ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Ополчение пошло к Ярославлю по правому, нагорному, берегу Волги.
Недолго стояла ясная погода. К вечеру небо нахмурилось. Повеяло холодом с северной стороны. Того и гляди — снег! Земля затвердела, умолкли ручьи. Вороньи стаи подняли шум над Волгой, вспугнутые передовыми отрядами всадников.
Нижний остался далеко позади. Вот когда защемило сердце! Не суждено ли сложить голову под стенами Белокаменной?!
Пестрою шумною толпой растянулось ополчение на далекое пространство вдоль Волги. Леса сменялись оврагами, овраги равнинами, равнины холмами. Порою Волга скрывалась из глаз, но вдруг дорога сворачивала опять вправо, и войско снова выходило на высокое побережье Волги.
Иногда Пожарский, чтобы пересечь извилины дорог, сократив путь, приказывал разгораживать плетни и прокладывать дорогу через огороды, мелкие кустарники и речушки. Конные помогали пешим собирать раскидные мосты. Работа шла дружно, бойко.
Минин подъехал к Пожарскому.
— Гляди, князь, — кивнул он в сторону ратников, — как работают, по-хозяйски, прямо, согласно. А что они получат за то — неведомо! Да и не думают они теперь о себе.
— Дивное дело! Не видал я в прежних войнах подобного.
— Вон тот дядя, в полушубке, полюбуйся на него, пузо выпятил, губу отдул… а на копье опирается, что на булаву. Чем не атаман?
— Кто он?
— Шабер мой Кирилл Полено, калашник, домосед, лентяй, а вот погляди на него… Пестра сорока-белобока, а все одна в одну. Злее крапивы, гляди! И все этак-то.
— Да, — тихо сказал Пожарский, — трудно возвыситься над ними… Подняли мы их, а справимся ли?
— Бог поможет, князь… — вздохнул Кузьма. — Помог поднять, поможет и достойными их быть.
Пожарский шел в Москву, чтобы очистить ее от поляков и восстановить добрый порядок. Если этого не будет, лучше умереть, нежели сделаться холопом Сигизмунда. «Добрый порядок» — значит, возвращение к власти бояр, ближних советчиков государя, как то было при Василии Шуйском. С будущего царя Пожарский мечтал взять «письма, чтобы ему быть нежестоким и не-пальчивым, без суда и без вины никого не казнить ни за что, и мыслить во всяких делах с боярами и думными людьми сопча, а без их ведома тайно и явно никаких дел не делать». Пожарский и Голицын не раз беседовали о том, что будущий царь, вступая на престол, «должен дать клятву блюсти и охранять православную веру; по собственному умыслу не издавать новых законов, не изменять старых и не объявлять войны и не заключать мира; важные судебные дела вершить по закону, установленным порядком; свои родовые земли отдать родственникам либо присоединить к коренным землям». Таков «добрый порядок», ради восстановления которого готов был погибнуть Пожарский.
Не раз Пожарский делился с Мининым своими думами. Но у Кузьмы, человека посадского, незнатного, было иное в голове. Он, как и другие мелкие тяглые люди, думал о большом «единоцарственном» Вселенском соборе, который бы всенародно избрал доброго, хорошего царя, облегчил бы тяжелую долю посадским мелким людишкам, дворянским холопам и крепостным крестьянам.
К вечеру добрались до Балахны: множество в беспорядке разбросанных домишек, несколько ветряных мельниц, соляных варниц, почерневших кирпичных сараев и много церквей. Недаром в народе говорили: «Балахна стоит полы распахня». Над избами высились рубленые стены и башни крепости, также почерневшие и местами обгоревшие. Много претерпела в последние годы Балахна от всяких врагов.
Навстречу из города вышли посадские власти с хлебом-солью, с ласковыми приветствиями. Какой-то низенький старичок в потертом кафтане поднес Пожарскому лукошко с деньгами и низко поклонился:
— Прими, князь, от посадских трудников и сирот. Бог не убог, а Микола милостив — помог. Собрали, что могли, на ратное дело… Не обессудь!
Пожарский передал деньги дьяку Юдину, а тот на коне отвез их находившемуся в тылу Минину.
С великой радостью принял Кузьма дар Балахны и бережно убрал в денежный ящик, который охраняла буяновская сотня.
— Болящий ждет здравия, а мы добронравия. Дай бог здоровья балахнинским сиротам, — перекрестился он, убрав деньги.
И тихо добавил Буянову на ухо:
— Гляди крепко за казной. Нет ли здесь лихого человека! Опасайся!
Тучи сошли. Солнце село. В глазах зарябило от окрашенных закатом перистых облаков. На том берегу сосновый бор темнел, хмурый, неприветливый. Весенний воздух, безветрие располагали к размышлениям. Усталость давала себя знать. Непривычные к кольчугам мирные горожане и деревенские жители на ходу торопились освободиться от доспехов, клали их на подводы. Тридцать верст в один день — не малый труд. Некоторые ратники давно уже сложили свои доспехи на воза.
Кузьма с охраной проскакал в город посмотреть, приготовлен ли ночлег ранее высланными передовыми. Но разве всех уместишь в обывательских домах? Так и этак многим придется ночевать на воле, в шатрах, а иным на телегах и на возах.
Не успел Пожарский с головною частью войска перейти по мосту крепостной ров и миновать проезжую башню острога, как к нему приблизилась толпа бежавших из-под Москвы бедных дворян с Матвеем Плещеевым во главе, отложившихся от подмосковных атаманов, упрашивая принять их в ополчение. Были они оборванные, полубольные, вид имели самый жалкий.
Взять таких воинов — значит взвалить обузу на себя; отказаться — нанести беднякам на глазах у ополчения великую обиду. Пришлось согласиться.
— Бог спасет, Митрий Михайлыч!.. Не покаешься. Послужим честию!
Кланяются и Минину низко, до самой земли, дворяне, принимая от него теплую одежду, доспехи и оружие.
— Век не забудем твоей доброты, Кузьма Минич. Богу станем за тебя молиться, — говорят они, забыв о своем дворянстве, унижаясь перед посадским человеком.
Минин вида не показывает, что ему нравится, как перед ним гнут шеи господа дворяне. Лицо его деловито, движения плавны, спокойны.
— Кто добро творит, тому зло не вредит… — приговаривал он, пытливо рассматривая плещеевских дворян. — А нам делить нечего. Заодно идем.
На земляных буграх появились толпы балахнинцев, ребятишки, монахи с хоругвями; общая радость, молитвы, набат, монастырское песнопенье — все смешалось, звучало величественно в тихом вечернем воздухе.
— Добро, братцы, добро! — сквозь слезы кричат направо и налево ополченцы, входя в Балахну.
После молебствия на площади Пожарский, усталый и разбитый, наконец добрался до ночлега, приготовленного ему в Съезжей избе. Но и тут не сразу удалось лечь спать. Осадили военачальники. Явился и Кузьма. Нужно было рассудить: кто из людей, приставших к войску, в которую статью годен и сколько кому жалованья. В этом суждении принял участие и воевода новоприбывших дворян Матвей Плещеев, расхваливавший своих воинов. Те ждали на воле, когда выйдет к ним Минин и объявит положенное жалованье. Только в глубокую полночь Пожарский остался один, охраняемый буяновскими стрельцами.
Кузьма пошел по лагерю. Осматривал, как устроились ополченцы. В город не вместились все; раскинули шатры за городом. Кузьма ежился от холода. Мартовские заморозки давали себя знать. Пахло талой землей и вербами. Только иногда неприятно ел глаза и глотку дым от костров, разведенных между шатрами. Составленные «горою» пики, ряды саней и телег, пушки и лошади — все это постепенно погружалось во мрак. В шатрах от изобилия спящих было тепло, жарко. Это успокоило Кузьму. Больше всего он опасался за здоровье своих ополченцев.
У одного из костров расположилась кучка ратников. Минин слез с коня, спрятался за шатер, подслушал, о чем беседа. Среди чувашей, марийцев, татар и удмуртов сидел Гаврилка. Тут был татарский начальник Юсуф, чувашский — Пуртас и другие.
Юсуф. Звенигородский — шайтан, Биркин — шайтан… Им голову долой!
Гаврилка. А как по-твоему, по-татарски, голова?
Юсуф. Голова — баш.
Гаврилка. Ну, Пуртас, а по-чувашски?
Пуртас. Голова — пось.
Гаврилка. А по-твоему, мордвин?
Мордвин. По-нашему — пря.
Тут Минин неожиданно вышел из-за шатра и, подойдя к костру, сказал:
— Так вот, братцы, баш да пось, да пря, да русская голова всех шайтанов одолеют… О том не тужите, лучше айда по шатрам спать! Ведь стан почивает, а вы не спите. Дорога велика, наговоритесь. Да и утро вечера мудреней… Это ты, Гаврилка, тут заводишь! Ложись!
Увлекшиеся беседой ратники неохотно разошлись на ночлег. Не ушел один Гаврилка, которого остановил Минин.
— Не слыхал ли чего от ополченцев? Не ропщут ли? Не пал ли и сам духом?
— Ну что ты?! Одного желают: к Москве скорей!
— А татары, а чуваши и иные?
— Ропщут на то: чего для не дал убить воеводу в Нижнем?.. Не надо было его оставлять!
Глаза Минина хитро улыбались:
— Стало быть, не угодил я?
— Куды там! Одному тебе только и верят изо всего воеводства. Черемисы да чуваши с тобой и пошли, спроси сам Пуртаса.
— Так. Ладно. Ну, иди спи. Завтра увидимся. Что-то теперь там наша Марфа поделывает?..
Гаврилка вздохнул, почесал затылок и молча отправился спать.
Минин пошел дальше, заглядывая в шатры. К нему подкрался верховой:
— Эй, человек! Чего бродишь?! — крикнул, грозно подняв плеть.
— Не узнал? — тихо рассмеялся Минин.
Верховой соскочил с коня, подошел вплотную.
— Ба, да это ты, Кузьма Минич!
— Я самый. Спасибо тебе, Михаил Андреич! Служишь правдой!
— Почитай, весь стан объехал и двоих только нашел, что не спят: ты да я, не считая стражи.
— Устали, не ближний путь. — И, понизив голос, Минин спросил: — Ну, что там? Нет ли каких лиходеев? Не болтает ли кто против нас? Все ли спокойны?
— Нашлись три прасола, болтали… Мол, Кузьма — парень не дурак, деньгу любит… Обобрал знатно Фому Демьянова… Оленей чуть не даром брал у него… И теперь, мол, пустили козла в огород… казну ополченскую ему доверили…
Минин крепко сжал руку Буянову:
— Ну, ну и что?
— Побили мы их да на съезжую в Балахне сдали.
— Добро — не попались мне. Я бы им… — Кузьма заскрежетал зубами.
— Бог им судья! И меня будут помнить всю жизнь.
— Зорко смотри… Михаил Андреич! Спаси бог, распря! Все погибнем! Ну, поезжай! А я пойду к себе в шалаш.
— Нешто ты не с князем?..
— Что ты! На виду и у дворян и у князей?! Достойно ли нам равняться?! Ворчать будут. Ну, езжай! С Мосеевым да с Пахомовым я там, на краю, у церкви.
— Дай бог тебе здоровья, Минич! Береги себя!
Буянов снова вскочил на коня и скрылся в темноте. Минин торопливо зашагал по скользкой дороге. В ночной тишине из шатров иногда доносились несвязные выкрики сонных ратников. Лунный свет серебрил подмерзшую к ночи землю.
* * *
Рано утром окрестности Балахны огласились оглушительным боем литавр. Трубачи возвестили утреннюю зорю.
Гой, еси вы, дружина храбрая!
Не время спать, пора вставать!
На телегах развезли по полкам хлеб и вареное мясо. Около шатров наступило шумное оживленье. Разговоры, смех, звон котелков, кувшинов с теплым квасом. Нижегородцы хорошо умели варить пиво и квас. Даже иноземцы, приезжавшие в Московское государство, восторгались нижегородским пивом. Опросталось несколько мехов с вином. Полегче стало обозу. Вино давали тому, кто чувствовал слабость либо кого лихорадило.
Спасибо Балахне! Хорошо встретила, по-родственному. Что-то будет дальше?
После трапезы, помолясь, двинулись в путь.
Погода ясная, безветренная.
Этот день шли уже в более приподнятом настроении. Прощальные отзвуки угасли. А нижегородец, хотя бы даже и оторвавшийся от своего города, долго грустить не любил. И теперь нижегородцы подали всем другим ополченцам пример бодрости, выносливости, деловитости и смекалки. Они же первые и песни запели. Во всем чувствовалось, что у них еще сохранились хозяйское достоинство и свежесть разума. Вот почему их песни дружно подхватывались остальными ратниками.
Следующая остановка была в любимой Кузьмою Василевой слободе, вотчине Василия Шуйского. На высоком берегу, над Волгой, раскинулась она в соседстве с дремучим лесом. Направо, налево — волжские просторы, ширь, величественные дали.
В этот вечер весна дала знать о себе. На откосе из-под снежного покрова обнажилась земля. Река совсем почернела; закраины отошли от берегов чуть ли не до середины — вот-вот пойдет вода. Вороны, взлетая с высокого нагорья, спускаются вниз на Волгу. В красноватом от вечерней зари воздухе тихо шелестят знамена. Слышно пенье какого-то подгулявшего василевского жителя:
Ты воспой, воспой, молодой жавороночек,
Весной на проталинке,
Возвесели меня, доброго молодца…
Минин стоит на откосе, смотрит вдаль и вспоминает, как он ходил сюда в детстве из Балахны к тетке. «Когда война кончится, поселиться бы мне здесь навсегда в Василеве, отойдя от бояр и дворян и всякой служилой суеты… Провести бы старость здесь, среди деревень, в соседстве с матушкой-Волгой».
И люди в Василеве крепкие. Издавна славились своей отвагой. Вместе с ними Кузьма бил здесь панов, пытавшихся обратить Василево в свою вотчину. Вместе с василевцами, побив непрошеных гостей, зарывал он их кости в глубокие могилы. Вместе с василевцами на память внукам насыпал он и высокие курганы над побитыми панами.
И теперь! Не успело ополчение приблизиться к Василеву, как несколько десятков дюжих, коренастых василевских парней с секирами на плечах вышли за околицу навстречу Пожарскому. Стали поперек дороги: «Батюшка воевода, прими! Постоим головою!»
Как не принять таких бравых молодцов! Кузьма прямо от Пожарского увел их к себе. Расспросил о здоровье своих василевских друзей, с которыми вместе бывал в походах. Накормил их и сдал Буянову.
