Книга: Кузьма Минин
Назад: VI
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

С приездом Пожарского жизнь города во многом изменилась. На площадях и на улицах кучками появлялись ополченцы. Они уже не дичились, не прятались по окраинам, как прежде. Ходили свободно и вид имели бодрый, веселый. Их обступали посадские, выспрашивали: «Ну, как воевода?» Ополченцы рассказывали, что князь разделил их на сотни и полки и что велено срубить большие избы на зиму. Пожарского называли «земским» воеводой, а Звенигородского — «боярским».
В первые же дни после приезда князя ратники построили караульные вышки у застав. Пожарский сам установил порядок караульной службы. Буянова назначили сотником конного дозора.
Новый воевода дал почувствовать Звенигородскому, что самое важное в Нижнем — ополчение.
Звенигородский отвел Пожарскому покои в кремле, в соседстве со своими.
Устроил в честь его пиршество. Каждый из гостей норовил сказать новому воеводе что-нибудь лестное.
Минина не пригласили. Этого не позволял обычай: нельзя было посадскому человеку, в разряде «служилых» не значившемуся, сидеть за одним столом с князьями, боярскими детьми и дворянством. Это было бы жестоким оскорблением для гостей воеводы. «Смерд боярину не товарищ!» — так думали в кремле, на Верхнем посаде.
Кто-то из посадских намекнул Минину: «Тебя-то, дескать, и обошли; как ты, братец, ни старайся, все одно гусь свинье не товарищ. Звенигородский да Пожарский — князья, и столкуются между собою скорее, чем с тобой».
Минин шутил:
— Сатана гордился — с неба свалился; фараон гордился — в море утопился; а нам гордиться не годится, мы — земские люди…
Он хитрил. От всех скрывал, что Пожарский после своего приезда уже дважды приходил к нему по ночам, переодетый в стрелецкое платье. Приходил к нему за советом, как к старшему. Целые часы длились их беседы. Пили вместе брагу, угощались домашними кушаньями.
Князь расспрашивал Кузьму обо всех городских делах, о влиятельных людях города, о том, как управляют уездом воеводы и чем недовольно население.
Пожарский поинтересовался также: кого бы хотел он, Минин, видеть на престоле после изгнания панов из Москвы.
— Только с тобой одним могу я говорить об этом… — прибавил князь, тяжело вздохнув. Видно было, что вопрос о будущем царе мучает его.
Минин ответил:
— Пожелаем царя нового, не похожего на ранее властвовавших. Они правили, будто на белом свете нет простых людей. Так нельзя. Гляди сам, Митрий Михайлыч, как люди жалеют государство. Нищие, голодные, едва волоча ноги, бегут к нам под твои знамена. Бунтуя, наш народ никогда не шел против своего государства! Тебе ли того не знать! И кто был у Болотникова, радеет о нашем царстве едва ли не больше тех, кто у него не был.
Пожарский выслушал Кузьму в глубоком раздумье и, как бы желая продолжить его мысль, сказал с горечью:
— А бояре, обидевшись на власть и ради самогосподствия, не раз искали прибежища у врагов, со всею охотою склонялись к измене. Возьми Салтыкова. Знают все, что он сговорился с поляками и немцами еще при царе Борисе. Он и дьяк Власьев… когда их посылали в Польшу договор утверждать. Там и с Сапегой он сдружился, и с королевичем Владиславом виделся. И в Неметции он бывал… Там нашел себе друзей.
Заметив волнение на лице князя, Минин постарался замять этот разговор. Становилось неловко, хотя и приятно слышать осуждение бояр и князей из княжеских уст.
Пожарский помянул князя Василия Голицына. Заговорил о нем с жаром и гордостью.
— Вот какие надобны были бы люди в нынешнее время. О, если бы был здесь ныне такой столп, как князь Василий Васильевич! Им бы мы все здесь держались. И я за такое великое дело не взялся бы.
Кузьма понял Пожарского. Он слыхал и раньше, что князь держит сторону Голицыных и что он был бы рад тому, если бы трон достался Василию Васильевичу.
Минин заметил: рано думать о царях! Впереди и без того много дел.
* * *
Присутствуя на устроенном для него пиршестве, Пожарский думал об одном: как бы поскорее уйти из воеводских хором; вина не пил; на заздравные чарки отвечал вежливым поклоном, осматривая всех ласковым, располагающим к нему взглядом.
Целый вечер за ним ухаживал воевода. Он оказывал ему всякие знаки уважения, а захмелев, увел его в одну из пустых горниц и неожиданно начал разговор о Минине. Заговорил о нем как о человеке опасном, с которым князь должен быть осторожен. Он изобразил Кузьму хитрым, ловким, своекорыстным, склоняющим народ к бунту, восстанавливающим его, подобно Болотникову, против бояр и вотчинников. Но этот еще, пожалуй, опаснее Болотникова Ивашки: им руководит честолюбие, жажда наживы и власти. На него уже и посадские жалуются: под видом сбора на ополчение дерет налоги с живых и мертвых… Монастыри вздумал обирать… Не в свои сани мужик залез. Красными словами народ заворожил.
— Народу верить нельзя! Ненавидит нас, князей, народ, — бубнил в ухо Пожарскому Звенигородский.
Биркин шепнул Пожарскому:
— Видел за столом вдову? Красивая баба? Сбил и ее. Подослал к ней смазливого холопа. Не устояла! Им того и надо было. Деньги у нее обобрали. Казну накопил Куземка невиданную. И тою казною подкупает беглых. Тем только и привлек их на свою сторону. На наши же деньги — и против нас! Вот он какой!
Воевода, охмелев, плачущим голосом воскликнул:
— Князь! Опомнись! С кем ты связался! Не срами родителей! Не достоин он тебя!
— Погибаем вить мы от них… — поддержал воеводу Биркин. — Теснят они нас, купчишки и мужики здешние.
— Вы хотите учить меня! Не считаете ли вы меня отечеством ниже вас? Не думаете ли вы, что без вдовьих денег мы и ополчения не собрали бы?! — вспылил Пожарский.
— Что ты, что ты, князюшка! С чего ты это взял?! — ответил Биркин, поднявшись со скамьи. — Воитель я такой же, как и ты!.. — стукнул он себя кулаком по груди.
Звенигородский побагровел, оттопырил губы:
— А я такой же, как и ты. Но, может быть, и повыше. Мой предок — князь Мстислав! — промычал он себе в бороду.
Пожарский, с трудом подавляя гнев, укоризненно покачал головою:
— Не спесивьтесь, друзья! Иван Третий, выведя из новгородской земли толпу таких спесивцев, отдал их имения не только крестьянам, но даже холопам, и стали черные люди такими же, как и мы с вами, князьями. Борис — царь также из холопей, сделал боярским сыном мужика Филатова. Будущий царь может и нас лишить чести, а неведомую чернь возвести в сан… Чванство — не ум, а недоумие: не понизился я, сойдясь с разумным человеком, но повысился.
Эти слова Пожарского поразили нижегородского воеводу. До сих пор он слыл закоренелым местником. Кому на Руси не была известна его нескончаемая тяжба о чести с князьями Лыковыми? Теперь же он кичится, что сошелся с мужиком.
Может быть, ищет опоры в народе, желая сам пролезть на престол?
«Не отравить ли нам Пожарского? — вертелось в голове Биркина. — Избавиться от людей, которых поддерживает простой народ, можно только ядом или ножом наемного убийцы. Какие цари и властелины не прибегали к этому?!»
Пожарский держал себя с подобающим достоинством.
— Жалкий глупец либо малое неразумное дитя могут кичиться родословием, потеряв государство, — усмехнулся он. — Изгоним врага, явим храбрость, подумаем и о роде. Получить княжеское звание легче, нежели заставить людей уважать его. Много дано — много и спросится.
Князь Звенигородский с неожиданным для самого себя восхищением взглянул на молодого красивого гостя, рассуждавшего просто, по-юношески горячо и убежденно. Голубая шелковая рубашка князя, чистые выхоленные руки, новенькие сафьяновые сапоги — все это было необычайно в эти тревожные дни. В последнее время князья опустились, ходили грязные, немытые, обросшие волосами и злые на все и всех, особенно на крестьян.
Лицо молодого князя дышало задором, самоуверенностью и добродушием.
«Отравить или нет?» — бродило в голове Биркина.
«Не жилец на белом свете сей красавец», — пытался утешить себя Звенигородский.
* * *
В доме Минина жизнь шла своим чередом. Гаврилка поздно вечером привел десять человек ветлужан. Они побили какого-то дворянина, назвавшего ополченских сборщиков «ворами».
Минин рассердился на ветлужан.
— Не поддавайтесь соблазну! Не время ссорам! Только на своей земле, когда прогоните ляхов, сможете с божьей помощью возвысить голос… и добиться желаемого.
Но едва уладилось одно, как в горницу ввалилась толпа богомольцев Никольской церкви, недовольных сбором одной пятой с их имущества. Не хотят платить.
— Не вы ли сами хозяева? — спросил их Минин, Добродушно улыбнувшись. — Не вы ли тот приговор дали и богу клялись?
— Мы.
— Так не скупитесь же! — укоризненно покачал головой Кузьма. — Враг рядом. Он пожжет и разорит храмы. Не избежать в те поры вам ада, коли оставите домы божии беззащитными ради токмо своей скупости.
Пристыженные богомольцы Никольской церкви, низко кланяясь, смиренно вышли на улицу.
Минин с грустью покачал головою им вслед.
На недавнем земском сходе снова приговорили силою принуждать неплательщиков одной пятой. Для того Пожарский свел стрельцов в особую сотню под начальством Буянова.
Буянов не щадил скаредов.
Когда Минину жаловались на Буянова, он говорил, что он, Минин, тут ни при чем, такова воля земского схода.
Отправлявшихся для взыскания сборов дьяка и стрельцов обычно благословлял в путь-дорогу протопоп Савва. На том настоял сам Минин. Прежде чем приступить ко взысканию оклада, сборщики объявляли вслух приговор земского схода.
А ведать сбором одной пятой, по указанию Кузьмы, земский сход выбрал посадского воротилу и старейшего недруга Минина — купца Охлопкова. Как ни отказывался тот, но все же пришлось покориться сходу. Охлопков, как и многие другие богатеи, отстранялся от ополченских дел, опасаясь: «а вдруг… поляки верх возьмут?!»
* * *
Пожарский решил собрать ополченцев.
Пестрая, рваная, полураздетая толпа сошлась на базарной площади. Тут и русские, и украинцы, и татары, мордва, чуваши, черемисы, вотяки и казаки… В стороне стояло, спешившись, несколько десятков конников, потомков плененных некогда Иваном Грозным литовцев. Они уже показали себя хорошими воинами во время алябьевских походов под Балахну и Муром. Как и русские, храбро бились они с поляками под знаменами нижегородского воеводы. Была оттепель. Снег растаял. Минин указал посадским богатеям на полуразутых мужиков.
— Знаем… — отозвался Охлопков. — Обувщики-кожевники обещали… Тысячу пар привезут.
Из нижегородских воевод прибыл на берег только один Алябьев.
— Ну, что скажешь, Андрей Семеныч? — спросил его Минин.
— Добро, Кузьма Минич… Действуй!
— Ну, а где же князь Звенигородский да Иван Иваныч? Мы их звали…
Алябьев улыбнулся:
— Спят… Всю ночь бражничали.
— Бог им судья!
Пожарский объезжал ряды ополченцев, расспрашивая: кто к чему способен.
После этого трубач дал сигнал: «по домам!»
Площадь вмиг опустела. Тогда Минин крикнул ямскому старосте Семину:
— Николай Трифоныч!.. Веди!
Старик Семин повел конный отряд Ямской слободы.
— Вот гляди, Митрий Михайлович, не с пустыми руками тебя встречаем, — сказал Кузьма. — Потом сведу тебя к литейным ямам.
Пожарский, большой знаток лошадей, с любопытством рассматривал коней.
— Ишь, какие гладкие! — рассмеялся Алябьев.
— По одной лошади с двух дворов дали, — сказал Минин. — Сами и кормят.
— Гляди. Передний конь гордо голову держит. Хороший знак, — сказал Пожарский, дотронувшись до Минина.
— Как тебе, Минич, удалось оседлать самого норовистого коня?.. Про ямского старосту я, про Николая Трифонова! — спросил Алябьев.
— Трудненько пришлось! А ноне, гляди, настоящий сотник…
Семин пустил коня рысью, обратившись лицом к Пожарскому.
После того как берег опустел, Пожарский и Алябьев на глазах обывателей отправились в гости к Кузьме Минину. Это вызвало много пересудов у жителей слободы, находившейся на окраине и не удостоившейся за все свое существование посещения князей и воевод.

