* * *
Лучшим грамотеем в Нижнем считался тихий, худощавый и почтительный дьяк Юдин.
В последнее время он часто навещал Минина. Всегда приносил с собой пачку грамот и челобитен. Кузьма скрывал даже от Татьяны, зачем дьяк ходит к нему в дом. А он тайно ото всех по просьбе Минина составлял опись служилым людям, «кто что имеет» и «к чему поваден». Сам Кузьма Минин был плохим грамотеем, однако посадские достатки мог сосчитать лучше любого дьяка. Знал он о каждом купце и ремесленнике: что делает, в чем нужду терпит и что имеет дохода. Но вот о служилых людях, о дворянах, о стрельцах, о попах и иных, не подчиненных Земской избе, он знал очень мало. Здесь не обойдешься без помощи воеводского дьяка.
Вышло на посаде: более тысячи тяглых дворов; поповских — восемьдесят; казенных — восемнадцать; помещичьих и иноземческих — сто пятьдесят; ямских — двадцать три; трудников и бобылей на монастырской земле — сто пятьдесят изб и кельишек. Всего в Нижнем было без малого три с половиной тысячи дворов.
Дьяк тихо читал:
— Да еще на Нижнем же посаде тринадцать изб харчевных. Оброку наперед сего платили рубль двадцать два алтына и три деньги… Ныне изоброчены вновь и со старым оброком — два рубля осмнадцать алтын…
Минин перебил:
— Как же это так? Да с одного Петрушки Ивлиева надо бы взять по двадцать алтын… Мошенник Петрушка!.. Знаю я его. А с тринадцати харчевен и вовсе, по-божьему-то, рублев десять! Не грех бы! Право!
Юдин, не отрывая глаз от списка, продолжал:
— Да на Верхнем посаде за Дмитровскими воротами и на Ильинской горе одиннадцать кузниц… Оброку с тех кузниц платили в Государеву Съезжую избу одиннадцать рублев двадцать пять алтын с деньгою… А вперед изоброчены и со старым оброком — пятнадцать рублев тридцать алтын две деньги…
— Мало! Ну, да ладно. Кузницы нам годятся. Здесь мы свое возьмем.
— Да на церковной на Никольской земле шесть лавок да семь шалашей, да место лавочное тут, а с них платят оброку никольскому попу на церковное строение двадцать четыре рубля шестнадцать алтын четыре деньги.
— Попу? — удивленно переспросил Минин. — Двадцать четыре рубля попу на церковное строение! Да погляди ты, Василий, сам на его церковь. Развалилась. На чем колокола держатся! Ненасытные души! С меня и то дерут в монастырь пять алтын! За то, что изба стоит на их пустыре, на лысом собачьем месте. С попом предвидится крепкий спор.
— Что скажут богомольцы? Их дело. Не наше!
Минин нахмурился.
— Много думал уж я об этом! Веришь ли, ночи не сплю, ломая голову: как нам поднять богомольцев, чтобы они свои приходы не жалели, попов посмягчили, да и свое сердце к делу общему повернули… От имени преподобного Сергия надо попросить их…
— Помогай бог, Минич! У монастырей да церквей доход большущий.
— К попам и богачам государева казна не строга. Неча грех таить! Вон возьми: Первушки Карпова лавка на два замка, мерою две сажени и шесть вершков. Сам я мерял. А оброку платит, сукин сын, рубль четыре алтына. А Иванов Ондрюшка, сердяга, за пол-лавки отваливает пять алтын три деньги. Кто у вас там мудрая такая голова?!
Юдин махнул рукой.
— Горе гореванное! Кто, кто? Да все он же… дьяк Семенов!.. Друзья они с Карповым-то. Совести нет у людей.
— Тот-то вот! И Ондрюшка выдерживает, и при таком окладе может торговать!
— Видимо, так.
— А когда так, стало быть, Карпов и впятеро выдержит.
Оба улыбнулись.
— А для народного святого дела и вдесятеро. Много у вас здесь наплутано… Ой, много! Хоша и переоброчили вы, а справедливости от сего не умножилось.
Положив свою большую ладонь на бумаги, Минин строго сказал:
— Наивысшая мудрость правителя — в разумном и нелицеприятном оброке. А у нас бедняков теснят, немочных хозяев обирают, а богатых балуют. Узду им развязывают. Терпеливо переносящие бедность — не украшение воеводской власти. Терпение до времени. Когда бог благословит нас на то святое дело, мы с тобой оклады переиначим. По справедливости, из неразумного рождается неразумное.
Юдин долго еще читал оброчную роспись, а Минин про себя обдумывал, что могут дать нижегородские дворы, кузницы и лавки при обычном окладе.
Получалось скудно. А понадобятся великие жертвы. Пускай очнутся торговые люди и приумножат походную казну. С ремесленников тоже можно кое-что еще взять. Необходимо составить новую платежинцу!
Кузьма попросил Юдина присмотреть среди служилых людей честных, годных для сбора окладов.
— Денег и так и этак не хватит. Не миновать одолжения на стороне.
Надо было подумать и о приумножении войска. И тут — скудость! Взрослых мужчин — едва четыре тысячи. Само собою, придется широко распахнуть ворота иногородним людям. Более того, придется кликнуть сбор по всей земле, чтобы под нижегородские знамена шли всякие люди. И чем больше, тем лучше.
В уезде только шестьсот селений — вместе русских и мордовских Помещики в уезде тоже не богатые. Все эти Доможировы, Болтины, Скрипеевы, Злобины, Кокоревы и другие сами в долгу, как в шелку. На них надежда плохая. Ратников они могут выставить едва ли сотен пять.
Минин озабоченно взглянул на Юдина.
— Жилища для будущих воинов? Надо подумать и о том. В монастырях и пригородах надо бы. Сараи новые построим…
Василий Юдин успокоил: жилища найдутся. В деревнях, близ посада, можно расселить. Да и в городе по дворам уберется немало народа. Разместить по два человека на дом — вот тебе и семь тысяч!
Перед тем как отпустить Юдина, Кузьма заговорил о сене.
— Чуешь?! Наши ямщики без дела ходят… Вино пьют… А в ямских полях, что поперек московской дороги, да в ихней же Макарьинской пустоши трава не скошена… А где и скошена — не слава богу! Лежит без призора. Мокнет. Муромский остров, что против самого города, хоша на самом виду на Волге, а захирел. Для того ли царь Грозный отдал его Духовскому монастырю?! Раньше были там и капуста, и огурцы, и пашни, и сенные покосы, а ныне?! Умер Порфирий, воевода-инок, и обленились монахи… пьют вино и девок портят… вот и всё. Как бы нам образумить монахов?! Хоть бы ты посоветовал им. Позвал бы в Съезжую да навел на мысль. И ямщиков тоже. Им-то уж сам господь бог велел. Конем живут, а о коне не думают. Езды нет, стало быть, и конь подыхай. На авось надеются. Натрави на них воеводу… Пускай попугает! Право! Слышь?
Юдин сказал:
— Ранее приказчика ставили воеводы. Он царскую деньгу и выбивал на Ямской слободе. Ныне там один староста, свой же выборный, из богатеев. Ему что?! Чем товарищи будут беднее, тем он богаче.
— Знаю я Николая Трифонова! Ненадежный… Поставим в те поры и мы своего приказчика. Царю служили, послужат и нам.
Расстались как всегда, выпив по жбану пива, которое искусно варил сам Кузьма Минич. Обтерли усы, помолились, облобызались. Минин проводил гостя до самой Похвалинской горы.
Было темно и тихо. Откуда-то издалека доносились обрывки песен. Вероятно, рыбачья ватага гуляет на острове в устье Оки.
VI
Прекрасен Нижний Нове-град в летнюю пору! Сами нижегородцы, плавая на своих челнах по Волге, любуются им.
Высокое место, все в зелени яблоневых и вишневых садов, изрезанное глубокими оврагами. С левой, менее доступной части прибрежного взгорья, до самой вершины — кирпичный кремль. И кажется, не зубцы кровель завершают его стену, а кружево, прикрепленное нижегородцами, нежно влюбленными в свою родную землю. Под кремлем — широкая привольная матушка-Волга. А по склонам гор — в зеленях толпы маленьких домишек. Они взбираются снизу вверх от самого берега и исчезают на макушке горы в верхней части города.
Поодаль от кремля, ближе к устью Оки, среди других строений выделялся большой бревенчатый, с расписным теремом дом.
В нем жила боярская вдова Марфа Борисовна Янгалычева, а с нею две престарелые мамки.
Сама она была происхождения не знатного: дочь простого служилого человека, подъячего Аникеева, убитого под Балахной польским разъездом. После него осталась семья, которую и приютил у себя аникеевский богатый вотчинник, князь Янгалычев. Увлекшись красотой Марфы, престарелый боярин женился на ней. Но не долго продолжалось его супружество: через полгода после свадьбы Марфа Борисовна овдовела. Ей досталось богатое наследство.
Живой, веселый нрав красавицы вдовы никак не мог примириться с суровыми посадскими порядками. Она не ушла в монастырь, как того требовал обычай, чтобы посвятить себя иноческой жизни. Не захотела она и на миру жить в затворничестве. Двери ее были открыты и для богатых и для бедных, и для знатных людей и для людей простого звания, среди которых она выросла.
Посадские сплетницы объявили вдове настоящую войну. Да и не только сплетницы; подозрительно посматривала в ее сторону и вся нижегородская знать.
Один только человек не страшился выступать на защиту вдовы: это был земский староста Кузьма Минин.
Когда арзамасские и смоленские разоренцы прибыли в Нижний, Марфа Борисовна первая тайком помогла им деньгами.
Однажды она пожаловалась Минину на то, что ее беспокоят по ночам воры, похищая разную хозяйственную утварь.
Кузьма махнул рукой:
— Не кручинься. Я дам тебе надежного караульщика.
Он крикнул Гаврилку Ортемьева. Марфа Борисовна залюбовалась парнем, но не решилась сразу взять его в работники.
— А что скажут у нас на посаде, коли узнают, что у меня в доме живет такой парень?
