от старика — это бесспорно.
— За что?
— Если хочешь это знать, спроси у жреца Афродиты. Тут нечему смеяться, это позорно, возмутительно!
Подобными замечаниями встречена была весть об избрании Арсинои для роли Роксаны, а в душе Габиния и его дочери она возбудила ненависть и горькую злобу.
Праксилла была занесена в список в качестве подруги невесты, и она подчинилась этому без сопротивления. Но при возвращении домой она молча кивнула отцу головой, когда тот сказал ей:
— Пусть теперь все идет своим путем. За несколько часов перед началом представления я объявлю им, что ты заболела.
Но избрание Арсинои вызвало также и радость.
Наверху в средних рядах театра сидел Керавн с широко расставленными ногами, сопя и пыхтя от несказанного удовольствия и слишком гордый для того, чтобы убрать ноги даже тогда, когда брат архидикаста пытался протиснуться возле его фигуры, занимавшей два места.
Арсиноя, от тонкого слуха которой не ускользнули ни обвинения Габиния, ни защита честного верзилы Поллукса, сначала готова была провалиться сквозь землю от стыда и страха; но теперь ею овладело такое ощущение, как будто она могла летать, подобно окрыленному Счастию.
Никогда еще она не радовалась так сердечно и едва вошла со своим отцом в первый темный переулок, как бросилась ему на шею, поцеловала его в обе щеки и затем рассказала ему, как добра была к ней госпожа Юлия, супруга префекта, и с какой сердечной любезностью вызвалась заказать для нее дорогую одежду.
Керавн не имел ничего против этого и, к удивлению, не счел ниже своего достоинства, чтобы Арсиноя получила украшения для своего наряда от богатого Плутарха.
— Все видели, — сказал он с пафосом, — что нам нечего бояться делать то же, что и другие граждане; но, чтобы сделать свадебный наряд для Роксаны, нужны миллионы; и что мы не обладаем ими — в этом я охотно сознаюсь своим друзьям. Откуда бы ни явился наряд, это безразлично; так или иначе, ты будешь первая между первыми девушками города, и потому я доволен тобою, мое дитя. Завтра состоится последнее собрание, и, может быть, Селена тоже получит выдающуюся роль. К счастью, у нас нет недостатка в средствах, чтобы одеть ее прилично… Когда примет тебя супруга префекта?
— Завтра около полудня.
— Так завтра мы купим новое хорошее платье.
— Но хватит ли денег также и на браслет получше? — спросила Арсиноя ласкающимся тоном. — Мой так узок и беден.
— Ты его получишь, так как заслужила его, — отвечал Керавн с достоинством. — Ты должна потерпеть до послезавтрашнего дня: завтра золотых дел мастера не торгуют по случаю праздника.
Арсиноя еще никогда не видела отца таким веселым и разговорчивым, как теперь, а между тем путь от театра до Лохиады был некороток, и уже давно прошел тот ранний час, в который Керавн обыкновенно ложился спать.
IV
Когда отец и дочь дошли до дворца, было уже довольно поздно, так что после того, как Арсиноя сошла со сцены, подходящие лица для трех других сцен из жизни Александра были выбраны при свете факелов, ламп и свечей. Прежде чем собрание разошлось, гостей Плутарха угостили вином, сладким печеньем, сиропами из фруктов, паштетами из устриц и другими лакомствами.
Управляющий дворцом воздал должную честь благородному напитку и вкусным яствам, а когда он чувствовал себя сытым, то обыкновенно становился добрее, после же умеренного наслаждения вином — веселее, чем обыкновенно. Теперь он был и добр и весел, так как, хотя он и сделал все, что было в его власти, угощение все же заняло гораздо меньше времени, чем было нужно для того, чтобы слишком обременить желудок или довести до опьянения, которое делало его угрюмым.
В конце пути он сделался задумчивым и сказал:
— Завтра в Совете не будет заседания по случаю праздника, и это хорошо; ведь все захотят меня поздравить, расспросить, выказать мне знаки внимания, а между тем позолота на моем головном обруче уже никуда не годится. В некоторых местах проглядывает серебро. Твой наряд не будет нам теперь ничего стоить, и я обязательно должен отправиться до следующего заседания к ювелиру, чтобы променять эту негодную вещь на настоящий обруч. Каков человек есть, таким он должен и казаться.
Это изречение чрезвычайно понравилось ему, и, когда Арсиноя с живостью согласилась с ним и стала просить его оставить только достаточную сумму для костюма Селены, он тихо засмеялся про себя и сказал:
— Нам уже нет надобности так беспокоиться. Желал бы я знать того Александра, который в скором времени попросит у меня мою Роксану в жены. Единственный сын богатого Плутарха уже заседает в Совете и еще не женат. Он уже не молод, но все-таки еще видный мужчина.
Эти мечты счастливого отца о будущем были прерваны. У домика сторожа к нему подошла Дорида и окликнула его. Керавн остановился. Но когда старуха сказала затем: «Я должна поговорить с тобою», — то он ответил:
— А я не стану тебя слушать ни сегодня, ни когда бы то ни было.
— Я обратилась к тебе уж конечно не ради своего удовольствия. Я хочу только сказать тебе, что ты не найдешь свою Селену дома.
— Что ты там толкуешь! — сразу вспылил Керавн.
— Я говорю, что бедная девушка не могла идти дальше по городу, ее пришлось перенести в чужой дом, где за нею ухаживают.
— Селена! — вскричала Арсиноя в испуге и горести, внезапно упав со своих облаков. — Ты знаешь, где она?
Прежде чем Дорида успела ответить, Керавн загремел:
— В этом виноват римский архитектор и его кусающаяся бестия! Хорошо же, хорошо, потому что теперь император поддержит мое право! Он укажет дорогу тем, кто уложил сестру Роксаны в постель и помешал ей участвовать в представлении. Очень хорошо, превосходно!
— Это печально до слез, — возразила жена сторожа с гневом. — Так вот твоя благодарность за ее заботы о своих маленьких сестрах и брате? Как может так говорить отец, когда его лучшее дитя лежит у чужих людей со сломанной ногой!
— Со сломанной ногой! — жалобно вскрикнула Арсиноя.
— Сломанной? — медленно повторил Керавн с искренним огорчением. — Где я могу ее найти?
— У госпожи Анны, в домике на конце сада вдовы Пудента.
— Почему не принесли ее сюда?
— Потому что врач запретил. Она лежит в лихорадке; но за нею хороший уход. Вдова Анна из христиан. Я терпеть не могу этих людей, но они умеют ухаживать за больными лучше, чем другие.
— У христиан! Моя дочь у христиан! — вскричал Керавн вне себя. — Скорее, Арсиноя, идем к Селене! Селена не должна дольше ни одного мгновения оставаться у этого несчастного отребья. Вечные боги! Ко всем несчастьям еще и этот позор!
— В этом еще нет большой беды, — сказала Дорида успокоительным тоном. — Между христианами есть люди, вполне достойные уважения. Что они честны — это верно, так как бедная горбатая девушка, которая принесла мне в первый раз эту дурную весть, отдала мне также вот этот кошелек, наполненный деньгами, которые вдова Анна нашла в кармане Селены.
Керавн взял заработанные тяжким трудом деньги с таким презрением, как будто он привык к золоту и не обращает ни малейшего внимания на жалкое серебро; Арсиноя же при виде драхм начала плакать, так как ей было известно, что Селена вышла из дому ради этих денег, и представляла себе, какую ужасную боль вытерпела ее сестра по дороге.
— Честные, честные! — вскричал Керавн, завязывая кошелек с деньгами. — Я знаю, какие бесстыдства творятся на собраниях этой шайки. Целоваться с рабами — это было бы как раз прилично для моей дочери! Пойдем, Арсиноя, поищем сейчас же носилки.
— Нет, нет! — с живостью возразила Дорида. — Ты должен сначала оставить ее в покое. Не все говорят отцу, но врач уверял, что если теперь не дать ей полежать спокойно, то это может стоить ей жизни. С воспаленной раной на голове, в лихорадке и с переломанными членами не ходят ни на какое собрание. Бедное милое дитя!
Керавн думал и угрюмо молчал, а Арсиноя вскричала со слезами на глазах:
— Но я должна идти к ней, я должна видеть ее, Дорида!
— Я тебе не поставлю этого в вину, моя милочка, — сказала старуха, — я уже была в этом христианском доме, но меня не допустили к больной. Ты дело другое; ты ее сестра.
— Пойдем, отец, — попросила Арсиноя, — посмотрим сперва на детей, а потом ты проводишь меня к Селене. Ах, зачем я не пошла вместе с нею! Ах, что, если она у нас умрет!
Керавн и его дочь дошли до своей квартиры не так скоро, как обыкновенно, потому что управляющий боялся нового нападения собаки, которая, однако же, в эту ночь находилась в спальне Антиноя.
Старая рабыня еще не спала и находилась в большом возбуждении. Она любила Селену, беспокоилась из-за ее отсутствия, а в спальне детей тоже не все шло как должно.
Арсиноя, не останавливаясь, пошла к детям; но негритянка задержала своего господина, пока он снимал свой паллий шафранного цвета, чтобы надеть вместо него старый плащ, и с плачем рассказала ему, что ее любимец, маленький, слепой Гелиос, заболел и не мог заснуть даже и после того, как она дала ему капель, которые обыкновенно принимал сам Керавн.
— Бессмысленное животное, — вскричал он, — мое лекарство давать ребенку! — При этом Керавн сбросил с ног новые башмаки, чтобы переменить их на более скромные. — Если бы ты была молода, я приказал бы отстегать тебя.
— Но ты ведь сам говорил, что эти капли полезны, — проговорила, запинаясь, старуха.
— Для меня! — закричал управляющий и, не завязывая ремней, которые теперь тащились за ним по полу, побежал в детскую.
Там сидел его слепой любимец, его «наследник», как он любил называть его, прижавшись своей хорошенькой белокурой и кудрявой головкой к груди Арсинои.
Малютка тотчас же узнал его шаги и начал жаловаться:
— Селена ушла, я боялся, и мне так нехорошо, так нехорошо!
Керавн положил руку на лоб малютки.
Почувствовав у него жар, он начал ходить взад и вперед перед постелькой ребенка и говорить:
— Вот мы и дождались! Когда пришло одно несчастье, сейчас же является и другое. Посмотри на него, Арсиноя. Помнишь ли ты, как началась лихорадка у бедной Береники? Тошнота, беспокойство, пылающая голова. Не чувствуешь ли ты боли в горле, сердце мое?
— Нет, — отвечал Гелиос, — но мне так нехорошо.
Керавн расстегнул рубашонку малютки, чтобы посмотреть, не показались ли на его груди пятна; но Арсиноя сказала, когда он склонился над ребенком:
— Это пустяки. Он только испортил себе желудок. Глупая старуха во всем ему потакает и дала ему половину пирожного с изюмом, за которым мы послали, когда вышли из дому.
— Но у него горит голова, — повторил Керавн.
— К завтрашнему утру все пройдет, — уверяла Арсиноя. — Мы больше нужны бедной Селене, чем ему. Идем, отец! С ним может остаться старуха.
— Пусть придет Селена, — говорил мальчик плаксиво. — Пожалуйста, не оставляйте меня опять одного.