II

Холод и скудный снег.
Кровли лавок и амбаров на Нижнем базаре заиндевели. Еще темнее стали бревна в стенах — круглее, заметнее. В рядах торговки предлагали горячие калачи и квас в медных кумганах. Под таганами на земле тлеющие угли.
Торговля не идет. Раненько выползли, поторопились — кругом безлюдье. Еще не кончилась утреня.
Э-эх, пошли времена! То-то было раздолье! А теперь?.. Нигде хмельного гуляки не увидишь. Самые записные питухи — и те за работу взялись.
В Хлебном ряду пооживленнее. Стрельцы и ополченские десятники нагружают хлеб на подводы для своих.
Вместе с холодом навалились на уличных торговцев унылые недоуменные размышления.
Ворчать на Кузьму не скупились: что бы ни случилось, — во всем он виноват. Даже холод и непогода в представлении некоторых людей связывались с его именем. «Бог, мол, наказал за колокола, свезенные в литейные ямы». Но если бы ворчунов спросить, согласны ли они, чтобы Минина не было и ополчения тоже, пожалуй, не согласились бы.
Обиднее всего было, что строго наказывали за сокрытие имущества. Двоих дворян и то не пощадили. Ведь еще царем Шуйским было строго-настрого запрещено поместным дворянам обманывать власть, выдавая себя за беспоместных. А тут в самый разгар сборов нашлись два щеголя, притворившиеся беспоместными… Обманщиков, по согласию со Съезжей избой, усердно отхлестали, а землю по закону Шуйского отобрали. Минин и Пожарский советовали, пока новых законов нет, поступать со всякими преступниками по законам Шуйского, последнего законного царя.
Посадские были довольны ополченской властью за то, что она с великою строгостью стала преследовать грабителей и разбойников. Наконец-то нашлась защита! На днях двух ополченцев за воровство судили всенародно: сами ратники потребовали казни для них. Обоих утопили в Волге. Никогда не было такой тишины на посаде и в уезде, как теперь. Стрелец Буянов со своими молодцами по нескольку раз в день объезжал город и окрестности, оберегая покой посадов. Всем объявлено было, чтобы крестьян не обижать, к бедным проявлять милосердие, помогать им.
* * *
— Эй, подходи, которые!.. Калачи горячие!.. Съешь, — три дня сыт будешь!..
— А на четвертый помрешь!
— Ну, ты, бродяга!.. За душой ни гроша, а туда же… с разговором лезешь…
Становилось все оживленнее. Загудели и колокола в кремле.
— Болезная, подкинь угольков! Утреня кончилась.
— Подайте, Христа ради, красавицы молоденькие. Пожалейте старца.
— На! Бог с тобой! Помяни покойную Агриппину, Софью, Давида… Абрама да Ольгу.
— Спаси Христос!
— Бог спасет!
Проглянуло солнце сквозь облака, осветило ровные ряды лавок, амбаров, ларей… Стало веселей. Запел гудошник:
То не кули-ик кули-икает,
Но молоденький кня-азь по лу-ужку гуляет!
И он не один кня-азь гуля-ает, — со своими полка-ами…
Со любезными полка-ами, больше с каза-аками…

— Стой! Чего врешь?
Песня прекратилась.
— Дай грошик! Будь милостив!
— На вот тебе!
Гаврилка показал гудошнику кулак.
— Пошто грозишь?
— Не ври! Казаки казаками, а нас чего забыл?
— Кого вас?
— Земщину, мужиков… Ну, да ладно, до трех раз прощаю… Хватай!
Подслеповатый гудошник ловко поймал деньгу.
— В иное время-попало бы тебе. Почесал бы ты лопатки, а ныне, ради праздника… леший с тобой, дыши!
Бабы встрепенулись:
— Какой праздник? Введение прошло… Ты уж зря-то не болтай, не мути. Купи калач!
— Хлебни кваску. Ядрен. Сердце жжет…
— Мое сердце обожженное… Не проймешь. Гляди-ка на Ивановские ворота! Что такое?
Все притихли.
— Кузьма! Воеводы!.. Протопоп Савва!.. И тот верхом. Что такое?!
— Говорю, праздник… Вишь, народ валом валит!
— Куды?
— В литейные ямы, под Благовещенье… От щелчка дошли до кулака, от кулака до полка, от полка до ополченья… Будет ляху похлебка в три охлебка! Поняли?
— Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его.
Вздохи. Кресты да поклоны, а Гаврилки уже и след простыл.
По Ивановскому съезду медленно верхами спускались Минин, Пожарский, Звенигородский, Алябьев, Биркин, протопоп Савва, а вокруг кольцом буяновские стрельцы…
Смотрят острым взглядом по сторонам, правой рукой придерживают рукояти сабель.
Позади воевод на конях — казаки, мордовские всадники, татарские мурзы, чувашские старосты, башкирцы и другие.
Нижним базаром направились в Благовещенскую слободу. Парень не соврал, в самом деле — к литейным ямам. По следам всадников со звонкими криками и смехом побежали ребятишки. Стаи голубей и галок взлетели над головами. Оживились торговки: «Калачи, горячие калачи!», «Квас, квас!»
Направо — черная, присмиревшая Волга… Канун ледостава. Медленно, скучно движется «сало», кружится в воде, жмется к берегам, сливаясь в льдины-лавины, оседает под, толщей прибрежной ледяной коры, крепя у берегов ледяное поле — «утару». День за днем все шире будет расползаться утара и все более суживаться полоска воды на середине реки.
Рыбаки еще копошатся на берегу. Неохота свертывать сети. На рыбу поднялся спрос.
Каждое утро посматривает нижегородец на Волгу: два-три хороших заморозка — и остаток воды покроется льдом… Кое-где уже начались заторы… Эк, времечко-то бежит!..
* * *
От литейных ям исходила нестерпимая жара и едкий запах расплавленного металла. Громадные клинчатые меха при нажиме на верхнюю пластину издавали пронзительный свист — вырывался воздух в просверленные в пластине отверстия. Меха приводились в движение частью руками рабочих, частью особым вращающимся колесом.
Пожарский, глядя на усилия рабочих, неодобрительно покачал головой:
— У меня дома кузница на реке: и людям легче и силы более.
Кузьма почесал затылок.
— Эге! Благодарствую, князь, что надоумил! Стар, видимо, становлюсь, малоумен. На что бы лучше — Почайна! Силища!
Биркин пожал плечами:
— Горд ты, Кузьма Минич. Без нас все делаешь. На себя понадеялся… У Ляпунова бы тебе поучиться.
Звенигородский вспомнил:
— Стрелец Ивашка Лаврентьев сказывал, чтоб ты меня спросил. А ты? Вспомни-ка!
Минин кликнул старшину вологодских литцов. Спросил его совета.
— Хорошо-то хорошо, да не совсем, — медленно ответил старшина. — А как в гору-то нам колокола возить? Почайна с горы бежит.
— Зачем в гору? У подошвы.
— А песок? Да болото? Нешто там печь станет?! Да и Волга рядом… Кто знает, какой паводок будет!
Пожарский добродушно рассмеялся:
— Выходит, ты, Кузьма Минич, и прав.
Звенигородский насупился. Биркин отъехал в сторону.
— Ну-ка, покажи нам, что вы сделали? — спросил Пожарский вологодского мастера.
Тот быстро подбежал к подводе, дернул вожжи — две лошади вывезли подводу из ямы. Старшина сбросил рогожу.
Новенькая бронзовая пушка с искусно выточенной казенной частью и стволом, но с неотрубленной прибылью лежала у ног воеводы.
Пожарский слез при помощи Буянова с коня и, слегка прихрамывая, подошел к подводе. С отеческой нежностью в глазах он провел рукой по холодной гладкой поверхности орудия, снял шлем и перекрестился.
Его примеру последовал и Минин. Глаза обоих встретились. Пожарский взволнованно произнес:
— Спасибо, Минич! Хорошо!
И снова заботливо прикрыл орудие рогожей.
Минин соскочил с коня, взял Пожарского под руку и, слегка поддерживая его, сказал:
— Айда, Митрий Михайлыч, к печам.
Сделав над собой усилие, чтобы не показаться слабым, Пожарский твердой, военной поступью стал спускаться в литейную яму.
Ополченцы низко поклонились ему. Он приветливо ответил им.
— В чем нужда у вас? Говорите!
Откликнулись котельщики:
— Дров мало… Подумай-ка: расплавить сто пудов — сколько надо? Три либо четыре сажени в день. А у нас всего десять. Не более что на три дня, а кусков хватит на месяц.
Кузьма успокоил: лишь бы река стала, — на той стороне, у Боровской Никольской слободы, лежит сто саженей. Заготовлены для церквей, но сход богомольцев и протопопы отдают их ополчению. (Преподобного Сергия убоялись, который якобы являлся во сне Минину.)
Пожарский высказал мысль, что русские литцы лучше немецких.
Был такой случай при царе Федоре. Во время пожара в Кремле разбился большой колокол в восемь тысяч пудов. Опечаленный этим происшествием царь выписал из немецкой земли ученых мастеров, чтобы сделать новый такой же колокол. Они просили пять лет сроку для работы. Это уж совсем огорчило царя. Узнав про то, в Кремль явился русский мастер, человек малого роста, невидный собою слабосильный, лет двадцати от роду, и попросил для работы только один год сроку. Царь, обрадовавшись, дал ему денег и послал ему в помощь много стрельцов. Парень сдержал свое слово в точности: изготовил колокол лучше прежнего и ранее обещанного срока.
— Вот тебе и ученые немцы! — улыбнулся Пожарский. — Не попусту покойный государь Иван Васильевич более возлагал надежду на своих мастеров, на наших…
— Есть и у нас один швед… Забили его наши ребята. Удивляется на них, похваливает.
Когда вернулись к коням, то ни воеводы Звенигородского, ни Биркина, ни Алябьева уже не оказалось. Протопоп Савва шепнул: воевода, мол, обиделся, почему, дескать, без него все делается.
Пожарский и Минин переглянулись, молча сели на коней.
* * *
Дьяк Василий Юдин устал рассылать челобитные верховым, понизовным и северным поморским городам. Он мог теперь с закрытыми глазами писать: «Чтоб всем было ведомо всею землею — обще стать, покамест еще свободны, а не в рабстве и в плен не разведены…» Сколько раз уже сходили с его пера эти слова! Сколько раз ему приходилось убеждать «господ братий» «всем идти на защиту отечества, стоять заодно, быть в любви, в союзе, в совете и в соединении».
— Поторопись! — раздалось за спиной Юдина.
— Эх, да это ты! — встрепенулся дьяк.
Перед ним стоял Роман Пахомов, румяный, востроглазый и слегка насмешливый.
— Ты не того… не заснул ли, дьяче?!
— Куда там! (Дьяк поглядел в окно.) И-их ты, пурга какая!..
— Ничего не значит! Конь у меня сильный, быстрый. Грамота готова?
— Вот бери.
— Да, брат, засиделся я в Нижнем, Мосеев давно ушел в Вологду, а я ни с места. Эх, эх, эх!
— Все о Наталье вздыхаешь? Зря, брат. Пропала… Не видать ее уж тебе…
Пахомов махнул рукой, и вышел на крыльцо.
На него возлагалось дело серьезное и опасное. Помолившись на нижегородские церкви, он вскочил на коня и быстро скрылся в снежной мгле.
Живой, прозрачной завесой окутал вьюжный зимний вечер кремлевскую гору, Волгу и Заволжье. Приятно щекотало снегом лицо; дышалось легко-легко.
* * *
К Минину в дом из иноземной слободы под Печерами пришли старшины плененных при Грозном литовцев и поляков. Они жаловались на Съезжую избу. Воевода заставляет их, ратников, сдать оружие; в ополчение они, иноземцы, приняты не будут.
Минин пошел к Пожарскому посоветоваться насчет иноземцев.
— Вот о чем я думаю, Митрий Михайлыч, — сказал он, — Казимирка Корецкий, что приходил к тебе, — старшина литовцев, бывал со мной в походах, ранен был, сражался храбро против панов. Однажды я спросил: «Не расхотел ли ты поляком быть?» — он ответил с великой гордостью: «Никогда не отрекусь я от нашего рода; поляком был и помру. Но за правду всегда буду стоять. Правда — выше рода… И не одинаково ли голодаем и мы от войны, как и вы?» Так вот, Митрий Михайлыч, гляди сам, что тут делать?! Отвергнуть их? Обидишь, коли они честные люди. Принять? Не было бы измены?
— Народ польский одной крови с нами… Паны — наши враги, шляхта, а не поляки, — сказал князь.
Пожарский задумался. Ведь когда-то и у него в войске были польские рейтары-перебежчики и честно сражались за Москву со своими же. Даже у Сретенских ворот среди пушкарей были поляки.
— Точно, — продолжал князь. — Честные воины нам дороги ныне. А напрасная обида во все времена приносила государству вред, на войне и подавно.
После долгих размышлений Пожарский и Минин решили принять в ополчение иноземцев, рассеяв их по русским полкам.
Против этого восстал Биркин, которого Земский совет назначил помощником Пожарскому. Он вовсе не хотел допускать в ополчение иноземцев.
Властолюбивый, самочинный, мнивший себя умнее всех, Биркин пытался с первых же дней повернуть дело по-своему. Ляпуновские порядки вздумал завести и в Нижнем. Минин считал его и в самом деле умнее других нижегородцев воителей и решительнее.
Минин опасался, что простой, доверчивый и добрый князь Пожарский легко может оказаться в руках своего помощника, тем более что действия его имели вид усердия. У бессовестного властолюбца трудно бывает отделить хорошее от дурного, полезное от вредного. Спасая дом от огня, трудно уследить за притворными спасителями, грабящими и уничтожающими твое добро. Минин давно понял, что не каждый, идущий в огонь, спаситель.
В скором времени Кузьма собрал Земский совет. Гаврилка, Олешка, Осип и Зиновий обежали всех военачальников, дьяков, атаманов, старост и татарских, мордовских и иных старшин. Сошелся Совет в кремле, многолюдный, разноплеменный.
Кузьма привел с собой несколько татарских наездников. Они только что прискакали в Нижний. При них была грамота из Казани.
Писали татарские мурзы, оставшиеся верными царю Шуйскому, что уже с июня 1611 года в Казани нет воеводы. Всю власть Казани захватил дьяк Никанор Шульгин. Казанский воевода, боярин Василий Петрович Морозов, ушел с войском в Москву к Ляпунову. Дьяк Шульгин пытается склонить жителей к измене.
Мурзы просили нижегородцев прислать им в Казань послов, дабы те образумили Шульгина и уговорили казанцев присоединиться к нижегородцам «для очищения Московского государства от воров».
Кузьма низко поклонился на все стороны:
— Посольство надобно послать. Под началом такого воеводы и духовного лица с иереями, чтобы тому Шульгину повадно не было, чтобы он послушал их.
Поднялся, как всегда, невообразимый шум в Совете. Каждому хотелось вставить свое слово. Казань в тылу у Нижнего, близко, совсем рукой подать! Как можно допустить измену там? Говорил ведь Минин давно воеводам о Казани. И теперь — его правда. Опасность явная! Только глухие да слепые не слышат и не видят этого.
Пожарский потребовал тишины. К нему нижегородцы питали особое уважение. Почтительно умолкли.
— Граждане, — сказал он не громко, расстегнув ворот своей голубой шелковой рубахи, — пошлем в Казань бывалого мужа, Ивана Ивановича Биркина, да из духовного чина протопопа отца Савву, да несколько посадских человек и иереев.
Кузьма облегченно вздохнул. Его желание исполнилось. Но он сделал вид, что не вполне с этим согласен.
— Что мыслите, друзья и братья? — спросил Пожарский.
— Минин! Минин! Говори! — закричали ополченские начальники.
Кузьма поднялся с места, осмотрел всех исподлобья и сказал, подобно Пожарскому, тихо и неторопливо:
— Как же мы-то тут будем без Ивана Иваныча! Он уж очень нужный здесь… Обойдешься ли ты, Митрий Михайлыч, без него? Смотри сам!
Пожарский ответил громко:
— Обойдусь.
Кузьма пожал плечами:
— Что делать! От меня ни отказу, ни приказу. Маленький я человек; дело воеводское. Нам ли вмешиваться? Митрий Михалыч лучше нас знает. Конечно, праведные, крепкие люди и в посольстве велики, спорить не беду. А главное, как решит Совет… Его слово свято. Им управляет воля божья… Ивана Иваныча к тому же Казань хорошо знает и почитает. Так я думаю.
Со всех сторон понеслись дружные крики: «Биркина! Биркина!» Каждый, слушавший смиренную речь Кузьмы, почему-то решил, что Кузьма хочет услать именно Биркина.
Протопопа Савву выбрали также общим хором земских и духовных лиц.
Великое нижегородское посольство вскоре было отправлено в Казань.