Долго в этот вечер бродил по василевскому берегу Кузьма, размышляя о будущих делах. Здесь, в вышине над Волгой, мысль становилась смелее. Уже в начале похода всем стало ясно, что если бы не он, не было бы такого единодушия в войске. Его имя ратники произносили с уважением и любовью. Свою силу Кузьма видел и сознавал, и оттого ему было тяжело. Примирив временно врагов непримиримых, сам никак не мог примириться с мыслью, что он ниже бояр, что он как был тяглецом, так им и останется, и теперь даже самый последний ополченский дворянин не считает его, Минина, себе равным.
Вспомнился ему один храбрый василевский ратник, Сенька Сокол, бившийся в войске Алябьева под Балахной. Любимая поговорка его была: «Пускай во все повода! Дуй в хвост и в гриву!» На своей сивой лошаденке, закинув над головою меч, он врезался в самую гущу поляков, обращая их в бегство своей бешеной дерзостью… «Главное дело — не робь! Греха на волос не будет!» — приговаривал он, возвращаясь из сечи и обтирая кровь на лбу. «Не уподобиться ли и мне Сеньке и не пойти ли в открытую после изгнания ляхов?»
Спрашивал о Сеньке Кузьма у василевских парней. Говорят, ушел куда-то с ватагой бурлаков. С какой бы радостью теперь Кузьма встретился с ним и поговорил по душам. Но где его найдешь! Ах, как хотелось бы кому-нибудь все высказать! Но нет. Надо молчать, молчать! Князь Дмитрий Михайлович — хороший человек, но поймет ли он? Не испугается ли того, что сказал бы ему он, Минин?
И здесь около одного из костров кучка ополченцев! Все спят, а они смеются, разговаривают…
Ну, конечно, опять Гаврилка:
— А как будет красный по-вашему?
Татарии Юсуф отвечает:
— Кызыл.
— А по-вашему?
— Якетере… — отвечает мордвин.
— Ешкарге, — торопится сказать черемис, не дожидаясь вопроса.
Увидев Кузьму, все разошлись по шатрам. Один Гаврилка не успел уйти.
— Чего ты, неспокойная душа? — спросил его Кузьма. Стыдливо опустил глаза Гаврилка.
— Хочу по-ихнему знать… Все языки хочу знать.
— Эк ты, хватил! Какой мудрец! Мы и так друг друга поняли. Все заодно идем. Разноплеменность не мешает. Душа у всех одна. Чего же тебе! Отправляйся спать. Путь далекий, береги силу.
* * *
Опять растянулось ополчение под знаменами длинной плотной вереницей по лесным и полевым дорогам. Появились больные. Их уложили на телеги. Суетились знахари вокруг них с травами, с настойками. За каждого вылеченного получали они чарку водки и деньги, старались угодить Кузьме изо всех сил.
Час от часу труднее было идти по весенней дороге, скользкой утрами и вечерами, мокрой и сырой днем; особенно трудно стало переправляться через овраги и речки с пушками, возами и телегами. Но не растерялись ополченцы, шли по-прежнему бодро, настойчиво, преодолевая преграды.
Кузьма собрал самых голосистых певунов из нижегородских бурлаков да гусельников, пустил их впереди и сам с ними запел. Остальные ратники подхватили.
Звуки гусель и дудок делали слова песни сочными, звонкими и вескими, как булат:
Выезжали на Сафат-реку
На закате красного солнышка
Семь удалых русских витязей,
Семь могучих братьев названых.
Выезжал Годено-Блудович,
Да Василий Казимирович,
Да Василий Буслаевич,
Выезжал Иван Гостиной сын,
Выезжал Алеша Попович млад,
Выезжал Добрыня Молодец,
Выезжал и матерой казак Илья Муромец.
Лицо Минина, широкое, густо обросшее бородой, покраснело от напряжения: его голос звучал громче всех. То и дело взмахивал он рукой, как бы давая знак, чтобы пели громче-громче.
Так подошли к Юрьевцу.
Навстречу высыпало все население города.
Юрьевские посадские дали ополчению хорошо вооруженных, тепло одетых удалых ратников. Кроме того, они вручили Минину немалую казну, собранную среди жителей города и уезда.
Ополчение расположилось на отдых среди сосняка, над Волгой, против впадения в нее Унжи.
В стан Пожарского приехали на конях юрьевские татары со знаменем в головном ряду. Просили взять их под Москву.
В 1552 году Иван Грозный подарил астраханскому царевичу, женившемуся на русской княжне, Юрьевец со всеми окрестными селами. Тогда переселилось сюда из Астрахани немало татарских семейств. Их потомки и предлагали Пожарскому свою помощь. Пожарский обнял и крепко поцеловал татарского старшину, приведшего к нему своих всадников.
Старшина с глубоким поклоном объявил Дмитрию Михайловичу, что татары давно ждут нижегородцев.
Это был маленький седенький старичок с темными печальными глазами. Он складывал желтые морщинистые руки на груди; тонкие потрескавшиеся губы шептали проклятия полякам.
Три года назад к Юрьевцу подошли они. Их вел пан Лисовский. Татары, соединившись с русскими посадскими и крестьянами, вступили в бой с Лисовским, но у них не было такого оружия, какое было у поляков. Пришлось отступить в Унженские леса. Прежде чем уйти из родного города, жители сожгли его дотла. Была зима, и немало народа погибло от стужи в дремучем лесу, особенно малых детей. Татары поклялись аллаху отомстить панам за своих погибших единоверцев.
Старичок-старшина встал со скамьи и низко, до самой земли, поклонился Пожарскому:
— Не откажи взять и наших всадников!
Князь велел старшине поблагодарить татар за их стойкость и желание воевать. Он сказал, что ни русский, ни татарин, ни чувашин и ни мордвин не могут находиться в безопасности, доколе паны хозяйничают в Московском государстве, не могут они спокойно жить и трудиться на Русской земле, коли на нее нападают враги.
— Вы и мы идем на брань не ради чужой земли, а за свою станем биться до смерти…
На широком поле, за городом, конница юрьевских татар показала свои обычаи военного боя. В многоцветных полосатых халатах, в остроконечных, подбитых мехом шапках, татары, пригнувшись к шеям коней, с гиканьем и свистом рассыпались по полю. И быстро разделились на два лагеря. Замерли на месте, ожидая сигнала.
Вдруг пронзительным разноголосым языком засвистели, затрубили дудки. Раздался неистовый крик наездников. Обнажились изогнутые сабли и ятаганы, ощетинились пики.
Наездники обеих сторон беспорядочной массой стремглав ринулись навстречу друг другу и, скрестив сабли, замерли на месте один против другого.
Все это было проделано с изумительной ловкостью. Пожарский и Кузьма помчались к месту остановки наездников и похвалили их. Пожарский, между прочим, посоветовал им нападать на врага не врассыпную, а теснее, держась ближе друг к другу. Он осмотрел оружие наездников и велел острее отточить копья. Ополченцы окружили место, где происходил примерный бой. Слышались возгласы одобрения, веселые шутки их. Ополченцы остались довольны своими новыми союзниками.
Время в Юрьевце прошло весело, да и погода становилась все теплее и солнечнее. На площади, перед самым собором, ополченцы водили с здешними девушками хороводы.
Попы и старики махнули рукой на неугомонных ратников. Сначала пробовали жаловаться Пожарскому на «еретическое пение и скакание», а потом, видя, что и он не в силах сдержать веселья воинов, решили «отойти от зла и сотворить благо». Минин, закинув голову, сам первый во весь голос запевал песни вместе со своими приятелями-бурлаками, попробовал даже и «скакать» на площади сообща с молодежью. Ополченцы весело смеялись, глядя на него.
* * *
У Юрьевца Волга делает размашистый поворот. До сих пор она шла к северу. Теперь свернула на запад. Впереди — остановки в селе Решме, Кинешме, на Плесе и Костроме. А там уже и Ярославль! Когда ополчение покидало уцелевший после пожара пригород Юрьевца, была уже полная распутица.
В почерневших от сырости улочках звенела неумолчная капель, сверля и подтачивая рыхлый снег вблизи посадских хибарок. На тесовых кровлях, среди гари, оживилась древняя прозелень мхов.
Дорога окончательно испортилась. Ноги людей и коней проваливались сквозь рыхлый наст. Еле-еле, при помощи ополченцев, вытаскивали лошади из снежного месива дровни с нарядом.
Со стороны Волги налетали порывистые, но теплые ветры, налетали с такой силою, что не было возможности нести знамена над головами. Пришлось опустить.
— Свят, свят! — озабоченно сказал Гаврилка, подъехав к своим товарищам-смолянам. — Ровно сами дьяволы на нас лезут.
— Ветер-вешняк всегда так; зиму раздувает… Ему вдвое силы нужно, — ответил Олешка.
— Место нагорное, чистое, тут-то ему и потеха! — отозвался еще кто-то.
Посыпались шутки и прибаутки.
Диво-дивное: распутица ноги ломает, гложет сырость, донимает мокрота, а на душе весело: полторы сотни уже позади! До Ярославля осталось только два ста с пятьюдесятью. Приналечь еще немного — и полпути!
С каждым шагом возрастало все сильнее желание поскорее прийти к Москве.
Слова Пожарского: «Мечь решит судьбу!» — давали надежду. Зачем было и трогаться в такую даль, как не за победой! А вера в нее крепче каменных стен!
Теплые братские встречи по деревушкам и починкам укрепляли в ратниках горделивое сознание своей силы.
Избалованные, чванливые дворяне, бывшие в ополчении, только теперь поняли, что значит народ. Следя за тем, как Пожарский часто подъезжает с Кузьмой то к одному полку тяглецов, то к другому и как простодушно он беседует с ними, дворяне решили, что и воевода, как и они, боится простонародья. Перед их глазами постоянно широкое, усмешливое лицо Минина, сидевшего на коне бодрее и величественнее князя. И многие из дворян, которые познатнее родом, тайно осуждали Пожарского: зачем он, мол, рядом с собой ставит простолюдина, бывшего говядаря, затмевая им самого себя. Они считали это оскорблением для всех господ благородных кровей.
«Господи! Когда же кончится сие позорище?» — вздыхали они.
И как будто в ответ им, под взмахивание руки Кузьмы и под громкое запеванье, ополченцы буйными задорными голосами запевали все новые и новые песни.
Пожарский тоже шевелил губами… Зрение не обманывало: да, он, князь, вместе с черным людом и Кузьмой пел мужицкие песни!..
«Ой, ой, владычица! До чего дожили!»
В Решму из Владимира прискакал гонец от тамошнего воеводы Измайлова. Новость: подмосковные бояре Трубецкой и Заруцкий привели к присяге псковскому самозванцу — вору Сидорке — все казачье ополчение. Минин и Пожарский собрали совет.
Пожарский велел поблагодарить воеводу за известие и передать ему, что вору Сидорке присягнули Заруцкий и Трубецкой, а не казаки. Им не нужен еще новый вор. Довольно с них и прежних воров. Казаки в том не повинны.
В Кинешме ополчение отдыхало. От Юрьевца до Кинешмы дорога оказалась очень тяжелой. Пролегая по нагорному берегу Волги, она пересекалась многими оврагами и речками, выступившими из берегов. Всадники, рискуя утонуть, переправляли на своих конях и пехоту. Приходилось наскоро сооружать паромы, и затем их снова разбирать. Ополченцы по пояс в воде вытаскивали на берег бревна и тесины паромов. Снова складывали их на дровни и везли дальше. Переправы отнимали много времени и сильно утомляли людей.
Поминутно раздавался над головой могучий голос Минина, подхватываемый голосами бурлаков:
Ой, раз, ой, раз!
Еще раз, еще раз!
Взглянись, друг!
Возьмись вдруг!
Да ух!
Большою помехою на дороге стала высокая гора при селе Нагорном, вблизи Решмы. Глинистая почва ее, размякнув, причинила ополченцам немало хлопот. Падали люди; катились вниз кони, ломая себе ноги; застревали на одном месте сани и телеги, приходилось их брать «на руки».
И везде в самые трудные минуты появлялся Минин, и снова:
Ой, матушка Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало!
Взглянись, друг!
Возьмись вдруг!
Да ух!!!
Отдых в Кинешме показался настоящим праздником, да и жители Кинешмы проявили великую заботу об ополчении.
По просьбе Минина они выслали в Плес артели лесорубов, плотогонов и плотников. Нужно было заранее соорудить большие паромы для переброски ополчения на луговую сторону. Начался полный ледоход. Несколько дней пришлось переждать.
Ополчение стало готовиться к переходу в Кострому.
II
Накануне переправы в Плесе, повыше Кинешмы, Минин собрал у себя в избе древних ведунов-знахарей. Мосеев и Пахомов караулили около избы, чтобы никто не входил к Минину. На грязном дощатом столе коптел ночник. Вокруг стола сели три седых, убогих старца и две плесовские вещуньи-старухи. Косматые, темные от грязи, с длинными изогнутыми ногтями, старухи сидели неподвижно, глупо улыбаясь. Старцы, напротив, были угрюмы. Минин стоял посредине избы, о чем-то думал. Знахари ждали. В подполье возились крысы.
— А ну-ка, добрые люди! Что ждет меня впереди? Сподобит ли господь нас, грешных, побить ляхов, очистить Московское государство или нет? И что будет со мной после того?
Минин сел на койку в темном углу, и оттуда донесся его голос:
— Говорите все без утайки, как есть, не бойтесь меня разгневать или испугать. Будет ли благодать божия над нашим великим делом, или суждено и нам погибнуть на поле бранном, не победив врага?
Наступило тяжелое молчание.
Минин нетерпеливо покашливал, опираясь локтем то на одну, то на другую коленку.
Отозвалась худая высокая старуха. Она встала и, подойдя к Кузьме, шепнула:
— Кем хочешь быть?
От старухи пахло погребом. Минин поморщился, отодвинулся.
— Змием… Крылатым змием! — усмехнулся он.
Старуха захихикала, взяла его за руку.
— Аль полюбил кого? — продолжала она. — Аль неволею хочешь преклонить сердце любимой?
— Хочу лететь в Литву, губить панов.
— А ты, добрый человек, не притворяйся!.. А то не буду.
Кузьма сказал сердито:
— Прочь, убогая! Твои чары пустошные… Иди к девкам, там и гадай.
И крикнул:
— Эй вы, деды, чего заснули?
Все три старца поднялись, подошли к Минину. При свете ночника стали рассматривать его ладони. Потом отошли в сторону, между собой перешептываясь. Один из них достал из-за пазухи какую-то траву, сжег ее, тщательно собрал пепел и подошел к Кузьме.