— Пустое. Сухую грязь к стене не прилепишь. Пускай болтают.
Гаврилка поступил сторожем ко вдове в дом.
* * *
В этот день с утра он с большим усердием топил баню. Вчера еще навозил полный сарай дров. Марфа Борисовна укоряла: не надо, мол, тебе такими делами заниматься, у нас то делают бурлаки, братья Яшины. А он: «Я — бобыль, ты — вдова, кому же мне и порадеть!» Настойчив оказался, упрям. Из-за него в это утро и в собор не пошла. Осталась следить за ним, как бы не сжег баню. Не грешно ли? Он смеется: «На добре спасибо, а за грехи я уж сам расплачусь!» Глядя на его высокий рост, голубые, немного усмешливые глаза и шелковые русые кудри, Марфа Борисовна от всей души готова была принять часть греха и на себя. Одинокий он, бедный, круглый сирота. Розовую рубашку с вышитым воротом, которую он по праздникам надевал, — она ему подарила. Потом тайком из окна любовалась на него в новой рубашке.
Во время топки бани Марфа вышла в сад. Она остановила Гаврилку, несшего охапку дров, шепнув:
— Кузьма Минич пришел… Подожди топить.
Гаврилка смиренно положил дрова у своих ног, вздохнул, почесал затылок:
— Вот те и на!
И, недолго думая, вдруг обнял маленькую, теплую вдову.
— Что ты! Что ты! Опомнись!
— Прости, боярыня…
Вырвалась и, поминутно оглядываясь, побежала в дом. Гаврилка решил повременить, не подкладывать дров. «Э-эх-ма!» Пошел за ограду, сел на берегу. Сквозь листву устремил взгляд на Волгу. Одинокий челн: рыбак возвращался в Благовещенскую слободу. «Чудак! До рыбы ли теперь? Ах, господи, господи!» Трудно бороться рыбаку против течения. Относит назад. Навернулось сравнение: он, Гаврилка, старается побороть в себе любовь к вдове, но и его относит назад. Любовь берет верх. Улыбнулся: «Такая маленькая и такая сильная!»
* * *
Минин имел вид унылый, утомленный. Медленно потягивая брагу, он тихо рассказывал о том, что печерский архимандрит Феодосий тайно благословил его, Минина, на свершение задуманного; надеется, что царем вновь поставят Василия Шуйского. Никто ведь так не одаривал Печерского монастыря, как Шуйский. Хорошо жилось инокам в его царствование. Пришлось пообещать Феодосию выкуп Шуйского из плена. Минин рассмеялся. Кому нужно выкупать царя Василия из польского плена? Однако архимандрит поверил.
Марфа Борисовна сообщила Минину, что Болтин, человек обиженный царями и боярами, незнатный мелкий дворянин, уговорил таких же, как и сам, бедных дворян — Злобина, Доскина и других, придерживаться Земской избы: мол, толк выйдет.
Марфа Борисовна говорила, сбиваясь и путаясь. Она еще никак не могла прийти в себя после неожиданного объятия Гаврилки: «Вот так сторожа дал мне Кузьма Минич!» Разрумянилась. Улыбнулась своим мыслям.
— Ты сегодня не тот, что всегда, Кузьма Минич, — не глядя на своего гостя, сказала она.
— Устал я, замаялся совсем, — вздохнул Кузьма и налил себе браги. — Дело задумано великое, а что выйдет, господь ведает.
Немного помолчав, добавил:
— И сложа руки сидеть нельзя. Никак нельзя. Государство гибнет.
— Кузьма Минич! А что будет с народом, когда изгоним ляхов?.. Неужели опять заберут его в кабалу? (Марфа Борисовна в эту минуту думала о судьбе Гаврилки.)
Минин задумчиво покачал головой.
— Не знаю. Защищая государство, должно думать прежде всего о побитии врагов. А там будет видно. Протопоп Савва подобен малому дитяти, думая, что люди пойдут на Жигимонда токмо ради царства небесного. Забыл он, что рождены мы для земного царства. Да не одни наши пойдут против него, пойдут и иной веры люди. Их нашим богом не уговоришь! Мир, справедливость и хлеб им нужны… Измучился народ в подневолье… — тяжело вздохнув, закончил свою речь Минин.
Гаврилка, насидевшись на берегу, прокрался снова в баню. Огонь в печи погас. Пришлось разжигать снова. «Ах, Минич, Минич! Не ко времени пришел!» — осматривая чисто вымытые скамьи и полок, стал досадовать парень. Прокрался опять к дому. Прислушался.
Минин жаловался, с каждым днем ему становится все труднее. Со всех концов стекаются ратные люди в Нижний, да холопы, да крестьяне, ушедшие от своих господ. Вновь назначенный «троеначальниками» воеводою уезда князь Звенигородский велит их угнать обратно; им-де нечего тут делать, и незаконно-де они ушли из вотчин. Работу, действительно, стало трудно для них находить.
А кормить без работы — денег нет. Самое же главное — нет верных вестей из Москвы. Каждый врет по-своему. Новый воевода князь Звенигородский уверяет — под Москвою дела идут как нельзя лучше и никакой помощи, кроме денежной, будто бы там не надо. Деньги советуют посылать Трубецкому.
— Вся надежда теперь, — говорил Минин, — на наших ходоков Родиона Мосеева и Романа Пахомова. Лишь от них можно узнать всю правду. А они, как на грех, не идут и не идут. Надо бы объявить сбор ополчения в церквах и на площадях, но как объявить, не зная правды? И посадские начинают роптать на пришлых.
«Дармоедами» уже кое-кто их обзывал. Особенно стараются купец Охлопков, Марков и Фома Демьянов из Балахны. Свою братию подобрали, действуют заодно с князем Звенигородским. «Устали мы, — говорят, — от междоусобий. Какая власть будет — нам все одно. Лишь бы сызнова наладилась торговля». В торговых рядах на Нижнем посаде стали посмеиваться и над ним самим, над Кузьмой.
Когда Минин об этом говорил, его взгляд стал жестоким, в голосе послышался гнев.
— Но нет! — ударил он кулаком по столу, — Пускай меня самого убьют, а ни одного пришельца я из Нижнего не упущу. В дворянские полки под Москвой мужиков не принимают, атаманы тоже чуждаются их — с кем же им защищать государство?! А они-то наши защитники и есть. Один будет стоить десятерых ляпуновских воинов.
И добавил:
— Нам бы теперь небольшие деньги. Только бы обернуться в эти дни… А там придут ходоки из Москвы, господь нам поможет, деньги соберем. Одолжи, коли можешь, хоть сколько-нибудь.
Марфа с большой охотой достала из ларца горсть золота и отдала Минину.
Она сказала:
— Никогда не забуду я, что проклятые паны убили моего отца… И никогда не откажу я в помощи и впредь на то святое дело…
Кузьма оживился. Стал перечислять преданных ему людей. Между прочим, назвал и Гаврилку Ортемьева.
Марфа Борисовна со вниманием слушала Минина, а у самой не выходил из головы Гаврилка. «Надо завтра снести Любимке-сапожнику кожу, пускай сделает ему сапоги. Бахилы и лапти надо убрать для похода».
Прощаясь, Кузьма сказал, что его не тянет домой: Татьяна Семеновна в последнее время только ворчит и молится. Испугалась войны. Нефед до убогости смирен и податлив. Боится матери пуще огня.
Марфа Борисовна привыкла к тому, что многие женатые люди приходят к ней, ко вдове, порицая свой родной дом, жалуясь на несчастливо сложившуюся семейную жизнь. Они говорят, что она, Марфа, не похожа на других женщин, что она проще, добрее Сплетницы наговаривали на нее, зло подсмеиваясь, намекали на то, что, мол, люди ходят не ради чего-нибудь, а ради ее денег и блудодейства, и прибавляли в виде угрозы, что «и через золото слезы льются»… И верно: не раз она плакала через свое богатство. Кто только не подсылал к ней сватов?! И дворяне, и купцы, и служилые люди, — всяк, говоря ей о любви, норовил справиться, как она богата.
Один только этот бедовый смоленский парень ни разу не упомянул о богатстве; он беззаботно смеется, думая только об одном, как бы ему поскорее сразиться с поляками. Горячий он, самоуверенный, а вместе с тем и нежный, как дитя.
Когда Минин ушел, она полюбовалась на себя в зеркальце, накинула платочек, помолилась на икону: «Прости меня, грешную», закрыла ее шелковой занавесочкой, сняла с себя крест и выбежала в сад.
* * *
Марфа Борисовна ничего не скрывала от Гаврилки.
— А протопоп Савва уговаривает меня в монастырь идти, — говорила она, сидя на скамье рядом с Гаврилкой, раскрасневшаяся, лукаво улыбающаяся.
— Бог его простит! — выдернув из веника прутик, с притворным смиреньем вздохнул парень.
— А мое богатство просит отдать ему в собор… на украшение прихода.
— У бога всего много и на приход хватит, а ты не давай. Тебе самой нужны.
— Федосий из Печер тоже просит… на монастырь.
— И ему не давай.
Гаврилка заботливо согнал прутиком муху с босых ног вдовы.
Марфа Борисовна, сравнивая мысленно покойного мужа с Гаврилкой, шептала: «Не в звании и не в деньгах счастье! Правильно говорил покойный боярин. Царство ему небесное! Умный был человек! Понимал. Да и сама я тоже не из знатного рода. И не жалею теперь о том!.. А грехи мои отец Савва замолит…»
Гаврилка бросил прутик в сторону. Поднялся со скамьи, потянулся.
— Надо идти, — зевнув, сказал он, — ребята ждут. Рыбу ловить. Есть нечего стало нашим смолянам.
— Посиди еще… — прижалась к нему Марфа. От нее пахло паром. Лицо ее было красное, прикрыто платом с очельем, как у монашенки, закрыто чуть не до бровей. Глаза, казалось, стали еще крупнее и чернее.
— Некогда… — деловито сказал он. — А деньги отдай, не скупись, коли на то пошло. Не в Печерский монастырь, не в собор, а в земское дело отдай… Минину! Вот и всё!