III

Глухая полночь. Снежные улицы, с их домишками и растрепанными плетнями, утонули во мраке. На постоялом дворе в Суздале шел разговор:
— В Нижний я не поеду. Не уговаривай! Не поеду. Бог с ним!
— Не пойму я тебя! Чего ты упрямишься! Чует сердце, там твой отец!
— Будет! Не уговаривай!..
— Натальюшка!..
— Уймись, не время! До свету выезжать.
Ответом был тяжелый вздох.
Старушечий голос посоветовал идти в Кострому. Там безопаснее. И воевода там крепкий, не подпускает никаких врагов к городу, и богомольник, и красавец, праведник, чуть-чуть не святой — Иван Петрович Шереметев. Боярского рода человек А в Нижнем неспокойно. Мордва и воры одолели его. И смута там! Мужики зорят церкви. Колокола снимают. Мятеж невиданный!..
Пришедший на ночлег поздно ночью Роман Пахомов услыхал сквозь дремоту этот разговор, крикнул с печи сердито:
— Будет врать, старая карга! Дружнее нижегородцев и людей нет. Не мути православных!
— Нешто ты не спишь, батюшка? — удивленно спросила она.
— То-то и есть!.. Язык отсохнет, убогая!
Старуха начала оправдываться, божиться, Пахомов не слушал ее. Его одолевал сон.
Произнесенное в темноте имя «Наталья» подняло воспоминания. Но Пахомов постарался отогнать их от себя. Лучше не думать.
Тепло было под меховым охабнем, уютно. Забывались горести земные, забывалось все тяжелое, неприятное. Пахомов крепко уснул. И не слышал, как из той же избы, где он ночевал, в полумраке зимнего утра вышли на волю Халдей и Наталья. Они вскочили на коней, пойманных ими накануне в одном разоренном ворами селе, и поехали на север, к Костроме.
Наталья, упрямо отказывавшаяся ехать в Нижний, настояла на своем.
Она боялась… боялась самой себя, боялась «наказанья божьего»… Она внушила себе, что Константин ей послан богом, чтобы спасти ее, охранять ее от опасности… Как же можно бросить его?! Как же можно дать волю своему сердцу, когда сам бог на стороне ее нового друга?!
Халдей, поникнув головой, думал: «Почему она не хочет в Нижний? Известно, что Пожарский в Нижнем граде на Волге и готовится идти он на Москву с новым земским ополченьем. Слухом земля полнится. Разве утаишь такое дело? Наталья уверяет, что отец ее непременно в войске Пожарского. Он давно знаком с князем и тайно всегда стремился уйти из Москвы к нему на службу в Зарайск, и все-таки… она не хочет ехать в Нижний. Простая и добрая, теперь она почему-то краснеет, сердится; черные глаза ее становятся злыми».
Немало было пережито и плохого и хорошего за эти восемь месяцев. Немало опасностей преследовало их на дорогах. Везде смерть подстерегала людей, таясь в каждом овраге, под каждым кустом, в каждом переулке заброшенных жителями деревень!.. Однажды, скрываясь от польских всадников в дремучем лесу, Наталья наступила на змею, которая ужалила ее в ногу. Целых две недели девушка при смерти пролежала в лесу на постели из ветвей и травы.
Приходилось ухаживать за ней, как за малым ребенком. Эти две тревожные недели сблизили Халдея с Натальей так, как не могут сблизить годы. Выздоравливая, она с детской серьезностью признавалась: «Что было бы со мной, если бы тебя не случилось?!» И с благодарностью целовала его, как брата, как близкого, родного человека. Она привыкла к нему.
В огне сельских пожарищ, в диком вое степных ветров, среди постоянных опасностей родилась его любовь… Никогда ранее Константин не испытывал этого чувства. Никогда до этого времени не знал он, как велик и прекрасен мир.
Ловко, по-мужски, сидела на коне стрелецкая дочь. Она ускоряла ход, выказывая беспокойство. Два раза даже оглянулась назад, словно опасаясь погони. А дело было просто: она увидела на постоялом дворе Романа.
Утро сумрачное; в безветренном воздухе кружатся редкие снежинки.
А там вдали, где земля сходится с небом, все еще висит густая темная мгла.
Вот уже целый месяц они бродят по суздальскому краю в поисках безопасного пристанища. Монастырь под Коломной, где им удалось несколько месяцев прожить спокойно, неожиданно подвергся нападению шайки сапежинцев. Счастье, что вовремя скрылись! Враги сровняли монастырь с землей, а обывателей, которые в нем прятались, почти всех перебили, не пощадив ни женщин, ни детей.
— О чем ты задумалась? — осторожно, с опаской спросил Константин, поравнявшись с девушкой.
Наташа вздрогнула. Обернулась. Истомленное скитанием бледное лицо ее разрумянилось; завитки волос, выбившиеся из-под платка, и ресницы, посеребренные инеем, сделали ее какой-то другой, загадочной… В черных глазах светилось недоумение:
— Ах, это ты, Константин? — сказала она облегченно вздохнув.
— Полно, Наташенька, полно тебе задумываться!.. Уж не хворь ли с тобой какая приключилась?
— Нет, не хворь… — тихо ответила она, снова отвернувшись. — Умереть мне хочется, Константин, вот что…
— Да полно-те, мое диво! Полно… Не сглазила ли тебя эта ведьма-старуха?!
— Никто меня не сглазил… Сама я на себя грех накликала… Сама себя к тому привела.
— Что же это с тобой? Скажи Христа ради? Не мучь меня.
Наталья молчала.
— Ты добрый, Константин… я знаю… — ответила она после некоторого раздумья, — но чем же ты можешь помочь мне? Все мы не знаем, что будет с нами завтра… Тебя самого надо жалеть.
— Не обижай! Я не такой, как ты думаешь. Я уйду в ополченье. Крепостным больше не буду.
Она недоверчиво посмотрела на него. Он продолжал:
— Если ты меня не любишь, тогда лучше уж умереть мне в бою за родную мать-землю и за тебя… Иной дороги мне, горемычному, не предвидится…
Снега белые, пушистые
Покрыли поля все,
Одного только не скрыли,
Горя лютого мово…