— Твой папочка останется с тобою, — отвечал Керавн с нежностью; он чувствовал боль в сердце, видя этого ребенка страдающим. — Никто из вас не знает, чем обладаем мы в лице этого мальчика.
— Он скоро заснет, — уверяла Арсиноя. — Пойдем же, иначе будет слишком поздно.
— Чтобы старуха сделала какую-нибудь новую глупость? — вскричал Керавн. — Остаться при ребенке моя обязанность. Иди к своей сестре, и пусть проводит тебя старуха.
— Хорошо. Завтра утром я вернусь.
— Завтра утром? — спросил Керавн протяжно. — Нет, нет, это не годится. Да и, кроме того, Дорида ведь сказала, что у христиан будет хороший уход за Селеной. Взгляни только, что с нею, поклонись ей от меня, а затем возвращайся домой.
— Но, отец…
— Затем нужно помнить, что завтра в полдень тебя ждет супруга префекта, чтобы выбрать для тебя наряд. Ты не должна при этом казаться невыспавшейся или сонливой.
— Я посплю немножко утром.
— Утром? А мои локоны? А твоя новая одежда? А бедный Гелиос? Нет, дитя, ты только посмотришь на Селену и затем вернешься. Рано утром начинается празднество, а ты знаешь, что происходит при этом. Старуха не сможет тебе помочь в толкотне. Ты только взглянешь, что с Селеной, но не останешься при ней.
— Я посмотрю…
— Нечего там смотреть. Ты вернешься назад! Я приказываю! Через два часа ты должна лежать в постели.
Арсиноя пожала плечами. Через несколько минут она стояла уже перед сторожкой привратника.
Широкая полоса света падала через отворенную дверь комнаты, украшенной цветами и птицами, — значит, Эвфорион и Дорида еще не легли спать и могли тотчас же отворить им ворота дворца.
Грации залаяли, когда Арсиноя переступила через порог дома своих старых друзей, но не оставили своих подушек, потому что сразу узнали ее.
Уже несколько лет, послушная строгому запрещению отца, Арсиноя не входила в эту уютную комнату, и ее сердце растаяло, когда она вновь увидела все то, что так любила, будучи ребенком, и чего не забыла, сделавшись взрослой девушкой.
Там были птицы, маленькие собачки и лютни на стене возле Аполлона! На столе доброй Дориды всегда было что-нибудь съестное; так и теперь на нем лежал прекрасный румяный пирог возле кружки с вином. Как часто она, будучи ребенком, шмыгнет, бывало, к старушке, чтобы получить какой-нибудь сладкий кусок, нередко также и для того, чтобы посмотреть, нет ли там верзилы Поллукса, смелая изобретательность и живость которого придавали играм и забавам печать величия и какую-то особенную прелесть.
Теперь друг ее детства сидел там собственною своею персоною, вытянув далеко вперед свои длинные ноги.
Арсиноя захватила еще конец его рассказа об избрании ее для роли Роксаны, причем услыхала свое собственное имя, украшенное такими прилагательными, которые заставили кровь прилить к ее щекам и вдвойне обрадовали ее, потому что он не мог подозревать, что она его слышит.
Из мальчика он сделался мужчиной, статным мужчиной и великим художником; но он все-таки остался прежним беспечным и добрым Поллуксом.
Резкий прыжок, с каким он вскочил со своего места ей навстречу, здоровый смех, которым он по временам прерывал свою речь, детски нежная манера, с какой он обнимал свою маленькую мать, приветствуя Арсиною и расспрашивая о причине ее позднего выхода из дому, симпатичный глубокий тембр его голоса, каким он высказывал сожаление о постигшем Селену несчастье, — все это действовало на Арсиною как нечто знакомое, милое, чего она была лишена уже давно, и она крепко схватила обе руки, которые он протянул ей. Если бы в это мгновение он поднял ее и на глазах Эвфориона и своей матери прижал к своему сердцу, то, говоря по правде, она не рассердилась бы на него.
Арсиноя пришла к Дориде с глубоко опечаленным сердцем, но в домике привратника веял такой воздух, в котором печаль и забота быстро выдыхались, и в представлении легкомысленной девушки образ ее сестры, измученной страданием и находящейся под угрозой страшной опасности, с изумительной быстротой превратился в образ больной, лежащей в удобной постели и чувствующей сильную боль только в поврежденной ноге. Вместо терзавшего сердце опасения явилось сердечное участие, и оно звучало еще в голосе Арсинои, когда она попросила певца Эвфориона отворить ей ворота, так как она хочет выйти со своей старой рабыней посмотреть, как чувствует себя Селена.
Дорида успокоила ее, повторила уверение, что в доме вдовы Анны больная окружена всевозможными попечениями, но одобрила ее желание навестить сестру и поддержала Поллукса, убедившего Арсиною позволить ему проводить ее. Он говорил, что скоро после полуночи начнется праздник, улицы наполнятся буйным народом и от пьяных рабов ее скорее защитил бы пуховый веник, чем это черное пугало — рабыня, которая была развалиной уже тогда, когда он совершил глупейший поступок в своей жизни и восстановил против себя ее отца.
Они молча шли по темным улицам, которые все больше и больше наполнялись людьми. Затем Поллукс сказал:
— Дай я возьму тебя под руку, ты должна чувствовать, что я защищаю тебя, а я желал бы при каждом моем шаге сознавать, что я снова нашел тебя и могу быть возле тебя, чудное создание!
В этой просьбе не было и тени озорства, она звучала скорее глубокой серьезностью, и густой голос ваятеля дрожал от волнения, когда он повторил ее с сердечной нежностью. Точно перст любви постучалась она в сердце девушки, которая вложила свою руку в руку Поллукса и отвечала тихим голосом:
— Уж ты сумеешь меня защитить.
— Да, — сказал он твердо и схватил левой рукой ее маленькую ручку.
Она не отняла руки, и, когда они молча прошли несколько шагов, Поллукс вздохнул и спросил:
— Знаешь ли ты, что я чувствую?
— Что?
— Я и сам не в состоянии объяснить это как следует. Это такое чувство, как будто я победитель на Олимпийских играх или же император подарил мне свою пурпурную мантию. Но наплевать на венок и на пурпур. Сейчас ты опираешься на мою руку, а я держу ее в своих руках: в сравнении с этим все другое — ничто. Если бы здесь не было людей, то я… я… я не знаю, что бы я сделал.
Упоенная счастьем, она посмотрела на него; он же горячо и надолго прильнул к ее руке. Затем он выпустил ее и сказал со вздохом, исходившим из самой сокровенной глубины его сердца:
— О Арсиноя, прекрасная Арсиноя, как я люблю тебя!
Это признание тихо, но пламенно сорвалось с его губ. Девушка крепко прижала его руку к себе, прильнула головой к его плечу, встретилась своими большими, широко раскрытыми глазами с его нежным взглядом и тихо сказала:
— Поллукс, я так счастлива! Мир так прекрасен!
— Нет, я готов его возненавидеть! — воскликнул ваятель. — Слышать это и иметь возле себя бдительную старуху и быть принужденным степенно выступать среди улицы, кишащей народом, невыносимо! Этого я не могу терпеть дольше! Девушка из девушек, здесь темно!
Действительно, в углу, который образовали два дома, примыкавшие один к другому, лежала глубокая тьма. Там Поллукс привлек Арсиною к себе и быстро запечатлел на ее невинных устах первый поцелуй, но среди этой тьмы в их сердцах было светло, сияло солнце.
Она крепко обвила руками его шею и была бы готова оставаться в таком положении до скончания дней, но к ним приближалась шумная толпа рабов.
С песнями и беснованием начали эти несчастные свое празднование вскоре после полуночи, чтобы полнее насладиться торжеством, освобождавшим их на короткое время от всяких обязанностей.
Поллукс знал, как необузданны они могут быть в своем веселье, и, идя с Арсиноей, просил ее держаться поближе к домам.
— Как они веселы, — сказал он, указывая на ликовавшую толпу. — Сегодня хозяева будут даже слегка им прислуживать. Для них только что начинается их лучший день в году; для нас же начался прекраснейший день в нашей жизни.
— Да, да, — отвечала Арсиноя и обвила обеими руками его сильную руку.
Затем она весело засмеялась, так как Поллукс заметил, что старая невольница прошла мимо них с опущенной головой и последовала за другой молодой парой.
— Я позову ее, — сказала Арсиноя.
— Нет, нет, оставь ее, — упрашивал художник, — те двое, что впереди, наверное больше нуждаются в ее охране, нежели мы.
— Как могла она принять вон того маленького человека за тебя? — засмеялась девушка.
— Если бы я был хоть немножко пониже! — отвечал Поллукс, вздыхая. — Подумай, какая масса жгучей любви и мучительного желания входит в такой длинный сосуд, как я.
Она ударила его по руке, и в наказание за это он быстро коснулся ее лба губами.
— Но здесь люди, — сказала она, отстраняясь.
— Не беда, они только позавидуют, — весело возразил он.
Улица была пройдена, и теперь они стояли перед каким-то садом.
Он принадлежал вдове Пудента. Поллукс знал это, так как владелица сада Павлина была сестрой архитектора Понтия и имела кроме этого великолепный дом в городе. Но неужели это возможно? Неужели их принесли сюда невидимые руки?
Ворота усадьбы были заперты. Скульптор разбудил привратника, сказал, что ему нужно, и привратник, получивший приказание впустить родных больной хотя бы и ночью, проводил его с Арсиноей до места, откуда можно было видеть яркий свет, мерцавший в домике вдовы Анны.
Луна освещала путь, усеянный раковинами; кусты и деревья сада бросали резко очерченные тени на освещенные площадки, море ярко сверкало. Привратник оставил двух счастливцев, как только они вошли в темную аллею. Поллукс, открыв свои объятия, сказал:
— Теперь еще один поцелуй, о котором я буду вспоминать, поджидая тебя.
— Теперь нет, — упрашивала девушка, — теперь, когда мы здесь, мне уже не до радости. Я беспрестанно думаю о бедной Селене.
— Против этого нельзя ничего возразить, — сказал покорно Поллукс. — Но я буду вознагражден, когда пройдет срок ожидания.
— Теперь уже нет! — вскричала Арсиноя, кинулась к нему на грудь и затем поспешила к дому.
Он последовал за нею, и когда она остановилась у одного ярко освещенного окна, приходившегося вровень с землей, то остановился и он.
Они вместе заглянули в высокую, обширную, чрезвычайно опрятную комнату, в которой была только одна дверь, выходившая в некрытые сени. Стены этой комнаты были окрашены в светло-зеленый цвет. Единственное украшение висело над дверью.
На заднем плане этой комнаты стояла кровать, на которой покоилась Селена. В нескольких шагах от нее сидела горбатая Мария и спала, а вдова Анна подошла к больной с мокрым компрессом и осторожно положила его ей на голову.
Поллукс подтолкнул локтем Арсиною и прошептал ей:
— Как лежит твоя сестра! Это спящая Ариадна, покинутая Дионисом. Какую боль она почувствует, когда проснется!
— Мне она кажется не такой бледной, как обыкновенно.
— Посмотри, как согнута ее рука и в каком красивом положении ее голова покоится на ладони!
— Теперь уходи! — тихо воскликнула Арсиноя. — Тебе не следует подсматривать здесь.