— Плакун! Плакун! — зашипел он. — Плакал ты долго, выплакал мало. Не катись твои слезы по чисту полю, не разноси твой вой по синю морю. Будь ты страшен злым бесам, полубесам и недругам! А не дадут тебе покорища — утопи их в крови. А убегут от твоего позорища — замкни их в ямы преисподние. Будь мое слово при тебе крепко и твердо. Век векам!
Кончив заклинание, он осыпал Кузьму пеплом.
Подошел другой старец, тихо проговорил:
— Убит огненный змей, рассыпаны перья по Хвалынскому морю, по сырому бору Муромскому, по медяной росе, по утренней заре… Яниха, шойдега, бираха, вилдо!
На смену ему приблизился третий старец. Он спросил Кузьму:
— Что видишь?
— Ничего.
— Ничего и не станется.
— Как так?
— Покорись королю, поклонись московским боярам, не то погибнешь…
— Погибну?! — вскочил Кузьма в удивлении.
— В Костроме сложишь голову.
— Откуда ты знаешь?
— Костромские мы… пришлые люди.
— Кто вам то сказал?
— Филин-вещун на соборном погосте. А чтобы того не было, коли не отступишься и пойдешь дальше, вот выпей из баклажки нашего винца-сырца, и никакая напасть не возьмет тебя.
Минин дал им серебра и вытолкнул всех троих вон за дверь. Вылил в черепок мутную зеленую жидкость и долго при свете ночника разглядывал ее. Покачал головою, нахмурился, пить не стал. Вышел на волю.
Луна. Воздух прозрачен, отчетливо топорщатся кустарники и высятся бугры по ту сторону реки. После прокопченной курной избы и колдунов легко дышится. Внизу шуршат льдины, теснясь у подножья обрыва, Вся река в глухом беспокойстве. Торопливой стаей движутся оснеженные льдины. Вчера совсем было очистилось от льда. Хотели спустить паромы, но вдруг прорвало затор повыше Плеса, у островов, и опять пошло сало.
Минин тихо побрел вдоль берега, вдумываясь в предсказание знахарей. «Кострома? Почему колдуны предрекают гибель не в Москве, а в Костроме?» Минин вдруг остановился. До его слуха долетел голос Романа Пахомова. Заглянул в овраг. Прислушался — хихикающее шамканье знахарки:
— Аль полюбил кого?
— Полюбил, ей-богу, полюбил! Сызнова полюбил — послышался плачущий голос Пахомова. — А она где — и не знаю я… Ей-богу!
— А ты бога не поминай. Заговор дело грешное.
Минин спустился вниз, подошел к знахаркам. Пахомов, узнав его, отскочил в сторону.
— Здешние они… Калякал я тут с ними, — смущенно проговорил он.
— Здешние-то они здешние, — сказал Минин, — а ворожить не умеют… Костромские старички куда лучше. Право!
Старухи зашипели, полезли, размахивая руками, к Кузьме:
— Слушай их больше! Слушай! Знаем мы этих старичков.
— Они не такие, как вы…
— А ты спроси, — прошипела одна из старух. — Откуда они?.. Кто они?.. Почто забрели в Плес!
— Пей, говорим, пей!
— Почто?! Ворожить. Вон и зелие мне дали они, чтобы я пил его… От несчастий.
Старухи беззубо захихикали:
— Вот и пей!
— Что вы! — удивился Минин.
Кузьма сунул в ладони вещуньям монеты.
— Ну, Роман, пойдем. Надо готовиться к переправе.
Вернувшись к себе в избу, Минин вылил из черепка заговорное зелье опять в баклажку. Пахомов по приказу Минина привел к нему Буянова.
— Милый мой, — сказал Кузьма, — объявились тут трое знахарей-шептунов… Слыхал ли о них?
— Знаю. Костромские коновалы они; главного у них звать Гераськой… Коней они у нас тут пять голов загубили травами. Казаки хотели их утопить.
— Возьми баклажку. Здесь отрава. Они ее дали мне. А ты заставь их выпить. А до того пытай: чьи они, кто их послал сюда?.. Зачем?.. А отраву дай! Пускай выпьют! Насильно влей!
Буянов, осмотрев баклажку, покачал головой, вздохнул:
— Ах, проклятые!.. Ладно. Напою.
* * *
Волга за ночь очистилась ото льда.
Жители посада Плес с мала до велика пришли на берег провожать нижегородцев. Сообща столкнули в воду громадные плоты и заранее устроенные широкие, уместительные паромы.
В первую голову погрузили своих коней казаки и татарские наездники. Заботливо вели они за повода норовистых скакунов сверху по тропе к паромам. Кони упирались, становились на дыбы. Собравшиеся на берегу ополченцы покрикивали на них, помогали коноводам вталкивать животных на мостки, соединявшие берег с паромами. Минин, красный, потный, в расстегнутом кафтане, подхлестывал длинной плетью особо норовистых, сердито ругаясь. На пароме коней крепко привязали к ограждению. Провожать их вскочили на паромы казаки и татары. После того с берега по бревнам осторожно спустили крупные и мелкие пушки. На этот плот сели Гаврилка, Олешка и их товарищи-смоляне. Промокшие насквозь во время спуска орудий, они деловито придвигали вплотную одну пушку к другой, лазая через них, протирая их дула куделью. На этот же плот Минин приказал сесть и своему сыну, пушкарю Нефеду. Затем Кузьма повел к Волге по откосу ратников. Первыми заняли места на громадных паромах знаменосцы, литаврщики и трубачи. Опираясь на посох, по мосткам прошел с толпой князей и воевод Пожарский.
Многолюдная артель плесовских гребцов с большою охотою взялась помогать ополчению в переправе. Дружно взлетали над водой сотни длинных тонких весел. Но не так-то легко было преодолеть суводь разлива. Паромы, несмотря на неимоверные усилия гребцов, или стремительно относило в сторону, или начинало кружить на одном месте. Гребцы, обливаясь потом, еле-еле справлялись с водой.
На луговую сторону благополучно перебросили ополченцев (их насчитывалось уже не менее тридцати тысяч), и всех коней, и наряд, и подводы.
Со слезами на глазах расстались гребцы с воинами и от платы за работу отказались.
Следующую ночь пришлось заночевать вдали от жилищ, в прибрежной рамени.
Тревожная ночь! Вода прибывала очень быстро. Испуганно ржали кони, косясь в сторону реки. Приходилось то и дело выскакивать из шатров, оглядывать окрестности. Не давало покоя шуршанье воды в прутняках. Словно охотилась она за человеком. Думаешь, поставил шатер далеко от берега, да еще на пригорке, успокоишься, хочешь заснуть, а она уже снова пенится около самых полотнищ шатра, поднимая прошлогоднюю листву и хвою.
Разве уснешь в такую ночь? Поневоле в шатрах разговоры.
«Снег тает дружно — быть урожаю», — успокаивают нижегородцы иногородних ополченцев, снимая шапки и крестясь в сторону Волги. Чуваши добавляют: «И ягод будет много!» Мордва и черемисы тоже согласны с нижегородцами: разлив большой — хорошо!
А о том, что война помешает полевым работам, говорить не хочется.
Река зовет на волю. Не сидится на месте. Около шатров уже много ополченцев. Любуются на отражение в воде позолоченных месяцем облаков и на сплетенные из влажных золотистых сучьев над водою причудливые узоры.
Воображение разыгрывается. До сна ли теперь!
Пермяк стал уверять, будто черепа, что попадались в дороге, тоже к урожаю. Древняя самая примета!
Перешли на выдумки.
Один бойкий ополченец, с секирою за спиной, рассказывал о своей деревенской колокольне, будто на ней такой колокол: позвонят о рождестве, а он гудит до самой пасхи.
Лицо у него серьезное, хотя все кругом рассмеялись над его словами.
— Так врать умеют только монахи, — сказал Гаврилка, подойдя к толпе шутников.
Находившийся среди ополченцев монах обиделся.
— Ну-ка, я расскажу, слушайте, — оживился Гаврилка. — Был один постник. В самый великий пост поймали его: пек на свечке яйцо перед иконой. «Что ты делаешь?» — закричали ему, а он: «Сатана меня соблазнил». Черт подслушал, не вытерпел и закричал: «Врет! Сам-то я впервые вижу такую штуку. Смотрю и учусь!»
Монах зло плюнул в подступившую к самому шалашу воду: «Еретик!»
— Один врал — недоврал, — хитро причмокнул Олешка, — другой врал — переврал, а третьему ничего не осталось.
— Ври, парень, и ты! Осталось!.. — раздались голоса.
— Про панов я… — смущенно заговорил он. — Сидят в осаде в кремле паны, ни войти, ни выйти — и скучно им. Давай врать, чтобы облегчить свою неволю… Пан Гонсевский расхвастался: «Нешто Москва умеет стрелять! Они только летучую мышь пугают. А мы — прямо в цель. Вот возьмите меня. Был я на охоте, бежит дикая коза. Я выстрелил в копыто задней ноги!»
— Как же это так?! — закричали ратники.
— Да так, — улыбнулся Олешка. — Будто бы, когда он стрелял, коза задним копытом себе ухо чесала, оттого пуля-то и прошла сквозь копыто… Тут пана Гонсевского перебил пан Доморацкий… «Нехай ясновельможный пан вспомнит: я насилу задний копыт притянул к уху; без меня бы козе не достать!..»
Острые на язык, находчивые на ответ, сорвиголовы — смоленские пушкари были самые неуемные говоруны. Вокруг них охотно собирались ратники и из других полков, и казаки, и татары, и чуваши.
Но вот около ополченцев остановился проезжавший верхом Буянов, подозвал к себе Гаврилку и поведал ему, что в Плес из Костромы приехали соглядатаи-колдуны и подсунули Минину отраву. Да не удалось им убить Минича. Буянов заставил их самих выпить зелье. Все трое после того богу душу отдали, покаявшись перед тем, что их подослал дьяк костромского воеводы Шереметева.
— Теперь не зевайте, — сказал Буянов. — Может, придется вспугнуть костромского вельможу огоньком.
Гаврилку обступили ополченцы: «О чем говорил сотник?»
— Кузьму Минича хотели отравить.
Парень передал ратникам всё, что слышал от Буянова.
«Бояре задумали погубить Минина!»
До утра шли горячие, возбужденные разговоры. Ратники требовали отдать им на суд и расправу костромского воеводу.
С большим трудом, и то только самому Минину, удалось успокоить возбужденных ополченцев.
* * *
Рано утром забили литавры, загудели трубы, подняв птиц в соседних соснах, — войско стало готовиться в дальнейший путь. Зиновий, протирая полусонные глаза, затянул, по просьбе Минина, песню. Товарищи подхватили:
Ой, посеяв мужик да у поли ячмень;
Мужик каже — ячмень! жинка каже — гречка!
Ни мов мини ни словечка!
Нехай буде гречка.
Нехай, нехай, нехай, нехай, нехай буде гречка!
Эхо разносило басистое, озорное, дружное «нехай» по окрестностям. Неприятную дрожь от прохлады и сырости и от ночных переживаний ополченцы старались заглушить песнями.
Не отстали от прочих и нижегородские ратники. Яичное Ухо — запевалой.
Ах ты, Волга моя. Волга-матушка!
Хорошо Волга разливалася,
Со крутыми берегами сополнялася.
Потопила Волга зелены луга,
Поняла Волга все долы-горы!
Песни песнями, а из головы никак не выходит жуткая мысль, что «Кузьму Минича хотели отравить». Еще милее, еще дороже он стал теперь ополченцам. И еще большая ненависть к панам и боярам-изменникам охватила их. Только бы взять Москву, изгнать оттуда проклятых панов, а там… В самом ополчении уже нашлись высокородные князья, о которых тоже недобрые слухи пошли: вздумали было захватить верховенство в ополчении, вознести себя выше Кузьмы.
Совсем недавно на одном из привалов князь Черкасский стал обвинять Минина в гордости и непочтении к князьям, что, мол, проезжая мимо них, он никогда не кланяется. Черкасский требовал, чтобы Минин при каждой встрече с князьями слезал с коня и кланялся им в пояс.
Минин остановил проходивших в это время ратников и казаков и спросил их:
— Пристало ли мне, друзья, шапку ломать, подобно холопу, перед князьями ополчения, как того ныне требует князь Черкасский?
— Нет! Не хотим! Не хотим! Ратоборствуй без унижения!.. — закричали ратники и казаки.
— Вот гляди, князь… Не велят. Могу ли я ослушаться их? Что люди, то и я.
Князь Черкасский позеленел от злости и поторопился исчезнуть в своем шатре под громкий смех ополченцев.
Кто может ратникам заменить Кузьму Минина?! Всем взял человек! И умом, и добротою, и силою. Любо-дорого смотреть, как он сидит на коне, как орлиным взглядом окидывает войско. Настоящий повелитель, родной, свой, а не какой-нибудь вотчинник. И кто может с Кузьмою сравняться силою? Устоять ли в единоборстве с ним рыхлым, избалованным князьям и дворянам?
Около него и Пожарский-то стал другим, чем был, когда только что приехал в Нижний. Теперь он еще проще и доступнее. Совсем не как князь! Несмотря на частые недомогания, он наравне со всеми ратниками переносит тягости похода. Любит на стоянках побеседовать, пошутить с воинами.
Когда ополчение стало приближаться к Костроме, случилось следующее.
В открытом месте, вдали на бугре, мчались два всадника навстречу ополчению. Приглядевшись, можно было разобрать, что это мужчина и женщина. Несутся прямо к воеводе. Размахивают руками. Подъехали. Загудели трубы — «остановиться!»
То были Наталья Буянова и Халдей, ныне стрелец костромского воеводы, Константин Симонов.
Прискакали они с тревожными вестями.
В Костроме получена грамота от московских бояр, а в ней сказано:
«…Мы, видя ныне то разорение, зело душою и сердцем скорбим и плачем, и мыслим, чтобы всемогущий и вся содержай в Троице славимый бог наш послал дух свой святой в сердца ваши всех православных крестьян, чтобы вам познати истину, а от воровские смуты отстати и к великому государю вашему царю и великому князю Владиславу Жигимондовичу всея Руси вины свои принести и покрыти нынешнею своею службою».
Воевода Иван Петрович Шереметев, единомышленник Семибоярья, исполняя волю князя Мстиславского и своего родственника Федора Шереметева, объявил нижегородское ополчение и вождей его «мятежниками», согласно сему посланию московских бояр.
Он велел городской страже запереть ворота, не впускать никого, а пушкарям не сходить со стен, быть готовыми встретить «бунтовщиков» огнем.
Но… боярская воля — одно, мирская — другое. Многие из посадских людей и съехавшиеся в Кострому крестьяне восстали против воеводы и не допустили пушкарей к стенам. Воевода послал против них стрельцов, но и те перешли на сторону мелких людей. В городе начались волнения.