Константин сделал движение, будто он играет на гуслях… Вспомнился Кремль… Игнатий… Но разве Халдей — скоморох? Он никогда скоморохом и не был… Глупые бояре и польские вельможи! Смеясь над ним, вы никогда не подумали, что он смеется над вами.
— Наташа, слушай, — дотронувшись до ее руки, в которой она держала повод, заговорил он. — Не кручинься! Панам недолго осталось блаженствовать… Наша сила велика. Пойдем вместе с тобой на брань. И ты можешь стрелять… и на коне скакать… Не зря же отец тебя учил. Мы не расстанемся. Будем вместе. В Костроме попросим воеводу взять нас в войско.
Никогда так убедительно не говорил Константин, как теперь, в это тихое зимнее утро.
— Соберем таких же, как и мы с тобой, сирот и бобылей и уйдем с ними из Костромы к Пожарскому.
Наталья остановила коня, внимательно посмотрела на парня:
— Может ли быть, Константин, чтобы девка под войсковой хоругвию ходила? Не осмеют ли и не опозорят ли меня ратные люди, как блудницу?
— До смеха ли теперь, горлица, когда матушка-Русь гибнет!
Лицо Натальи просветлело. В глазах блеснула радость:
— Константин!.. дружок!.. говори!.. говори!..
— Да, никак, ты плачешь?! Не надо, не тужи!
— Тяжела наша бабья доля, — услыхал он.
— Эка ты выдумала! — расхрабрился Константин. — Смелому горох хлебать, а несмелому и щей не видать… Чего нам голову, Натальюшка, клонить! Удалой долго не думает. Какая ты баба? Ты — смелая. Ты — воин!
Наталья вздохнула, погнала коня рысью. Кругом снежная пустыня. Ни деревца, ни кустика. Тишина. Только воронье, вспуганное всадниками, взлетает, оглушительно каркая.
* * *
Пахомов должен был разведать, можно ли двинуться ополчению прямо на Москву, не грозит ли опасность со стороны Суздаля и иных попутных мест? Хотя Пожарский и рассылал грамоты о том, что «Мы, собрався со многими ратными, прося у бога милости, идем на польских и литовских людей, которые ныне стоят под Суздалем», однако поход на Суздаль отсрочивался. Пожарский был молод, но осторожен и терпелив. Ничего не делал, не обдумав и не обсудив с Кузьмой и Земским советом. Важен первый шаг.
Суздаль — ключ ко всему правобережному волжскому замосковному краю, ворота на пути из Нижнего в Москву. И вот что услышал Пахомов тотчас же по прибытии туда.
Игуменья Покровского монастыря, в котором он утром помолился богу, сказала:
— Покарал нас господь за грехи: монастырские вотчины в Суздальском уезде от польских и немецких людей и от казаков разорены и крестьяне посечены и перемучены. И в монастырских вотчинах хлеб ржаной и яровой вывозили и притравили, и от монастырского хлеба ничего не осталось… И в княжеских и дворянских вотчинах такожде…
Сморщенные щеки монахини увлажнились слезами.
В бревенчатой келье было грязно; на столе и лавках валялись дохлые тараканы. Старуха с жадностью набросилась на кусок ржаного хлеба, который дал ей Роман.
Игуменья позвала в келью монахинь. Только что вернулись они из уезда — собирали милостыню, наслушались всего. Исхудалые, безголосые, одетые в рубище, входили они в келью.
Кое-как можно было понять из их слов, что в окрестностях Суздаля видели они казацкие разъезды. А казаки те атамана Просовецкого, которого будто бы направил сюда Ивашка Заруцкий. Умыслил он преградить путь нижегородскому ополчению.
Московские бояре заодно с панами считают нижегородское ополчение сборищем бунтовщиков. Они всюду рассылают грамоты, чтобы попутные города восстали против нижегородцев.
Вечером Роман был позван к воеводе, вручил грамоту Пожарского. Воевода, маленький розовый старичок с узенькими хитрыми глазками, принял его радушно. Он усердно наливал Пахомову чарку за чаркой, думая, что под хмельком гонец будет откровеннее, по Роман глотал вино, как воду, оставаясь трезвым.
— Ого! — с досадой прокряхтел воевода. — Ты уместительный…
— Волгарь! — бодро ответил Роман.
— Скажи, не лукавя, — я вижу, парень ты хороший, — надежно ли твое нижегородское ополчение? Не хвастовство ли там какое? Ныне всего жди.
— Мамай — и тот правды не съел, а Жигимонду где уж! Правда есть, она в Нижнем.
— Стало быть, веришь? А люди говорят: будто там бунт у вас готовится…
— Змею объедешь, а от клеветы не уйдешь, — угрюмо ответил Пахомов, наливая себе вино.
Воевода глубоко задумался. Кому верить: подмосковным людям из стана Заруцкого или нижегородцам? Куда выгоднее пристать? Никак не угадаешь! Одно хорошо известно: казацкие сотни атамана Просовецкого уже двинулись к Ярославлю. Что стоит им уклониться вправо и напасть на Юрьев-Польский, Переяславль-Залесский, Суздаль и Владимир? Как быть?! «Не схватить ли этого нижегородского хвастунишку и не выдать ли его головою казакам?! Ишь разбражничался! Губу разъело!»
А Роман, захмелев, прищурил глаза, погрозился на воеводу пальцем:
— Я те, дяденька! Знаю я вас!
Воевода с удивлением взглянул на него.
— Нет таких поляков на свете, нет таких немцев, что с Митрием Михайлычем потягались бы… Посмотрел бы ты, силища какая у нас, мне самому и то страшно. Царь Давид едва ли подобное войско имел.
Пахомов подмигнул воеводе:
— Ну, говори, говори. Чего молчишь?! Поди, одной веры мы с тобой, одной крови. Нечего скрываться.
«Ах, сукин сын! — возмущался про себя воевода. — Холоп дерьмовый… С кем равняться вздумал! И что такое! В Суздале люди тихие, кроткие. Одного моего взгляда пугаются, а этот беззаконник при мне, при воеводе, что хочет, то и говорит. Уж и впрямь, не идет ли по его стопам мятежная орда? Закуешь его в железо либо утопишь в проруби, а потом и тебе голову снесут. Не диво, коли и это будет!»
Страх перед нижегородским ополчением взял верх.
Воевода велел приготовить нижегородскому гонцу теплую пуховую постель. Сам проводил его ко сну и ласково пожелал ему доброй ночи.
Пахомов глядел на него озорными глазами:
— Э-эх, дедушка! Несчастный я… Ой, какой несчастный! Ну, да ладно! Что ты понимаешь! Стар ты!
Воевода притворно захихикал. Удаляясь, он услышал за спиной своей пение нижегородца:
Кровать ты моя, кроватушка.
Кровать тесовая.
Ты срублена, кроватушка.
Из бещастного дерева…
Пошто ты, кроватушка,
Пуста ты стоишь?!

Не спалось Роману. Долго он ворочался с боку на бок, а потом слез с постели, стал на колени, принялся молиться: «Сбереги, господи-боже, для меня Наталью, не допусти до нее ни одного пана, ни одного казака, ни одного гусара, ни монаха, ни разбойника…» Все звания и должности перечислил, стоя на коленях перед иконами, хмельной Роман.
Взошла луна.
Охваченный полночной тишиной, маленький Суздаль погрузился в тоскливый сон, наполненный предчувствием какого-то нового страшного испытания.