— Сейчас, сейчас. Если бы там лежала ты, никакое божество не сдвинуло бы меня с места. Как осторожно Анна снимает примочку с больной ноги! Даже с глазом нельзя было бы обращаться заботливей, чем эта матрона обращается с ногой Селены.
— Отойди назад; она смотрит прямо сюда.
— Чудное лицо! Может быть, это какая-нибудь Пенелопа; но в ее глазах есть что-то совсем особенное. Если бы мне пришлось опять лепить изображение Урании, созерцающей звезды, или Сафо, полную божественного вдохновения и смотрящую в поэтическом восторге на небо, я придал бы ее глазам именно это выражение. Она уже не очень молода, и, однако же, какое у нее лицо! Оно кажется мне похожим на небо, с которого ветер прогнал все облака.
— Серьезно говорю, уходи, — приказала Арсиноя и вырвала у него свою руку, которую он схватил опять.
Поллукс заметил, что ей не понравилась его похвала красоте другой женщины, и он, обняв ее, прошептал задабривающим тоном:
— Успокойся, дитя! Тебе нет равных в Александрии и нигде, где понимают греческий язык. Совершенно чистое небо, конечно, не кажется мне наиболее прекрасным. Один свет, одна синева — это не для художника. Истинную прелесть придают небесному своду несколько подвижных облачков, озаренных сменяющимися серебряными и золотыми лучами. И хотя твое лицо тоже походит на небо, но, право, в нем нет недостатка в грациозной, вечно изменчивой подвижности черт. Эта матрона…
— Посмотри, — прервала его Арсиноя, которая снова прильнула к нему. — Посмотри, с какою любовью Анна наклоняется над Селеной. Вот она тихо целует ее в лоб. Ни одна мать не может ухаживать за дочерью с большей нежностью. Я знаю ее уже давно. Она добра, очень добра; это трудно даже понять, так как она христианка.
— Крест вон там над дверью, — сказал Поллукс, — есть знак, по которому эти странные люди узнают один другого.
— Что означают голубь, рыба и якорь вокруг креста? — спросила Арсиноя.
— Это символические знаки из христианских мистерий, — отвечал Поллукс. — Я не понимаю их. Это жалкая мазня; последователи распятого бога презирают искусство, в особенности мое, так как всякие статуи богов им ненавистны.
— И между подобными нечестивцами есть такие хорошие люди! Я сейчас иду в дом. Вот Анна опять смачивает полотенце.
— И как бодра, как ласкова она при этом! Однако же все в этой большой чистой комнате какое-то чуждое, неуютное, непривлекательное; я не желал бы жить в ней.
— Почувствовал ли ты легкий запах лаванды, просачивающийся из окна?
— Давно. Вот твоя сестра шевелится и открывает глаза. Теперь она закрывает их снова!
— Вернись в сад и жди меня, — прибавила Арсиноя решительно. — Я только посмотрю, что с Селеной. Я не буду оставаться долго: отец хочет, чтобы я вернулась поскорей, и никто не может ухаживать за больной лучше Анны.
Девушка вырвала свою руку из руки друга и постучалась в дверь домика. Ей отворили, и вдова сама подвела Арсиною к постели сестры.
Поллукс сначала сел на скамейку в саду, но скоро опять вскочил и стал мерить большими шагами дорогу, по которой шел с Арсиноей. Какой-то каменный стол задержал его при этом хождении, и ему пришла фантазия перепрыгнуть через него. Идя мимо стола в третий раз, он стремительно перепрыгнул через него; но после этого сумасбродного поступка он тотчас остановился и пробормотал про себя: «Точно мальчишка!» И в самом деле он чувствовал себя счастливым ребенком.
Во время ожидания он сделался серьезнее и спокойнее. С чувством благодарности року он говорил самому себе, что теперь нашел тот женский образ, о котором мечтал в лучшие часы своего творчества, что этот образ принадлежит ему, только ему.
Но кто, собственно, он сам? Бедняк, который должен кормить много ртов! Это должно перемениться. Он не хочет ничего отнимать у сестры, но с Папием он должен разойтись и встать на собственные ноги. Его мужество выросло, и, когда Арсиноя наконец вернулась от сестры, он уже решил, что в своей собственной мастерской сперва со всем прилежанием изготовит бюст Бальбиллы, а потом вылепит бюст своей милой. Эти две головки не могут не удаться ему. Император непременно их увидит, они будут выставлены. И внутренним оком он уже видел себя самого, как он отклоняет один заказ за другим и из всех лучших заказов принимает только самые блистательные.
Арсиноя могла возвратиться домой успокоенною.
— Болезнь Селены менее опасна, чем я думала. Она не хочет, чтобы за ней ухаживал кто-нибудь другой, кроме Анны. Правда, у нее легкая лихорадка, но кто умеет так разумно, как она, говорить о каждом маленьком вопросе домашнего хозяйства и обо всем, что касается детей, тот не может быть очень больным, — говорила Арсиноя, идя через сад под руку с художником.
— Ее должно радовать и ободрять то, что ее сестра — Роксана! — вскричал Поллукс, но его прекрасная спутница отрицательно покачала головой и сказала:
— Она всегда такая особенная; то, что меня радует больше всего, ей противно.
— Селена — луна, а ты — солнце.
— А кто ты? — спросила Арсиноя.
— Я длинный Поллукс, и сегодня мне кажется, что со временем я еще сделаюсь великим Поллуксом.
— Если это тебе удастся, то я вырасту с тобою вместе.
— Это будет твоим правом, так как только с тобою может удаться мне то, что я замышляю.
— Как могу я, неловкое создание, помочь художнику?
— Живя и любя его! — вскричал ваятель и поднял ее вверх, прежде чем она могла помешать этому.
У ворот сидела старая рабыня и спала.
Привратник сказал ей, что ее молодая госпожа со своим провожатым пропущена сюда, но ее в усадьбу не впустил. Стулом ей служила тумба, и во время ожидания веки ее смежились, несмотря на все возраставший шум на улице.
Арсиноя не разбудила ее и лукаво спросила Поллукса:
— Ведь мы одни найдем дорогу домой?
— Если Эрот не собьет нас с пути, — отвечал художник.
Продвигаясь вперед, они перебрасывались нежными словами.
Чем более они приближались к Лохиаде и к широкой дороге, которую Канопская улица, главнейшая и длиннейшая в городе, пересекала под прямым углом, тем гуще становился поток людей, двигавшихся вместе с ними. Но это обстоятельство было им на руку, так как если кто желает оставаться незаметным, а между тем не находит себе уединенного места, то ему стоит только замешаться в толпу.
Увлекаемые вперед толпами людей, стремившихся к центральному пункту праздничного движения, они крепко прижимались друг к другу, чтобы их не разлучило шествие обезумевших фракийских женщин, которые в эту ночь, последовавшую за кратчайшим днем в году, верные обычаю своей родины, мчались стремительным потоком, ведя с собою бычка.
Теперь они находились едва в сотне шагов от Лунной улицы, и навстречу им раздалась опьяняющая, веселая, дикая, разудалая песня, покрываемая звуками барабанов, флейт, бубенчиков и веселыми ликующими криками.
Далее, на Царской улице, кончавшейся у Лохиады и пересекавшей Брухейон, им навстречу стремилась веселая толпа.
Впереди всех среди других знакомых шел ювелир Тевкр, младший брат счастливого Поллукса. Увенчанный плющом, размахивая тирсом, он плясал, а за ним, ликуя, неслась целая процессия мужчин и женщин, возбужденных до безумия, кричащих, поющих, пляшущих. Стебли винограда, хмеля и царских кудрей обвивали сотню голов; венки из тополя, лотоса и лавра колебались на пылающих лбах; шкуры пантер, оленей и косуль свешивались с нагих плеч и при быстром беге их носителей и носительниц вздымались высоко, подбрасываемые ветром.
Художники и богатые молодые люди, возвращавшиеся с какого-то пиршества со своими возлюбленными, открывали это шествие с хором музыкантов. Кто встречал эту веселую толпу, того она увлекала, тащила с собою вперед. Почтенные граждане и гражданки, работники, девки, рабы, солдаты, матросы, центурионы, флейтистки, ремесленники, шкиперы, целый театральный хор, который угощал какой-то любитель искусства, возбужденные женщины, тащившие с собою козла, предназначавшегося к убиению в честь Вакха, — никто из них не устоял против искушения присоединиться к шествию.
Оно повернуло теперь на Лунную улицу и двигалось по обсаженной вязами аллее, ограниченной с двух сторон проезжей дорогой, которая в это время не была никем занята.
Как громко звучали двойные флейты, как крепко ударяли нежные руки девушек по телячьей коже барабанов, как весело играл ветер распущенными волосами бесновавшихся женщин и дымом факелов, которыми с громкими криками ликования размахивали удалые парни, наряженные Панами и сатирами!
Здесь девушка на бегу высоко подбрасывала свой тамбурин и потрясала бубенчиками на его обруче так сильно, что казалось, вот-вот эти пустые металлические шарики оторвутся от него и по собственной прихоти, звеня, разлетятся по воздуху. Там, возле этой до безумия возбужденной девушки, прыгал изысканно-грациозными скачками красивый юноша. Он с комической заботливостью держал под мышкой конец длинного бычачьего хвоста, который прицепил себе, и дул то в самые длинные, то в самые короткие тростниковые дудки, изображавшие свирель Пана. Иногда из середины этого шумного стремительного шествия раздавался какой-то громкий рев, который мог означать и радость, и горесть; но его каждый раз быстро заглушали безумный смех, разудалая песня, веселая музыка.
Старики и юноши, знатные и бедняки — короче, все, приближавшиеся к этому кортежу, увлекаемые какой-то непреодолимой силой, невольно следовали за ним с ликующими криками.
Поллукс и Арсиноя давно уже не шли рядом спокойным, степенным шагом, а, смеясь, двигали ногами в такт веселых звуков.
— Как это звучит! — вскричал художник. — Мне хочется плясать, Арсиноя, плясать и кричать вместе с тобою, подобно исступленному.
Прежде чем она могла ответить, он громко закричал:
— Ио, ио! — и высоко поднял ее.
Тогда и ею тоже овладело опьянение радостью: размахивая над головой рукою, она присоединила свой голос к его ликующему крику и разрешила ему увести ее туда, где цветочница продавала свой товар.
Там она позволила ему обвить ее виноградными листьями, надела ему на голову лавровый венок, обвила плющом его шею и грудь, громко засмеялась, когда он бросил цветочнице крупную монету, и крепко уцепилась за его руку.
Все это она проделала не задумываясь, с легкой поспешностью, дрожащими пальцами, точно в чаду.
Вот процессия кончилась. Шесть женщин и девушек с венками на головах, взявшись под руку, примкнули к ней с громким пением.
Поллукс потащил возлюбленную в этот веселый ряд, снова обнял ее, дал и ей обнять себя, и оба они понеслись быстрым танцевальным шагом вперед. Они размахивали свободными руками, откидывали голову назад, с громкими криками и песнями — и забыли все, что их окружало. Им казалось, будто их соединяет пояс, сотканный из солнечных лучей, и какой-то бог поднимает их высоко к себе и среди громких криков и ликования несет мимо бесчисленных звезд через светлые пространства эфира.
И они позволили увлечь себя по Лунной улице на Канопскую, а затем обратно к морю до храма Диониса.