Константин и Наталья, подкупив ворОтников, поскакали из крепости уведомить о случившемся нижегородское ополчение.
Выслушав их, Кузьма сказал спокойно:
— На всякую беду страха не напасешься. Наше дело правое, идем, Митрий Михайлыч, чего нам! Народ, небось, не выдаст.
Решили идти к Костроме, положившись на честь и разум «последних людей», простого народа.
* * *
Иван Петрович Шереметев, костромской воевода, в страхе поглядывал из окна куполообразной вышки дубового воеводского дома на площадь.
Воеводиха забилась в угол со своими двумя малолетними детьми, испуганно таращившими глазенки на отца.
— Неблагодарные!.. Подлые!.. Изменники!.. — исступленно кричал воевода.
В дверь постучали. Вошел дьяк, растрепанный, с подбитым глазом. Воевода уставился на огромный синяк, украсивший лицо дьяка.
— Эх, друг! Кто тебя?
— Не слушают! Заиграли трубы Пожарского, и словно бы ума лишились все. Сбили воротников. Хлынули навстречу нижегородцам… Какая-то баба меня кочергой… Насилу от нее отбился.
— Далеко ль они?! — спросил воевода, придя в себя.
— Близко. С Успеньева собора уже стало видно.
— Велика ли шайка?..
— Господь ведает!
— Да не упрямься, батюшка, выйди с образами. Поклонись! Встреть их!.. — заплакала воеводиха. — Что тебе?! Не все ль равно?
— Чтобы я, Шереметев, да поклонился воровским людям?! Чтобы свою шею согнул перед мятежниками?! И принял бы, как равного, наемника холопьев, бесчестного князька?! Нет! Никогда тому не бывать…
Шереметев бегал из угла в угол, точно безумный. Нет! Нет! Может ли он унизиться, став на одну доску с «опоганившим княжеское достоинство» Пожарским!
— Да разве он — князь! Собака он! Вор! — вопил Шереметев. — Беги!.. Прикажи огнем встретить мятежную орду!.. Чего рот разинул? Прочь! Беги! А где архимандрит!
— Заперся в соборе. Испугался народа. Многие дворяне и купцы с ним. Богу молятся!
Шереметев махнул рукой:
— Нашли время! Ой, что мне делать с ними! Глупцы!
— Тише! — всплеснула руками воеводиха, еще крепче прижимая к себе детей. — Господь покарает нас!.. Образумься!
На воле усиливался рев толпы. Все трое подбежали к окну: множество народа, вооруженного дубинами и рогатинами, вливалось через Спасские ворота в крепость. Народ повалил к дому преданного воеводе стрелецкого сотника Жабина, выбил дверь, ворвался внутрь дома.
После этого толпа осадила ненавистную всем Съезжую избу, где много несправедливых расправ творил костромской воевода. Разгромив ее, толпа ринулась в Пушкарское дворовое место, разбила оружейные сараи. Появились самопалы и копья в руках у восставших костромичей.
Воеводиха, увидав, что разъяренная толпа направилась к дому воеводы, упала в беспамятстве на пол. Дьяк, перекрестившись, поднял ее, усадил в кресло. Плачущие дети вцепились в платье матери.
Воевода застыл у двери с саблей в руке:
— Да… да… идут… Прощайте! — растерянно бормотал он, — За честь гибну!..
* * *
Резкие, властные звуки ополченских труб стали слышны в городе.
Бедняки шумной, нестройной ватагой побежали навстречу нижегородскому войску. За спиной у них раздались окрики сторонников польского королевича.
В городе началась распря: кто — за Владислава, кто — за нижегородцев. Последние взяли верх. Их было больше. Устроили на валу сход. Сговорились — запереть захваченного в плен Шереметева, открыть Пожарскому ворота и просить его назначить нового воеводу, а прежнего казнить на площади всенародно как изменника, за его умысел против нижегородского народного ополчения.
День клонился к вечеру. Поднялся низовой ветер. С колоколен было видно, как разбушевалась Волга. Беляки избороздили всю реку. Вспуганные шумом, вороны и галки каркали, раздражая слух.
Но вот… совсем близко. Впереди войска — два осанистых всадника, а позади них — знаменосцы.
Навстречу ополчению двинулось посольство.
С хлебом и солью костромичи пустили самую красивую дородную крестьянскую девушку, нарядив красавицу в лучший, дорогой охабень, убрав ее лентами и возложив на ее голову усыпанный красными каменьями кокошник. За нею шли, опираясь на посохи, седобородые посадские старосты. Потом — низкорослые, пестро одетые стрельцы. И, наконец, шумная толпа посадских ремесленников, бобылей и иных жилецких людей.
У Спасских ворот и на широком бревенчатом мосту над глубоким рвом костромичи оставили охрану около вывезенных из пушкарских сараев пищалей.
Ивашку-хлебника сход «благословил быть» начальником стражи. Сорви-голова парень, здоровый, убьет сразу, кто попытается ворота запереть либо мост разрушить.
За час до этого, ворвавшись вместе с товарищами в воеводин дом, он выбил из рук Шереметева саблю, повалил его и сел верхом — насилу оттащили парня. Воеводу взяли под стражу и посадили в его же доме, внизу в каменной подклети. С секирами встали: Любимка Гусельник, Степанка-пастух и великан Ахмет-лесник. Воеводиху с детьми спрятали в одной из изб, как залог на случай побега Шереметева.
Горячо поблагодарили вожди ополчения костромичей за их приветливую встречу. Долго кланялись они красавице-крестьянке, вручившей Пожарскому хлеб-соль. Спросили, чья она, как ее звать.
Старосты отвесили поклон до самой земли:
— С господней помощью мы Ивашку Шереметева, замышлявшего против вас, сняв с воеводского места, посадили в клеть, где оный и есть под нашими приставами… Бьем тебе челом, Митрий Михайлыч, и тебе, Кузьма Минич, поставьте нам воеводу достойного, который прямил бы не королевскому заморышу, а общеземскому святому делу! И многие из наших людей просят принять их под твою хоругвь, Митрий Михайлыч… особливо юноши.
Пожарский пообещал поставить нового воеводу и горячо поблагодарил земских старост за обещание дать ратную силу, но просил пока не лишать жизни Шереметева.
Земские старосты поклялись во всем слушаться Пожарского.
— Раньше нам воевода не дозволял сбирать для вас деньги, ныне мы полновластны в себе. Будем сбирать!..
Ответил Кузьма:
— Жизнь нам дана на добрые дела. Будем думать, что не то хорошо, что хорошо, а что народу нужно. В иных городах люди не щадили себя ни в чем — отдавали всё. В Юрьевце татары сказали: «Отруби ту руку, которая добра себе не желает!..» А вы и подавно не должны скупиться. Кланяемся и мы вам за ваши обещанные дары!
У городских ворот ополчение ждала новая толпа. С трепетом смотрели жители на спокойных, ласково улыбавшихся нижегородских воевод, торжественно въезжавших в город.
Некоторые из посадских становились на колени, женщины плакали при виде усталых, но бодро и весело шагавших под тяжестью доспехов и оружия ратников. Норовили сунуть что-нибудь им в руки: либо хлеб, либо пирог, а кто вареную курицу или кусок вареного мяса и другие гостинцы.
Из-за реки Костромы приплыли монахи Ипатьевского монастыря, чтобы поднять костромичей против Пожарского. Узнав, что воевода сидит под замком, а архимандрит заперся в соборе, они в страхе разбежались.
Гаврилка, Осип, Олешка и Зиновий, по прибытии в Кострому, обратились к Пожарскому с челобитьем.
— Отдай нам Шереметева! Он хотел погубить Минина, а мы хотим погубить его.
Пожарский усадил парней, сказав:
— Шереметев ли послал колдунов? Не оговорили ли они своего воеводу? Мы того не знаем. Будет суд. Как он скажет, так тому и быть должно. Успокойте своих товарищей: наказать виновных мы с Кузьмою Миничем сумеем сами, коли найдем их… А Шереметеву больше уже не быть воеводой.
Успокоенные ответом Пожарского, парни вернулись в ополчение, сообщив товарищам, что сам «наш староста» будет чинить суд и расправу. Дело — надежное.
Узнав о прибытии нижегородского ополчения, крестьяне из разных деревень толпами двинулись в Кострому. Тут были варнавинские, унженские, галичские, кинешемские и из других мест охочие люди, желавшие присоединиться к нижегородскому ополчению. Все они горели негодованием на костромского воеводу Шереметева, не оповестившего заранее о предстоявшем приходе Минина и Пожарского в Кострому.
— Кабы мы знали ранее, так насобирали бы всего ополчению, да и оружием бы, чем могли, оснастились бы… Бог накажет за это изменника-воеводу. В прорубь бы головою его надо, окаянного!
Сильнее всех бушевал коробовский дед Иван Сусанин. Он привел с собою своих односельчан, вооруженных вилами, топорами, рогатинами.
— Братья-костромичи! Настал час — всем нам либо победить, либо погибнуть! Так мы, коробовские, на сходе и порешили!
— И мы!.. И мы!.. Все мы так же, дядя Иван!.. Все готовы головы сложить за землю родную, за матушку-Русь! — закричали со всех сторон собравшиеся на площади перед собором крестьяне.
Костромичи с великой радостью приняли в свои ряды охочих деревенских людей. Выделенный ими для беседы с крестьянами высокий, красивый воин, по имени Антон Рудаков, обратившись к Сусанину, сказал:
— Спасибо, дядя Иван, тебе за доброе слово, за доброе дело, за горячую любовь к родной земле!.. Пускай знают изменники и маловеры, кои нашлись в Костроме: народ против них, костромские люди со всех концов идут в Кострому на борьбу с врагом…
Буянов, подоспевший в это время к месту схода деревенских охочих людей, объявил им, чтобы они шли в Земскую избу. Там их накормят и выдадут им кольчуги и оружие. А затем их осмотрит и побеседует с ними сам воевода Дмитрий Михайлович.
Ратники, устроившись на ночлег, пошли засветло погулять по городу, расположенному частью на возвышениях при устье реки Костромы, частью на двух уступах вдоль Волги… Костромичи назвали эти уступы Верхнею и Нижнею Дебрами. Остальная, большая часть города расположена была на возвышенной ровной поверхности.
Костромские жители зазывали ратников к себе в дома, угощали их брагой и пирогами. Двойная радость была у них: убрали воеводу и дождались ополчения.
Пожарский вместе с Мининым пошел посмотреть на Шереметева Он приказал земской страже освободить его. Очутившись на свободе, воевода всхлипнул, стал на колени перед Пожарским и Кузьмой. Хотел что-то сказать, но не смог, слезы мешали.
Кузьма посмотрел на него недружелюбно.
«Блудлив, как кошка, труслив, как заяц». Не любил Кузьма таких.
— Буде! Вставай!.. — усмехнулся Минин. — Не стыдно ли тебе, воеводе, мякнуть в слезах и унижаться перед нами? Гляди прямо!
Наверху, в воеводском доме, Пожарский спросил Шереметева:
— Чего ради ты пошел против народа?
Шереметев промолчал, низко опустив голову.
— Не спи!.. Отвечай, Иван Петрович!.. — грубовато потряс его за плечо Кузьма. — Умел бушевать, умей и отвечать!
— Не знал я…
— Чего не знал?
— Что такая сила… Да и страшился.
— Чего страшился?
— С мужиками идти заодно. Стыдно!.. А что скажут, когда узнают…
— А с королевичем, стало быть, не страшно и не стыдно против своих же?! — гневно спросил Пожарский.
— Не верю я… Народ наш темный, ленивый.
Кузьма насупился, сжал кулаки. Если бы не князь, стукнул бы он воеводу по голове так, что тот с места больше бы и не встал.
— Отныне ты не воевода, — холодно произнес Пожарский. — Помолись на иконы и покинь с миром Воеводскую избу… Уступи место нашему человеку — князю Роману Гагарину и дьяку из посадских тяглецов Андрею Подлесному. Вот и весь наш сказ. Эти люди с нами заодно против польских панов. Им и надлежит править Костромой.
Пожарский и Минин вышли на площадь.
* * *
Под горою, у самой Волги, произошел неприятный разговор между Пахомовым и Константином.
— Ужели ты не знал, что она моя невеста? — с упреком в голосе спросил Пахомов. — Ужели не знал?!
— Откуда мне знать! Она мне не говорила, — ответил Константин.
— Не говорила. Она поклялась мне в верности!
— Тебе поклялась в верности, а мне крест целовала — век не расставаться со мною.
Пахомов хотел что-то сказать, но поперхнулся от волнения. Оправившись, он наклонился к сидевшему на камне Константину и на ухо стал назойливо твердить, что он ее жених.
Константин и тут сразил Пахомова. Он спокойно кивал головой:
— Хорошо.
— Что хорошо?!
— Пускай… она твоя невеста, но она не хочет со мной расстаться…
— Тогда накажи ей, чтобы она не помнила обо мне.
— Вольна ли она в том! — вздохнул Константин.
— Стало быть, она меня еще любит?
— Кто знает! Дело ее.
Волны метались в камнях и кустарниках, пенясь у берегов, оставляя на земле щепу и мусор. Одинокий челн боролся с валами на середине реки. Казалось, вот-вот он тонет, его уже не видно в воде, его похоронил под собой громадный пенистый вал, но нет… Он цел и невредим, вон мелькают весла и чернеет фигура гребца в нем.
— Послушай, друг! Оставь ее, уйди с дороги! — умоляющим голосом обратился Пахомов к Константину. — Я с детства ее знаю, она мне ближе, нежели тебе.
— Да разве я ее насильно не пускаю к тебе, да разве я ее отнимаю от тебя! Вот ты сызмала ее знаешь, да плохо. Не такая она, чтобы не иметь своей воли. Не покорится она принуждению — не такая, да я и не захотел бы того… Нет. Ты не знаешь ее, коли так говоришь!
Ничего не мог ответить на это Пахомов.
С той поры Роман стал выслеживать, когда Наталья останется в доме одна.
Ему удалось, наконец, добиться встречи с ней.
— Натальюшка, родная, ужель ты забыла меня?
— Нет, не забыла, Роман, но пытаюсь забыть…
— Полно, Натальюшка, не притворяйся!..
— Зачем мне притворяться! Бог не благословил тогда нас с тобой, а теперь и вовсе.
Роман не знал, как понимать ее слова.
— Константин, продолжала она, — оберегал меня от беды и от врагов… Ни в чем не пожалел себя, голубчик, ради меня. Прожила я с ним уже целый год, скитались вместе, страдали заедино… Он ведь спаситель мой. Он помог мне уйти из застенка…
— Да ты, гляди, не повенчалась ли с ним?