IV

Нижегородское войско росло и крепло. Минин целые дни проводил в ополченских таборах. Татьяна Семеновна притихла. Пробовал Кузьма заговаривать с ней, но безуспешно. Нефед, растерянный, запуганный, робко приближался к отцу, косясь в сторону матери.
Обедали молча. Минин ел, обдумывая: какое и кому жалованье в ополчении положить. Задача немаловажная. Крестьяне, холопы и бобыли против прежних порядков:
«Не давать вотчин дворянам и служилым! Не по-божьему так: мы будем кровь проливать, а нас посля меж собою дворяне ровно скотину будут делить!»
Ополченцы роптали на древний обычай награждать дворян за поход землею и крестьянами… «Давай всем жалованье!» Дорогобужанам, смолянам, вязьмичам уже платили деньгами.
Было над чем призадуматься Минину.
К ополчению примкнули многие из князей. Явились на службу в Нижний князья — Черкасский, Лопата-Пожарский, правнучатый брат Пожарского; князья — Хованский (зять Пожарского), Прозоровский и Гагарин да знатный вотчинник Михайла Дмитриев Левашов.
А эти и вовсе испокон века за походы землями награждались, и некоторые из них были очень храбрые и отважные. Отойдут — слабее станет ополчение.
Время от времени к крыльцу подъезжали верховые, вызывая Минина на волю. Кроме верховых, приходили кучки пеших ратников.
Кому давай сапогов и лаптей, кому оружие, кто жаловался на пищу…
Свой конь, вычищенный и оседланный, стоял у ворот. Нужно было в Земскую, в Съезжую избу, да и кузницы нельзя было оставлять без присмотра… В литейных ямах дело шло хорошо.
Вместе с Пожарским навещал Кузьма иногда Марфу Борисовну. Несколько посадских и деревенских женщин и девушек расшивали знамена. Пожарский сам чертил на бархате рисунки и слова. Немало золотных узоров на знаменах было полито слезами нижегородских вышивальщиц.
Много было забот, много волнений и тяжелых минут у Минина. Ведь на нем лежало всё: он должен был и накормить, и дать обувь ополченцам, и находить им жилища, творить суд и расправу.
Но для людей Минин — железный человек, у которого не может быть никаких сомнений. Стойко выслушивал он ругань и проклятия, но никогда всерьез не принимал ни их, ни льстивых похвал, говоря, что нет страшнее врага, нежели льстец.
Чем больше забирал власть Кузьма и чем ближе он становился к народу, тем осторожнее делались его враги. Тот же Охлопков, закоренелый недруг Кузьмы, теперь не отходил от него, называя его «братом». Балахнинский Фома Демьянов, рассказывавший ранее всюду о своих оленях, о том, что якобы Минин его обманул, выманив их у него за бесценок, теперь приехал на жительство в Нижний, возвестив всем, что он «жить без Кузьмы Минича не может!» Даже высокородные князья и дворяне стали с ним говорить как с равным.
И, однако, в Съезжей избе он сказал:
— Прошу прощенья у знатных родов! Мы — не царская власть и земли давать мы не можем… Бог не благословил нас на это. Ополчение — меч, врученный нам господом для очищения Москвы от ляхов и воров… Так по разорении Иерусалима собрались последние люди Иудеи и, прийдя под Иерусалим, очистили его. Воля боярская и дворянская обратиться к будущему избранному царю за награждением. А мы не можем. Из царских рук достойно дворянину получать землю и людей, а не из наших. Не могут вожди ополчения уподобиться самовольному тушинскому вору!
Честолюбие дворян было задето. В самом деле, достойно ли боярину или дворянину получать земли из рук всесословного Земского совета? И признает ли будущий царь помещиками дворян, получивших от Совета землю?
Оставалось согласиться на жалованье. Другого выхода не было.
Пожарский, опасавшийся распри, теперь успокоенный, наедине, крепко обнял Минина.
— Спасибо, Минич!.. Не чаял я! Не чаял!
Жалованье обсудили, глядя по статьям: первой приходилось пятьдесят, второй — сорок пять, третьей — сорок и самой меньшей — тридцать рублей.
Дворяне, в надежде на получение от будущего царя вотчин, стали спокойны. Казакам жалованья положили больше всех. На этом настоял сам Кузьма. Запашек у них нет. От родных мест удалены, дома их нарушены военными походами. Голые скитальцы! Нет у них ничего кроме коня и сабли. Нельзя равнять их со всеми. Они больше других боролись с иноземцами. И кто такие казаки? Кроме донцов, немало крестьян, гонимых и обездоленных, назвались казаками.
Спор о казаках был горячий, и многие земские люди называли их разбойниками. Сам Пожарский был иного мнения о казаках, нежели Кузьма, однако казакам жалованья дали больше ратников.
Пожарский отказался от всяких денежных хлопот.
— Мое дело — война. Я не хочу уподобиться Ляпунову, Заруцкому и Трубецкому, — объявил он. — Смешав золото с огнем, они гасили огонь и обращали в тлен золото. Золото в руках Минича принесет больше пользы.
Прибавилось забот у Кузьмы, но он шутливо говорил:
— Так не так, а уж этак будет.
Собрал дьяков-раздатчиков и над ними поставил других дьяков — проверщиков, а надо всеми — дьяка Василия Юдина.
В Земской избе наладили приказ ополченской казны. Целые дни здесь толпились казаки, чуваши, татарские наездники, беглые крестьяне.
Все сюда шли за жалованьем. Временами среди этой пестрой толпы можно было видеть и дворянские кафтаны. Ходили, толкались около дьяков и князья. От них тоже было два человека в этом приказе.
Минин весело потирал руки:
— Подперто — не валится. Пришиблено — не пищит.
* * *
Незаметно шло время. Ополченская рать мало-помалу вооружалась. Кузницы шумели круглые сутки. Длинной вереницей тянулись из Заволжья через лед сани, нагруженные дровами для кузниц и литейных ям. Работа кипела. День упустишь — годом не наверстаешь!
Вот уже и февраль!
Крепкие морозы вернулись вновь. Небо синее, чистое. Церковные вышки кажутся прозрачными. Укуталось в овчину и меха все посадское население. Гулко скрипит снег в необычайной благоговейной тишине первой недели великого поста. Лица богомольцев набожны, печальны. Уныло расплывается в воздухе великопостный благовест. Дни покаяния и молитв.
И вдруг однажды ночью жители Нижнего Нове-града были разбужены необычайным шумом, криком и конским топотом. Накинув тулупы, в сапогах на босу ногу выбежали на волю; во мраке разглядели толпу всадников.
Оказалось, из Ярославля прибыли они с грамотой, в которой говорилось, что Заруцкий, желая помешать соединению нижегородского ополчения с северными городами, прислал в Ярославль многих казаков.
Гонцы донесли, что по следам казаков идет большое войско атамана Просовецкого. Он намерен захватить Ярославль и другие северные города.
Пожарский и Минин в громадных неуклюжих медвежьих тулупах пришли в Съезжую избу, где уже с гонцами беседовал Алябьев. При появлении ополченских вождей поднялись со своих мест все находившиеся в избе.
Монахи и стрелецкие начальники подняли шум: ополчению, мол, давно следовало бы выйти из Нижнего. И Троице-Сергиевская лавра много раз писала о том же… Сам отец Дионисий и келарь Авраамий Палицын уже начали упрекать Пожарского и Кузьму — «чего-де вы медлите?! Довольно бражничать!».
Кузьма крикнул своим могучим голосом:
— Чего шумите! Уймитесь! Хочу говорить!
Он спросил присутствующих:
— Крест воеводе целовали?
Взметнулись голоса:
— Целовали! Целовали!
— Внимать будете?
— Будем! Будем!
В избе наступила такая тишина, что слышен был писк мышей в подполье.
— Говори, Митрий Михайлыч…
Поднялся Пожарский. Спокойный, слегка улыбающийся.
— Не могу я сметать дело на живую нитку. Совершить на скорую руку — недолго, но и в беду попасть того скорее… А я так думаю: берегись бед, пока их нет, а там уж поздно беречься. Монахи Троице-Сергиевской лавры и келарь Авраамий, хоть и святые отцы, а в ответе перед вами не они, а мы… Наши деды говорили: «Десятью примерь, однова отрежь!» — так будем и мы… Сгубить наше войско — стало быть, навеки потерять Москву. Будем ждать Ивана Иваныча Биркина с подмогой из Казани, тогда и пойдем. А для угона Просовецкого от Ярославля я пошлю вам воинов с вернейшим воеводой, братом моим Дмитрием Петровичем Пожарским-Лопатою.
Худенький, русобородый юноша вышел на середину избы. Сделал низкий поклон.
— Бью челом земским людям! Вот я здесь перед вами, Лопата-Пожарский… И клянусь послужить я народу, сколько сил хватит, нелицеприятно!
Раздались голоса:
— Бывал ли в боях-то? (На сомнения навел невзрачный вид.)
— Как не бывать! Воевал я и с латинскими полками… Под Волоколамском и в иных подмосковных местах… И не однажды.
Вмешался Кузьма:
— Честное имя — надежная порука… Низко кланяемся тебе, князь! Веди воинов в Ярославль… Изгони злодеев! Не посрами имени брата своего!
Великопостной тишине наступил конец. Заскрипели сани, зазвенели песни, раздались шутки, перебранки снаряжавшихся в путь ратников.
Выступил Лопата-Пожарский со своим войском в путь ночью.
Дмитрий Михайлович и Кузьма распростились с ним на середине Волги:
— Добрый путь! Не робей, брат, бейся до конца, — сказал Пожарский.
Рать Лопаты-Пожарского составлена была из опытных нижегородских, дорогобужских и верейских бойцов.
При расставании Минин пообещал, как только «придет Казань» и явятся гонцы, посланные под Суздаль, Владимир и Юрьев-Польский, так и все ополчение тронется в путь.
Мороз крепчал. Люди жались друг к другу. Взволнованные выходили ратники из Нижнего. Прощай, тепло! Прощай, уют! Прощайте, братья ополченцы! Что-то будет впереди?
Вскоре после ухода князя Лопаты вернулся Пахомов. Он оповестил нижегородцев о мученической смерти Гермогена. Бояре требовали у патриарха по наущению панов, чтобы он послал грамоту нижегородцам, запрещающую ополчаться против короля. Гермоген с негодованием ответил:
— Да будут благословенны идущие на очищение Московского государства, а вы, окаянные изменники, будьте прокляты!
Гермогену перестали давать пищу. Девятнадцатого февраля он умер голодной смертью в кремлевском подземелье.
Паны, московские бояре, Заруцкий и Трубецкой вознегодовали при известии, что на берегах Волги поднимают восстание в защиту Москвы «нижегородские мужики». Минин и Пожарский объявлены мятежниками.
Дорога через Суздаль и Владимир, по словам Пахомова, опасна для похода. Шайки поляков, шаткость тамошних служилых людей, даже духовенства, обнищание и голод — все это затруднит передвижение полков по этой дороге.
Рассказ Пахомова слушали на посаде с великим вниманием. Пожарский поблагодарил его, Минин выдал ему награду деньгами.
Жалко было Кузьме Гермогена, и он проливал вместе со всеми горючие слезы о замученном патриархе. Всюду слышались плач и проклятия королю и боярам. Во всех уголках Нижнего и старые и малые шептали молитвы о победе над врагом.
Минин верхом объезжал площади, базары и окраины, усердно призывая народ отомстить за мученическую смерть Гермогена. Он рассказывал об издевательствах панов над патриархом так хорошо, так живо, как будто он своими глазами это видел. Там, где он побывал, за оружие готовы были взяться даже древние старики и старухи. Слова Минина пробуждали в народе неслыханную злобу и жажду мщения.
В ополчение вступали все новые и новые толпы горожан.