Там они остановились, запыхавшись. И только теперь вернулось к нему сознание, что он — Поллукс, а к ней — что она Арсиноя и что ей следует отправиться к отцу и к детям.
— Пойдем домой, — тихо сказала она. При этом она опустила руки и затем в смущении стала собирать свои распущенные волосы.
— Да, да, — отвечал он точно во сне.
Затем он освободил ее, ударил себя рукой по лбу и, обратившись к отворенной двери храма Диониса, вскричал:
— Что ты могуществен, Дионис, что ты прекрасна, Афродита, что ты очарователен, Эрот, — это я узнал только сегодня!
— Мы оба были совершенно зачарованы божеством, и это было нечто чудесное, — сказала Арсиноя. — Но вот идет новое шествие, а я должна вернуться домой.
— Так пойдем через маленькую Портовую улицу, — предложил Поллукс.
— Да. Я должна снять листья с волос, а там никто не увидит нас.
— Я помогу тебе.
— Нет, не прикасайся ко мне, — строго возразила Арсиноя.
Она собрала массу своих мягких блестящих волос и освободила их от листьев, которые скрывались в них подобно зеленым жукам в махровых соцветиях. Наконец она спрятала волосы под покрывалом, которое уже давно спустилось с головы и держалось точно чудом, зацепившись за пряжку пеплума.
Поллукс посмотрел на нее и воскликнул, увлеченный могуществом страсти:
— Вечные боги, как я люблю тебя! Мое сердце было играющим ребенком, но сегодня оно выросло и сделалось героем. Подожди только, подожди, этот герой возьмет свое оружие в руки!
— И я буду сражаться вместе с ним! — весело сказала Арсиноя, снова оперлась на его руку, и оба они поспешили к дворцу, не столько шагая, сколько приплясывая.
Позднее солнце короткого декабрьского дня уже возвещало холодной серой полоской свой скорый восход, когда Поллукс со спутницей проходил через ворота, давно уже открытые для рабочих.
В первый раз в зале муз, а во второй — в проходе, который вел в жилище смотрителя, они с сожалением, но все же весело простились. Однако их прощание было коротко, так как свет какой-то лампочки скоро разлучил их.
Арсиноя быстро убежала.
Им помешал Антиной. Он ожидал здесь императора, все еще наблюдавшего звезды на башне, построенной для него Понтием, и узнал Арсиною, когда она поспешно проходила мимо.
Как только она исчезла, Антиной обратился к Поллуксу и весело сказал ему:
— Прошу у тебя извинения, я помешал твоему свиданию с возлюбленной.
— Она моя невеста, — гордо отвечал художник.
— Тем лучше, — сказал любимец императора и так глубоко вздохнул, как будто это уверение Поллукса освободило его сердце от какой-то тяжести. — Тем лучше. Не можешь ли ты мне сказать, как здоровье сестры прекрасной Арсинои?
— Разумеется, могу, — отвечал художник и позволил вифинцу взять его под руку.
В следующий час ваятель, с губ которого лились шумным потоком бодрые и вдохновенные слова, совершенно пленил сердце Антиноя.
Арсиноя застала отца и своего слепого брата Гелиоса, который уже не казался больным, в глубоком сне.
Рабыня пришла домой через несколько минут после нее, и когда наконец Арсиноя с распущенными волосами бросилась в постель, то сейчас же заснула, и грезы снова привели ее к Поллуксу и при звуках барабанов, флейт и бубенчиков подняли их обоих и понесли высоко над пыльными путями земли, как два оторванных ветром листка.
V
Солнце уже взошло, когда смотритель Керавн проснулся. Он спал в своем кресле почти так же крепко, как на постели, однако же не чувствовал себя освеженным и во всех членах ощущал ломоту.
В большой горнице все валялось вперемешку, как накануне вечером, и это ему было неприятно, так как он привык, входя в эту комнату утром, находить ее в лучшем порядке.
На столе стояли остатки детского ужина, облепленные мухами, и между блюдами и корками хлеба блестели украшения его собственные и его дочери.
Куда бы он ни посмотрел, он видел части одежды и разные вещи, которые были здесь не у места.
В комнату вошла, позевывая, старая рабыня. Ее седые курчавые волосы спускались в беспорядке на лицо, взгляд ее был неподвижен, и она шаталась на ходу.
— Ты пьяна! — крикнул на нее Керавн. И он не ошибся: после того как старуха, дожидавшаяся перед домом вдовы Пудента, проснулась и узнала от привратника, что Арсиноя уже ушла из сада, другие невольницы затащили ее в кабак.
Когда Керавн схватил ее за руки и встряхнул, она, оскалив зубы и с глупой улыбкой на мокрых губах, вскричала:
— Праздник! Все свободны! Сегодня праздник!
— Римский вздор, — прервал ее смотритель. — Готов мой суп?
Пока старуха бормотала про себя какой-то невразумительный ответ, в комнату вошел раб и сказал:
— Сегодня мы все празднуем: могу ли и я тоже уйти со двора?
— Этого еще недоставало! — вскричал Керавн. — Это чудовище пьяно, Селена больна, а ты рвешься на улицу!
— Но никто не остается сегодня дома, — возразил негр.
— Так убирайся! — закричал Керавн. — Шляйся до полуночи! Делай, что хочешь, только не ожидай, что я буду держать тебя дольше. Для верчения ручной мельницы ты еще годишься, и, наверно, найдется какой-нибудь дурак, который даст за тебя две-три драхмы.
— Нет, нет, не надо продавать! — застонал старик и поднял руки с умоляющим видом; но Керавн не слушал его и продолжал:
— Собака, по крайней мере, привязана к своему господину, а вы — вы объедаете его, и когда он нуждается в вас, то вас тянет шляться по улицам.
— Но я останусь, — завыл старик.
— Делай, что хочешь. Ты уже давно похож на разбитую клячу, которая делает всадника посмешищем для детей. Когда ты выходишь со мною, то мне вслед люди смотрят так, как будто у меня какое-нибудь грязное пятно на паллии. И эта паршивая собака желает праздновать и корчить из себя важную фигуру среди граждан!
— Да ведь я остаюсь, только не продавай меня! — жалобно простонал раб, стараясь поймать руку своего повелителя, но Керавн оттолкнул его и приказал ему идти в кухню, развести огонь и облить водой голову старухи, чтобы привести ее в себя.
Раб выпроводил ее за дверь, а Керавн пошел в спальню дочери, чтобы разбудить ее.
В комнате Арсинои не было никакого другого света, кроме того, которому удавалось прокрасться через отверстие под самым потолком. Косые лучи утреннего солнца падали теперь на постель, к которой подошел Керавн.
Там его дочь лежала в глубоком сне. Прекрасная голова девушки покоилась на согнутой правой руке, распущенные светло-каштановые волосы потоком струились на нежные плечи и переливались через край постели.
Еще никогда дочь не казалась ему такой прекрасной, мало того — вид ее взволновал его сердце, так как Арсиноя напомнила ему умершую жену. И не одна суетная гордость, но и движение истинной отеческой любви невольно превратило желание его души в сердечную молитву без слов, чтобы боги сохранили это дитя и даровали ему счастье.
Он не привык будить дочерей, которые всегда просыпались и были на ногах раньше его, и ему было тяжело прервать сладкий сон своей любимицы; но это было необходимо, и он, окликнув Арсиною по имени, потрепал ее по плечу и сказал, когда она наконец приподнялась и посмотрела на него вопросительно:
— Это я. Вставай! Вспомни, дитя, сколько сегодня предстоит дел.
— Конечно. Но ведь еще очень рано, — возразила она, зевая.
— Рано? — спросил Керавн, улыбаясь. — Мой желудок утверждает противное. Солнце стоит уже высоко, а я еще не получил своего супа.
— Пусть его сварит старуха.
— Нет, нет, дитя, ты должна встать. Разве ты забыла, кого ты должна представлять? А моя завивка? А супруга префекта? И затем — твой наряд?
— Так уйди… Мне нет ни малейшего дела до Роксаны и до всего этого переодевания.
— Потому что ты еще не совсем проснулась, — засмеялся управитель. — Каким образом очутился листок плюща в твоих волосах?
Арсиноя покраснела, схватилась за то место головы, на которое указал ей отец, и сказала лениво:
— От какой-нибудь ветки. Но теперь уходи, чтобы я могла встать.
— Сейчас, сейчас. В каком положении ты нашла Селену?
— Ей вовсе не так плохо; но об этом я расскажу потом. Теперь же я хочу остаться одна.
Когда затем через полчаса Арсиноя принесла отцу суп, он посмотрел на нее с удивлением. Ему показалось, что с дочерью произошла какая-то перемена. В ее глазах светилось нечто, чего он еще не замечал прежде, и придавало ее юным чертам такое значительное выражение, что он почти испугался.
Пока она мешала суп, Керавн с помощью рабов поднял детей с постели.
Теперь они сидели за завтраком, и между ними слепой Гелиос, свежий и здоровый.
В то время как Арсиноя рассказывала отцу о Селене и о превосходном уходе за нею вдовы Анны, Керавн не спускал с нее глаз. Когда же она, заметив это, спросила с нетерпением, что в ней сегодня такое особенное, то он покачал головой и ответил:
— Какие, однако, вы, девушки! Тебе оказали великую честь — выбрали тебя для роли невесты Александра, и вот гордость и радость по этому поводу удивительно изменили тебя в одну ночь, — впрочем, по моему мнению, не к худшему.
— Глупости, — возразила Арсиноя, покраснев, и бросилась на ложе, нежась и потягиваясь. Она не чувствовала усталости, но ощущала во всех членах приятную истому, наполнявшую ее каким-то особенным чувством благополучия.
Ей казалось, будто она вышла из теплой ванны. До ее слуха снова и снова доносились словно издалека звуки веселой музыки, за которыми она следовала вместе с Поллуксом.
Она то улыбалась, то смотрела неподвижным взором перед собой и при этом думала, что если бы ее милый позвал ее в этот час, то в ней было бы достаточно силы для того, чтобы тотчас же вновь пуститься с ним в бешеную пляску. Всю ее пронзало такое приятное ощущение полного здоровья!
Только глаза ее были слегка воспалены, и когда Керавну показалось, что он замечает в дочери что-то новое, то это был какой-то луч серьезности, присоединившийся теперь к веселому блеску, который он привык видеть в ее глазах.
По окончании завтрака, когда раб повел детей гулять и Арсиноя принялась завивать кудри отцу, Керавн принял одну из своих величественнейших поз и сказал внушительным тоном:
— Дитя мое!
Девушка опустила накаленные щипцы и, заранее ожидая услышать какую-нибудь из тех причуд, против которых привыкла бороться Селена, спросила:
— Ну?
— Слушай меня внимательно.
То, что он хотел сказать теперь, пришло ему в голову только час тому назад, когда он лишил старого раба удовольствия уйти со двора, однако же он принял вид глубокомысленного философа и, прикасаясь пальцами к своему лбу, промолвил:
— Уже с давнего времени я ношусь с одной тяжелой мыслью. Теперь она созрела в твердое намерение, и я сообщу это решение тебе. Нам придется купить нового раба.