Вместо ответа Наталья закрыла лицо руками.
Роман потянулся к ней, чтобы ее обнять.
— Что ты! Что ты! — испуганно отстранилась она, высокая, стройная, с пылающими гневом глазами, — Уйди! Люди увидят. Да и зачем?!
Пахомов тяжело вздохнул:
— Наташа! Ты ли это? Неужели я не люб тебе!
Гнев исчез с ее лица. Оно стало грустным.
— Ах, не мучай меня!.. Уходи! И зачем мы с тобой встретились?
— Ты жалеешь о том?
— Я молила бога, чтобы никогда с тобою не встречаться…
— Прощай… — пробормотал Роман побелевшими губами и вышел из избы.
Река становилась еще более бурной, а небо еще пасмурнее и печальней.
«Эх, Наталья, Наталья! Ужели и впрямь — не судьба?!»
* * *
Накануне выхода ополчения в Ярославль прискакали из Суздаля гонцы, уведомившие, что их древнему городу угрожают шайки атамана Просовецкого. Дмитрий Михайлович решил отправить туда своего двоюродного брата Романа Петровича с войском, чтобы стать там «твердой ногой» (любимое выражение Пожарского). Суздаль находился с левой стороны ополченского пути на Ярославль.
— Вот истинный друг наш! — говорили нижегородцы про Пожарского. — В опасные места он отсылает братьев своих. Благополучие наше для него выше родни…
Диву давались все, ибо то было большою редкостью в княжеских родах… Но не трудно было догадаться, что Пожарский послал братьев на передовые битвы ради своего же спокойствия. В братьях он был уверен более, чем в ком-либо другом из воевод.
III
Распрощались с Костромой. Теперь… Ярославль. Пришлось обходить залитую водой на тридцать верст низменность.
Шли и жалели, что идут не по нагорной стороне; то ли дело: и выше, и суше, и просторнее. Как бы там ни было добрались! Высланные Мининым заранее из Костромы люди подготовили вместе с ярославцами переправу.
Встреча в Ярославле была еще радушнее, чем в других местах. И то сказать: столько страхов натерпелись ярославцы, пока ожидали ополчение, — вспомнить жутко. Как и на Нижний, давно глаза зарятся у панов и на Ярославль — ключ к северным городам, не тронутым еще войной. Южную Московию и украйные города уже разорили и разграбили, а в Заволжье и на севере народ не допустил этого.
Слов не находили ярославцы, восхваляя мудрость вождей ополчения, не захотевших идти к Москве через Суздаль. Богатые дары поднесли они Пожарскому и Кузьме. Но те от даров отказались. Пришли, мол, в Ярославль мы не как завоеватели и не Как гости, а как братья, союзники, дабы вместе с вами собрать такое войско, чтобы можно было идти к Москве.
Чего же ради подарки?
Дары свалили в ополченскую казну, в общий кошт.
Пока ополчение шло из Нижнего, враги тоже не дремали. В разных направлениях около Ярославля появились крупные отряды враждебных нижегородцам людей.
В каких-нибудь девяноста верстах от Ярославля заняли Углич подосланные Заруцким казаки. В самом тылу ополчения, в Пошехонье (сто верст от Ярославля), сумел укрепиться другой сообщник Заруцкого — атаман Василий Толстой. На северо-западе от Ярославля подосланные поляками разбойничьи шайки взяли приступом богатый Антониев монастырь, близ Красных Холмов. В Тихвине, тоже в тылу ополчения, засели шведские наемники — немцы, хорошо вооруженные, закаленные в боях воины. Это, пожалуй, был самый опасный враг. На юго-востоке, в Переяслав-ле-Залесском, тоже было неспокойно. На всех путях от Ярославля шныряли враги.
Из самой Москвы были получены неутешительные вести: подмосковное ополчение, действительно, присягнуло третьему Лжедимитрию — вору Сидорке.
Да и в самом Ярославле оказались скрытые сторонники королевича Владислава и Сидорки. Были и такие, что в кабаках и на базарах расхваливали атамана Заруцкого.
Явилось еще и новое затруднение.
Ярославские власти, не предполагавшие, что нижегородское ополчение останется в Ярославле на долгое время, не приготовили ни жилищ, ни достаточных запасов продовольствия.
Настали тяжелые ополченские будни. И погода резко изменилась. Похолодало; дули сильные ветры. Появились болезни. Немало ратников умирало.
Тайные послухи поляков сеяли смуту в дворянских полках: «Вы умираете, мол, с голода и мора того ради, что князюшка ваш Митрий восхотел сам на царский престол сесть!..»
Ругали Кузьму, намекая на его будто бы своекорыстие. «Богатство ум ему помутило».
Минин и Пожарский решили созвать и в Ярославле такой же Земский совет, какой был в Нижнем. Вместе с ним легче будет обсудить, как выйти из тяжелого положения.
* * *
Настоящая зима! Небо серое, холод; пронизывающий насквозь ветер; снег, редкий, похожий на крупу, больно хлещет в лицо; по улицам ходить невозможно. Вот тебе и апрель!
Убежавшие из-под Москвы два боярина — Василий Петрович Морозов, бывший казанский воевода, в отсутствие которого дьяк Шульгин да Биркин захватили власть в Казани, и князь Владимир Тимофеевич Долгорукий, — пробираясь мимо убогих, обывательских домишек к воеводскому двору на земский сход, вздыхали:
— Все спуталось, хоть помереть, что ли! Ох, ох, ох! Глазыньки бы не глядели…
— Полно, батюшка, Василий Петрович, поживем еще… Ох, ох, ох!
— Да уж какая тут жизнь!.. Раньше, бывало, и с боярином-то не с каждым рядом сядешь. А ныне с мясником поганым единым духом дышишь… на одной скамье томись… Так и умереть недолго… от срама… Ох, ох, ох!
— Наказал нас господь бог, что говорить, наказал! За грехи наказал, — царей плохо слушались… Терпеть надо… Поделом нам. Ох, ох, ох!
— Доколе же терпеть-то?..
— Царя выберем и заживем, Василий Петрович, по-прежнему… Я верю. Ей-богу, верю! (А сам чуть не плачет.) Господь-батюшка всё у нас с тобой отнял: и дом в Москве, и вотчины, и животы наши, и рабов, и скотину, но боярского сана и бог не отнимает… Наше вернется! Ох, ох, ох!
Долгорукий потряс в воздухе кулаком и несколько раз плаксивым и вместе злым голосом повторил: «Вернется! вернется!»
После того, как прошли соборную площадь, он тихо сказал:
— Вот видишь реку… Которосль… Втекает в Волгу она, так вот и мы с тобой вольемся в боярскую думу. Богом так установлено. Пускай очистят Москву! Пускай! Сиди, куда посадят, терпи, покуда терпится. Потом бояре свое скажут. Куземка, видать, мужик не глупый… Ну, и ладно! Во время пожара всякая тварь, льющая воду, полезна.
Морозов молчал. Чего зря тужить? Не сядет же после смуты Пожарский, худородный князь, выше него, Морозова, в боярской думе, и не может мужик Кузьма остаться у власти, коли бояре вернутся на свои места! Яснее ясного!
Одно обидно: нет теперь ни обитых атласом саней, убранных персидскими коврами, не стоят на запятках холопы, не бегут по сторонам они. Катайся курам на смех в обывательских розвальнях. Уж лучше пешком идти, чем так, на осмеяние «черни». Бывало, конюхи разукрасят коней цепочками, колечками, разноцветными перьями, собольими хвостами… «Куда все делось?! Господи! Господи!» С самим дьяволом сядешь рядом, лишь бы всё поскорее опять вернулось! Но не пройдет зря и ополченская служба… Будущий царь уж кого-кого, а бояр ополченских больше всех наградит. Всё им припишет. «Э-эх, дай ты, господи! Поскорей бы!»
На воеводский двор к земскому сходу оба боярина явились полные наружного смирения и покорности.
Просторная изба, прилегающие к ней горницы и сени набиты народом. При виде бояр находившиеся в избе люди расступились. Пожарский поднялся из-за стола и провел Морозова и Долгорукова в передний угол под образа в заранее поставленные здесь два кресла.
Сели бояре, поклонились всем.
— Терять времени, братья, не след… — продолжал Минин, не обращая внимания на высокородных соседей. — Знатным воеводам надлежит очистить и Антониев монастырь, и Углич, и Пошехонье, и Переяславль-Залесский, ибо военная мудрость их тем паче поразит врага, чем прытче они с войсками в те грады устремятся.
Из толпы вышел невзрачного вида, одетый бедно, в лаптях, неизвестный ратник и крикнул смело:
— А от Понтусова зорения засесть бы нам в Великой Устюжне, да город бы у Белого озера построить. На самой дороге. К Ярославлю в те поры немцам не пройти. В болотах увязнут и в лесах пропадут… да и нам бить их удобнее станет…
Ратник осмотрел всех и, переминаясь с одной ноги на другую, добавил:
— Право! Туды их мышь!
Наступило молчание.
Буянов толкнул Гаврилку, посланного на сход смоленскими пушкарями, и оба — Буянов и Гаврилка — крикнули:
— Митрий Михайлыч, приметь! Дело говорит.
Многие поддержали смелого ратника.
Кузьма дождался, когда стихнет.
— Чего тут! Золотые слова. Немцу поперек стать — первое дело! — громко сказал он.
Много споров было. Выступали и князья. Одоевский добродушной улыбкой ободрил ратника: «Правильно говоришь, молодчик!» Князь Пронский напротив: мол, далеко! До Белого озера и Устюжны едва ли не триста от Ярославля. Не опасно ли далеко угонять ополченцев?
Кузьма спросил, ни к кому не обращаясь:
— Земля наша? — И сам себе ответил: — Наша! — И сказал, мягко улыбнувшись: — А по своей земле ходить можем мы и за пять, и за десять сот верст. Дальше поставим охрану — больше земли сбережем. Не так ли?!
После этих слов Кузьмы князья выступать уже не решались.
Пожарский обратился к боярам, которые сидели, потели, вздыхали, закатывали глаза к небу, считая все происходившее здесь сном, страшным, нехорошим сном.
— Молвите и вы свое боярское слово, Василий Петрович и Владимир Тимофеевич… Бьем вам челом ото всего схода.
Бояре в тревоге переглянулись, покраснели, увидав сотню обращенных к ним глаз. Самого царя Бориса так не смущались, как мужиков, — точно языки прилипли!
Завертелся на своем месте Долгорукий, широкий, приземистый человек с длинной бородой.
— Не цари мы и не царевичи, прости господи, и не королевичи… — смиренно вздохнул он. — Како решите, тако и станет. Бог вам судья!
— Истинно рек! — встряхнул курчавою головою боярин Морозов. — Ныне такое дело… Не боярская дума! Что скажете, то и ладно.
Решено: к Антониеву монастырю против разбойничьих шаек, подкупленных польскими панами, послать войско под началом князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского да князя Троекурова, а с ними снарядить в поход стольников, стряпчих и многих дворян, слоняющихся без дела в Ярославле. Дмитрия Петровича Лопату-Пожарского — в Пошехонье.
Очистив Антониев монастырь и Пошехонье, воеводы должны были идти на Углич и общими силами выбить из него людей Заруцкого.
Устюжну-Железнопольскую тоже надо было занять. А при Белом озере обязательно построить «новый город», назвав его Белоозерск. Он должен стать крепостью, защищающею государство от шведов. Туда выслать сотню стрельцов, а с ними костромских плотников и плененных Лопатою-Пожарским в Ярославле казаков землекопами. (Они были еще до этого выпущены Дмитрием Михайловичем из тюрем, в которые их засадил ярославский воевода.)
Сход назвали «Общим всея земли Советом».
Пожарский прочитал грамоту к вычегодцам «О всенародном ополчении городов на защиту государства, о беззаконной присяге князя Трубецкого, Заруцкого и казаков новому самозванцу и о скорейшей присылке выборных людей в Ярославль для Земского совета и денежной казны на жалованье ратным людям».
Ратники выслушали грамоту со вниманием. Пожарский дал ее подписать боярам, дворянам, посадским и жилецким людям, выбранным в Совет.
Вначале расписались бояре Морозов и Долгорукий. Пожарский — на десятом месте. На пятнадцатом месте значилось: «В выборного человека всею землею, в Кузьмино место, князь Дмитрий Пожарский руку приложил». Сам Минин расписываться не умел.
Грамоту подписало всего пятьдесят человек.
В конце схода дьяк Василий Юдин объявил об устройстве «для разбора многих дел и челобитий» ряда приказов. Поместный, Разрядный с дьяком Вареевым; Сибирью и ведомством Казанского дворца (Восточный приказ) ведать дьяку Семену Головину; Монастырским приказом — Тимофею Витовтову (он же и судья духовных дел); Денежным двором — дьяку Сухотину; Посольским приказом — дьяку Савве Романчукову; Судный приказ — дьяку Аксенову.
Кузьма Минин поднял висевшую у него за спиной большую сумку, набитую бумагами. Эту сумку он бережно носил постоянно при себе.
— Взгляните, земские люди, коликое множество князю и мне подано челобитен… — сказал он с растерянным видом, открыв сумку. — Чуете?
Земские люди переглянулись, сочувственно вздохнули. А некоторые дворяне, едва услышав о «Поместном приказе», тут же после схода подошли к Пожарскому с низкими поклонами и льстивыми речами, намекая на «верстание» их деревнишками и землями.
— Рано! — улыбнулся Пожарский, приведя их тем самым в смущенье.
— Без Земского и Ратного совета не вольны мы в земле… — добавил, поклонившись, Кузьма.
* * *
Вскоре ушли из Ярославля провожаемые Пожарским, Кузьмою и всеми ополченцами ратники под началом князя Черкасскою и Лопаты-Пожарского.
Погода благоприятствовала. Опять потеплело; солнце сильно пригревало; подсыхали дороги; раскрывались почки, рождалась нежная, душистая зелень в садах.
С уходом части ополчения стало посвободнее в лагере. Количество больных уменьшилось.
Кузьма Минин, освободившись от многих забот, начал готовиться к походу на Москву: покупал коней, запасал продовольствие, одежду.
Ездил в поля, водил с собой ополченцев помогать крестьянам хлеб сеять.
На окраине Ярославля соорудили литейную яму, стали отливать новый наряд. Опять заработали устюжские литцы и котельники, а к ним примкнули и мастера литейного дела из Вологды. Опять кузнец Митька Лебедь установил горн и наковальню, принялся ковать мечи и сабли.