V

Снаряжение войска близилось к концу. Пора было подумать и о выступлении. Но каким путем двинуться к Москве?
После донесения Пахомова нечего было и думать о походе через Владимир. Правда, в Съезжей избе, на сходе, князь Звенигородский упорно настаивал на суздальской дороге, говоря, что это кратчайший путь. Никакой опасности, мол, ополчению там не предвидится. Ему, воеводе, хорошо то известно. Да и троицкие власти не напрасно, мол, торопят; они тоже советуют — через Владимир. Воевода убеждал собравшихся не доверять гонцу Роману Пахомову. Со страха парень наговорил разных небылиц. Воеводу поддержал кое-кто из купцов.
Ему возразил Пожарский:
— Как можешь ты, Василий Андреевич, давать такой совет! Ужели неведомо тебе, что Просовецкий движется к Ярославлю? Вор Заруцкий умыслил отрезать нас от северных городов и Приморья… Горе нам, коли допустим это! Север и Заволжье — наша опора, в те места не проникла рука зорителей и не грабила народа. Надлежит твердой ногой стать в Ярославле, стянуть все силы туда, очистить от воров ближние ростовские и суздальские земли, наладить дружбу с Новгородом и шведами, дабы не грозили нам с тыла, и оттуда навалиться на Москву. Вот мой совет. Нам подлинно известно, что ляхам в Кремль подвезли продовольствие и усилили ратную часть. И хотя велика сила нашей любви к родине, но не надо хулить и военную силу поляков. Не раз я бился с ними и скажу: на бранном поле нам не легко будет бороться с ними.
Пожарского поддержали воеводы Алябьев и Лысгорь-Соловцев, калужские воеводы Бегичев и Кондырев, Свиньин из Галича, стрелецкие сотники, казацкие атаманы, чувашский старшина Пуртас, татарский мурза Гиреев, черкасский атаман и другие. Они подтвердили, что польское войско сильно и особенно их конница.
Минин сидел в конце стола, помалкивал, не вмешиваясь в спор военачальников.
Но вот спросили и его, что он думает. Поднялся со скамьи, поклонился и тихо сказал он: «Кормить ратников на берегу Волги будет легче, нежели идя по опустошенной Владимирской дороге. Голод для войска страшнее всяких гусаров. Воины должны быть хорошо одеты и накормлены! Для того нужно пойти по нетронутой ворами дороге и стать в безопасном месте. Лучше Ярославля для сего ничего и не придумаешь».
Степенный, скромный вид и вразумительный голос Кузьмы тронул и знатных господ. «Дабы не унижать себя спорами да разговорами с мужичьем, и мы согласимся с Пожарским…»
Эти мысли Минин ясно читал в приветливо глядевших на него глазах бар.
Итак, решено: Ярославль! Выйти из Нижнего, подождав Биркина. Если же он к середине марта не вернется из Казани, то подняться, не ожидая его. На сходе высказывалось удивление, что от него до сих пор нет никаких вестей. Уж не приключилось ли чего с посольством в дороге? Живы ли послы?!
Опасен был город Курмыш.
— Доколе мы не изведем здесь у себя всех ненадежных людей, — говорил Пожарский, — дотоле нам нечего уходить из Нижнего. Курмышские дворяне и воевода кривят. Курмыш у нас в затылке — можно ли оставить его в руках ненадежных правителей?!
На сходе Пожарский громогласно бросил упрек князю Звенигородскому, что тот не может заставить курмышского воеводу Елагина покориться нижегородскому приговору. Елагин денег на ополчение не шлет, а собирает везде, елико возможно, и даже не в своем уезде, а в Нижегородском.
— Не пристало тебе, Василий Андреевич, допускать таковое бесчиние. Разве ты не воевода?!
На другой же день Пожарский от своего имени послал молодого стрельца Афоньку Муромцова и крестьянина Фильку Фебнева в Курмыш со следующей грамотой:
«По указу стольника и воеводы князя Дмитрия Михайловича Пожарского да дьяка Василия Юдина велено в Нижегородском уезде, в селе Княгинине и Шахманове, да и в Курмышском уезде в селе Мурашкине, да в селе в Лыскове, приехав, взять у приказных людей приходные книги, что с тех сел каких денежных доходов по окладу, и в селе Княгинине, и Мурашкине, и в Лыскове, и в Шахманове тамошних, и кабацких, и иных каких денежных доходов в сборе есть. И те все доходы выслать тех же сел со старосты и целовальники в Нижний Нове-град, дворянам и детям боярским и всяким служилым людям на жалованье. И для Земского совету быть в Нижнем Нове-граде старостам и целовальникам и лутчим людям; и велено им во всем слушати нижегородского указу, а платити всякие денежные доходы в Нижнем для московского походу ратным людям на жалованье. Кого тебе на Курмыше жаловать? А хотя и есть кого, и тебе Курмышом одним не оборонить Москвы. Знай же, господин, сам, что все городы согласились с Нижним, понизовые, и поморские, и Рязань, и всякие доходы посылают в Нижний Нове-град. А какое учинитца худо и взачнетца кровь твоею ссорою, и то все бог взыщет на тебе, и от Земского совету и здеся от бояр и ото всея земли отомчение приимешь. А которые деньги были в сборе в Мурашкинской, и в Лысковской, и в Шахмановской, и во Княгининской волости, и те деньги послать в Нижний Нове-град с целовальники и со крестьяны. А послали мы с сею описью нижегородского стрельца Афоньку Муромцова да Мурашкинской волости крестьянина Фильку Фебнева».
Курмышский воевода не внял приказу Пожарского, уклонился от помощи нижегородскому ополчению. Он был верным слугой московских бояр и тайным сообщником нижегородского воеводы князя Звенигородского.
Кузьма посоветовал Пожарскому:
— Смени! Предай сыску.
Пожарский опять собрал сход и просил согласия у земщины отстранить от службы курмышского воеводу, а на его место поставить воеводою нижегородского дворянина «из выбору» Дмитрия Савина Жедринского, верного и достойного слугу земского дела.
Совет одобрил действия Пожарского.
Съезжая изба наполнилась кандальниками. В Нижнем и окрестностях шныряли польские соглядатаи и люди, распускавшие «смутные слухи». Этих людей ловил сотник Буянов; допрашивали пристава и два попа; среди пойманных соглядатаев немало попадалось монахов и странников. Добытое сыском сообщалось Минину и Пожарскому. Они же от имени Совета и присуждали наказание.
Минин был безжалостен к людям шатким, сравнивал их с сорняком, мешающим расти здоровым колосьям. И нередко осуждал он Пожарского, пробовавшего обойтись уговором и молитвами там, где нужна была сила. Набожный и еще не оправившийся от болезни, князь с большим трудом соглашался на строгости, боясь греха, боясь гнева божьего.
— Будешь плох — не поможет и бог! — говорил Минин, когда Пожарский начинал колебаться. — Гибнет Русь! А мы — «плюнь да отойди!» Смерть в бою — божье дело, а от вора — наихудшее из позорищ! Губи изменников без потворства, беру грех на себя… Пускай меня господь накажет! Пускай буду я гореть в аду, нежели покорюсь ворам, леший их побери! Гляди, князь! Как бы за твою доброту не поплатиться тебе жизнью. Изменники не чтут добродетели соперника, желаннее им — гибель его…
Пожарский отмалчивался.
Однако вскоре произошло событие, приведшее и его в великий гнев, и в его сердце вспыхнула ненависть.
Из Казани вернулся протопоп Савва, бледный, исхудалый, и со слезами поведал, что Иван Иваныч Биркин, нижегородский посол, ляпуновский помощник, на словах больше всех осуждавший измену, по-братски облобызавший Минина и Пожарского перед отъездом в Казань, изменил!
Вместо того, чтобы склонить на сторону ополчения забравшего власть в Казани слугу Владиславова дьяка Шульгина, Биркин тотчас же по приезде сам примкнул к нему, к Шульгину, стал его сообщником. Вернуться в Нижний не захотел, остался в Казани.
— Никто мне не верил, — с грустью вздохнул Кузьма. — А ты, Митрий Михайлыч, нередко стоял за него…
Пожарский укоризненно покачал головой.
— Но не ты ли, Минич, натолкнул меня взять его в помощники?
— И не напрасно. И в Казань его советовал я же отправить. Искушал я его. Испытывать крепость стебля в тихом месте не след. Надо поставить его там, где дуют переменяющиеся ветра… Коли устоит — стебель крепок, а начнет гнуться, извиваться, припадать на разные стороны — плохо, стебель ненадежный.
Весь посад пришел в волнение, узнав об измене второго воеводы. Из уст в уста передавалась эта печальная новость. Никто не хотел верить… Биркин?! Может ли то быть?! Он был так предан земскому делу.
Недовольная ополченскими постоями и поборами кучка посадских сплетников, придравшись к случаю, принялась злословить, сея недоверие и к другим вождям ополчения. Не оставили в покое и «самоуправца, из грязи да попавшего в князи» — Кузьмы Минина.
— Вот они какие… — шептали сплетники. — И Куземка для себя норовит. Гляди, и он не лучше других окажется. И проклятый этот стрелец Буянов… Вдоволь, небось, набил карманы… А Пожарский — глупец! Опутают его, сердягу, до плахи доведут. В цари сдуру полез! Придет времечно — ответит и он.
И пошли, и пошли…
Минин крепко задумался над поступком Биркина. Как-никак, а изменил самый первый человек в ополчении — помощник старшего воеводы. У него все тайны ополченского лагеря. Шульгин — сообщник панов, он может выведать эти тайны у Биркина и продать их панам.
Разгневанный Кузьма нигде места себе не находил.
Кому верить? Бояре, к которым перешла в Москве власть от царей, осрамились, опозорили себя навеки; казацкие атаманы, осаждающие и поляков и бояр в Кремле, якшаются с вором Сидоркой, хотят провозгласить его царем. Заруцкий тянет «маринкина щенка» на престол, сына тушинского вора. По городам, селам и деревням изменяют воеводы, дьяки и приставы, даже попы: присягают и Владиславу, и Сигизмунду, и шведскому королевичу, и псковскому вору Сидорке.
Первою мыслью Кузьмы было: подослать в Казань своих людей, чтобы они убили Биркина. Но Пожарский, услыхав об этом, пришел в сильное волнение. Грозил, если Кузьма так поступит, он, Пожарский, уйдет из Нижнего и навсегда откажется от воеводства в ополчении. Кузьма взял свои слова обратно.
И придумал другое: послать в Казань стойких посадских людей, попов и татарских мурз, чтобы пустили они там молву о непобедимости нижегородского ополчения. Надобно всю правду рассказать казанскому населению о боевом духе ополченцев, о готовности их постоять за правду «до смерти».
Пожарский одобрил. Решено было еще крепче объединиться с ближними городами, еще сильнее вооружиться, лучше одеться, обуться, больше запасти всякой пищи, откормить посытнее коней и двинуться к Ярославлю.
* * *
Поздно вечером, возвращаясь из Съезжей избы, Минин зашел к Марфе Борисовне. Дверь открыл Гаврилка. Марфа Борисовна уже легла спать. Услыхав голос Минина, она быстро оделась и вышла из опочивальни в переднюю горницу навстречу гостю.
— Добро пожаловать, Кузьма Минич! А я помолилась о вас обо всех да и спать было…
— Голова у нее что-то болит. Устала! — сказал Гаврилка, вздыхая.
— Прошу прощенья, коли так!
— Да нет, Кузьма Минич, не больно я устала, ничего не делая, молясь только богу.