Гаврилка строго сдвинул брови. Марфа исподлобья с улыбкой посмотрела на него.
— У, какой ты сердитый!
— У попа, как у глухаря, зоб полон, а глаза голодны. Попа никогда не насытишь.
— Скоро ли вернешься? Лучше вот что скажи.
— К вечеру вернусь.
Марфа провела его садом до тропинки, сбегавшей вниз на берег. И долго смотрела ему вслед.
* * *
Только что Кузьма вышел из дома Марфы, как словно из-под земли появился протопоп Савва.
— Гуляешь? — будто не видел, откуда вышел Кузьма, спросил он. Не получив ответа, принялся рассказывать. Из Костромы забрел в собор монах. Донес, что-де во Пскове объявился новый вор. В сыновья к Грозному набивается, Сидорка какой-то. Многие князья крест целовали ему и поместья уже получили.
Кузьма упрямо молчал. На язык Савва был не скуп, и нередко Минин от него узнавал очень полезное для себя. Но теперь, рассказав о Сидорке, протопоп только вздыхал: «Боже, боже, почто ты оставил нас еси!» В то же время он сгорал от любопытства: зачем Кузьма повадился ходить ко вдовушке? Уж не вымазживает ли у нее деньги? Не перебивает ли дорогу ему, Савве!
— Гляжу я на все, что вижу, и диву даюсь, — сказал Кузьма. — Жигимонд хотя и король, а глуп. Самозванцы хитрее его, отчего и растут, как грибы.
Протопоп удивленно взглянул на Минина.
— Самозванцы родом холопья, — продолжал Кузьма, — и лучше знают высокородных господ, нежели сами короли. Важному боярину самозванцы дают и кусок важный, зная — большой боярин ненасытнее младшего. А король осыпает милостями худородных людей, вроде Андронова, уповая сделать из них верных себе панов. Он оттолкнул знатных бояр и князей, которые и прилепились ныне к Ляпунову против короля. Кто предан королю? Мишка Салтыков, купчишка Андронов, Масальский. А из-за них Жигимонд лишился союза с высокородным русским боярством. А ведь оно само к нему льстилось. Ошибся Жигимонд! Не туда целится. Ну, и слава богу!
Немного помолчав, он совсем повеселел:
— Спасибо ему!.. Своею королевскою глупостью он укрепит нас. Вельможи, оставшиеся ни туда, ни сюда, не погнушаются быть заодно и с земскими людьми. Ошибся лях.
Протопоп Савва, глубоко почитавший в душе всяких вельмож, сдержанно выслушал слова Кузьмы. Ему прискорбно было слышать от простого звания человека «о толиком унижении боярского чина». Однако, помня обещания Кузьмы в случае удачи земского дела ходатайствовать от всего посада об учреждении в Нижнем епископии с ним, Саввой, во главе, не осмелился противоречить ему. Наоборот, он с лукавой улыбкой поспешил сугодничать:
— Истинно речение евангельское: первые будут последними, последние первыми…
Кузьму трудно было провести. Он понимал лицемерие протопопа.
— Люблю я тебя, отец Савва, за твою справедливость… Не забудет тебя народ. Возвеличит он тебя, — приветливо улыбнулся он протопопу.
Тот смущенно погладил свою рыжую бороденку, стыдливо опустил глаза.
Дома Кузьма нашел жену в слезах. Тут же сидел и Нефед.
В чем дело?
— Вот ты бродишь там! Ко вдове повадился. А люди-то на посаде смерть на тебя накликают… Биркин будто бы бурлаков нанял, водкой поил. Берегись, Минич, погибнешь!
Нефед встал, поклонился отцу:
— Микитка юродивый сказывал — убьют тебя в первый Спас… когда из собора пойдешь… Слыхал он о том от бурлаков… Их подкупали — они отказались…
— Полно, Нефед, бабьи сказки слушать… Зачем искать беду, — сама отыщется. Скажи-ка лучше, брат: у пушкарей был?
— Был.
— Сумеешь ли теперь каленым ядром палить?
— Не знаю.
— То-то вот и есть, глуп ты у нас. Пойдем в сад. Покажу я тебе сабельный бой. Может, пригодится.
Нефед встал. Татьяна уцепилась за него:
— Не пущу, хоть убей, не пущу!
Минин нахмурился, поспешно оделся и ушел из дома.
Проходя быстрым шагом по Козьмодемьянской улице около соляных амбаров, Кузьма увидел спускавшегося с горы человека, который тихо напевал: «Уж как я ли, молода, одинока была..» Минин, присмотревшись к нему, узнал Гаврилку.
— Эй, кречет! Ты чего такой веселый?
Минин рад был этой встрече. Ему хотелось забыться от домашней ссоры, да и спросить кое о чем парня.
Гаврилка остановился на полгоре озадаченный. Избегая людей, спускался он тайком на берег к бурлакам, чтобы поиграть в зернь (в последнее время и у него завелись деньги), и вот… сам Минин тут как тут!
— Куда?
— Туда! — машинально махнул рукой Гаврилка, не глядя в глаза Кузьме. — На берег.
— Ну, хорошу ли хозяйку я тебе дал?
— Лучше не надо.
— Чего это ты распелся? Да какой красный!
— Сам себя не пойму, Минич, ей-богу, — весело мне. В бане сейчас мылся.
— Как служба-то у вдовы?
— Гоже. Работа не трудная.
— Кто к ней ходит-то?
— Келарь из Печерского монастыря да протопоп Савва. Воевода дважды поклон присылал ей — не пошла. Человека какого-то я позавчера в саду поймал. Назвался слугой дьяка Семенова.
— Ну и что?
— Попомнит меня… Гляди, до самой смерти не забудет.
Подойдя к ватаге бурлаков, Минин присоединился к их пению:
«Не шумите вы, буйные ветры, не качайте вы грушицу зелену!..» Голос у Кузьмы был сильный — лучшего запевалы и не найти. Бурлаки тесным кольцом окружили его. Дружное пенье понеслось над просторами Волги.
VII
«Медовый Спас». Зеленый полумрак раннего августовского утра.
Стиснув под мышками завернутые в салфетки иконы, идут степенные нижегородские богомольцы к утренней службе в собор Преображения. Чинно, не спеша пробираются они около деревянных хибарок Большой Покровской улицы мимо пустых ларей и покосившихся часовен. Скользкими от росы капустными огородами, придерживаясь за ограды, проходят они к Дмитровским воротам.
Как всегда, бедный дворянин Ждан Болтин отвешивает низкий поклон посадским богатеям. Дом его мал, жалок, но зато под крылышком у кремля. Выждав, когда Болтин скроется за оградою, осторожно вылезают из своего жилища и его соседи, боярские дети Городецкие. Они в стародавней распре с Болтиным. Дики и подозрительны они, на людей косятся. Их предки, по слухам, занимали большое место при Василии Темном. Теперь они захудали и озлобились на весь мир. А вот и круглый, как шар, с длинной бородой знаменитый посадский шубник Митрофанка Алексеев человек себе на уме, одет убого, а у самого денег — куры не клюют!
Да разве один он? — таких на посаде немало. За ним ковыляет ямской староста Семин. Они дали себе зарок — казаться бедняками. Вчера только на гостином дворе разговор шел: опять переоброчивать будут. Дьяк Юдин уж и списки готовит. Ползет и нищий — горбач Осташко Гурьев — погляди на него! Не успел вылезти из своей конуры, как уж и заскулил. Ему все можно, что с него взять? Ишь, каким христосиком притворился, а злее его никто не ругается на посаде. Вот подошел к избенке стрельца Гришки Тимофеева, постучал, будто к ровне, — друзьями стали. (Оба бегают к Кузьме Миничу в слободу.) «Ах, господи, господи!» Хмурые, задумчивые, идут почтенные посадские тузы под каменными сводами Дмитровской башни, вздыхают.
Подлинные, кондовые богомольцы — купцы и промышленники: судовщики, солоденники, меховщики, рыбники, башмачники, холщовники, красильники, мучники и прочие посадские воротилы.
Их уважают церковный причт, попы и протопопы, им первым подают просфору, кланяются им даже в облачении чуть ли не до самой земли; всем причтом ходят с поклонами по праздникам к ним в дом. Великая честь быть накормленным и напоенным за одним столом с ними!
Придя в собор и поставив перед собой на полочку «свою» икону, почтенный богомолец зажигал «свою» свечу перед ней. Никто другой уже не смеет молиться на эту икону. Милосердие божие должно изливаться только на ее владельца. Да никто из именитых посадских людей и не захочет этого — на кой нужно! «своя» есть!
На подобное беззаконие способны только нищие, бобыли да мирские захребетники. («И зачем только их в церковь пускают!»)
В этот спас богомольцы усердно били лбами в каменный пол собора. Простого народа набилось в храм тоже видимо-невидимо… Даже из соляных амбаров внизу, с берега Оки, припожаловали арзамасские.
Давно ли то было? Так ли праздновали нижегородцы свои августовские спасы?
Из рязанского края и иных приокских и украинских мест на подводах и судах в те поры подвозили хлеб и крупы, а из Москвы и Ярославля всякие железные изделия и немало даже иноземных.
Из Казани, и особенно из Астрахани, везли бухарские, персидские и индийские шелковые, златотканые и мухояровые ткани. Из Вятки, Перми и Сибири — дорогую пушнину, соболя, куницу. День и ночь кипела работа на волжской и окской набережных. День и ночь оглашалась Волга лязганьем цепей, криками, песнями. Словно громадные сытые лебеди подходили к берегу нагруженные всякими сокровищами купецкие суда.
Ныне притих, опустел, затосковал преименитый Нижний Нове-град. За одно это нижегородские торговые люди посылают каждодневно проклятие польскому королю и панам.
Трудно было сыскать на свете человека подвижнее нижегородца. Его суда проникали всюду по всем водам. А где плыть нельзя, там перетаскивали от одной реки до другой волоком. Не было преград нижегородцу в его торговых делах. Не его ли кони протоптали дороги через непроходимые муромские, ветлужские, керженские и вятские леса?