— Но, отец, — вскричала Арсиноя, — подумай, чего это будет стоить! Если у нас будет еще один человек, которого нужно кормить…
— Об этом нет и речи, — прервал ее Керавн. — Я променяю старого раба на более молодого, с которым можно будет показаться. Я уже говорил тебе вчера, что отныне на нас будут обращать больше внимания, чем прежде, и если мы будем появляться на улице или где-нибудь в другом месте с этим черным пугалом…
— Зебек, разумеется, не подходит для парада, — прервала Арсиноя отца. — Ну, что ж, будем впредь оставлять его дома.
— Дитя, дитя, — возразил Керавн тоном упрека, — неужели ты никогда не думаешь о том, кто мы такие, как неприлично нам появляться на улице без раба?
Девушка пожала плечами и указала отцу, что Зебек все же старый член семейства, что дети льнут к нему, так как он ходит за ними как нянька, что новый раб будет дорого стоить и только силою можно будет заставить его делать многое такое, что этот старик делает охотно и хорошо.
Но Арсиноя проповедовала глухому.
Селены тут не было, и, не боясь ее упреков, Керавн, подобно безнадзорному ребенку, дорвавшемуся до того, в чем ему отказывали, упорно настаивал на своем решении — обменять старого верного слугу на нового, представительного раба.
Ни на одно мгновение он не подумал о печальной участи, которая угрожала этому поседевшему в его доме дряхлому старику в случае, если он будет продан. Но все-таки Керавн смутно чувствовал, что с его стороны нехорошо отдавать последние скопившиеся в доме деньги на нечто такое, что, в сущности, не было необходимо.
Чем более основательными казались ему доводы Арсинои, чем настойчивей предостерегал его внутренний голос против принесения этой новой жертвы своему тщеславию, тем тверже и энергичнее он настаивал на своем желании. Когда он защищал это желание, оно все больше приобретало в его глазах вид необходимости, а его уму представлялось множество оснований, делавших его как будто разумным и легко исполнимым.
Деньги теперь уже были; после избрания Арсинои для роли Роксаны он мог надеяться на то, что ему дадут взаймы; его обязанностью было окружить себя почетом, чтобы не отпугнуть аристократического зятя, о котором он мечтал; на случай крайности у него все еще оставалось собрание редкостей, стоило только найти подходящего покупщика. Если за подложный меч Антония заплатили такую высокую цену, то как много могли бы предложить за другие, гораздо более ценные предметы!
Арсиноя то краснела, то бледнела, когда отец снова и снова возвращался к ее торговой сделке, но она не смела признаться ему в истине и тем искреннее раскаивалась в своей лжи, чем яснее здравый ее ум сознавал, что выпавшая вчера на ее долю честь угрожала усилить слабости ее отца до самых гибельных пределов.
Сегодня она была бы вполне довольна, если бы нравилась только Поллуксу; она без сожаления отдала бы свою роль какой-нибудь другой девушке, отказалась бы от всяких притязаний на одобрение и восторженное удивление, которые доставила бы ей эта роль и которые еще вчера казались ей неоценимым благом.
Она и высказала это; но Керавн не принял ее заявления всерьез, расхохотался ей в лицо и начал распространяться в загадочных намеках о богатстве, которое не преминет завернуть к ним. И так как он смутно чувствовал необходимость показать, что не все его действия обусловлены личным тщеславием и заботой только о своей собственной особе, то объявил, что возлагает на себя великое самопожертвование и на первое время удовольствуется позолоченным головным обручем и вовсе не думает покупать обруч из чистого золота. Он думал, что этим подвигом самоотречения приобрел право употребить изрядную сумму денег на покупку нового, представительного раба.
На просьбы Арсинои он не обращал внимания, и когда она заплакала, так как угрожавшая потеря старого домочадца была для нее прискорбна, то отец с гневом запретил ей проливать слезы из-за таких пустяков. Он сказал, что это ребячество и что ему вовсе не хочется вести ее с красными глазами к жене префекта.
Во время этих разговоров завивка его волос окончилась, и он приказал Арсиное сейчас же хорошенько убрать собственные волосы и затем идти с ним. Они хотели купить новое платье и пеплум, навестить Селену, а затем отправиться на носилках к госпоже Юлии.
Еще вчера он считал излишней роскошью пользоваться носилками, а сегодня уже соображал, не будет ли уместно нанять экипаж.
Как только он остался один, ему пришла в голову еще одна новая идея.
Надменный архитектор должен узнать, что он, Керавн, не такой человек, чтобы позволить оскорблять и запугивать себя безнаказанно… Поэтому он отрезал свободную полосу папируса от одного письма, хранившегося у него в сундуке, и написал на ней следующее:
«Македонянин Керавн архитектору Клавдию Венатору из Рима.
Моя старшая дочь Селена по твоей вине получила такое повреждение, что лежит теперь больная; ее здоровью угрожает серьезная опасность, и она испытывает неслыханные страдания. Мои другие дети не находятся более в безопасности в доме своего отца, и я вторично предлагаю тебе посадить свою собаку на цепь. Если ты откажешься исполнить это справедливое требование, то я представлю дело на благоусмотрение императора. Я сообщаю тебе, что произошли события, которые побудят Адриана наказать каждого наглеца, пренебрегшего уважением, подобающим мне и моим дочерям».
Запечатав это письмо своей печатью, он позвал раба и сказал ему:
— Отнеси это письмо к архитектору из Рима и потом приведи двое носилок. Поторопись, а во время нашего отсутствия присматривай хорошенько за детьми. Завтра или послезавтра ты будешь продан. Кому — это будет зависеть от твоего поведения в последние часы, в которые ты еще будешь принадлежать нам.
Негр испустил громкий жалобный крик, вырвавшийся из глубины его сердца, и бросился к ногам своего господина.
Этот вопль резанул Керавна по сердцу, но он решился не допустить, чтобы его растрогали, и хотел непременно избавиться от старого раба.
Но негр еще крепче обхватил его колени, и когда дети, привлеченные воем своего друга, стали громко плакать вместе с ним, а маленький Гелиос начал гладить Зебека по наполовину вылезшим и похожим на шерсть волосам, этому тщеславному человеку стало не по себе и, чтобы не поддаться собственной слабости, он нарочито громко и запальчиво закричал:
— Вон! И делай, что тебе приказано, не то я возьмусь за хлыст!
С этой угрозой он вырвался из рук несчастного, который с поникшей головой вышел из комнаты и с письмом в руке остановился перед покоями императора.
Личность и поведение Адриана наполняли его страхом и почтением, и он не осмеливался постучать в его дверь. Он стоял все еще со слезами на глазах, когда в коридор вышел Мастор, неся остатки завтрака своего повелителя.
Негр окликнул его и протянул ему письмо управителя, пробормотав плаксивым тоном:
— От Керавна твоему господину.
— Положи его сюда на поднос, — приказал Мастор. — Но что с тобой приключилось, старина? Ты воешь, и у тебя такой плачевный вид. Не выпороли ли тебя?
Негр отрицательно покачал головой и отвечал слезливо:
— Керавн хочет продать меня.
— Найдутся господа получше его.
— Но Зебек стар, Зебек слаб, Зебек уже не может поднимать и таскать, и при тяжелой работе он пропадет, наверное пропадет.
— Разве у тебя работа легкая и тебя хорошо содержат у смотрителя?
— Ни вина, ни рыбы, часто голодаю, — жаловался старик.
— Так радуйся, что уходишь от него.
— Нет, нет! — застонал старик.
— Глупый чудак! — сказал Мастор. — Чего же тебе еще нужно от ворчливого скряги?
Негр несколько времени не отвечал; затем его впалая грудь начала подниматься и опускаться, и вдруг, как будто прорвалась плотина, задерживавшая его признание, он с громким всхлипыванием вскричал:
— Дети, малютки, наши малютки! Они так милы, а наш Гелиос, наш маленький слепой Гелиос погладил Зебека по волосам, потому что он должен уйти, вот тут, тут погладил, — и он указал на совершенно голое место, — и теперь Зебек уйдет и никогда не увидит их опять, точно все они умерли.
Эти слова тронули сердце Мастора: они пробудили в нем воспоминание о собственных потерянных детях и желание утешить несчастного товарища.
— Бедняга, — сказал он с состраданием. — Да, дети!.. Они малы, а дверь, которая ведет к сердцу, так узка, но они проходят через нее шутя, во сто раз легче и лучше, чем большие. Я уже потерял детей, и притом своих собственных. Я могу объяснить каждому, что значит горе, но теперь я знаю также, где можно найти утешение.
При этом уверении Мастор придержал поднос бедром и правой рукой, а левую положил на плечо негра и прошептал ему:
— Слыхал ли ты о христианах?
Зебек утвердительно и с таким выражением кивнул головой, как будто ему говорили о предмете, о котором он наслушался разных чудес и от которого ожидал чего-то прекрасного; а Мастор приглушенным голосом продолжал:
— Приходи завтра до восхода солнца на двор к мостильщикам. Там ты услышишь о том, кто утешает страждущих и обремененных.
Слуга императора опять взял поднос в обе руки и быстро удалился, но в глазах старика блеснула надежда. Он не ожидал счастья, но думал, что, может быть, существует средство переносить легче тяготы жизни.
Передав поднос кухонным рабам, Мастор возвратился к своему господину и подал ему письмо смотрителя.
Час был выбран неудачно для Керавна, потому что император находился в мрачном настроении. Он бодрствовал до утра, потом спал едва три часа и в эту минуту, сдвинув брови, сравнивал результаты наблюдений звездного неба, произведенных в эту ночь, с лежавшими перед ним астрономическими таблицами.
При этом он часто с неудовольствием потряхивал своей кудрявой головой; даже однажды бросил грифель, которым записывал вычисления на столе, откинулся назад на подушку дивана и обеими руками закрыл глаза.
Затем он снова начал записывать числа, и новый результат показался ему нисколько не утешительней прежнего.
Письмо Керавна давно уже лежало перед ним, когда он, взяв другую какую-то записку, наконец заметил его.
Он разорвал обертку, прочел письмо и затем отшвырнул его с гневом.
В другое время он с участием осведомился бы о страждущей девушке, посмеялся бы над чудаком или выдумал бы какую-нибудь шутку, чтобы попугать его или одурачить; но теперь его рассердили угрожающие слова смотрителя и усилили его антипатию к нему.
Соскучившись, он подозвал Антиноя, который мечтательно смотрел на гавань.
Любимец тотчас же подошел к императору.
Адриан посмотрел на него и сказал, покачав головой:
— И у тебя тоже такой вид, как будто угрожает несчастье. Не покрылось ли все небо облаками?
— Нет, господин. Над морем оно синее, но на юге собираются черные тучи.
— На юге? — спросил Адриан задумчиво. — Оттуда едва ли может угрожать нам что-нибудь дурное. Но оно идет, оно приближается, оно будет здесь, прежде чем мы успеем оглянуться.
— Ты так долго бодрствовал: это портит твое настроение.
— Настроение? Что есть настроение? — пробормотал Адриан про себя. — Настроение есть такое состояние, которое разом овладевает всеми движениями души, овладевает с основанием, а мое сердце сегодня парализовано опасением.
— Значит, ты видел на небе дурные знамения?
— В высшей степени дурные!
— Вы, мудрые люди, веруете в звезды, — сказал Антиной, — наверное, вы правы; но моя слабая голова не может понять, какое отношение может иметь их правильное движение по известным путям к моим непостоянным шатаниям туда и сюда.