Буянов с дочерью и Константином поселился недалеко от дома Пожарского на соборной площади. Наталья шила белье и мешки ополченцам, Константин возился с гуслярами и гудошниками. Минин, узнав о том, что Константин был кремлевским скоморохом, подолгу расспрашивал его о панах, о боярах, о Салтыкове и Андронове, обо всем, чему свидетелем был он, Константин, в Московском Кремле. Когда разговор зашел о Мстиславском, Куракине, Шереметеве, Нагом, Лыкове и Иване Никитиче Романове, о главнейших из бояр, Кузьма с грустью покачал головою:
— Ну, кого тут выберешь-то! Эх, цари, цари!
Мстиславский — кичливый честолюбец и неверный человек. Ради чванства и себялюбия готов погубить все государство, весь народ. Куракин выслуживался перед гетманом Жолкевским и паном Гонсевским. Паны назначили его комендантом Москвы. Теснил людей он хуже панов. Федор Шереметев — давно известный холоп Владислава и Сигизмунда. Нагой и Лыков — сутяжники-местники, склонялись то к самозванцам, то к польской короне — тоже ненадежные люди. Иван Никитич Романов, как и его брат Филарет, «припадали на все стороны». Льнули и к Лжедимитрию I, и к Лжедимитрию II. Не погнушались «тушинским боярством» и, наконец, присягнули Владиславу. Бессовестные себялюбцы! Сын Филарета Михаил, о котором поговаривают как о будущем царе, неизвестен народу и малолетен. Пожарский все время поминает князя Голицына Василия Васильевича, но он в плену, да и тоже… грешен был… прислуживался к самозванцу и короны, как говорят, добивался нечестно.
— Ладно! — тяжело вздохнул Минин. — Захотим жить — жить будем. Лишь бы нам Москву спасти.
Однажды, когда Кузьма выходил от сотника Буянова, в темноте он столкнулся с человеком, подглядывавшим в окно. Минин схватил его за ворот, думая, что это вор. И вдруг услышал хорошо знакомый голос:
— Пусти, Кузьма Минич, это я…
Роман Пахомов прикрыл лицо руками.
— Чего же ты подглядываешь тут? А? — удивился Минин.
Пахомов открылся по секрету, что любит стрелецкую дочь Наталью и страдает по ней. Она обещала стать его женой, а теперь избегает, льнет к другому.
— Э-эх, парень! Всю ночь собака пролаяла на месяц, а месяц и не знал того. Коли любит, так не уйдет от тебя, а уж если не любит — не прогневайся. — И, немного подумав, добавил: — Не скули! До того ли нам?! Приходи-ка лучше поутру в мой приказ, на пекарню. Там буду. Пошлю я тебя опять в Москву и Мосеева тоже. Плакать не время! Слезой и комара не убьешь, а нам надо короля побить… Понял? Простофиля!
От слов Кузьмы стало легче Пахомову. И впрямь лучшее, что можно придумать, это уйти из Ярославля.
* * *
Рязанец Сенька Жвалов, приживальщик в доме Пожарского, маленький худой мужичонко с подслеповатыми глазами и растерянной усмешкой на губах, пыхтел около ворот, не справляясь с засовом.
— У, ты, нечистая сила! Эк тебя затерло! — ворчал он, обливаясь потом.
Раздался голос Минина:
— Спать, што ль, лег са-ам-то?
— Да нет, Кузьма Минич, из бани пришел, видать.
— Ну-ка, пусти…
— Иди, батюшка, иди… отперто.
Кузьма прошел по доскам, перекинутым через лужи, в маленький домик, скрытый в густой заросли яблоневого сада.
Дмитрий Михайлович, красный после бани, с мокрыми, приглаженными на прямой пробор волосами, в белой рубахе, расстегнув ворот, сидел за столом и ел щи.
Пожарский не удивился приходу Кузьмы. Нередко они помимо обоюдной работы в приказах и в полках, а также и собраний в Земской избе, сходились вдвоем для совета у себя на домах.
— Ты чего, Минич? Вести какие нешто?
— Точно, князь; из поповской избы я… Ладят одно: царя да царя! Мутят православных. «Сами вы ранее в своей грамоте, мол, писали, что в Ярославле же хотите выбрать законного государя, а к делу и не приступаете…»
Пожарский покачал головой. Потом, спохватившись, сказал:
— Кузьма Минич!.. Присядь, похлебай щец!
— Благодарствую! Сыт я. Смуты бы какой не учинилось! Мои люди ходят и слушают и опасные вести доносят. Народ волнуется.
— Думал уж и я о том… Нельзя нам было и о царе не помянуть в той грамоте, дабы и нас не сочли престолоискателями. Однако до царя ли нам теперь тут, в Ярославле! Размысли, друг!
— То-то и есть, Митрий Михайлыч. Не торопись ты. Не в нашей воле избирать царя. Нам бы с божьей помощью хотя бы землю от врагов очистить!.. твердою ногою в родном бы дому стать… Хлеб соберем — да и к Москве айда! А царя в Ярославле выбирать не станем; пускай Вселенский собор выберет его потом… Попов уговорим, дабы не поминали с амвона о божьих помазанниках. У нас попы — беспастушное стадо. Нужен нам митрополит. Ему бы сидеть с нами в Земском совете и творить дела с Земской избой заедино; он сведет попов к единому послушанию, и Совет от того возвысится в глазах богомольцев.
— Дело говоришь, родной, дело… — отодвинув от себя чашу и обтирая полотенцем усы, произнес Пожарский. — Нет у нас церковного порядка… Издавна духовные чины привыкли к освященному собору. Избрав собор, мы отложим избрание царя…
— И на дальние времена, — досказал Минин. Тут Пожарский, с опаской осмотревшись кругом, тихо проговорил:
— Был в Ростове добрый и смирный митрополит Кирилл. Его выжил при Лжедимитрии из епархии Филаретка Романов, ненавистник Василия Васильевича Голицына… Ныне Кирилл живет в Лавре. Виделся я с ним там, когда из Москвы меня привезли туда раненого. И по сию пору он не может забыть обиды от Романовых. Его бы нам и вывезти в Ярославль из Троице-Сергиевой лавры.
— Послушен ли? — нахмурившись, спросил Кузьма.
— Овца!.. Слова против нас не вымолвит.
— А к пастве тверд? Будут ли его слушать? Это — главное.
— Будут.
Минин задумался:
— В крайности, есть у меня люди, помогут.
Пожарский укоризненно посмотрел на Кузьму.
— Горячая голова у тебя, Минич!
— Обойдешь да оглядишь, так и на строгого коня сядешь. Нужда заставляет.
— Не жесток ли Буянов? Как ты думаешь?
— Слаб.
— На него многие жалуются, особенно люди знатных родов: «Опричнину опять-де вы заводите?»
— На одном добросердии правда не устоит. Сам знаешь! А за Кирилла спасибо тебе, князюшка, низко кланяюсь, хорошо придумал. Пастырь кроткий, послушный надобен. Пошлю к нему я верных людей да денег дам им, да сукон и тафты для подарка митрополиту…
— Обрадуется старик! Забыли его, похоронили…
— Оно и ладно, — улыбнулся Кузьма. — От кого получит мзду и место, тому и предан будет. Так водится.
Минин собрался уходить. Пожарский вдруг остановил его:
— Да, забыл я тебе сказать… Вот память-то какая стала! Морозов мне сегодня шепнул: татарин к нему, его бывший холоп, прискакал, — Биркин из Казани будто бы подходит… Недалеко уже от Ярославля, а с ним татарский начальник Лукьян Мясной…
— Да неужто!
— Совсем забыли мы о нем, а он о нас не забыл.
— К добру ли?
— Раскаялся будто… На помощь идет.
— Только не верю я, Митрий Михайлыч. Ой, не верю!
— Что так?
— Смуту идет он чинить. Как есть смуту.
— Ты думаешь?
— Крест могу целовать в том… Опасайся его, не верь.
В полночь Кузьма ушел из дома воеводы, провожаемый князем до самых ворот. Оба были расстроены известием о приближении Биркина.
* * *
Минин не ошибся.
Придя в Ярославль, Биркин прежде всего начал каяться и обелять себя. Он жаловался на протопопа Савву. Корысти ради якобы протопоп начал смуту в Казани, добиваясь митрополичьего престола. По словам Биркина выходило, что один он честный человек да казанский дьяк Шульгин. Остальные все воры и обманщики.
Снаряженное казанцами войско было тепло одето, обуто и хорошо вооружено. Оно состояло только из дворян и посадских, которым Биркин насулил «золотые горы». Вместе с казанцами пришел отряд татарской конницы, предводимый отважным наездником Лукьяном Мясным. Он сказал Пожарскому, что татары послали его помогать нижегородцам, «истомясь о порядке».
Не прошло и недели, как Биркин уже начал охаивать «дело нижегородских мужиков». Он хотел и в Ярославле быть первым воеводой, но ему сразу дали понять, что он должен во всем подчиняться Пожарскому. Да и поживиться оказалось в Ярославле нечем. Предстоявший же вместе с нижегородцами поход к Москве кроме новых лишений не сулил ничего иного казанским дворянам. Люди, которых Биркин подбирал себе, привыкшие в дни боярского и польского владычества к легкой наживе, громко возроптали на нижегородцев. Их охватила досада: «зря пришли».
Узнав, кроме того, что и выборов царя в Ярославле не будет, что обещание, данное в грамоте, Пожарский и Минин хотят нарушить, Биркин думал привлечь к себе народ порицанием за это нижегородских вождей. Во всеуслышание на собраниях ратников он назвал Пожарского и Минина обманщиками.
— Вот глядите, чего они добиваются! Зачем им царь, когда они сами царями умыслили быть?.. Им мало одного обмана, жди от них еще и других обманов. Всё у них на обмане построено.
Вспомнил он и попов, прослышав об их недовольстве. Подлил и здесь масла в огонь. Обижают, мол, духовенство.
Пошли ропот и споры: кто за Пожарского и Минина, кто за Биркина. На площади дошло дело даже до кровопролития. В окрестностях города осмелели разбойники, наводили панику на крестьян. Пришлось начать жестокую борьбу с разбоями, грабежами и нарушениями порядка. Казанские дворяне и этому стали мешать, нападая из засады на стрельцов, уходивших для ловли разбойников. Они первые повсюду буянили, предаваясь пьянству и разврату.
Кузьма не вытерпел и призвал на воеводский двор Биркина и Лукьяна Мясного. В горнице были только Пожарский и Кузьма.
— Чего ты добиваешься, Иван Иваныч, мутя народ? — спросил Минин, сумрачно глядя на Биркина.
— Кто тебе наклеветал на меня? — грубо ответил Биркин.
— Об этом все знают. Уже и кровь пролили твои люди. Выходит: «Прости, господи, согрешение мое, да опять за то же». Так, что ли?
Биркин с усмешкой пожал плечами:
— Вольно же вам!..
— Умей грешить, Иван Иваныч, умей по чести и каяться.
— Ну, уж увольте, — пробормотал Биркин. — Уйду я от вас! Чем лаптю кланяться, поклонюсь уж лучше сапогу. Бог с вами!
Кузьма отвернулся к татарскому начальнику:
— А ты, Лукьян, тоже с ним?
Стройный, средних лет, с добродушным русобородым лицом, мурза встал, приложил ладонь к груди и слегка поклонился:
— Татары сказали: «Помогать!» — я и буду помогать… Зачем пойду в Казань? Меня ругать будут в Казани.
— Стало быть, остаешься? Добро! Казанские татары радеют о государстве лучше казанских дворян.
На следующий день Биркин повел свое войско обратно в Казань.
Боярин Морозов, бывший казанский воевода, пришел к Кузьме с поклоном. Забыл и свою боярскую спесь.
— Бог спасет тебя, Кузьма Минич, благодарствую, что прогнал Биркина!.. Будь проклят он вовеки! Он и дьяк Шульгин! Воры они, воры! Выжили они меня из Казани.
— Ты чего же, боярин, раньше молчал?
— Боялся.
Минин покачал головою: ему непонятна была эта боязнь.
О размолвке Минина с Биркиным слух прошел по всему ополчению. Гаврилка с товарищами повсюду говорили: «Минич выжил казанских зазнаек вон из Ярославля, не принял их в ополчение за их бездельные речи про царский выбор…»
С отрядом стрельцов Кузьма смелым налетом окружил большую разбойничью шайку, много бед причинявшую ярославцам, и взял в плен прославленного атамана шайки Петра Отяева. Его судили на площади всенародно и отправили под сильным караулом и в цепях в Соловки «для неисходного сидения» в земляной тюрьме. Отяев тоже был некогда вельможею: стольник тушинского самозванца — он состоял с Филаретом Романовым в одной свите, окружавшей Лжедимитрия II, и дружил с Романовыми.
Перед отправлением его в Соловки Кузьма дал наказ Буянову не пожалеть батогов «на прощанье».
Но вот пришли отрадные вести от Черкасского из Красных Холмов. Неприятеля удалось выбить из Антониева монастыря. Воры в страхе побежали на юг. Отряды Заруцкого из-под Углича тоже были изгнаны, многие казаки побратались с ополченцами. Лопата-Пожарский тоже действовал успешно. Он отогнал неприятеля от Пошехонья, а Переяславль-Залесский занял ополченский воевода Наумов. Обо всех этих победах ополчения глашатаи возвещали народу на площадях и набережной, прославляя храбрость и честность ополченских воевод.
Приехал в Ярославль и митрополит Кирилл. По просьбе Пожарского он приказал попам за богослужением молить «о даровании побед земскому вселюдскому воинству».
Власть Пожарского и «Совета всея земли» снова окрепла. Происки Биркина ни к чему не привели. Недовольные притихли. Число сторонников Пожарского и Минина еще больше возросло. Об избрании царя в Ярославле теперь никто и не поминал. Митрополит Кирилл на первом же собрании церковного совета строго-настрого запретил попам болтать об этом. Попы притихли.
IV
Из-за Волги надвинулась темная грозовая туча. Она быстро охватила небо.
Около шатров началась суета: втаскивали оружие, развешанную по сучьям одежду, торопливо накрывали пушки рогожами; в дула пихали солому; с криками загоняли лошадей в конские дворы.
Пала огненная стрела в Волгу. Загремел гром. На улицах бежали люди, коровы, овцы. Поднялся сильный ветер, закружились столбы пыли, потемнело в глазах, трудно стало дышать. Всё утонуло в мареве сухого бурана. В стены домишек хлестало песком, будто градом. Опять молния — и снова оглушительные раскаты грома.
Хлынул ливень. Забушевали потоки дождевой воды в канавах.