Богат и обилен был Нижегородский край. Пушнины, лесных изделий, рыбы, меда, воска, смолы на целое государство хватило бы.
Из четырехсот купецких лавок теперь половина на замке. Уж не увидишь в Нижнем ни аглицкого, ни персидского, ни индийского купца.
Не мало народа питалось на судоходстве плотничьими и кузнечными работами. Сколько было кожевенных и сапожных мастеров! Теперь все эти люди бродили без дела, ворчали, буянили на воеводском дворе, требуя хлеба. Черемисы и чуваши привозили свои товары: шкуру, лубье, битую птицу, мед — и опять увозили все это не проданным, ругая неизвестно кого. Страдала и церковная казна: не так-то охотно расставались с деньгой нижегородские богомольцы…
«Господи, господи! — молились со слезами большие и малые люди. — Скоро ли вернется к нам опять то времечко?»
В этот именно спасов день и пришли из Москвы нижегородские ходоки Родион Мосеев и Роман Пахомов.
Они устали так, что и рассказывать ничего не могли; только одно вылетело у них из уст:
«Москва погибает!»
Савва прочитал с амвона воззвание патриарха Гермогена, принесенное гонцами из-под Москвы.
Плач и негодующие крики наполнили собор.
* * *
Бурная, тревожная ночь.
Обильная осенней водой Волга высоко вздымает бушующие волны.
Караульные пушкари в беспокойстве протирают глаза: чудится, кто-то барабанит в кремлевские стены. Заглядывают вниз. Ничего не видать! Гудит река.
В буйном шторме, в грозном рокоте волжских волн, в бледном сиянии соборных куполов и сизом блеске начищенных пушечных дул — во всем чувствуется преддверие важных, великих событий Воротники льнут к алебардам и бердышам, отгоняют от себя сон, зорко осматривают стены, напряженно прислушиваются ко всякому шуму, сжимая рукоятки сабель («дружиться дружись, а за саблю держись!») В Нижнем только и разговоров, что о страшных делах под Москвой и о будущем.
Кузьма всю эту ночь не сомкнул глаз. Ему представлялись бои, звон мечей, конский топот… Теперь уже не было никаких сомнений: надо подымать народ! Долгожданные гонцы из Москвы вернулись. Надеяться не на кого.
Гонцы всё рассказали о Москве. Впрочем, Минин и сам заранее догадывался о том. На столе у него лежали послание патриарха Гермогена, призывавшее к походу на поляков, и грамота о том же Троице-Сергиева монастыря.
Протопоп Савва, хотя и духовное лицо, но на одном из последних земских сходов прямо заявил: «Мне не токмо, как слуге Христа, священнослужителю, но и как рабу земному, грозит разорение, ибо враги могут отнять у меня два моих дома, и две мои: лавки в Нижнем посаде, и мои пожни, и новочисти — луга, и всякое иное. И останусь я наг!»
Торговые люди поняли эти слова протопопа и глубоко задумались над судьбой государства.
«По мнози дни» совещались в Земской избе нижегородцы, «како имуть творити», как вывести Русскую землю из тяжкого положения. Правда, не все одинаково пошли и теперь навстречу Минину: «юнии» готовы были на всякие жертвы, а «старейшие» нередко колебались. Оказались и такие, кои из собраний «ругающие отходяще». К таким принадлежали: Охлопков, Марков, ямской староста Семин и их единомышленники. Они все еще настойчиво упирались, жадничали, не хотели идти на жертвы.
Протопоп Савва и архимандрит Печерского монастыря Феодосий, по уговору с Мининым, после каждой службы в храме твердили богомольцам о гибели, грозящей Москве, вдалбливая в тугие головы скряг «повеление преподобного Сергия» (будто бы явившегося во сне Минину) не жалеть денег на освобождение Москвы.
Никаких увещеваний не нужно было разоренцам, крестьянам, беглым мужикам, бобылям, казакам, мелким посадским и безземельным дворянам. Они сами шли к Минину, прося его ускорить поход.
Князь Звенигородский понял, что мешать нижегородцам опасно.
Он сделал вид, что ничего не замечает.
В Воеводской избе было очень много разговоров о ненадежности казаков. К этим разговорам Минин относился недоверчиво.
Он при воеводе спросил Мосеева и Пахомова: принимали ли в трехдневном посту под Москвой участие казаки?
Пахомов ответил:
— Некоторые из них даже вовсе не брали пищи все три дня…
— Спасибо тебе! — обрадовался Минин, — Сам того не знаешь, какую тайну нам открыл. По вся дни мы слышим, что стоящие под стенами Москвы казаки холодны и нерадивы к земскому делу. Их зовут ворами. Но чего же ради молятся они и постятся, коли о воровстве одном помышляют?! Как же это так, Василий Андреич?! — обратился Минин к воеводе. — Нет ли в этой хуле на казачество какого-либо воровского промысла?! Не для того ли хула, дабы разъединить нас?
Воевода смутился. Тогда сказал свое слово и Мосеев, как всегда увесисто, грубовато:
— О чем спорить?! Встречали мы не мало казаков и украинских, и донских, и запорожцев. Не о воровстве их дума, а о достойной жизни. Кто разбойничает, то ради куска хлеба. Казакам жалованья не платят. Доставай себе кошт сам. Отнимай у других и тем живи! Земские люди и казаки в междоусобице — по боярскому и панскому наущению. Сам я видел, как казаки плакали о Ляпунове и молились о прощении им тяжких их преступлений…
Звенигородский промолчал.
VIII
В это утро на Нижнем посаде не открывали, как всегда, амбаров, лубяных шалашей и ларей. Небывалая в торговых местах тишина охватила ближние к Ивановской башне торговые ряды и Гостиный двор. Спозаранку начал собираться народ, располагаясь на бревнах, на опрокинутых челнах, на лотках и каменных плитах: кто у Земской избы, кто у церкви Николая, кто у таможни. На зеленом бугре под кремлевской стеной и то оказались люди. Примостившись на крутом склоне, они весело поглядывали сверху на площадь, куда приходили все новые и новые кучки людей.
Погода теплая, ясная, хотя и конец сентября.
По Ивановскому крепостному мосту через ров подошли смоленские стрелки с Гаврилкой Ортемьевым во главе. Остановились у острога, близ его новенькой башни, рубленной из свежего леса. Башня с верхним и нижним огненным боем. Гаврилка весело кивнул пушкарю Антипке, выглядывавшему из бойничных оконниц: «Видишь?» — «Вижу, давно бы так!» Здесь же стали люди с мыльных варниц, ямщики, рыбачьи ватаги. На широком дубу, что у подошвы кремлевского бугра, примостились мальчишки. Перекликаются, кидая друг в друга желудями.
Пахнет яблоками из ларей, сеном из ямских сараев, свеж срезанной капустой, наваленной целыми горами на набережной а то дунет ветерок, и вдруг потянет запахом рыбы с берега, где на рогатинах растянуты нескончаемые сети.
Гаврилка увидел в толпе многих нижегородских друзей. Тут был и безусый хлебник Матюшка, и толстяк, площадной подьячий Тимофеев, и стрелец, он же калачник расторопный Ивашко Петров, и угрюмый Захар-кожевник со своим другом Любимкой-сапожником. С крыши Таможенной избы манили его к себе весельчак кузнец Яичное Ухо, судовой кормщик Давыдка, только вчера приплывший из Казани. Толпа быстро увеличивалась. Тут были и плотники, и солоденники, и масленники, и серебряники, и коновалы, и чулошники, и пирожники, и всякие иные тяглые люди.
Не мало было и посадских торговых тузов и служилого люда из городовых дворян. Позднее робко присоединились к сходу многие монахи и попы.
Накануне посланные Мининым люди обежали посадские тяглые, служилые, поповские, помещичьи и монастырские дворы, извещая о приходе из Москвы гонцов Мосеева и Пахомова и о предстоящем великом собрании у Земской избы, на котором речь держать будет «сам Кузьма Минич».
Нижегородцы с большим оживлением встретили это известие.
В последние дни город только и жил, что мыслями о Москве.
Первыми с помоста держали речь гонцы, отдохнувшие после дороги: Родион Мосеев и Роман Пахомов. Они рассказали обо всем, что видели и слышали в Москве: и о гибели Ляпунова, и о попытках вора Заруцкого провозгласить царем «маринкиного щенка».
— Паны ликуют… — сказал Пахомов. — Король лжет, будто мыслит он не о завоевании и разорении Московского государства, но единственно, как добрый и сострадательный сосед, о подавлении у нас внутренних смут, будто воюет он ради защиты православия и порядка… Но мы видели своими очами, как «защитники православия» разоряют и жгут наши храмы, а в иконы стреляют из мушкетов. Мы видели, как перед очами родителей жгли детей, носили головы их на саблях и копьях, грудных младенцев вырывали из рук матерей и разбивали о камни. Земля наша стала пустынею… Никогда так плохо не было у нас. Жители городов и сел кроются в дремучих лесах, оставляя дома свои… Враги со стаями собак охотятся за ними, будто за зверем… Всякие работы остановились… Женщины, избегая насильничества, предают себя и детей своих смерти… Вот, братья, какой порядок в нашей земле установили злодеи-паны!
При глубоком молчании народа на помост поднялся протопоп Савва. Он долго крестился на церковь Николая.
— Православные христиане! — начал он плачущим голосом, воздев руки вверх. — Горе нам! Пришли дни нашей конечной гибели. Королевские люди в нечестивом совете своём умыслили обратить истинную веру христову в латинскую многопрелестную ересь… Ради грехов наших господь позволил врагам так возноситься…
Протопоп с укоризной в голосе говорил о каких-то великих прегрешениях русского народа, о том, что бог наказал русский народ за малое усердие в богомолье. Савва призывал всех стать на защиту православной веры, во всем слушая священнослужителей.
В это время верхом из Ивановских ворот выехали воеводы — князь Звенигородский, Алябьев, Биркин и дьяк Семенов, окруженные стрельцами.
Толпа пропустила их к помосту.
Но вот на площади началось движение. Раздались голоса: «Минин! Минин!»