— И то благое дело, Марфа Борисовна.
— Ты бледен. И голос словно не твой! Не стряслось ли какой беды, Кузьма Минич, спаси бог!
— Да что уж тут… — Минин оглянулся по сторонам. — Али присесть?..
Марфа Борисовна всполошилась:
— Ах, да что же это я?! Садись, садись, дорогой гостюшка… Милости просим!
Минин поставил в угол посох, сел на лавку, вздохнул:
— Хваленый наш радетель общего дела, ляпуновский выкормыш Ванька Биркин переметнулся, сукин сын, на сторону ляхов. Что ты тут скажешь?!
Марфа Борисовна всплеснула руками:
— Биркин! Иван Иваныч!
— Да, Иван Иваныч, чтоб ему на том свете бесы кишки выворотили.
— Да верно ли это, Кузьма Минич? Нет ли поклепа тут?!
— Протопоп Савва донес. Человек честный. Самого-то едва выпустили из Казани.
Марфа Борисовна села у стены против Минина, бледная, взволнованная.
— Да как же это так?… — испуганно проговорила она. — Против своих же?!
— А против кого шел Елагин? Против кого он подымал злобу в Курмыше? Против своих же, против нас. А Звенигородский? Веришь ли ты ему?!
— Нет, не верю… — тихо ответила вдова.
— То-то и есть! Много еще у нас в уезде тайных друзей Биркина… Не зря он провел здесь полтора года. Не зря имел своих соглядатаев.
— Что же теперь делать?!
Минин поднялся с места, заходил широкими размашистыми шагами из угла в угол по горнице, как бы обдумывая ответ.
Наступило тяжелое молчание.
Вдруг Минин приблизился к Марфе и тихо сказал:
— Теперь нечего нам ждать Биркина с казанцами. Готовься! Через несколько дней выступим. Пока реки не разлились. Митрий Михайлыч готов. На народ надеемся. Народ не изменит.
Марфа Борисовна взяла его за руку.
— Родной, Кузьма Минич, как же мы-то тут без тебя останемся?!
— Без меня остаться не страшно, а вот без Москвы… Лучше умереть! Не надо мне тогда и никого и ничего. Пропадай всё, ежели врагов не одолеем… К чему тогда наша жизнь?.. Холопам королевских панов пятки чесать?! Помилуй бог! Господь не допустит того.
Марфа Борисовна съежилась, маленькая, испуганная. Кузьма подошел к ней и укоризненно покачал головой:
— Ну вот! И ты такая же! Я вон Татьяне уже и не говорю. Слезы надоели! Видеть я их не могу. Тебе сказал, думал — обрадуешься… веселая станешь, а ты вон, гляди… трясешься вся! Эх, бабы, бабы! Все вы одинаковы.
Лицо Минина стало строгим.
— Ну что, если бы мы теперь все заревели! Я так думаю, ты бы нам ни одного корабленника не дала… Вот тогда бы и я заплакал, глядя на таких воинов, а теперь… ты взгляни на наших ратников — душа радуется. Сами в Москву рвутся. Требуют. А почему? Они знают свою силу.
Кузьма подошел к двери и крикнул:
— Ортемьев!..
Дверь распахнулась — влетел Гаврилка.
— Эк, ты скорый какой! — засмеялся Минин. — Вот, братец! Дождались мы с тобой праздника. Собирайся.
Гаврилка вопросительно взглянул на Минина.
— Чего зенки вытаращил?! В Москву пойдем.
Марфа Борисовна ревниво следила за выражением лица Гаврилки. Парень взялся руками за голову, хотел что-то сказать, но, охваченный радостью, запутался и, низко поклонившись Минину, побежал обратно в сени.
Минин, растроганный, молчаливый, опустив голову на грудь, подошел к окну:
— Тьма!.. На посаде еще ничего не знают, спят, как дети… — он вздохнул. — Дети и есть! Вот кому надо плакать! Мне!
Марфа Борисовна подошла к нему:
— Минич, что ты говоришь!
— Говорю, что знаю. Но плакать не буду. Господь бог не оставит народ. Из детей люди станут взрослыми, но мне не видеть того. Да, Марфа Борисовна, много силы в человеке. Ну, прости, побеспокоил тебя! Покуда прощай! Молись о нас. Твоя молитва угодна богу.
Низко поклонился Минин вдове и вышел на волю. За окном слышны были его тяжелые шаги и стук посоха.
Проводив гостя, Марфа Борисовна пошла в горницу к Гаврилке.
Он сидел на полу и при свете ночника с большим усердием точил о камень саблю.
— Парень, что ты?
Гаврилка оторвался от работы, посмотрел на вдову хмуро:
— Чего не спишь, боярыня?
— Да как же мне спать-то? Слыхал, что Кузьма Минич сказал?
— Не глухой. Как не слыхать! Давно пора. Народ роптать начал.
— Убери саблю. Не скоро ведь, не сегодня, да и не завтра… Чего же ты?!
— Эх, боярыня! Иди почивать, покоя тебе нет.
Марфа Борисовна покачала в задумчивости головой и ушла на свою половину.
* * *
Земский совет еще настойчивее взялся за обогащение ополченской казны.
Нижегородцы заняли деньги у многих именитых иногородних купцов, и в том числе и гостей Строгановых, выдав поручные грамоты вернуть деньги «после очищения Москвы».
Минин велел Буянову и Охлопкову прекратить «понуждение и утеснение нерадивых плательщиков».
После того многие «сами себя ни в чем не пощадили, собирая с себя деньги сверх оклада».
Из Вологды, куда были посланы смоляне Новожилов, Угрюмов и нижегородец Петр Оксенов, пришел ответ, что, «как пойдут ваши ратные люди, и мы с нашими людьми пойдем головами своими». Стали прибывать богато оснащенные ратники с Понизовья, из Вычегды, куда для сбора зелья и людей были посланы четыре служилых дворянина и Родион Мосеев.
Пожарскому удалось созвать в ополчение еще несколько опытных воевод; среди них был и двоюродный брат его, Роман Петрович Пожарский. Он стал ближайшим помощником Дмитрия Михайловича.
Ополченская власть окончательно заменила власть князя Звенигородского.
«Изба площадных подьячих для письма», у Ивановских кремлевских ворот, знать никого не хотела, кроме Пожарского. Все челобитные писались и направлялись только к нему. Ни днем, ни ночью не было покоя избяным писакам. Гусиных перьев не хватало на челобитные. Стрельцы, казаки, пришлые иноверцы, крестьяне целые дни толпились около избы, каждый со своим делом.
Отныне Земский совет, именовавшимся то городским, то земским, назван был «Советом всея земли».
Заботы Минина и Пожарского об ополчении не прошли даром. В короткий срок оно возросло, усилилось не только людьми, но и табунами коней, оружием и зельем, ввозимыми из других городов.
От Лопаты-Пожарского в начале марта было получено радостное известие, что казацкие отряды в Ярославле им взяты в плен; город перешел в руки нижегородского ополчения.
Появившиеся в Нижнем казанские калики перехожие рассказывали, что народ не послушался изменников — Шульгина и Ивана Биркина.
Казанцы настояли на своем — снарядить ополчение в подмогу нижегородцам для «доброго единения к очищению Москвы от супостатов». Им не доверяли. Не подосланы ли они Биркиным и Шульгиным.
Во дворе Троице-Сергиева монастыря на берегу Волги поставили стрельцов с приказом строго следить, чтобы монахи не спаивали ополченцев. У зелейного погреба в кремле расположилась казацкая стража, охранявшая боевые припасы. На Ямском взвозе бегали приставы, проверяя приходящих и уходящих ямщиков с конями.
В монастырских банях, внизу, на набережной, целые дни стояла суета.
Сам Кузьма следил за порядком.
День и ночь пыхтела винокурня в Монастырском овраге над Волгой.
Минин велел как можно больше наварить на ключах. (Время весеннее, распутица, заморозки — необходимо!)
В хлебопекарнях печи трескались от сильного нагрева. Женщины резали караваи на сухари, увязывали их в коробы. Песни хлебопеков далеко разносились по набережной.
На городском валу зорко следили за уходящими и прибывающими в Нижний людьми казацкие и татарские наездники.
Везде и во всем чувствовалась близость похода.
* * *
Марфа Борисовна загрустила.
— Стало быть, так нужно… Прощай! — говорила она Гаврилке, — Уйдете вы — молиться денно и нощно буду я о вас. Пошли вам господь бог одолеть супостатов, а мне, чтобы отпустил он все мои прегрешения вольные и невольные. Одна дорога мне — в монастырь!
Гаврилка с испугом схватил ее за руку.
— Что ты! Что ты! Милая моя! Тебе ли говорить про монастырь! Вернусь из похода, буду опять служить я тебе верой и правдой, опять денно и нощно охранять тебя, Марфа… боярыня моя, да кто же осмелится осудить тебя! Ты — молодая, словно цветок алый, на солнушке расцветающий…
Под густыми ресницами вдовы сверкнули слезы.
Она не могла говорить — печаль давила грудь. Гаврилка почувствовал жалость к Марфе Борисовне, немало унижений перенесшей на посаде из-за него, Гаврилки.
Марфа Борисовна вытерла слезы, встала и, выйдя в соседнюю горницу, принесла ему дорогую мелкотканую кольчужную рубаху.
— Вот тебе на дорогу… Пускай она охранит тебя от вражеских стрел. Покойный хозяин мой ходил в ней воевать. Люблю я тебя… — И заплакала.
За окном белели пушистые влажные ветви вербы в цвету. Где-то совсем рядом слышался благовест. Звон большого колокола был густ и печален. Величественно держался он в голубом весеннем пространстве над Волгой, не вступая в спор с дребезжащими, нудно мелкими колоколами…
— Прощай, родная, прощай!.. Завтра уходим!..
Обнялись.
— Берегите Кузьму Минича! Берегите Митрия Михалыча!..
Это были последние слова Марфы Борисовны при расставании с Гаврилкой.
* * *
На Верхнем и Нижнем посадах люди молились, прощались. Лобызали ратники своих жен, матерей, сестер, отцов, малых деток, старики благословляли ратников…
В кабаках и на площадях под тихие струны гусель слепые певцы тянули сочиненную в народе песню:
Ах, не ласточка, не ясен сокол
Вкруг тепла гнезда увиваются,
Увиваются стар-пожилой муж
Со женою, верной, доброй матерью.
Со хозяйкою домовитою,
Вкруг надежды их, сына милова:
Он идет от них в сторону,
Опоясавшись саблей острою.
Ах, не бор шумит, не река льется,
Обливается горючими слезами,
Возрыдаючи, молода жена,
Расставаяся с красным солнышком,
Провожаючи друга милова;
Он идет от ней в дальню сторону,
Опоясавшись саблей острою.
Не труба трубит и не медь звенит —
Раздается речь добра молодца:
— Ах, тебе ль вздыхать, родной батюшка,
Перестань тужить ты, родимая,
Не кручиньсь, не плачь, молода жена,
Береги себя, сердцу милая:
Ах, неужели вы не знаете,
Что на матушку, нашу родину,
Пришли варвары непотребные?
Кровожадные, как змеи, шипят,
Страну нашу разорить хотят,
Города привесть в запустение,
Села красные все огнем пожечь.
Стариков седых всех мечу предать,
Молодых девиц всех в полон побрать.
Ах, неужели вы запомнили,
Что за вас же я и за родину
Полечу теперь в поле ратное?
Все удалые и могучие,
Дети верные царства Русского,
На врагов идти приготовились;
Уж оседланы кони добрые,
Уж опущены сабли турские,
Уж отточены копья меткие;
Рать усердная лишь приказа ждет,
Чтоб пуститься ей в путь назначенный.
Я ль останусь, как расслабленный,
Ах, утешьтеся и порадуйтесь:
Не наемник вас защищать идет,
Волей доброю мы идем на бой;
Не прельстят меня ярким, золотом,
Ни каменьями самоцветными;
Не продам за них милой родины.
Отца, матери с молодой женой!
Не ударюсь я во постылый бег
Ни от тучи стрел, ни от полымя —
И рассыплются злые вороги,
Не осмелятся напасть опять.
Уничтожится сила вражия,
И окончатся брани лютый —
И родимый ваш возвратится к вам…