— Сперва сделайся седым, — отвечал император. — Научись обнимать умом целостность Вселенной и только тогда говори об этих вещах, только тогда ты будешь в состоянии признать, что каждая часть всего сотворенного, самое великое и самое малое, тесно связаны между собою, действуют одно на другое и зависят друг от друга. Что есть и что будет в природе, что мы, люди, чувствуем, думаем и делаем, все это обусловлено вечными причинами, и то, что происходит от этих причин, демоны, стоящие между нами и божеством, обозначили золотыми письменами на голубом своде неба. Буквами этих письмен служат звезды, пути которых так же постоянны, как причины всего того, что есть и что случается.
— Вполне ли ты уверен, что никогда не ошибаешься в чтении этих письмен? — спросил Антиной.
— И я могу заблуждаться, — отвечал император, — но на этот раз я наверное не обманываюсь. Мне угрожает тяжкое бедствие. Это редкое, ужасающее, изумительное совпадение.
— Что?
— Я получил из проклятой Антиохии, откуда ко мне никогда не приходит ничего хорошего, одно изречение оракула, которое… из которого… Но к чему мне утаивать это от тебя? Там говорится, что в середине наступающего года меня постигнет и поразит тяжкое несчастье. И нынешней ночью… Посмотри со мною в эту таблицу! Вот здесь — дом смерти, вот здесь — планеты… Но что понимаешь ты в этих вещах! Словом, в эту ночь, в которую однажды уже произошло нечто страшное, звезды подтвердили слова зловещего оракула с такою ясностью, с такою несомненною достоверностью, как будто у них были языки и они кричали мне в ухо дурные предсказания. С такой перспективой перед глазами человек чувствует себя плохо. Что принесет нам середина нового года?
Адриан глубоко вздохнул, а Антиной подошел к нему, опустился перед ним на колени и спросил его детски скромным тоном:
— Смею ли я, бедное, глупое существо, научить великого мудреца, как обогатить ему жизнь хорошими шестью месяцами?
Император улыбнулся, как будто знал, что теперь последует; Антиной, ободрившись, продолжал:
— Предоставь будущему быть будущим. Что должно случиться, то случится, потому что и сами боги бессильны против судьбы. Когда дурное приближается, оно бросает перед собою черную тень. Ты обращаешь на нее внимание и позволяешь ей закрыть от тебя дневной свет; я же, мечтая, иду своей дорогой и замечаю несчастье только тогда, когда наталкиваюсь на него и оно поражает меня.
— И таким образом обеспечиваешь себе ряд неомраченных дней, — прервал Адриан своего любимца.
— Это я и хотел сказать.
— И твой совет хорош для тебя и для каждого другого прогуливающегося по ярмарке праздной жизни, — заметил император, — но человек, которому приходится вести миллионы над безднами, должен пристально подмечать и смотреть и вблизь и вдаль и не имеет права закрывать глаза, хотя бы он увидел даже нечто столь ужасное, как мне было суждено увидеть в эту ночь.
При этих словах в комнату вошел личный секретарь императора, Флегон, с новыми письмами из Рима и приблизился к повелителю. Он глубоко поклонился и спросил по поводу последних слов Адриана:
— Звезды тревожат тебя, цезарь?
— Они учат меня быть настороже, — отвечал Адриан.
— Будем надеяться, что они лгут, — сказал грек с веселой живостью. — Цицерон, конечно, был не совсем прав, не доверяя искусству звездочетов.
— Он был болтун, — возразил Адриан, нахмурившись.
— Но разве неверно, — спросил Флегон, — что если бы гороскопы, поставленные Гнею и Гаю, заслуживали доверия, то Гней и Гай должны были бы иметь одинаковые темпераменты и одинаковую судьбу, родись они случайно в один и тот же час?
— Вечно те же рассуждения, вечно тот же вздор! — прервал Адриан секретаря, раздраженный до гнева. — Говори, когда тебя спросят, и не пускайся в рассуждения о вещах, которых ты не понимаешь и которые тебя нисколько не касаются. Есть что-нибудь важное там, среди писем?
Антиной с удивлением посмотрел на императора. Почему его так возмутили возражения Флегона, между тем как на возражения его, Антиноя, он отвечал так ласково?
Адриан теперь не обращал на него внимания; он читал письмо за письмом быстро, но внимательно, делая краткие заметки на полях, подписал твердой рукой несколько декретов и, окончив свою работу, велел греку удалиться.
Как только он остался наедине с Антиноем, до него сквозь отворенные окна долетели громкие крики и радостные восклицания множества людей.
— Что это значит? — спросил он Мастора и, узнав, что рабочие и рабы только что отпущены, чтобы отдаться праздничному веселью, прошептал про себя: «Все здесь шумит, ликует, радуется, украшает себя венками, предается опьянению, а я… я, которому все завидуют, порчу себе короткое время жизни ничтожными делами, терзаюсь мучительными заботами, я… я…» — Тут он сам прервал свою речь и совершенно изменившимся голосом сказал: — Антиной, ты мудрее меня! Предоставим будущему быть будущим. Ведь этот праздник существует и для нас. Воспользуемся этим днем свободы! Перерядимся хорошенько: я — сатиром, ты — молодым фавном или чем-нибудь в этом роде. Мы бросимся в самую сутолоку праздника, будем осушать кубки, ходить по городу и наслаждаться всеми увеселениями!
— О! — вскричал Антиной и весело захлопал в ладоши.
— Эвоэ, Вакх! — вскричал Адриан, схватив стоявший на столе кубок и размахивая им. — Ты свободен сегодня до вечера, Мастор, а ты, мой мальчик, поговори с долговязым ваятелем Поллуксом. Пусть он ведет нас и достанет нам венки и какой-нибудь нелепый наряд. Я должен посмотреть на пьяных людей, я должен потолкаться среди веселящихся, прежде чем снова сделаюсь императором. Поспеши, мой друг, иначе какая-нибудь новая забота отравит мне праздничное веселье!
VI
Антиной и Мастор тотчас же вышли из комнаты императора.
На пути юноша кивком головы подозвал к себе раба и сказал ему:
— Я знаю, что ты умеешь молчать; не окажешь ли ты мне услугу?
— Лучше три, чем одну, — отвечал Мастор.
— Ты сегодня свободен. Пойдешь ты в город?
— Думаю пойти.
— Тебя не знают здесь, но это ничего не значит. Возьми вот эти монеты. На одну из них ты купишь на цветочном рынке самый красивый букет, какой только найдешь, на другую повеселись сам, а из остальных возьми драхму и найми осла. Погонщик приведет тебя к саду вдовы Пудента, в котором стоит дом госпожи Анны. Запомнил ли ты имя?
— Госпожа Анна, вдова Пудента.
— В маленьком доме, а не в большом, ты отдашь цветы… для больной Селены.
— Дочери толстого смотрителя, на которую напал наш молосс? — спросил с любопытством Мастор.
— Ей или какой-либо другой, — прервал его Антиной. — Если тебя спросят, кто прислал цветы, то скажи только: «Друг с Лохиады», ничего больше. Понял?
Раб кивнул головой и тихо воскликнул:
— Значит, и ты тоже! О женщины!
Антиной сделал отрицательный жест, в поспешных словах внушил ему, чтобы он не проговорился и позаботился о выборе самых лучших цветов. Затем он пошел в залу муз поискать Поллукса.
От него Антиной узнал, где находится больная Селена, о которой он думал всегда.
Антиной уже не застал ваятеля в мастерской.
Желание поговорить с матерью привело Поллукса в домик привратника, и теперь он стоял перед нею и, оживленно размахивая длинными руками, рассказывал ей откровенно все, что пережил в прошлую ночь.
Его рассказ звучал словно ликующая песня, и, когда он заговорил о том, как праздничная процессия увлекла его вместе с Арсиноей, Дорида вскочила со стула, захлопала своими маленькими пухлыми руками и вскричала:
— Вот это веселье, вот это радость! Так и я летала тридцать лет тому назад с твоим отцом.
— Не только тридцать лет тому назад, — заметил Поллукс. — Я еще совсем хорошо помню, как ты однажды во время больших дионисии, охваченная могуществом бога, со шкурой косули на плече мчалась по улице.
— Это было хорошо, это было прекрасно! — вскричала Дорида с блестящими глазами. — Но тридцать лет тому назад это было еще иначе. Я уже однажды рассказывала тебе, как я тогда с нашей служанкой пошла на Канопскую улицу, чтобы посмотреть большую праздничную процессию из дома тетки Архидики. Мне было нелегко идти, так как мы жили у театра. Мой отец был театральным смотрителем, а твой принадлежал к числу главных певцов хора. Мы спешили, но разный сброд задерживал нас, а пьяные парни лезли и заигрывали со мною.
— Да ведь ты и была красива, как розанчик, — прервал ее сын.
— Как розанчик, но не как твоя великолепная роза, — отвечала старуха. — Во всяком случае, я была настолько красива, что переодетые парни, фавны и сатиры и даже лицемеры-киники в разорванных плащах считали нужным смотреть мне вслед и получать удары по пальцам, когда пытались потащить меня с собой или украдкой поцеловать. Я не заглядывалась на красавцев, потому что Эвфорион уже успел околдовать меня своими пламенными взглядами — не словами, так как меня держали строго и ему никогда не удавалось поговорить со мною. Дойдя до угла Канопской и Купеческой улиц, мы не могли идти дальше, потому что там столпилась масса народа и с воем и ревом смотрела на бесновавшихся клодонских женщин, которые вместе с другими менадами в священном исступлении разрывали козла зубами. Меня приводило в ужас это зрелище, но я все-таки была принуждена смотреть и кричала и испускала радостные восклицания подобно другим. Моя служанка, к которой я прижалась в страхе, была тоже охвачена бешенством и потащила меня в середину круга вплотную к кровавой жертве. Тогда на нас бросились две исступленные женщины, и я почувствовала, как одна из них обхватила меня и старается повалить. Это было страшное мгновение, но я храбро защищалась и стояла еще на ногах, когда твой отец кинулся ко мне, освободил меня и увлек с собою. Это было похоже на один из тех блаженных снов, во время которых мы должны сжимать свое сердце обеими руками, чтобы оно не разорвалось от восторга или не улетело к небу и прямо на само солнце. Я пришла домой поздно вечером, а в следующую неделю сделалась женою Эвфориона.
— Мы проделали все по вашему примеру, — вскричал Поллукс, — и если Арсиноя окажется такою же, как моя старушка, то я буду доволен.
— Весел и счастлив, — прибавила Дорида. — Будь здоров, отгоняй печаль и заботу, исполняй свои обязанности в будничные дни, а в праздничные весело напивайся в честь Диониса. Тогда все пойдет к лучшему. Кто делает то, что он в состоянии сделать, и наслаждается, сколько может, тот пользуется жизнью вполне и тому нет причины раскаиваться в последние часы. Что прошло, то прошло, и когда Атропос перережет нить нашей жизни, то на наше место придут другие и радость начнется снова. Да благословят их боги!
— Именно так! — вскричал Поллукс, обнимая мать. — И не правда ли, что вдвоем рука работает легче и человек вкушает радость существования лучше, чем в одиночестве?