Гаврилка увидел над толпой дородного, широкоплечего Кузьму в железной стрелецкой шапке. Он спешно взбирался по лестнице на помост.
С улыбкой, погладив бороду, оглядев собравшихся, выпрямился. Солнечный луч осветил его высокую, крепкую фигуру. В темно-зеленом кафтане, подпоясанный красным кушаком, он властным жестом прекратил шум. Снял шапку и поклонился на все четыре стороны.
В наступившей тишине прозвучал его мощный голос:
— Граждане нижегородские! Слушал и я тут гонцов и скажу: настало время нам, последним людям — посадским, крестьянам, сиротам и богомольцам, — поднять знамя яростной брани! Нам после людей родовитых суждено помериться силой с кичливыми иноземными меченосцами… И вы, нижегородские люди великого и среднего рода, не будьте глухи! Слушайте! Не всегда силен нападающий. Зверь, предвидя гибель, с диким бесстрашием скачет на сильнейшего… и ускоряет свою гибель. Жигимонд, поглотивший враждебную ему Литву и набежавший на нас, подобен испуганному зверю… Лишились рассудка паны, посчитав матушку-Русь безответной… Нам ли вздыхать над могилами? Не быть по-ихнему!
Толпа взволновалась, послышались крики: «Не быть! Не быть!»
Минин, подавшись вперед, продолжал:
— Вот я перед вами… такой же мужик, тяглец я, как и вы!.. Но не сробел бы я не токмо перед Жигимондом, но и перед самим царем Соломоном. Сказал бы просто: «Жигимонд, уймись! Пожалей своих подданных, не губи! Земля наша сильна пахотой и бороньбой, но также сильна она и обороной. Многие лета бывало у нас на Руси, что меняли мы соху на меч и от того сила народная возрастала!» Так ли говорю я?!
Сочувственные отклики со всех сторон были ему ответом. Несколько голосов на всю площадь закричало: «Справедливо!»
— Увы, братья! — продолжал Минин. — Нашлись на Руси из первых людей, знатные, родовитые, кои, властию прельстившись, продались королю. Стали под его хоругви! Великую мать-Россию они хотят подложить под королевские пятки. По их наущению паны огнем истребили Москву. Но, братья, Москву спалили они от слабости!.. Бессердечие их страху подобно. Русь будет Русью, а изменники-бояре — шаткою основой для вражеской державы! Предатели охрабрили врага, но явится час, познает король, что напрасно понадеялся он на измену. Никто не может открыть панам нашей силы. Она у нас здесь!.. — Минин распахнул кафтан, взволнованно ударив себя рукой по груди: — Вот тут у нас… вот тут! Никто не знает нашей силы… Никто! Да и сами мы ее еще плохо знаем… Ошибутся враги!
Заклокотала площадь. Послышались рыдания, негодующие возгласы.
Строгим взглядом обвел Кузьма толпу. Его голос зазвучал с нарастающим гневом:
— Не он ли, злоехидный Жигимонд, тщился покорить Смоленск в один месяц?! Изменники выдали тайну крепости, обнадежив короля. Смоленск простоял вместо одного — двадцать два месяца… Король не мог взять крепости. И взял, когда уже некому стало защищать ее. Не так ли случилось?! А наша матушка-Русь сильнее тысячи таких крепостей! Крест целую вселюдскому нашему собору, всем вам, братья крови: стоит нам похотеть, и мы прибывших в Москву ворогов-иноземцев дружно выметем из нашего дома. Пойдем стеной на врага!.. Забвению предадим междоусобные распри! Царствующий град Москву мы никогда не видели, но он наш… Мы крепко храним его в сердце своем! Москва — всему голова!.. За нее хоть в огонь!
Рыдания становились все громче и громче, блеснули в воздухе сабли, секиры.
— Враги пытаются поссорить нас с Украиной, — продолжал Минин. — Они мутили казачество против нас. Они стращали украйные города москвитянами… Но к нам в Нижний прибыли казачьи сотни с братским поклоном. Они поведали нам, что под Москвою в казачьих таборах идут великие расстрои. Паны натравливают их на московских земских людей, но, как ни велики междоусобия, на сторону панов переходов нет. Нам обещают помощь и другие города… Сойдемся же все мы в единую рать, великую, многонародную, посрамим силою зазнавшихся панов!
— Что же нам делать? — послышались голоса.
— Захотим помочь Московскому государству, так не пожалеть нам имения своего! Не жалеть ничего! Дворы продавать, всё отдать! А денег не станет, — воскликнул на всю площадь Минин, — заложим жен своих и детей, а ратным людям будем давать, чтобы ратным людям скудости ни в чем не было! В поход двинемся весной. Воспрянем же духом, братья! Благословенна наша твердыня! Чинить расправу будем безо всякого милосердия! Жизнь свою положим, но оправдаем высокий сан защитников родины! Никаких врагов не убоимся! Измены яд уничтожим! В мире — добрые, в войне — мужественные! Меч опустим, когда ни одного врага не останется на нашей земле. Лучше смерть, нежели иноземное иго!
Словно скала рушилась, раздались крики одобрения. Все, кто был на площади, все до единого стремились сказать Минину, что они готовы идти на врага. Тысячи рук простерлись к Кузьме. Народ повалил к помосту, оттеснив к церковной ограде воеводу с его охраной. На помост вскочил судовой кормщик Давыдка и обнял Кузьму.
— Пусти, — сказал Минин. — Дело не сделано… — и снова обратился к народу. — Вот мое богатство!.. Всё, что имею, всё отдаю в походную казну… Давайте и вы!
Минин бросил на стол сверток с деньгами и драгоценностями. Нефед влез на помост с большим узлом на спине. Положил его на стол, развязал. В узле оказались бобровые меха.
В это время старый житничный ключник Федор Ресницын, став рядом с Мининым, воскликнул;
— Видели, братья?! Что нам в нашем богатстве?! Что нам в довольстве?! Поганым зависть! И если придут в наш город и возьмут его, не так ли сотворят и с нами, как и с прочими городами?! И нашему городу устоять ли? Кузьма! Народ с тобой!.. Кузьма!.. Кузьма!..
Старик снял с себя крест и отдал его Минину. «Возьми!» Минин обнял деда. Седая голова Ресницына легла ему на плечо. Он плакал.
На помосте появилась в темно-малиновой ферязи и в парчовой кике Марфа Борисовна. Она сняла с себя богатое ожерелье и шитую серебром сумку и сказала:
— Кто из нас не обливается слезами?! Кто не подавлен великою скорбию?! Кто холодно внемлет Кузьме Миничу?! Осталась я после мужа бездетна. Есть у меня двенадцать тысяч рублей. Десять тысяч придите и возьмите у меня в сбор, две оставлю себе.
Она спокойно положила на стол ожерелье, поклонилась народу и сошла с помоста.
Минин, увидев в толпе Гаврилку, поманил его. Он приказал принести ящик и позвать дьяка Юдина да двух стрельцов с бердышами.
Пожертвования обильной чередой посыпались со всех сторон На кремлевском бугре загудели соборные колокола. Минин поставил стражу около стола. Велел зорко следить за целостью казны, а Мосеева и Пахомова назначил счетчиками собранного.
После этого старик Ресницын обратился к народу с вопросом, кому быть хранителем пожертвований. «Кузьме! Кузьме!» — загудела толпа. Минин поклонился:
— Возьмем счастье своими руками. Пускай кликуши воют на паперти и предрекают скорую кончину мира. Во всякой суете разум укажет путь. Мы должны найти храброго вождя, честного воеводу.
Князь Звенигородский, Алябьев и его сосед Биркин привстали на стременах, вытянули лица, вслушиваясь в слова Минина.
Он спокойно смотрел в их сторону и сказал медленно, как бы вспоминая:
— Есть такой человек. Я его знаю. Ратное дело ему заобычно, и в измене он не явился. Крепкий, стойкий воин! А нам надобны прямые воеводы. Изменившему воеводе не быть честным человеком.
Народ зашумел. Послышались крики: «Назови! Назови!»
— Я говорю о бывшем зарайском воеводе, князе Дмитрии Михайловиче Пожарском. Народ его любит. Тираном он никогда не бывал. Кровь свою проливал, отстаивая Москву, и не ради награды. Безо всякой корысти он шел на брань… «Пускай наши имена забудутся, — говорил он, — но останется жива родина!» Таков воевода Пожарский… Решайте! Ваша воля!
Эта смелая речь Минина о воеводах и общее громовое восклицание: «Согласны!» — показались князю Звенигородскому почти мятежом. Он нагнулся, шепнул что-то Алябьеву, тот крикнул стрельцам, чтобы очистили дорогу. Мелкой рысью направили воеводы коней к Ивановским воротам.
Дорогой князь выражал удивление. Есть люди выше Пожарского, родовитее. Он же — худородный стольник, мелкий чин. Пожарские — люди не разрядные, больших должностей никогда не занимали; кроме городничих и губных старост, нигде ранее не бывали. Воевода с раздражением в голосе говорил, что его род, князей Звенигородских, куда стариннее и почетнее.
— Не по роду возвеличивает его Кузька… Меры не знает, — поддакивал ему Биркин.
С берега доносился рев толпы, пугая воевод. Что делать?! С народом идти заодно — значит терять своих покровителей, польских вельмож, против — невозможно, убьют. Остается лицемерить, подделываться.
IX
Лениво занималась заря.
У Земской избы всю ночь горели костры, толпился народ.
На днях был новый земский сход. На этом сходе Минин потребовал, чтобы каждый нижегородец давал в ополченскую казну одну треть своего имущества. Не мало было споров. Решили взыскивать с каждого дома по одной пятой, а Минину дали наказ: «…страх на ленивых налагать, продавать дворы нерадивых».
Теперь он сидел за столом в Земской избе, опустив отяжелевшую голову на руки, и следил исподлобья за подсчетом приносимого в избу добра. Дьяк Юдин без устали скрипел пером. Несколько женщин осторожно разбирали описанное: ризы, золотые серьги, ожерелья, пуговицы от кафтанов, золотые и серебряные монеты, кованые ларцы, нательные кресты, братины и многое другое.