Вокруг гусляров собирались женщины, слушали эту песню и тихо плакали.
В розовых лучах весенней зари серые, незрячие лица базарных певцов оживлялись, дышали энергией; вероятно, никогда слепцам так не хотелось взглянуть на мир, как в эти дни.

VI

Вот он, долгожданный час!
Пушечный выстрел над Волгой и дружный набат посадских колоколен возвестили о походе.
Всю ночь нижегородцы не смыкали очей. С мала до велика — на улицах и площадях.
Плавно колышутся златотканые знамена — плод трудов многих томительных дней и ночей. Стоя под парчовыми полотнищами, безбородые и бородатые воины хмурятся, волнуются. Ведь это не просто знамена — это прощальное напутствие, последнее объятие матерей, жен, дочерей, сестер…
Стоят посадские женщины, бледные, строгие, с детьми на руках, прислушиваясь к тревожным, неумолимым ударам набата. Среди них и Марфа Борисовна. Она — бледная, одета скромно, как и другие посадские женщины. Серьги, жемчужное запястье — все давно отдано ополчению. Только простой серебряный маленький крест на темном охабне.
Куда ни глянь — булат, железо, медь. Не прошли даром заботы Кузьмы. Собрано и наковано кольчуг, лат, щитов и прочего с избытком.
Из-под нахлобученных на лоб железных шапок сурово глядят лица вчерашних мирных жителей. У одних — только глаза и видны, все остальное в чешуйчатой завесе (бармице), спускающейся на плечи и грудь. Таковы египетского покроя шлемы-мисюрки. У других лицо открыто, но сквозь козырьки продеты железные полоски, защищающие нос. Смолян не трудно знать по ерихонкам с медными наушниками и затылочной пластиной. Против кремля стоят нижегородские ратники в высоких синих шишаках и в мелкотканой кольчуге. Решено было из города выйти в доспехах, в полной боевой оснастке.
Минин одел войско с отличием не по чину и не по званию, а по городам, и многие дворяне сравнялись в одежде с посадскими и деревенскими людьми. Были, конечно, иногородние дворянские всадники и в богатых куяках-доспехах из ярко начищенных медных блях, нашитых на нарядные кафтаны, и в шлемах с накладным серебром. Сабли их, турские, тоже нарядные, в серебряных ножнах, обтянутых бархатными чехлами. Но большею частью в ополчении было бедное дворянство, прибывшее в Нижний из разных мест, разоренное «от польских людей». Эти дворяне поглядывали неприветливо в сторону своих собратьев-щеголей.
Протопоп Савва, совершавший в Спасо-Преображенском соборе службу, вышел на площадь, прокричал молебен перед густою толпою ополченцев, благословил коленопреклоненного Пожарского, крепко обнял его.
Колокольный гул повис над городом, над Волгою и окрестными полями и лесами. К нему примешались многочисленные рожки и дудки скоморохов, ржанье коней, лязганье железа.
От кремля по главной улице и до окраины Верхнего посада развернулось войско.
Пожарский выехал из Дмитровских ворот, одетый в досчатую броню, именуемую зерцалом, в остроконечном шишаке и голубом плаще, перекинутом через плечо. На коне — пурпурная попона. Воеводу окружали стрелецкие и иные военачальники, татарские мурзы, мордовские и казацкие старшины. Среди них незаметный в овчинном полушубке, с мечом на боку, в своей железной круглой шапке — Кузьма. Под ним дареный посадскими друзьями горячий вороной конь. Около — неразлучные спутники Мосеев и Пахомов. Они теперь не в одежде странников, а, как и все, вооружены с ног и до головы. Оба дали клятву быть верными телохранителями Минина.
У конских станов, в Печерах, к Кузьме подошла толпа ратников.
Жаловались на боярских детей — вздумали смеяться над беглыми холопами, вступившими в ополчение.
Подъехал Минин к обидчикам. Узнав в них тех самых смоленских дворян, которые довели до бунта в Арзамасе тамошних крестьян, Минин сказал строго, не стесняясь присутствия тяглецов:
— Смирите гордыню, знатные люди! Господа и рабы, изведано, не могут думать равно. Спасая Русь, каждый из вас имеет свою мысль. Но то не должно ныне быть выше мысли о победе над врагом. Горе будет вам, коли дворянская спесь нарушит земское дело.
Дворяне притихли.
Гаврилка с трудом сдерживал рассвирепевших смоленских пушкарей. Парень приветливо поклонился Минину и Пахомову, когда они проезжали мимо. Кузьма залюбовался им: закованный в латы грозный воин, с открытым веселым лицом, румяный, здоровенный.
Гаврилка торжествовал: вот когда сбываются его желания! Солнце, знамена, войско, Пожарский, Минин, вооруженные земляки — все радовало его. Свершилось то, чего он так горячо ждал с той самой поры, когда после штурма Смоленска покинул свои родные места, о чем, гонимый, бездомный, мечтал в темных ночлежках и попутных деревушках во время ночевок, в полях и в проселках, скитаясь по замосковным местам. Ему позавидовали бы теперь все его односельчане.
Все ведь они только о том и думали, как бы им сразиться с врагами.
Вот они, «последние люди», так недавно еще ходившие в сермягах, рваные, приниженные. Теперь они — грозная сила; вооружены лучшими саблями вологодской и устюжской ковки. (Молодцы — тамошние мастера! Научились не хуже заморских обрабатывать железо своими руками.) Приятно было сжимать и гладкое тугое ложе пищалей и опираться на холодную резную рукоять сабель и мечей. В Москве Гаврилка нагляделся на польских и немецких рыцарей, а наглядевшись, понял, что значит для воина иметь хорошее оружие. Смолянам пешим хотели дать только луки, ан не тут-то было: Ортемьев не такой человек. Вступился за земляков. Налег на то, что-де смоленские беглецы — круглые сироты, безземельные, разоренные люди и теперь — хоть бы весь свой век в воинах быть. Драться с врагом они будут, не жалея жизни. Чего ради им собой дорожить! Нечего им терять.
Дождавшись, когда Минин проедет, Гаврилка зло посмотрел в сторону дворян, только что обидевших, его товарищей.
Мятежные мысли сидели в головах многих тяглецов-ополченцев, но никто из них не решился бы вступить в ссору с дворянами. Это строго-настрого было запрещено Мининым.
Но вот «выборный воевода всей земли» объехал войско, внимательно оглядывая каждого воина, каждого начальника, каждый полк, затем рысью промчался со своими приближенными вдоль табора ратников к головной части ополчения.
Навстречу выехал Минин. Низко, почтительно поклонился воеводе, тихо сказав ему что-то. Пожарский кивнул головой в знак согласия.
Кузьма отделился от ополчения и с Родионом Мосеевым и Романом Пахомовым поскакал вниз по съезду к месту переправы — туда, где Ока сливается с Волгой.
Здесь, на Оке, уже кипела работа: монахи, женщины и подростки устилали оттаявший под солнцем ледяной путь через реку еловыми лапами, соломой; насыпали песок там, где были лужи; набрасывали тяжелые тесины на толстые бревна, ровными рядами покрывая мутные закраины у берегов.
Минин спустился по широким сходням на лед. Озабоченно осмотрел помост над закраиной.
Крикнув кузнецам, чтобы скрепили доски железом, тревожно покачал головою:
— Глянь-ка, Родион, река-то!
Мартовское солнце припекало почерневшую поверхность льда. С гор бежали ручьи.
Закраины ширились, надувались, подтачивая лед. Надо было торопиться.
Все эти дни Кузьма недаром не спал, подгоняя кузнецов и упрашивая Пожарского поскорее перебраться с войском на ту сторону. Иначе поход придется отложить. Может быть, на месяц, а может быть, и дольше.
Где найти тогда столько судов, чтобы переправить тысячи ополченцев на тот берег, особенно в половодье? Да и запасы проешь раньше времени. Ратники сами стали беспокоиться. Минин в ответе перед ними.
Никто в войске, однако, не слышал жалоб Минина на усталость, на трудности, хотя была и усталость и на каждом шагу трудности.
Вот и второй пушечный выстрел! Оглушительный грохот прокатился по улицам и оврагам.
Минин прикрыл ладонью глаза от солнца, чтобы лучше видеть, как из верхней части города начнет спускаться ополчение в Нижний посад.
Сердце его забилось от радости: там, наверху, на дороге, сверкнули знамена; заблестело оружие, доспехи. Послышались удары боевых литавр.
Минин облегченно вздохнул. Словно гора с плеч. Пошли! В последние дни он сильно устал, готовя ратников к походу, а главное (и это больше всего утомило), он опасался, как бы не вышло какое-нибудь препятствие, как бы чего не придумали его недруги ради помехи земскому делу. Князь Звенигородский, хозяин уезда, воевода, который должен был бы помогать ополчению, во всеуслышание сказал ополченцам: «Пойдете, а оттуда уже не вернетесь, и торговлишки лишитесь, домы ваши захиреют, и дети по миру пойдут».
«Как ни хитри, а правды не перешагнешь», — думал Кузьма, любуясь шумной, празднично настроенной массой нижегородского войска.
«В Москву!» — это было так ново, смело, загадочно!
Спустились к Оке.
Выборный человек от всего государства Московского должен сам «иметь смотрение» за переправою народного войска. Он въехал на бугор над рекой. Мосеева послал на середину реки, чтобы там наблюдал за переправой, а Пахомова — на противоположный берег Оки.
Из-за прибрежных ларей и домишек выехал Пожарский.
Он сидел прямо, озабоченно поглядывая на реку. Рядом — молодой воин на горячем белом коне с развернутым знаменем вождя.
Позади воеводы три пары нарядно одетых всадников с распущенными знаменами поместной конницы и городового войска. Малиновые, зеленые, желтые полотнища, расшитые парчою и травами, то и дело закрывают собою рослых молодых воинов, с трудом сдерживающих своих скакунов. Бряцание сабель, доспехов, щитов напомнили Кузьме недавние годы его собственной боевой жизни.
Через плечо у каждого всадника — берендейка с пулями, рог с порохом, сумка для кудели, масла и других припасов. Вчера целый день Кузьма сам проверял содержимое ополченских сумок и в некоторых из них не нашел ночников для зажигания фитилей. Об этом в ополчении было много разговоров. Пожарский отдал строгий приказ: самим начальникам проверить в своих сотнях и десятках ополченские сумки.
Войско шло по-новому, рядами, а не толпой.
Пожарский построил его так, чтобы оно не бросалось в бой по татарскому обычаю, как это было заведено прежде, нестройною, густою ордою, надеясь на рукопашную победу. В случае неудачи такое войско обращалось вспять, налетая на пехоту и обозы, или совсем скрывалось с поля битвы.
Дмитрий Михайлович кое-что заимствовал и у шведов, и у поляков.
Биться по-старинному: и огненным, и лучным боем он строго-настрого запретил, приучив конницу и пехоту к правильному наступлению на врагов, чтобы одна помогала другой, а пушки помогали бы им обеим.
Минин по-хозяйски разглядывал одежду, обувь, вооружение проходивших мимо полков, мысленно ругая кожевников, не успевших выполнить всего заказа на бахилы.
Весело приветствовал он рукой Пуртаса, сидевшего на низенькой волосатой лошаденке впереди чебоксарских всадников. Пуртас был храбрый и умный воин. Без него не было в последние дни ни одного схода в Земской избе. Чуваши, одетые пестро, не все были вооружены огнестрельным оружием. Многие из них имели луки.
За чувашами прошел смешанный пехотный полк, составленный из марийцев, мордвы, удмуртов. После них, с трудом соблюдая тихую поступь, последовала низкорослая, подвижная татарская конница — движущийся лес копьев. Ее вел мурза Гиреев; потом казаки, сотня запорожцев, украинские беглецы, которыми предводительствовал Зиновий.
Он весело крикнул Минину: «Здорово, братику! Гляди, каких славных та лицарей до себе прийняли!» И он с гордостью кивнул на товарищей.
За конницей и пехотой потянулись телеги с легким нарядом и ядрами.
Среди смоленских пушкарей, под началом Гаврилки, находился и сын Кузьмы — Нефед. А в самом хвосте ополчения длинной вереницей растянулся обоз с продовольствием, с полотнищами шатров, с досками разборных мостов, с запасными одеждами и доспехами.
Минин, опустив поводья, тихо ехал позади обоза. Мысленно он подсчитывал, на какое время ему теперь хватит хлеба и мяса. Пришедшие вчера иногородние ратники все спутали.
— Родион, — сказал он подъехавшему к нему Мосееву. — В Балахне бей челом… Хлеба еще надо… Сколько продадут. Да в Васильеве рыбы не достанем ли… боюсь, не хватит нам и до Юрьевца…
Минин поставил дело так, чтобы у ополчения было «свое» продовольствие: не обирать силою встречные города и селения, как то водилось за царскими войсками.
Ополчение благополучно перешло Оку.
Минин последним сошел со льда.
Назад: VI
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