— Это я и хочу сказать; и ты выбрал себе подходящую спутницу жизни! — вскричала старуха. — Ты ваятель и привык к простоте. Ты не нуждаешься в богатой жене. Тебе нужна только красавица, которая радовала бы тебя ежедневно, и ты нашел ее.
— Нет ни одной прекраснее ее, — прервал ее Поллукс.
— Нет, разумеется, нет, — сказала Дорида. — Сперва я остановила свое внимание на Селене. Она тоже недурна и образцовая девушка. Но затем подросла Арсиноя, и каждый раз, когда она проходила мимо, я думала про себя: «Она растет для моего мальчика». А теперь, когда она твоя, мне кажется, что как будто я сделалась такой же молодой, как твоя милая. Мое старое сердце прыгает так весело, словно его щекочут эроты своими крылышками и розовыми пальчиками. Если бы мои ноги не так отяжелели от вечного стояния у очага и у кадки с бельем, то, право, я подхватила бы Эвфориона под руку и помчалась бы с ним по улице.
— Где отец?
— Вышел. Он поет.
— Утром? Где же это?
— Тут есть одна секта, которая сегодня празднует свои мистерии. Эти люди платят хорошо, и он должен бормотать печальные песни за занавесом — какая-то чепуха, в которой он не понимает ни полслова, а я и того меньше.
— Жаль! Я желал бы поговорить с ним.
— Он вернется поздно.
— Но с этим можно еще повременить.
— Тем лучше; не то я могла бы передать ему.
— Твой совет стоит его совета. Я хочу отойти от Папия и встать на собственные ноги.
— Это хорошо. Римский архитектор говорил мне вчера, что тебе предстоит великая будущность.
— Я беспокоюсь только о бедной сестре и малютках. Так вот, если у меня в первые месяцы дела будут плохи…
— Так мы протянем эти месяцы сообща. Тебе уже пора самому пожинать то, что ты сеешь.
— Да, и пора не только ради меня, но также и ради Арсинои. Ах, если бы только Керавн…
— Да, с ним еще будет борьба.
— И жестокая, жестокая, — вздохнул Поллукс. — Мысль об этом старике смущает мое счастье.
— Глупости! — вскричала Дорида. — Только не предавайся бесполезным опасениям. Они почти так же гибельны, как терзающее сердце раскаяние. Найми себе собственную мастерскую, создай с радостным сердцем что-нибудь великое, что изумило бы мир, и я бьюсь об заклад, что старый желчный шут еще пожалеет, что разбил ничего не стоящую первую работу знаменитого Поллукса и не сохранил ее в своем шкафу с редкостями. Вообрази себе, что его вовсе нет на свете, и наслаждайся своим счастьем.
— Так я и буду делать.
— Только еще одно, мой мальчик.
— Что?
— Береги Арсиною! Она молода и неопытна, и ты не имеешь права склонять ее на то, чего не осмелился бы посоветовать ей, если бы она была невестою твоего брата.
Как только Дорида дала сыну этот совет, вошел Антиной и передал Поллуксу желание архитектора Клавдия Венатора, чтобы ваятель провожал его по городу.
Поллукс медлил с ответом, так как ему нужно было еще сделать кое-что во дворце и он надеялся в течение дня повидаться с Арсиноей. Без нее что могли обещать ему полдень и вечер после такого утра?
Дорида заметила его нерешительность и вскричала:
— Иди, иди же! Праздники существуют для того, чтобы наслаждаться ими. Может быть, архитектор даст тебе разные советы и будет рекомендовать тебя друзьям.
— Твоя мать говорит дело, — уверял Антиной. — Клавдий Венатор может быть очень обидчивым, но также умеет быть и очень благодарным. Я желаю тебе самого лучшего.
— Хорошо, я иду, — отвечал Поллукс вифинцу, так как его и без того привлекала властная натура Адриана, да и вообще он был не прочь погулять на празднике. — Я иду; но я должен, по крайней мере, сказать архитектору Понтию, что сегодня на несколько часов убегаю с поля битвы.
— Предоставь это Венатору, — возразил любимец. — Ты должен для него, для меня, а если хочешь, то и для себя самого, достать какой-нибудь забавный наряд и маску. Он желает нарядиться сатиром, а я должен присоединиться к праздничным шествиям в каком-нибудь другом наряде.
— Хорошо, — сказал ваятель. — Я сейчас иду и принесу что нам нужно. В нашей мастерской лежит пропасть уборов для свиты Диониса. Через полчаса я возвращусь со всем этим скарбом.
— Поспеши, — просил Антиной. — Мой хозяин не любит ждать. И притом… притом… еще одно…
Делая это предостережение, Антиной смутился и подошел совсем близко к ваятелю. Он положил ему руку на плечо и сказал тихо, но выразительно:
— Венатор очень близок к императору. Берегись говорить при нем что-нибудь кроме хорошего об Адриане.
— Разве твой хозяин соглядатай цезаря? — спросил Поллукс, недоверчиво глядя на юношу. — Понтий уже делал мне подобное предостережение, и если это так…
— Нет, нет, — поспешно прервал его Антиной, — но у них нет тайн друг от друга, а Венатор говорит много и не может ни о чем умолчать.
— Благодарю тебя; я буду осторожен.
— Постарайся. Я желаю тебе добра.
Вифинец протянул руку художнику с выражением теплого чувства в прекрасных чертах и с невыразимо грациозным жестом.
Ваятель пожал ее, но Дорида, глаза которой, точно очарованные, не отрывались от Антиноя, схватила сына за руку и вскричала, совершенно взволнованная зрелищем, которым она наслаждалась:
— О красота! О, самими богами изваянная священная красота! Поллукс, мальчик, можно подумать, что это один из небожителей сошел на землю.
— Какова моя старуха? — засмеялся художник. — Но, право, друг, она имеет основание восторгаться; и я восторгаюсь вместе с нею.
— Не упускай его, не упускай его, — сказала Дорида. — Если он позволит тебе сделать его изображение, тогда у тебя будет что показать миру!
— Желаешь? — спросил Поллукс, прервав речь матери и обращаясь к Антиною.
— Я еще не соглашался позировать ни для одного художника, — отвечал юноша, — но для тебя сделаю это охотно. Мне грустно только, что и вы тянете ту же песню, что и все остальные. До свидания, я должен вернуться к хозяину.
Как только юноша вышел из домика привратника, Дорида воскликнула:
— Чего стоит какое-нибудь произведение искусства — это я могу только смутно чувствовать; но что прекрасно — это я знаю не хуже всякой другой александрийской женщины. Если этот мальчик будет тебе позировать, то ты сделаешь нечто такое, что очарует мужчин и вскружит голову женщинам, и тебя станут посещать в твоей собственной мастерской. Вечные боги, у меня такое ощущение, как будто я выпила вина! Подобная красота все-таки выше всего! Почему нет никакого средства уберечь такое тело и такое лицо от старости и морщин?
— Я знаю одно средство, мать, — возразил Поллукс, идя к двери. — Оно называется искусством, и оно может сообщить этому смертному Адонису бессмертную юность.
Старуха с веселой гордостью посмотрела вслед сыну и подтвердила его слова сочувственным кивком головы.
В то время как она кормила своих птиц, обращаясь к ним с множеством ласкательных словечек и, позволяя своим особенным любимцам клевать хлебные крошки с ее губ, молодой ваятель шел большими скорыми шагами по улицам.
Нередко в темноте вслед ему раздавались бранные слова и разные «ах!» и «о!», так как и своим телом, возвышавшимся над всеми, и сильными руками он пролагал себе путь и при этом обращал мало внимания на то, что его окружало.
Почти ничего не видя и не слыша, он думал об Арсиное и по временам об Антиное, а также о том, в каком положении, в виде какого героя или бога можно изобразить его лучше всего.
У цветочного рынка, вблизи гимнасия, его мысли на одно мгновение были отвлечены в другую сторону картиной, приковавшей его взоры, которые умели быстро схватывать все необыкновенное, что попадалось навстречу.
На своем маленьком черноватом ослике ехал высокий хорошо одетый раб, держа в правой руке букет цветов, необычайно пышный и красивый. Возле него шел какой-то пестро одетый господин с роскошным венком на голове и в комической маске, скрывавшей его лицо. За ним следовали два бога садов гигантского роста и четверо хорошеньких мальчиков.
В рабе Поллукс узнал слугу архитектора Венатора; что касается до замаскированного господина, то ваятелю показалось, будто он его тоже где-то видал, но где — этого он не мог, да и не потрудился вспомнить.
Сидевший на осле всадник, должно быть, выслушивал совсем неприятные вещи, так как он очень тревожно смотрел на свой букет.
Обогнав эту странную группу, Поллукс стал снова думать о других вещах, более близких его сердцу.
Боязнь, отражавшаяся на лице Мастора, не была лишена основания, так как говоривший с ним господин был не кто иной, как претор Вер, которого александрийцы называли «поддельным Эротом».
Вер сто раз видел ближнего раба императора при его господине, тотчас узнал его и из его присутствия в Александрии вывел простое и верное заключение, что и его повелитель тоже должен находиться здесь.
Любопытство претора было возбуждено, и он тотчас же напал на бедного малого, тесня и запутывая его сбивчивыми вопросами.
Так как всадник резко и грубо вздумал от него отделаться, то Вер счел за лучшее сказать ему, кто он такой.
Перед знатным господином, другом императрицы, раб потерял свою уверенность. Он запутался в противоречиях и хотя ни в чем не признавался, но все-таки, вопреки своей воле, внушил спрашивавшему уверенность, что Адриан находится в Александрии.
Прекрасный венок на Масторе, который привлек внимание претора, не мог принадлежать рабу, это было ясно. Какое же он имел назначение?
Вер стал расспрашивать снова, но Мастор не выдал ничего до тех пор, пока Вер не потрепал его тихонько сперва по одной, а потом по другой щеке и весело сказал:
— Мастор, добрый Масторчик, выслушай меня. Я буду делать тебе предложения, а ты, кивая, приближай свою голову к голове дважды двуногого осла, на котором ты сидишь, как только тебе понравится какое-нибудь из них.
— Позволь мне ехать своей дорогой, — попросил Мастор с возраставшим беспокойством.
— Поезжай! Но я буду идти с тобою, пока не добьюсь того, что тебе нравится. В моей голове живет множество предложений, вот увидишь. Во-первых, я спрашиваю тебя: не отправиться ли мне к твоему повелителю и не сказать ли ему, что ты выдал мне его присутствие в Александрии?
— Ты не сделаешь этого, господин! — вскричал раб.
— Ну, так дальше. Должен ли я прицепиться к тебе со своей свитой и оставаться при тебе до тех пор, пока наступит ночь и ты должен будешь возвратиться к своему хозяину? Ты делаешь рукой отрицательное движение, и ты прав, потому что выполнение этого предложения было бы столько же мало приятно для меня, как и для тебя, и, вероятно, навлекло бы на тебя наказание. Так шепни-ка мне спокойно на ухо, где живет твой повелитель и от кого и кому ты везешь эти цветы. Как только ты согласишься на это предложение, я тебя отпущу на все стороны и покажу тебе, что я в Африке так же мало дорожу своими деньгами, как в Италии.
— Никаких денег… я не приму никаких денег! — вскричал Мастор.