На воле около Земской избы Гаврилка подбадривал дрожавших от голода своих земляков, таких же, как и он, мирских разоренцев и бобылей. Еще днем их вооружили на воеводином дворе пищалями и бердышами. В сермягах, в вывороченных мехом наружу полушубках, в портах из войлочного сукна, в треухах и бараньих шапках, они робко поглядывали кругом, слушая Гаврилку. А он, заломив шлем на затылок, расхрабрился, кричал полным голосом:
— Гей, вы, соколы! Шилды, балды, закоулды — по-поляцки да по-немецки, а по-нашему «кровопивца и злодея, со двора тебя сгоню». Малая птичка воробей, да и та клюется, а мы и вовсе…
Он выхватил из ножен громадную саблю. Ребята попятились. Сталь блеснула весело. Гаврилка с видимым удовольствием любовался ею.
— Стоять будете у рогаток на Муромском выезде и в иных местах. Никого никуда! Прибывающих — в Земскую избу. Воевода вздумает бежать, и его не пускайте. Замышляют иные уйти из Нижнего… Берегитесь передатчиков! Бежать будут — бейте их, а в поле — ни-ни!
Гаврилка проверил стрельбу из пищалей:
— Слушайте, ребята-молодцы!
— Фурни пять на лопасть!
— Виль бухальцем на сторону!
— Торни к ноге дюже!
— Широким кверху: положь на плечо могучё!
— Сними с могуча плеча!
— Повернись боком!
— Открой пальцем корытцо!
— Ударь по лопатице!
— Взводи кочетки!
— Щелкни вдруг!
— Пяться назад!
— Виль вперед!
Эхо гулко повторяло команду Гаврилки, замирая в оврагах Парень бегал вокруг смолян, волновался, поправлял их, толкая под локти, ворчал, озабоченно посматривал в сторону Земского двора. Там его дожидались другие: балахнинские бобыли.
А завтра подойдут чуваши из Чебоксар. Народ валом валит в Нижний со всех сел и починков. В глухих лесах тоже зашевелились. Не так давно осаждавшая Нижний, по наущению самозванца, мордва известила, что и она пристает к ополчению. Мордовские старосты просили прощенья, каялись в своей ошибке. «Тогда лишь мы будем сыты, — говорили они, — коль будем с вами заодно».
В то время, когда Гаврилка, рассердившись на непонятливость одного из своих ратников, стал кричать: «Башка белужья! Сбитень!», из Земской избы вышел Минин. Высокий, в коротком бараньем кафтане, в сапогах из бычьей кожи.
— Буде! Устали, поди? — приветливо крикнул он. — Такое дело, братцы! Все препояшемся на брань! По засекам, по дорогам и стежкам — охрану держите крепкую. А буде у застав воинские люди объявятся, бейте тревогу, подымайте посад! На вас надежда! А теперь подите в избу! Возьмите хлеба с собой на засеки. Ортемьев, снаряди их!..
Перегоняя один другого, побежали смоляне в Земскую избу. К костру подошел стрелецкий десятник.
— Кузьма Минич! Воевода не пускает нас обучать земских людей.
— Многое гибнет в борьбе родоначалия и честолюбием разрушается… Бей вторично князю челом: Минин просит отпустить стрельцов!..
Стрелецкий десятник подался назад, пораженный властным, суровым голосом Кузьмы.
Минин сел на бревно у костра, а стрелец побежал в кремль. Вчера только нижегородские городовые дворяне и купцы слезно клялись перед крестом и евангелием идти со всем народом заодно, сегодня некоторые уже начали колебаться, замкнулись в своих теремах и в Земскую избу не показываются. И кто же первый? Сам нижегородский воевода. Вчера богу молился якобы о спасении Москвы, сегодня не пускает стрельцов помогать ополчению, преградил дорогу в город крестьянам-беглецам из барских вотчин, велит возвращать их обратно вотчинникам. Не зря князь чин окольничьего от короля получил, не зря приходится родственником Михайле Салтыкову!
Пожарский тоже не едет. Были у него нижегородские ходоки Мосеев и Пахомов, приговор народа передали, а он отказывается. Звенигородский и Иван Биркин радуются этому. Надеются, что их изберут.
Ночь уходит, бледнеют края небосвода. В предрассветной тишине — скрип полозьев и крики возниц… Минин поднялся, вглядываясь в темноту. Прислушался. По съезду двигалась толпа. Раздавался женский плач, причитания юродивого. Везли колокол, снятый в Печерах с согласия архимандрита Феодосия, колокол уже треснутый, негодный для службы.
— Гляди! Гляди! — подскочил к Минину с кулаком неизвестный чернец. — Так-то ты спасаешь веру?!
— Чего ради непорочное ввергаешь в бесчестие! — вопила кликуша. — Горе нам! Горе!
— О грехе помысли, Косма! — подняв сучковатую клюку, кричал полуобнаженный юродивый. — Господь бог разгневается на нас!..
Минин оттолкнул его, поспешив к коням, которые выбивались из сил, таща колокол в санях по окаменелой от холода глине.
— Ну-ка, православные, сюда!.. — Кузьма уперся обеими руками в колокол.
Несколько парней подошли к саням, навалились сообща на колокол.
— Ой, Косма, Косма!.. Не к добру твоя прыткость! — вздыхал около Минина седой старик, помогавший сталкивать сани. — Не того мы ждали, не того…
— Дядя Исай, и ты? Чего боишься?! — сказал Минин. — Не первые мы. Вспомни царя Василия, Иоанна, Бориса!.. И они снимали колокола. Цари не видели в том зла. Держись своего! Не сворачивай!..
— Своего?! — горько усмехнулся старик, — У кого ныне «свое»? Отнимаете свое-то… О владычица, прогневалась ты на нас!.. Дождались…
Причитывая, старик с силой упирался, как и другие, в колокол. Бронза жгла стужей. Коленки бились о санную раму. Ноги цеплялись за обледенелые камни и бугры. Было тяжело, а он шел, напирал на колокол, как и другие.
— Не слушай слабых! Разум делай хозяином своим, — сказал Минин.
Старик умолк, ошеломленный властными речами Минина. Мог ли кто думать, что Минин будет таким?!
Колокол подвезли к литейным ямам близ Благовещенской слободы на набережной. В земляных стенах ям, вырытых по приказу Минина, на прошлой неделе было выложено из камня пятнадцать печей, прочных, связанных железом, снаружи и внутри. Они были тщательно вымазаны салом. Печи плотно прикрывались поднимавшимися и опускавшимися железными дверцами.
На дне ям громоздились кучи мели, куски ранее привезенных битых в пожар колоколов.
Рожком, висевшим на груди, созвал Минин своих помощников, вологодских литцов и котельников. Приволокли бревна, доски и толстые мочальные канаты. Спустили блоки с четырех громадных столбов, связанных между собой бревенчатыми перекладинами. Дружно принялись сваливать колокол в яму. Минин влез на высокий бревенчатый помост, следя за работой. Большого труда стоило народу столкнуть колокол в яму и разбить его. Дробильщики были дюжие ребята, несмотря на холод работавшие без шапок в одних рубашках.
Минин велел разогнать плетью кликуш и юродивых. Собрали всех кузнецов.
Начался совет в пушкарской избе. Пришли и мастера устюжского литья, прославившиеся своими колоколами и крепостными орудиями. Дюжие ребята с подстриженными затылками, с закопченными веселыми лицами и черными от работы руками. Минин усадил их на самое почетное место, под образами. Устюжские литцы и котельники начали высмеивать обычай воевод брать с собой в поход пушки из попутных крепостей. «Можно ли, — говорили они, — ходящему полку возить с собой крепостную пушку, да еще на посошных (обывательских) подводах?!» Не лучше ли отливать «легкий наряд» и брать зелье и всякие пушечные запасы и пушкарей с места, оснастив войско заблаговременно, воеводе «по мысли». Каждому коню в походе «мочно взять» не более пятнадцати пудов, а крепостные орудия «сидячие», тяжелые, да и притом же не пригодные к легкому полевому бою, а народу-прислуги при них требуется много.
Минин внимательно выслушал устюжан:
— Три десятка верст и более должны мы ходить в день, сказал он. — Добрый совет дороже денег. Кто не посмеется вместе с братьями-устюжанами над древним обычаем государева войска побираться огнем у мимостояших крепостей?! Сам я испытал то… Поход наш будет велик, скор и многотруден. Крепостей в дороге у нас малое число — и те давно обобраны. Легкость «наряда» — половина успеха. Сокол с лету хватает, а ворона и сидячего не поймает. Наши полки должны быть подобны соколиной стае, сшибать врага на ходу…
Бывшие в избе стрелецкие военачальники одобрительно поддакнули Минину, только один из них, Ивашко Лаврентьев, сказал:
— Не худо бы оное решить с нашим воеводою…
Минин возразил хмуро:
— По-твоему, хоть воевода и не стоит лыка, а ставь его за велико! Знай! Не быть ни Василию Андреевичу, ни Андрею Семеновичу нашими воеводами. Надо бить челом князю Пожарскому… Вельможа он хотя и худородный, но прямой. Он не ищет у панов зашиты от своих же людей… Твой воевода задерживает беглых холопов и мужиков. Он — слуга королевича, ибо присягнул ему, а Пожарский не присягал ни ему и ни его отцу-королю. Он и будет нашим воеводой. Земское наше дело разошлось с воеводой. Разве ты того не знаешь?!
Кузнец Митька Лебедь стукнул кулаком по столу:
— Да чего говорить-то?! Крест целовали Кузьму слушать?!
— Целовали.
— Стало быть, воеводой будет Пожарский…
Все молча с ним согласились: какие теперь разговоры? Балахнинский бобыль Степанко Данилов, очнувшись от своих мыслей, разгорячился:
— Бегут мужики — опустошили, объярмили их воеводы да дворяне… Самим им жрать нечего… Чего же им держаться за нас?! Бредут крестьяне из вотчин от бедности. Кормиться немочно…
Минин усмехнулся, пожав плечами:
— Смешные люди! Голодный раб может ли прельщать разумного властителя?