К дому Пожарского осторожно прокрались два человека. Стукнули в ворота. Вышел слуга Пожарского Сенька Жвалов.
— Чего шумите?.. Кто такие?
— Сенька, отворяй!.. Пусти! Вишь, погода!
Ворота открылись. Сенька шепнул:
— Дома нет…
— Все одно. Пусти…
— Ну-ну!..
Проскочили в сени. Начался шепот. Стрелец Ошалда, Сенькин свояк, прислал сюда, а зачем — то должно быть ему, Сеньке, ведомо.
— У Кузьмы он, — прильнул к обоим Сенька. — Грамоту послы привезли из Новгорода… Игумен Геннадий да князь Оболенский… склоняют к шведам… Признайте, мол, королевича Филиппа царем, тогда неопасно вам будет идти к Москве… В спину никто не ударит. Хотят признать… Вишь, им к Москве без того идти не мочно… Гоношат все о себе больше. Установим, мол, мир с немцами и пойдем на поляков.
— Вертят кромольники!.. Царь Димитрий — свой. Ему присягнуло под Москвой все наше войско. Они же его вором Сидоркой почли! За то, что он волю народу обещал. А эти молчат… Еще бы, Пожарский, небось, вотчинник… На кой ему воля? Сам умыслил в цари.
— Куды тут! Во все города грамоты гонят. Ни Сидорке, мол, ни маринкину сыну — никому крест не целуйте, а ратных людей и деньги в Ярославль шлите, к нам!
— А о крестьянах-то они говорят ли?
— Не слыхать. Больше о поляках, чтоб их выгнать…
— То-то оно и есть! Нам воля нужна.
— И Заруцкого с казаками хотят побить.
Громовой удар потряс хибарку, молния сверкнула в щелях. Все трое принялись креститься, опустились на колени. Успокоившись, Сенька с горечью в голосе заговорил:
— Что же такое будет? Мало терпели казаки под Москвой, мало стояли за вас за всех, а вы собираетесь нас же бить!.. Где же правда? Господь батюшка, чего же ты не заступишься за нас, злосчастных донцов?
— Эх-эх, парень! Митрий Михайлыч аж побледнеет, едва о подмосковных казаках ему говорить учнут… Проклятые, кричит, аспиды!.. Губители!.. Изменники!
— Мы-то изменники?! Чего же ради тогда на Дону всю семью голодную я оставил? Не ради ли Москвы! Жива ли моя баба, живы ли мои малые детки, не знаю я, а во сне, почитай, каждый день их вижу… А вы, злодеи, хотите к Москве идти и всех нас перебить… Креста нет на вашем князе!.. Сам он — губитель, изменник! Заруцкий наш батько, все открыл нам… все ваши злохищные замыслы!
— Тебя как звать-то?
— Обрезка…
— А тебя?
— Стенька… Степан… С стрельцом вашим Ошалдой мы под Москвой спознались… В ляпуновском войске.
— Знаю… Говорил он. Пришли-то вы не вовремя: у Кузьмы князь.
— Ничего. Подождем, когда вернется.
В тишине слышалось беспокойное, затрудненное дыхание казаков.
Сенька Жвалов спросил:
— А что дадите?
— Заруцкий тебя господином сделает. Землю и денег даст.
— Коли не врешь, останьтесь. А меня свяжите и суньте в чулан. Будто я ни при чем.
Так и сделали. Сенька Жвалов принес толстые мочальные жгуты. Казаки связали его и осторожно положили на солому в чулан. Сами, отворив ворота, приготовили кинжалы и спрятались в темных углах.
Гроза сменилась тишиной. Дождь перестал. Звенела капель. Пахло освеженною зеленью из сада. Далекие молнии становились все реже и реже.
Природа отдыхала после грозы.
Обрезка и Степан, затаив дыхание, поджидали в сенях Пожарского. Но на дворе быстро, по-весеннему, стало светать, близилось утро, а князь домой все не возвращался.
Становилось опасно сидеть в сенях. К Пожарскому обычно рано приходили военачальники, мог прийти и телохранитель его, стрелец Буянов. Сенька стал молить казаков, чтобы его развязали, а сами бы поскорее убрались подальше.
— Не надо мне и вашей земли, и денег… Пропади он пропадом, ваш Заруцкий! — заскулил Сенька.
Обрезка и Степан всполошились, испуганно выскочили из своих углов, развязали Сеньку, шлепнули его по затылку, и оба сломя голову бросились бежать прочь.
* * *
До самого рассвета на дому у Кузьмы шли переговоры с новгородским игуменом Геннадием да с князем Федором Оболенским и прибывшими вместе с ними новгородскими дворянами и посадскими.
На столе перед Пожарским лежала грамота новгородцев. Они писали о смерти шведского короля Карла IX и о согласии нового короля Густава Адольфа и вдовствующей королевы, его матери, отпустить на «Наугородское государство» королевича Карло-Филиппа. А еще и о том, чтобы нижегородцы «Литовского короля и сына его Владислава, и Маринкина сына, и «ведомого псковского вора, раздиякона Матюшку (Сидорку)» на государство не хотели бы и конечного разоренья в Российском государстве тем не всчинали бы, а похотели бы на Российское государство государем, царем и великим князем всей Руси государского сына Карло-Филиппа Карловича, чтоб в Российском государстве были тишина и покой и крови крестьянской престатие (прекращение)» и чтобы нижегородцы стояли «с немецкими людьми заодно».
Пожарский сказал, что этого дела сам он решить не может, а доложит о грамоте Совету всей земли.
На другой же день созвали Совет. Усадили послов на высоких скамьях, покрытых дорогими коврами, в почетном углу под образами.
Дьяк Василий Юдин громко и торжественно, нараспев, прочитал грамоту новгородцев.
Ответом было всеобщее угрюмое молчание. Этого еще не хватало! Шведа на русский престол посадить!
Первым повел речь митрополит Кирилл. Он говорил долго и сердито о том, что церковный совет не может благословить на царствование человека хотя бы и королевской крови, но не принявшего греческого вероисповедания.
Грузный и бородатый, он рявкал, как зверь, выкрикивая басом свои слова. Слушать его было утомительно. Даже когда он кончил, у всех в ушах стоял какой-то неприятный гул.
После него к послам обратился Пожарский.
От лица Земского совета он спокойно, негромким голосом заявил, что русские не верят иностранным королям. Много слышали обещаний от польского короля; намерения его были благие, а что вышло?
— Мы, — сказал он, — хотим одного, чтобы кровопролитие перестало бы… Мы радеем о крестьянском покое. Вы просите послать в Свейское государство послов, но мы не будем отправлять своих послов туда. Опасаемся, что придется претерпеть и им то же, что претерпели московские послы в польском стане.
Пожарский напомнил о судьбе Василия Васильевича Голицына с товарищами.
После Пожарского со своего места поднялся Минин и, отвесив низкие поклоны сначала послам, потом всему собранию, степенно, с достоинством заявил:
— Можем ли мы того не знать, что наилучший преемник московского престола — его королевская светлость, чадо короля Карлуса Филипп Карлович? Можем ли мы не желать быти всем нам под одного государя рукою? Все мы желаем добра королю Густаву и пресветлой королеве. Благодарствуем и за милостивое согласие отпустить на московский трон пресветлого королевича! Но хотели бы мы знать: как он будет править нами, как судить, оберегать от врагов и всякие дела делать? Хотели бы мы знать и то, придет ли к нам королевич? Не случилось бы того же, что было и с королевичем Владиславом! Митрий Михайлыч говорил уже вам, что мы горько искусились однажды, и ныне бы так не учинилось, как то было с королем Жигимондом! Польский король хотел дать на Московское государство своего сына. Манил с год и не дал, а что над Московским государством учинили польские и литовские люди, вам ведомо. И свейский король Карлус хотел отпустить к нам в Новгород своего сына вскоре, но и до сих пор королевич в Новгороде не бывал… И притом же народ желает, чтобы, когда Карло-Филипп придет, креститься ему в нашу православную хрестьянскую веру. Вот что, думается мне, мы могли бы сказать пресветлому королю Густаву и королевской матери. Не подобает нам быть безответными овцами перед королями!
Земский совет согласился на избрание королевича русским царем с условием: 1) скорейшего прибытия его в Новгород; 2) принятия православия.
Еще накануне на квартире у Пожарского все было обсуждено вместе с побывавшим в Новгороде послом нижегородцев Степаном Татищевым. Он сказал, что от свейского короля «отнюдь в Новгороде добра нечего ждать». Он же уверял, что после смерти мужа королева не так-то легко согласится на отъезд своего малолетнего сына в Москву. Дело это не надежное. Требование о принятии королевичем православия также должно заставить королеву задуматься. Переговоры непременно затянутся. А тем временем ополчение может двинуться к Москве и начать бои с поляками. Это не будет мешать переговорам со Швецией. А там, когда поляки будут прогнаны, и переговоры с королевой можно кончить.
В этот же день вечером Пожарский на дому у себя принимал возвращавшегося по Волге из Перми австрийского цесарского посла Иосифа Грегори. Пожарский и Минин просили его передать австрийскому императору Матфию заготовленную на немецком языке дьяком Саввой Романчуковым, ведавшим Посольским приказом, грамоту, В этой грамоте Пожарский от своего имени просил цесаря воздействовать на польского короля, дабы он прекратил войну и мирно сказал нижегородскому ополчению, что ему надо, чего добивается. Пожарский просил и денежной помощи у цесаря на очищение Московского государства от врагов. За это он обещал избрать на московский престол цесарева брата Максимилиана. Пожарский знал, что Максимилиан зол на короля Сигизмунда, перебившего у него польский престол.
Посол Иосиф Грегори оказался веселым малым. Минин обильно поил его русской водкой, говоря не понимавшему русского языка послу: «Пей, Осип, за наше здоровье! Пей, глупец, не жалей!» Водка очень понравилась Иосифу. Он был смешон. Малого роста, в курчавом, спускавшемся ниже плеч парике, толстый, кривоногий. После каждой рюмки Грегори долго кашлял; на глазах у него выступали слезы. Откашлявшись, с добродушной улыбкой поглаживал себя по затянутому в бархат животу. Чтобы еще более развеселить его, Кузьма кликнул гусляров и гудошников. Их привел Константин. Грегори пришел в восторг, когда подвыпивший Кузьма вместе с плясунами пустился в присядку по избе. Попробовал и посол так же, да не удержался, повалился на пол. Его подняли, усадили, начали кормить блинами. Заугощали до того, что он за столом и уснул.
Пожарский и Минин погнали стрельца за дьяком Еремеем Еремеевым. Когда тот пришел, высокий худой щеголь с большими усами и бритой бородой, похожий лицом на польского пана, Кузьма, кивнув в сторону спящего посла, подмигнул:
— С Осипом поедешь… К его королю Матфию. Одного-то нельзя его пустить. Видать, слаб. Грамоту повезешь.
Пожарский сказал строго:
— Только гляди! Сам держись! Да не болтай… Не ровен час, новгородцы узнают. Грамота важная, государственная. Собирайся! Береги грамоту пуще своего глаза.
После отъезда новгородских послов в Земском совете состоялась торжественная аудиенция, данная Пожарским цесарскому послу. Нарядно одетый Кузьма Минин с низким поклоном поднес ему осыпанную драгоценными каменьями саблю и другие редкостные вещи:
— Прими, высокий посол пресветлейшего и державнейшего из государей, наш скудный дар.
Вечером в двух повозках под охраной стрельцов Грегори и Еремеев уехали в Австрию.
Проводив их, Пожарский сказал с улыбкой:
— Ну, Кузьма Минич, куда мы теперь царей денем?
— Посмотрим, Митрий Михайлыч, может, и сами раздумают. А вот что! Опять из лавры пришли соборные старцы Серапион Воейков и Афанасий Ощерин. Опять торопят в Москву. Говорят, сам келарь Авраамий Палицын к нам собирается… Пожарский поморщился:
— Старая лиса!.. Нет ему покоя… Везде он, Сигизмундов холоп! Насмотрелся я на него в лавре.
Кузьма улыбнулся:
— Есть такие бати… Молока не хлебнет в пятницу, а молочнице и в великую субботу не спустит. Ну, да мы знаем, как с ними поступать… Пускай хоть лопнет, раньше времени никуда не пойдем. Ляпунов поторопился, да что из того вышло!
* * *
Проводив новгородских послов и австрийского, Кузьма, живший с Мосеевым и Пахомовым в одной избе, велел принести браги. Сняв с себя кафтан и расстегнув ворот, сел за стол.
— Ну-ка, любезные, покалякаем перед сном.
Родион и Роман не заставили себя просить.
— М-да, соколы, — покачал головою Минин, наполняя кубки. — Хитры короли заморские. Ой, хитры! Так и норовят обмануть нас, простачков, и каждый по-своему… Ну, пейте, други! Хоть немного отведем душу. Устал я с послами возиться.
Все трое выпили.
— Кабы бог меча не дал, давно бы топиться надо! У них так: чья сильнее, та и правее. То я понял и у Жигимонда, и у Осипа, и у свейского Делагарди… Великое благо — ум и язык, да не многие могут ими пользоваться. И даже королевские вельможи. Проболтался ведь спьяну Осип-то.
Минин рассмеялся. Потом подошел к двери, прислушался, закрыл окно и тихо сказал:
— Цесарь-то Матфей тоже против Жигимонда! Слыхали? Мы с Митрием Михайлычем хотим того… масла в огонь подлить — цесарева брата Максимиль… Не выговоришь никак… Максимильяна… к нам на престол позвать. По совести, на кой нам бес он нужен? Как и Владислав так же, и как Филипп свейский… А грамоту отослали, прося Максимильяна… Чуете? То-то будет, коли Жигимонд узнает!
Минин тихо засмеялся, погрозившись на Пахомова, который сидел нос повеся. Темнее тучи.
— Ты у меня не дури! Знаю я всё! Ну, пейте за здравие воеводы, за Митрия Михайлыча… Близится пора! Не успел поправиться князь, опять ему страда.
Минин налил еще по кубку.
— Э-эх, что-то теперь поделывают у нас в Нижнем? — вздохнул он. — Как там моя Татьяна?.. Ругает, поди, меня.
Кузьма задумался. На воле слышались дружные песни ополченцев.
— Наливай еще! Будем пить этот вечер, а завтра вы пойдете в Москву. Отправим мы вас. Опять вся надежда на верных гонцов. Узнайте, что там? Дело близится к походу. Услышите, что мы тронулись, идите из Москвы в Троице-Сергиеву лавру. Там и ждите ополчения.
Песни послышались совсем около дома.
— Слушай! — насторожился Минин. — Смотри, как поют! Дружно, весело!.. Благодарение господу!