— Ты славный малый, — сказал Вер, переменив тон, — и тебе известно, что я хорошо содержу моих слуг и охотнее делаю людям приятное, чем дурное. Так удовлетвори мое любопытство без опасения, и я обещаю тебе, что ни один человек, а тем более твой господин, не узнает от меня то, что ты мне сообщил.
Мастор некоторое время колебался; но так как он не мог скрыть от самого себя, что в конце концов он все-таки будет вынужден исполнить желание этого могущественного человека и так как он в самом деле знал расточительного и разгульного претора как доброго господина, то он вздохнул и затем прошептал ему:
— Ты не погубишь бедного человека, это я знаю; ну, так я скажу тебе: мы живем на Лохиаде.
— Там! — вскричал претор и всплеснул руками. — Ну, а цветы?
— Шалость.
— Значит, Адриан находился в веселом расположении духа?
— До сих пор он был очень весел, но с минувшей ночи…
— Ну?
— Ты ведь знаешь, что бывает с ним, когда он заметит дурные знаки на небе.
— Дурные знаки, — повторил Вер серьезно. — И все-таки он посылает цветы?
— Он — нет. Как только мог ты подумать это!
— Антиной?
Мастор кивнул утвердительно головой.
— Каков! — засмеялся Вер. — Значит, он начинает находить, что восторгаться приятнее, чем самому быть предметом восторгов. Какой же красавице посчастливилось расшевелить это сонливое сердце?
— Я обещал ему не проболтаться.
— И я обещаю тебе то же самое. Моя молчаливость еще сильнее моего любопытства.
— Так прошу тебя, удовольствуйся тем, что ты знаешь.
— Знать половину хуже, чем не знать ничего.
— Я не могу говорить.
— Не начать ли мне снова с моими предложениями?
— Ах, господин, сердечно прошу тебя…
— Так говори скорее, и я отправлюсь своей дорогой. Если же ты будешь продолжать упираться…
— Право же, дело идет об одной бедной девушке, на которую ты бы и не посмотрел.
— Итак, это девушка.
— Наш молосс напугал ее.
— На улице?
— Нет, на Лохиаде. Ее отец — дворцовый смотритель Керавн.
— И ее зовут Арсиноей? — спросил с искренним сожалением Вер, вспомнив о прекрасной девушке, избранной для роли Роксаны.
— Нет, ее зовут Селеной; Арсиноя — ее младшая сестра.
— Так ты везешь этот букет на Лохиаду?
— Она вышла из дому и не могла идти дальше; теперь она лежит в чужом доме.
— Где?
— Да ведь это для тебя все равно.
— Нет, вовсе нет. Прошу тебя сказать мне всю правду.
— Вечные боги, какое тебе дело до этого больного создания?
— Никакого, но я должен знать, куда ты едешь.
— К морю. Я не знаю дома, но погонщик осла там позади…
— Далеко это отсюда?
— Каких-нибудь полчаса, — отвечал Мастор.
— Так. Значит, порядочный кусок пути, — заметил Вер. — И Адриан стоит на том, чтобы не быть узнанным?
— Конечно.
— А ты, его приближенный раб, которого кроме меня знают еще и другие люди из Рима, думаешь с этим букетом в руке, привлекающим на тебя все глаза, целых полчаса ехать по улицам, на которых толпятся теперь все, кто имеет ноги?! О Мастор, Мастор, это неблагоразумно!
Раб испугался и, понимая, что Вер прав, спросил тревожно:
— Что же мне делать в таком случае?
— Сойти с этого осла, перерядиться и погулять вволю вот с этими деньгами.
— А букет?
— Я позабочусь о нем.
— Ты наверное сделаешь это и не скажешь Антиною о том, к чему принуждаешь меня?
— Разумеется, не скажу.
— Так вот тебе цветы, а денег я не могу взять.
— Так я брошу их в толпу. Купи себе на эти деньги венок, маску и вина, сколько можешь выпить. Где можно найти девушку?
— У госпожи Анны. Она живет в маленьком доме в саду вдовы Пудента. Тот, кто будет отдавать букет, должен сказать, что его прислал друг с Лохиады.
— Хорошо. Теперь иди и позаботься о том, чтобы никто не узнал тебя. Твоя тайна — моя, и о друге с Лохиады будет упомянуто.
Мастор исчез в толпе, а Вер вручил венок одному из садовых богов, которые за ним следовали, смеясь, вскочил на осла и приказал погонщику указывать ему дорогу.
На углу ближайшей улицы он встретил двое носилок; люди, которые их несли, с трудом пробирались через толпу.
В первых носилках помещался Керавн, толстый, как Силен, спутник Диониса, но с угрюмым лицом; его шафранный плащ был заметен издали. Во вторых сидела Арсиноя. Она весело смотрела кругом, такая свежая и прекрасная, что ее вид взволновал легко воспламеняющуюся кровь римлянина.
Не подумав о том, что он делает, Вер взял у садового бога предназначенный для Селены букет, положил его на носилки девушки и сказал:
— Александр приветствует прекраснейшую Роксану.
Арсиноя покраснела, а Вер, посмотрев несколько времени ей вслед, приказал одному из своих мальчиков следовать за носилками и затем, на цветочном рынке, где он будет его ждать, сообщить ему, куда эти носилки направятся.
Посланец побежал, а Вер повернул осла и скоро доехал до полукруглой галереи с колоннами на теневой стороне большой площади, где хорошенькие девушки продавали пестрый душистый товар известнейших садовников и цветочников города.
В этот день все лавки были в особенности богаты и полны товаром; но потребность в венках и цветах с самого раннего утра постоянно возрастала, и хотя Вер выбрал самые лучшие свежие цветы, какие только нашел, сделанный из них по его приказанию букет при всей своей величине не был и вполовину так красив, как первый, предназначенный для Селены и подаренный Арсиное.
Это огорчило римлянина. Чувство справедливости повелевало ему вознаградить больную девушку за причиненный ей по его вине убыток. Стебли букета были обвиты пестрыми лентами, длинные концы которых свешивались вниз, и Вер снял со своей одежды одну пряжку и прикрепил ее к банту, изящно украшавшему букет.
Теперь он был доволен, и, глядя на вставленный в золотой ободок оникс, где было вырезано изображение Эрота, точившего стрелы, он представлял себе радость, которую почувствует возлюбленная прекрасного вифинца при виде этого дивного подарка.
Его британские рабы, наряженные садовыми богами, получили приказание, взяв погонщика ослов в проводники, отправиться в дом Анны, передать Селене букет от друга с Лохиады и затем ждать его, Вера, в доме префекта Титиана, так как по сведениям, полученным им от своего маленького быстроного посланца, Керавн и его прекрасная дочь были отнесены туда.
Веру потребовалось больше времени, чем мальчику, для того, чтобы проложить себе путь через толпы народа.
Перед префектурой он снял маску.
В передней комнате, где смотритель, сидя на диване, дожидался свою дочь, Вер привел в порядок волосы и складки тоги, а затем велел проводить себя к госпоже Юлии, у которой надеялся снова увидеть очаровательную Арсиною.
Но в приемной комнате супруги префекта он нашел вместо нее свою собственную жену и поэтессу Бальбиллу с ее компаньонкой.
Он приветствовал этих дам весело, любезно, грациозно, как всегда. Когда затем он стал осматривать комнату, не скрывая своего разочарования, Бальбилла подошла к нему и тихо спросила:
— Можешь ли ты быть честным, Вер?
— Если это позволяют обстоятельства.
— Позволяют ли они тебе это сделать?
— Полагаю.
— Так отвечай же мне правдиво: ты пришел сюда ради госпожи Юлии или же…
— Ну?
— Или же ты надеялся найти у супруги префекта прекрасную Роксану?
— Роксану? — спросил Вер, с удивлением посмотрев на нее, и на его губах мелькнула лукавая улыбка. — Роксану? Да ведь это, кажется, супруга Александра Великого? Она, должно быть, давно умерла, а я пребываю с живыми, и если оставил веселую сутолоку на улице, то это случилось единственно…
— Ты подстрекаешь мое любопытство, — прервала Бальбилла.
— …Так это случилось потому, — продолжал претор, — что мое вещее сердце обещало мне, что я найду здесь тебя, моя прекраснейшая Бальбилла.
— И ты называешь это правдивым! — вскричала поэтесса и ударила претора по руке опахалом из страусовых перьев. — Послушай, Луцилла, твой муж утверждает, что он явился сюда ради меня.
Претор с видом упрека посмотрел на поэтессу, но она шепнула ему:
— Так наказывают нечестных людей.
Затем, возвысив голос, она продолжала:
— Знаешь ли, Луцилла, что если я не вышла замуж, то в этом отчасти виновен твой муж.
— Да, к сожалению, я родился слишком поздно для тебя, — сказал Вер, который знал, в чем именно думала упрекнуть его поэтесса.
— Никаких недоразумений! — вскричала Бальбилла. — Как можно отважиться на вступление в брак, когда приходится бояться приобрести такого мужа, как Вер?
— И какой мужчина будет настолько смел, чтобы посвататься к Бальбилле, когда услышит, как строго она судит безобидного почитателя красоты?
— Муж должен почитать не красоту, а только красавицу жену.
— Весталка, — засмеялся Вер. — Я накажу тебя тем, что скрою от тебя одну великую тайну, которая касается всех нас. Нет, нет, я не болтлив, но прошу тебя, жена, возьми ее в руки и научи ее снисходительности, чтобы ее будущему мужу не было слишком тяжело с нею.
— Быть снисходительной, — возразила Луцилла, — не научится никакая женщина, но мы оказываем снисхождение, когда нам не остается ничего другого и когда грешник принуждает нас признать за ним те или иные достоинства.
Вер поклонился жене, приложив губы к ее плечу, и затем сказал:
— Где госпожа Юлия?
— Она спасает овцу от волка, — отвечала Бальбилла.
— То есть?
— Как только доложили о тебе, она увела маленькую Роксану в потайное место.
— Нет, нет, — прервала Луцилла поэтессу. — Во внутренних комнатах ждут портные, которые должны сшить наряд для очаровательной девушки. Посмотри на великолепный букет, который она принесла госпоже Юлии. Неужели ты отказываешь даже мне в праве разделить с тобою твою тайну?
— Как могу я это? — отвечал Вер.
— Он очень нуждается в твоей признательности, — засмеялась Бальбилла, в то время как претор приблизился к жене и тихим голосом рассказал ей о том, что узнал от Мастора.
Луцилла всплеснула руками от удивления, а Вер, обращаясь к Бальбилле, воскликнул:
— Ты теперь видишь, какого удовольствия лишил тебя твой злой язык!
— Как можно быть таким мстительным, превосходнейший Вер? — льстила поэтесса. — Я умираю от любопытства.
— Поживи еще несколько дней, прекрасная Бальбилла, и причина твоей безвременной смерти будет устранена.
— Подожди же, я отомщу! — вскричала девушка и погрозила претору пальцем; но Луцилла отвела ее в сторону и сказала:
— Теперь пойдем, теперь время помочь Юлии нашим советом.
— Сделай это, — сказал Вер. — Я и так должен опасаться, что сегодня здесь любой гость не кстати. Поклонитесь госпоже Юлии.
Уходя, он бросил взгляд на букет, который Арсиноя, получив от него, подарила так скоро, и проговорил, вздыхая:
— Когда человек постарел, он должен научиться примиряться с такими вещами.