Затем он поднялся. Сердито посмотрел на стрелецкого военачальника Ивашку Лаврентьева, ратовавшего за князя Звенигородского, и, отвернувшись от него, сказал:
— О литье будем судить у меня в Земской избе. Не все должны знать наши мысли… Ель — не сосна: шумит не спроста. Неприятель всегда и везде с нами: на носу, на плечах, на пятках — везде он!.. Ямы оберегайте пуще своего глаза, стражу с пищалью поставьте.
Низко всем поклонившись, в сопровождении вологодских и устюжских мастеров Минин пошел по прибрежной Козьмодемьянской улице.
* * *
Вечером при свете факелов и раскаленных печей началась работа. Люди дружно поднимали куски бронзы, клали на весы, а потом скатывали их и сваливали в огонь. Печи плотно закрывали, замазывали глиной и раздували в них сильнейшее пламя.
— Три дня держи огонь! — командовал Минин. — Пускай бронза и медь станут начисто жидкими… Эй, ребята, карауль меха!..
Швед весело кивал головой, улавливая по догадке смысл слов Кузьмы.
Литцы и котельники, просунув через отверстия в дверцах длинные железные прутья, ворочали куски металла в печи. В ямах стало так жарко, что литцы поснимали с себя рубашки, работали по пояс голыми. Раскаленные железные прутья они выхватывали из печи и совали в землю.
Треск огня, шипенье металла, крики рабочих оживили скованное осенней тишиной Поволжье. Вокруг литейных ям расползся едкий запах гари.
Минин любовался ловкою работою устюжан и вологжан, бросая изредка озабоченные взгляды на каменные желоба, пристроенные к печам, по которым через три дня потечет расплавленная масса. Минин еще и еще раз осмотрел формы, приготовленные из трех слоев глины и проволоки. После длительного обжигания они стали твердокаменными, способными выдержать любое литье. Устюжскому старшине-мастеру показалось и этого мало: он велел формы пушек сковать еще железными обручами; опять начали обмазывать их смесью из сала и воска, примешивая для твердости толченого угля. Кузьма внимательно следил за работой пушечных мастеров, то и дело обращаясь с улыбкой к кузнецу, пленному шведу: «Гляди, гляди, что делают!» Тот растерянно улыбался, не понимая восклицаний Кузьмы.
Старший устюжанин весело подмигнул:
— Они знают!.. Щелкали их новгородцы нашим-то нарядом… Немец немой, а тоже знает, где у него чешется. Как и мы.
Кузнец Митька Лебедь с насмешливой улыбкой добавил.
— Били их мало… Опять, слышь, полезли к нам?!
Минин сразу стал серьезным.
— Королевича своего суют нам шведы в цари, — сказал он тихо.
— Ишь ты!
— Завистника сколь ни бей, все одно будет лезть.
Швед смущенно улыбался.
Блоки не переставали скрипеть, на весы вталкивали все новые и новые куски бронзы и меди…
Над литейными ямами повисло густое красное зарево, пугавшее обывателей…
Кузьма Минин кликнул смоленских стрелков. Явились Осип и Олешка с товарищами.
— Зрите в оба! Никого не пускайте через свое кольцо…
Едва передвигая ноги от усталости, он стал взбираться в гору, к себе домой.
X
Зима наступила прежде времени. В конце октября поднялась снежная буря.
Намело целые горы снега. Утонули в них кустарники, изгороди, надворные постройки.
Теперь улеглось. Тучи рассеялись.
Блеснуло солнце.
В теплом мухояровом охабне, сгорбившись и прихрамывая, с посохом в руке, Пожарский вышел за околицу. Идти по сугробам больному, с простреленной ногой, трудно, но и дома сидеть невмоготу.
Снежная белизна залепила глаза.
Пожарский, устало улыбнувшись, снял шапку, провел ладонью по своей курчавой голове. Сел на ствол ели, поваленной бурею, и задумался. Во время болезни многое в самом себе осудил он. Что честь княжеская? Что гордыня вельмож?! От царей и то, кроме шапки Мономаха, ничего не осталось. Да и та… убереглась ли от рук панов? Кто ныне истинно богат? Тот, кто не желает ничего. Кто знатен? Тот, кто не щадит жизни ради государства… Кто самый несчастный? Тот, кто отвергнут родиной. Можно ли назвать счастливыми Федьку Андронова и Салтыкова?
— Достохвальный милостивец наш, отец родной, добрый боярин Митрий Михайлыч! — вдруг раздался голос за спиной Пожарского.
Оглянулся.
На коленях, в снегу, старик Елизарьев и жена его Аксинья.
— Вы чего? Вставайте! — поморщился Пожарский.
— Сынок-то помер… Утеснения в животе не стерпел… Маслица бы теперя нам… Икону нечем озарить…
Пожарский с грустью покачал головой.
— Поп Иван, бог с ним, истинной вере изменил… Сами уж похороним… Беглый инок отпоет, положа упование…
— Поп Иван?!
— Точно, батюшка! За королевича перед господним престолом позавчера молился!
Мужик плюнул, плюнула и женщина.
Пожарский, поморщившись от боли, поднялся и, опираясь на посох, заторопился в дом.
— Обождите… — промолвил тихо.
В горнице он поспешно вылил из лампад все последнее масло в маленький глиняный кувшин и отдал его женщине. Божница погрузилась во мрак. Кланяясь и славословя князя, мужик и женщина вышли из дому.
Опять заныла рана в ноге. Пожарский снял охабень и прилег на постель. Печальными глазами стал вглядываться в широкую голомань своего боевого меча на стене.
Не этим ли мечом разил он врагов под Зарайском, не желая присягать тушинскому вору? Не этот ли меч был свидетелем того, с каким презрением он отверг предложение Ляпунова перейти к тушинскому вору? «В вас сокрыт не общий земский интерес, а токмо личные своекорыстные и честолюбивые замыслы», — сказал князь Ляпунову. Зарайск не изменил… Но… бояре сделали свое.
Вздрагивая и поминутно открывая глаза, Пожарский задремал.
Старушка-мать перекрестила его, приговаривая:
— Недужный ты, сынок… Куда уж тебе бродить! Ложи-кась, а я тебя святой водицей покроплю.
* * *
Туманное серое утро. По берегу Волги тянутся три крытых кожею возка. Их сопровождают несколько вооруженных всадников. Одеты неказисто, пестро. То и дело останавливаются, ожидая возок, а сами тем временем зорко оглядывают окрестности. Наказ дан — беречь возки пуще своей жизни. Везде рыскают ляхи.
В возках нижегородские послы: безместный дворянин Ждан Петрович Болтин, игумен Печерского монастыря Феодосий и «изо всех чинов всякие лучшие люди».
Думушка у всех тяжелая. Не легко быть зачинщиками такого опасного дела. Сила противника велика. А вдруг нагрянет он в Нижний, посадит на кол Минина и всех его друзей как бунтовщиков!.. Посольство ведь тоже снарядил он, Кузьма. Болтина — человека доброго и умного — выбрали послом по его же совету. Феодосия уговорил ехать в Мугреево тоже Минин.
Воеводы и многие дворяне вознегодовали на Феодосия, обзывают его всяко, чуть ли не богоотступником. Легко ли им, воеводам, видеть такой «позор»?! В одном возке и дворянин, и игумен, и посадские тяглецы, тут же боярские холопы и беглые крестьяне!
Сумбур большой царил в последние дни в Нижнем. Ненадежные люди подняли головы, вступили в борьбу с Кузьмой. Пока трудно сказать, чем кончится эта борьба. Главное, надо как можно скорее уговорить Пожарского. Ополчение без воеводы — то же, что стадо без пастуха. Но захочет ли он наживать себе врагов среди воевод и дворян, пойдет ли заодно с простыми людьми и согласится ли подвергать свою жизнь опасностям будущей страшной войны? Князья и бояре привыкли получать власть и грамоты из рук царей, а тут ему власть вручают мелкие люди, а главный из них — говядарь, простой посадский человек. Не сочтет ли князь оскорбительным для себя получить власть от «подлых людей»? Да и больной он, израненный. Может быть, и посольство-то зря к нему нарядили?!
Игумен Феодосий втайне начал уже было раскаиваться: зачем поехал. Однако, вспомнив, что царь Василий Шуйский — покровитель Печерского монастыря, бывший собственник Нижнего Нове-града, давший тарханную грамоту монастырю, — может быть посажен опять на престол, игумен Феодосий решил не отступаться от начатого. Что будет, то будет! «Я уже старый, все одно помирать!»
Посадские, холопы и крестьяне беспокойно вздыхали: «А ну-ка, и этот такой же, как и другие! Вот вчера один мужик не стерпел, прямо в глаза сказал своему барину: «Мы-де и в аду будем вам служить, вы будете в котле кипеть, а мы дрова подкладывать». Но нет! Князь Пожарский не таков. Недаром на него бояре жаловались Лжедимитрию, что «он с мужиками слаб».
* * *
В суздальской вотчине, в Мугрееве, случилось удивительное событие: князь послал людей на село за попом Иваном, чтобы они привели его, хотел допросить, как смеет он поминать на молитве в церкви польского королевича, а поп сбежал неизвестно куда. Конные и пешие гонцы по приказу хозяина искали попа всюду, а он словно в землю зарылся. Когда гонцы, рассказав об этом Пожарскому, уходили из его дома, им бросились в глаза спускавшиеся с нагорья три возка, а вокруг них вооруженные всадники. Что за люди? Уж не польские ли паны? Известно, что разъезжают они по Русской земле, как у себя дома. Уж не казаки ли вора Заруцкого? Не побежать ли да не поднять ли село? Нет! Лучше дождаться!
Кони остановились у ворот. Приезжие начали выходить из возков. Мужики опустились на колени, но, услышав над собой голоса: «Вставайте, добрые люди! Указывайте, где Пожарский», приободрились.
Наумку Григорьева, ландиховского парня, дернул за рукав полушубка какой-то рыжебородый дядя в лаптях, вылезший из одного возка, и тихо, на ухо, спросил: «Что князюшко-то? Приветлив ли, не лют?» Наумка весело подмигнул:
— Увидишь — отец родной.