Минин широко перекрестился.
— Слышал? Вот будь каким! — сказал он Пахомову.
Роман, красный, потный, тяжело вздохнул, выйдя из-за стола.
— Что я могу поделать?! Сердце-то, небось, болит? Как увижу ее с Константином, так (господи, прости меня, грешного!) руки на себя наложить хочется.
Минин строго посмотрел на Романа.
— Э-эх, молодчик! Не думаешь ли ты, будто у одного тебя сердце? Думай мало о себе, а много обо всех, не будь себялюбцем!.. И станешь счастлив. Давно я приметил в тебе такое… Берегись! Сгниешь, как гриб под лопухом, отвернутся от тебя все.
— Не то ли я тебе говорил? — разгорячился Мосеев. — Измучился ведь я с ним, Кузьма Минич, точно с малым дитею.
— Даешь ли слово в твердости?
— Даю, — тихо ответил Роман.
— А теперь спать!.. — сказал Кузьма, снимая сапоги. — Пора уж. Петухи поют.
* * *
Роса не сошла с травы на улицах, как из дома Минина в одежде странников, в лаптях и с котомками за плечами тронулись в путь Мосеев и Пахомов. Выйдя за ворота, они сняли широкие войлочные шляпы и помолились на все четыре стороны.
С крыльца следил за ними Кузьма. Они увидели его, поклонились ему. У обоих на глазах слезы. Эту ночь Минин спал беспокойно, часто просыпался и молился, а во сне разговаривал сам с собою, поминая Нижний, короля Жигимонда, Грегори, Новгород, митрополита Кирилла… и теперь лицо его было бледное, улыбка усталая, хотя он и старался казаться бодрым.
— Добрый путь! Храни вас господь!
Родион и Роман быстро зашагали посредине улицы, направляясь к московской дороге. Пели петухи. В садах просыпались пичужки. Мычали коровы.
На берегу небольшого пруда у городского вала Наталья колотила вальком белье. Удары валька гулко разносились в утренней тишине.
Пахомов отвернулся. Ему бросились в глаза желтые рубашки Константина.
— Не оглядывайся, иди прямо! — покрикивал на него обеспокоенный этою встречей Мосеев.
* * *
В Ярославле появился Авраамий Палицын. Он приехал от имени Троице-Сергиевой лавры торопить Пожарского с выступлением в Москву, говоря, что его надоумил «сам святой батюшка Сергий преподобный» прибыть в Ярославль. Минин посоветовал Пожарскому холодно обойтись с Палицыным.
Украинские казаки, прибывшие в Ярославль несколько позже Авраамия с жалобой на Заруцкого, донесли: «Не батюшка Сергий преподобный надоумил Палицына, а закадычный друг келаря, с которым он бражничает, подмосковный атаман Дмитрий Тимофеевич Трубецкой».
Слух прошел под Москвой, что из Польши подходит со многими эскадронами к Москве грозный королевский воевода Хоткевич. Больше всех перепугался этого сам Авраамий. Не он ли присягал королю, не он ли получал разные подарки от него и не он ли изменил ему, вернувшись домой! Ныне он боится королевской мести. Вот почему и в Ярославль пожаловал.
Рассказали эти же украинцы Кузьме и другое: Заруцкий тайно от своего собрата князя Трубецкого ездил к Хоткевичу в лагерь под Рогачев с изменническими помыслами. Об этом узнали казаки, откачнулись от него и грозят его убить.
Наконец-то! Минин всегда считал князя Трубецкого честнее Заруцкого. Он говорил, что Трубецкой упорною осадою Кремля помогает нижегородскому ополчению. Долгое сидение в осаде истощает силы польского гарнизона. Минин ценил эту заслугу Трубецкого.
Но он хорошо знал, что князь не любит его, Кузьму. «Мужик хочет честь взять у меня!» — гневно воскликнул Трубецкой, узнав о выступлении ополчения из Нижнего. Трубецкой никак иначе его и не называл, как «мужиком» и «Куземкой». Но Минин привык не обижаться на гордецов. «Грешен! Каюсь! Посади мужика у порога, а он уж и под образа лезет. Так и надо. Кафтан сер, а сам будь смел!» Поляки тоже, дразня бояр, писали: «Да и теперь у вас не лучше Андронова Кузьма Минин, мясник из Нижнего Нове-града, казначей и большой правитель. Он всеми вами владеет!» Нелегко было боярам слышать такие насмешки от панов!
Обласкав украинцев, наградив их деньгами, одарив сукнами, Пожарский и Кузьма проводили их обратно в Москву. Они наказали украинцам поведать там всю правду о нижегородском ополчении. «Пускай казаки видят в нас братьев, а не врагов!.. Мы скоро придем и вместе с вами выгоним панов из Москвы!..»
Ополчение начало готовиться к походу. По улицам шли все новые и новые толпы ратников, прибывших из разных мест. День и ночь горели горны в кузницах. На всех площадях башмачники шили и чинили сапоги и бахилы. По улицам в направлении к лагерю двигались подводы с рогожами, лаптями, с мешками хлеба, круп, сеном, лопатами. Около них бодро шагали полковые артельщики и стрельцы. Лица озабоченные, разговоры — негромкие, вдумчивые. Из литейных ям к Съезжей избе привезли последние пушки. Их должен был принять сам Пожарский.
В полдень, двенадцатого июля, около Съезжей избы собрались литейщики и пушкари. Тут же стал Буянов со своими молодцами, ожидая выхода Пожарского.
Все с нетерпением ждали князя, которому в последние дни недужилось: снова разболелись незажившие раны.
И вот показался он в дверях, поддерживаемый под руку караульным Съезжей избы, казаком Романом.
— Приветствую вас, граждане! — поклонился князь собравшимся.
В эту минуту из толпы выскочил вперед казак Степан и, размахнувшись ножом, направил удар в князя, но попал в казака Романа, который быстро загородил собою Пожарского.
Не сообразив сразу, что случилось, Пожарский шагнул вперед, к пушкам. Тут к нему подскочил Буянов и другие с криками: «Князь! Уйди! Тебя хотят убить!»
Толпа набросилась на Степана, и если бы за него не заступился сам Пожарский, его разорвали бы на части.
В Съезжей избе Степан кричал, ругался, а назвать сообщников не желал. От него пахло вином. Сам Кузьма допрашивал его:
— Своей ли волею, либо по наущению?!
Пришел и Пожарский. Стал просить, чтобы казака с дыбы сняли, не мучили. Посадил его на скамью. Несколько минут печальными, задумчивыми глазами рассматривал его: вот кто хотел лишить его жизни! Молодой, простоватый парень, смотрит исподлобья, недружелюбно.
— Не ты ли напал на меня? — тихо спросил Пожарский.
— Я, — ответил парень сердито.
— За что, не зная меня, поднял нож?
— Ты умыслил сгубить казаков! Ты хочешь быть царем и отдать нас в вотчины.
— Я не против природных казаков. Многие разбойники, изменники величают себя казаками. Ты донец?
— Да. И я не против же братьев пошел с Дона за десять сот верст, а против ляхов! — обиженно возразил казак. — Чего же ради мы свою кровь проливали за Москву! А ты хочешь нас отдать в кабалу.
— Тебя обманули. Царем я быть не хочу. Я тоже иду защищать Москву. Могу ли я о чем-либо помышлять для себя?
Казак склонил голову, задумался.
Минин положил ему на плечо руку:
— Степан, не упрямься! Открой добром: кто тебя послал?
Казак поднял глаза и тихо, смущенно ответил:
— Кто? Батька наш… Иван Мартыныч… Заруцкий.
— Мотри! — погрозился на него Кузьма. — Крест целовать заставлю! Правду ли говоришь ты?
— Спроси товарища моего Обрезку… да Ошалду, стрельца вашего… да… — парень задумался.
— Ну-ну-ну… — нагнулся Минин к лицу парня.
— Да княжьего слугу спроси, Сеньку Жвалова… Он — свояк Ошалды.
Пожарский и Кузьма в изумлении переглянулись.
— Говорил я тебе, Митрий Михайлыч! Не послушал! — с укоризной в голосе произнес Минин. — Не по сердцу он мне.
— Я приютил Жвалова из жалости к его сиротству, одевал его, заботился о нем, как о брате, ел с ним из одной чашки… Не оговариваешь ли ты кого? — спросил Пожарский, все еще не веря тому, что услыхал.
— Нет. Заруцкий посулил ему дворянство и деньги. Спроси стрельца Ошалду. Мы хотели тебя убить ночью. Он прятал нас у тебя в доме… в засаде.
Пожарский побледнел.
Кузьма, заметив это, добродушно шлепнул казака по плечу:
— Ладно. Буде.
— Выпусти его на волю… Не чини ему наказания, — молвил Пожарский, уходя из Съезжей избы.
Кузьма с грустной усмешкой вздохнул ему вслед: «Эх, князь, князь! Хороши бы мы были, кабы твоего сердца слушать».
И строгим голосом обратился к казаку:
— Видишь? Вот какой наш воевода! Слово его, как весенний день. Это не Ивашка Заруцкий. Однако я его не послушаю. Ты посидишь у меня в подклети, покуда я всех твоих друзей не выловлю… Митрий Михайлыч торопится. Не гоже так-то.
И тут же Кузьма, широко и деловито усевшись за стол, послал за Буяновым. Когда же стрелецкий сотник явился, он приказал привести стрельца Ошалду.
* * *
Вернувшись к себе в дом, Пожарский позвал Сеньку и спросил его с напускным добродушием:
— Ты знаешь казаков Обрезку и Стеньку?
— И не слыхивал, что за люди, — не моргнув ответил тот. — И не знаю.
— И стрельца Ошалду не знаешь?
— И того не знаю.
Пожарский вздохнул, хотел приступить к увещеванию слуги, но не успел. Сотник Буянов, войдя, сказал:
— Кузьма Минич приказал увести Жвалова в Съезжую. Пожарский устало махнул рукой:
— Веди!
V
Не сразу Пожарский пошел к Москве.
Сначала послал в помощь подмосковным казакам против гетмана Хоткевича два отряда.
Первый тронулся в путь семнадцатого июля. Его повел умный и осторожный воевода Михайла Самсонович Дмитриев, — рода незнатного, но честный, крепко преданный земскому делу.
Через десять дней вышел и второй отряд под началом неутомимого воина Лопаты-Пожарского, которого за храбрость и веселый нрав крепко полюбили ополченцы.
Дмитриеву было указано стать в Москве у северной стены Белого города — близ Петровских ворот, а Лопате — недалеко от него, у Тверских ворот, не смешиваясь с казацкими таборами, которые стояли поблизости, у стен Китай-города, между реками Яузой и Неглинной.
С воинами Лопаты-Пожарского ушли из Ярославля и Константин с Натальей. Минин посоветовал ему попытаться снова под видом шута проникнуть в Кремль и разведать там о делах панов.
Наталья — верхом на коне, с саблей на боку. Голова повязана зеленым полосатым платком. Еще красивее и мужественнее стала она.
Минин послал в Москву множество соглядатаев-лазутчиков.
Дорога между Ярославлем и Москвою не пустовала. Среди лесов на постоялых дворах то и дело встречались одинокие всадники, низко кланялись друг другу и тихо что-то передавали на ухо один другому… И так — от перегона к перегону, пока слова их не доходили до Пожарского и Минина. Только до них двоих.
Близился час выступления в поход и всего ополчения.
Грустно было расставаться с Ярославлем, с народными земскими порядками, с приказами, в которых разбирались дела обиженных тяглецов-бедняков, но ничего не поделаешь: уходить надо. Дальше сидеть нельзя.
Торопили Пожарского и ратные люди украинских городов, они с братской готовностью откликнулись на призыв Ярославского правительства. Собрали казну, оделись, обулись, вооружились и пришли к Москве, чтобы стать заодно с нижегородцами. Раскинули свой лагерь там, где приказал Пожарский, у Никитских ворот, но здесь их стал теснить Заруцкий, о чем и сообщили гонцы. Со слезами умоляли они Пожарского поспешить к Москве, пока не поздно.
Двадцать восьмого июля Минин велел Буянову выпустить из тюрьмы казака Степана и всех его сообщников, покушавшихся на жизнь Пожарского; Сеньку Жвалова, бывшего слугу князя, и пятерых стрельцов Минин в цепях разослал по разным северным городам. Степана, Обрезку и других казаков, бывших с ними, он велел взять с собой в Москву для дальнейшего дознания.
В полдень двадцать девятого июля выстрелила пушка в Волгу — поднялось нижегородское войско. Из уст в уста побежало тревожное, волнующее: «В Москву!»
Стояла жара. Ратники поснимали с себя доспехи и положили их на приготовленные Мининым для того подводы. Кое-кто даже и рубахи с себя снял. Собравшееся за городом ополчение в таком виде мало походило на то грозное войско, которое шло вдоль Волги до Ярославля.
Пожарский, объезжавший ополченские таборы с новыми своими помощниками — князьями Андреем Хованским и Петром Барятинским, — смотрел на мускулистых, загорелых ратников серьезно, не слушая воркотни соседей-князей.
А они говорили:
— Только бы упаси владыко, бунта не было! Измаялись мы с народом. Дай ты господи, поскорее поразить ляхов, а там и ополчение распустим.
Кузьма, обходя войско, весело похлопывал воинов по голым плечам:
— Давно бы так! Изморились на жаре. Эк-кая сила! С такими воинами как не победить панов!
Он осматривал дюжих, крепко сложенных молодцов с радостью.
И ополченцы не оставались в долгу — весело откликались на его шутки; только Гаврилка с грустью сказал:
— Эх, Кузьма Минич, хорош день в вешний день, а всё — пень!
— Не тужи, парень, перемелется — мука будет.
— Когда она будет-то?
— Будет! Когда-нибудь да будет! Поверь мне, старику.
Гаврилка и его друзья: Олешка, Осип и Зиновий — накануне вдосталь хлебнули пива у Буянова на дому. Много говорили о будущем. Пели песни, грустные, деревенские. Хозяйка дома всплакнула. Всем стало тяжело. Казалось, что не вернутся уже никогда дни вольного приволья, пережитые в Ярославле и в походе вдоль Волги. Не быть такому почету, таким радостным встречам и веселью никогда, какие в эту весну выпали на долю ополченцев в Балахне, Юрьевце, Кинешме, Костроме и Ярославле!
Панов ратники не боялись: мечом освободишься от них! А вот как быть с боярами да дворянами? Как от них избавиться? Кузьма и тот не может ответить. Теряется, путается, а дельного ничего не говорит. Только одно:
— Очистим Москву, а там бог укажет. Он — мудрый… Унывать не след. Лишь бы земля осталась своей!