— То-то! Сам знаешь: кинь в собаку палицей — в злого барина попадешь… Паутина! — и вздохнул.
Нижегородские гости справились о здоровье князя и пошли к дому Пожарского. У всех была одна мысль: «Согласится ли?» Отправляя послов, Кузьма наказывал: «Не отступайте! Тверже Пожарского нам воеводы не найти!»
Впереди всех пошел Олешка. Старичок, тяглец Благовещенского монастыря Онисим, догнал его, дернул: «Чего все вперед лезешь!» Игумен Феодосий недовольно покосился на Олешку. «Дерзкий, мол, холоп!» Онисим прошептал парню на ухо: «Попам перёд надлежит, дворянам — середина, посадским — низина а нам — зад». Но пока старик увещевал парня, двое мужиков нижегородских — черный курчавый великан Онуфрий Постник и Андрей Лукин, а с ними Гаврилка — пошли впереди игумена Феодосия и дворянина Ждана Болтина. Старичок тяглец хотел было остановить и их, а Олешка помешал ему, сказав с великим злом: «Мотри, додергаешься!»
* * *
— Сынок! Митенька! — склонилась над постелью сына мать Пожарского. Он открыл глаза, потянулся.
— Ты все около меня?! Бедная!.. Иди отдохни.
— Да нет, сынок! Народ на дворе какой-то из Нижнего…
Не разбойники ли уж?.. Называют себя послами. Не поймешь, что говорят… и кто такие… будто и поп с ними…
— Наш?! Привел разбойников!
— Да нет… Чужой какой-то… Из Нижнего.
Пожарский быстро поднялся. Надел охабень, шапку и, опираясь на посох, вышел во двор. На крыльце всей грудью вдохнул в себя крепкий, пахнущий соснами воздух. С любопытством осмотрел кучку неизвестных ему людей.
— Чего ради, граждане, пожаловали ко мне?
Послы поклонились низко, до земли.
— Любезный наш воин и заступник! Видим мы: Московское государство все возмущено и грады многие опустошены, в прочих же во всех великое смятение, и всюду проникают злодеи, и царствующим градом, Москвою, латинцы обладают… И по многие дни совещавшись, мы, всякие люди, пришли к тебе, пресветлый наш Дмитрий Михайлович. Не допусти погибели государства Российского. Посланы бо мы всем народом нижегородским… Прими же мирской приговор земских наших, служилых и жилецких людей…
Дворянин Ждан Болтин с поклоном подал Пожарскому бумагу.
— Ныне мы тебе преданнейше бьем челом, желая видеть тебя вождем нашим, наистаршим воеводою нижегородского ополчения.
Все опустились перед Пожарским на колени.
— Встаньте, братья! Низко кланяюсь и я вам, дорогие нижегородцы! Но заслуживает ли такой великой чести побежденный и раненый воин и притом же не столь родовитый и искусный в ратном деле, како инии, более именитые полководцы?..
— Сокол ты наш ясный!.. Не приказано нам уйти от тебя без заручного твоего согласия… Никого нам иного и не надо!
Пожарский задумался. Потом, поклонившись, сказал:
— Прошу в покои, дорожные люди, отогрейтесь… Там и побеседуем… Токмо одно знайте: не гожусь я в воеводы… Не просите меня! Не надо! И не надейтесь на меня!
Все в глубоком тягостном молчании последовали за хозяином внутрь дома.
Когда расселись на скамьях, расставленных около стен просторной светлицы, Ждан Болтин с дрожью в голосе снова повел речь о том, что нет более заслуженного и верного воина на Руси, нежели он, Дмитрий Михайлович, что смеха достойны и осуждения шаткие воеводы: бояре Шереметевы, князь Лыков и Салтыков, коих князь Звенигородский, лукавства ради, тщится возвести на место главных военачальников и спасителей родины… Нет веры им, как нет веры и самому Звенигородскому. Два только есть истинных героя, которым верит народ: защитник Смоленска боярин Шеин и он, Пожарский. Но защитник Смоленска пленен поляками… Его увезли в Польшу. Один человек, который может послужить очищению Московского государства, — это только он, любезный народу воевода Пожарский. Только ему одному нижегородцы могут теперь доверить жизнь свою и животы свои.
Пожарский слушал со вниманием нижегородских послов, волновался, но согласия своего не давал. Он говорил, что недостоин стать главою такого великого дела; нигде и никогда он доблести ратной не показал, был рядовым воином, выполнявшим свой долг. Он высказывал удивление: за что ему такая незаслуженная честь!
Нижегородцы исчерпали все свое красноречие, а он оставался по-прежнему непреклонен. Наступила тишина. Слышны были только подавленные вздохи и кашель послов.
Вдруг со скамьи поднялся одетый бедно, в сермягу, обутый в лапти, Гаврилка. Он вышел на середину светлицы, стал на колени против Пожарского и, с сердцем бросив шапку на пол, голосом, в котором звенели слезы, воскликнул:
— Митрий!.. Погибаем вить… Чего же ты?! Ополчайся!
Дальше он не мог говорить. Слезы блеснули и в глазах Пожарского. Он порывисто вскочил со своего места, подошел к парню и крепко его обнял.
— Вставай… Экой ты… — ласково проговорил князь, поднимая Гаврилку с пола.
— Так ли вы тверды, как сей юноша? — спросил он тихим, растроганным голосом.
— Так! — раздалось в ответ.
Послы окружили Пожарского.
— Чуваши, вотяки, татары и иные народы сему делу по своей вере клятву дали, неужели мы отступимся? Что ты! Пощади, князь!
Некоторое время длилось раздумье Пожарского.
— Да будет так! — вдруг сказал он. — Ополчаюсь! Не пристающий вовремя к защитникам родины — бесчестен. Об одном прошу преименитый Нижний Нове-град… Изберите человека, коему бы у сего великого дела хозяином быть, казну собирать и хранить… Так я думаю: Минин Кузьма наиболее достоин сего.
— Добро, батюшка, добро! Наш староста он, выборный наш человек, — ответил, низко кланяясь, Ждан Болтин. — Но скажи же нам, отец родной, что передать от тебя народу-то?
— Острый меч решит судьбу… Дрова, усиливающие огонь, им же самим истребляются… Враги наши, подняв гнев народа, от него и погибнут. В ночь на понедельник буду в Нижнем.
После отъезда из Мугреева нижегородских послов Дмитрий Михайлович вышел во двор и направился к конюшне. Заботливо осмотрел своего коня, погладил его по гриве, похлопал по бедрам и, бросив взгляд через ворота в снежную даль, улыбнулся…
Ему вспомнился голубоглазый парень, его неожиданное выступление, и он твердо решил: «Молодые воины верною опорою будут!»
* * *
Денек выдался на славу. Ясный, морозный. Снег еще держался.
По нагорному берегу, вдоль Волги, сверкая шлемом на солнце, ехал Пожарский, а с ним верхами же семь верных ему слуг, и среди них стрелецкий сотник Буянов. Он дал обет никогда не покидать Пожарского. Ехали неторопливой рысцой. Вокруг простор. Кое-где среди снега дымили черные избы крохотных деревень. Около одной такой деревушки при виде всадников заметался какой-то человек. Догнали: поп Иван!
— Так вот где ты? — с усмешкой взглянул на него Пожарский. — Чего ради признал королевича? Говори!
— Без владыки земного может ли быть крепкою церковь? — ответил поп, но, испугавшись сам своих слов, повалился князю в ноги и стал просить прощения.
— Чем искупишь вину, несчастный?
Поп молчал.
— Призывай своих богомольцев идти в Нижний… Покайся перед ними, иначе погибнешь. Убивающий разбойника и изменника, по решению власти народной, неповинен… Запомни это. От гнева божьего ты укрываешься молитвою, а от гнева народа не укроешься…
Пожарский хлестнул коня, повернул его снова на дорогу и во главе своих конников пустился в дальнейший путь…
* * *
В Нижнем князя Пожарского ожидала радостная, многолюдная встреча. Как только конь его переступил городской вал, затрезвонили колокола, прогремели пушечные выстрелы. У заставы вышло ему навстречу нижегородское духовенство в полном облачении, с хоругвями, и впереди всех протопоп Савва и игумен Феодосий. Кузьма Минин вместе с посадскими, с пушкарями и съехавшимся со всех сторон крестьянством встретил Пожарского хлебом и солью на Нижнем базаре.
Шествие медленно двинулось по съезду в Верхний посад к кремлю. Там, у Спасо-Преображенского собора, окруженные подьячими Съезжей избы, дворянством и стрелецкими начальниками, стояли, поджидая Пожарского, князь Звенигородский, Биркин и Алябьев.
Звонари, которым по приказанию Кузьмы поднесли по чарке водки, превзошли себя. Казалось, колокола, вылетая из колоколен, набрасывались в воздухе друг на друга, сшибались и разлетались в мелком звоне.
Минин улыбался своим сокровенным мыслям.
На другой же день Пожарский, медленно шагая из угла в угол по просторной Съезжей избе, строго наказывал своему помощнику, дьяку Юдину:
— В Нижний принимать всех. Из Нижнего никого не выпускать. Усилить стражу у застав. Бойтесь перебежчиков и доносчиков. — И шепотом произнес: — За дворянами присматривайте… Много званых — мало избранных.
Затем принялись писать грамоты в соседние города. Пожарский говорил, Юдин записывал.
— Господину Смирнову, воеводе из Курмышского города, и уезду дворянам, и детям боярским, и земским старостам, и целовальникам, и всем посадским людям, и новокрещеным татарам, и чуваше, и черемисе, и крестьянам, и всяким служилым и жилецким людям Дмитрий Пожарский и Василий Юдин по общему земскому совету челом бьют…
Пожарский просил курмышские власти о присылке в Нижний на совет от всех народов и чинов по два, по три человека. «лучших людей», «дабы приговор свой отписать своими руками и правити в любви и согласии безо всяких сердечных злоб…»
Пожарский рассылал такие грамоты повсеместно. Развозили их конные пушкари и стрельцы, толпившиеся около Съезжей избы.