Книга: Тамерлан
Назад: Двенадцатая глава МАСТЕРА
Дальше: Семнадцатая глава ЦАРЕВИЧИ

Пятнадцатая глава
СУЛТАНИЯ

 

Мираншаху развязали руки в конце первого же дня заточения, но за это время из тесного чулана вынесли всё, чем он мог бы себя убить. Даже коврик, жалкий, потёртый коврик, вынесли: узник мог надёргать из него пряжу и скрутить петлю. Даже медную чашку заменили деревянной.
Но Мираншах отнёсся к этой заботе с удивлением: он надел петлю на шею в отчаянии, но даже тогда не решился её затянуть, а теперь отчаяние сменилось постоянным, неотступным, как зубная боль, страхом.
За несколько дней уединения Мираншах исхудал и заметил в себе лёгкость, поворотливость. Ноги стали послушнее, хотя некуда было идти.
Мысль о ходьбе лишь обострила страх: ведь его могли заставить идти своими собственными ногами под меч палача, как сам он не раз заставлял преступников — а порой и невинных людей — идти через всю площадь в сопровождении палачей, а сам смотрел и даже, случалось, посмеивался, — у приговорённых был занятный вид!
Иногда он приговаривал к смерти какого-нибудь купца из христиан за неисправную выплату податей, если желал получить их с остальных купцов раньше срока и в большем размере, чем полагалось. Отлично действовало: едва срежут голову одному, как со всех уцелевших подать поступала немедленно и без всяких споров.
Иногда он приказывал схватить богатого мусульманина из того или иного ряда и требовал выкупа со всего ряда или с семьи. Это тоже помогало приумножению доходов, и всё это было спокойнее, чем нападать на соседей, тащиться в поход, захватывать города, — ведь захваченное в походе поступало бы в казну, а казне хозяин отец, а не Мираншах. Сборы же с купцов шли Мираншаху: Тимуру не пришло бы в голову требовать дележа столь мелких добыч.
Казна не пополнялась, казна давно опустела, но ведь Мираншах не просил у отца помощи, сам справлялся со своими нуждами!
Мираншах был щедр, но разве щедрость позорит правителя? Нет, историки утверждают, что щедрость и великодушие украшают правителя! И ведь щедр он был лишь с тем, кто заслуживал щедрости, с милыми, весёлыми, ласковыми людьми. Со злодеями, с хмурыми христианами, с покорёнными народами, даже с мусульманами из пахарей или ремесленников он никогда не бывал щедр, — он помнил порядки отца: снисхождение к таким людям лишь развращает их. За что же гневен отец?
Мираншах жил беззаботно, жалел своих вельмож, не бывал с ними строг или придирчив, но за то и они платили ему преданностью.
Он напугался, когда узнал о прибытии отца, — кто не испугается, когда к дому подкрался тигр! А Тимур — хмурый тигр: никогда не поймёшь, чего он хочет. Если б с добрым сердцем шёл, не подкрадывался бы. А когда он крадётся, кому не страшно?
Но если б он был настоящим, любящим отцом, разве не растрогался бы он, не прослезился бы, видя сокрушённого своего сына, уже вдевшего голову в петлю, покорного, смирного, послушного!
Нет, он не прослезился, — он его скрутил, как барана, пока не очистил для сына этот хлев, а теперь томит сына, царевича, как грузинского харчевника, как азербайджанского рыбника!
Разве это отец?
Мираншах размышлял, то обижаясь на Тимура, то с испугом прощая отцу его заблуждение, но сердце ныло от страха, не переставая, мучительно, во все эти дни одиноких раздумий.
Это сердце внезапно остановилось, укатилось куда-то под ноги, увлекая за собой и Мираншаха, когда он услышал за дверью шаги, которые узнал бы из десятков тысяч других шагов: мимо двери прошёл Тимур!
Тимур прошёл через весь дворец, а с ним шёл дворцовый есаул, неся скатанные трубочкой описи. Но описей Тимур ещё не спрашивал, он прошёл через весь дворец, до угловой башни, внутри которой был ход вниз, в казнохранилище.
У входа уже ждали начальник города Султании, назначенный Тимуром, и главный казначей владений Мираншаха.
Они спустились в подземелье, и Тимур потребовал у есаула:
— Опись!
— Вот она, великий государь.
— На ней ничего не написано!
— Нечего было писать, великий государь.
Главный казначей повалился к ногам повелителя.
Тимур при шатающемся свете внесённых светильников оглядывал эти крепкие подвалы, сложенные из огромных серых, кое-где заплесневелых глыб.
— Кто ж держит казну в этакой склизи?
— Да уж… Истинно, великий государь.
— Тут хорошо не для казны, а для казнокрадов!
С откровенным удовольствием есаул подтвердил:
— О, истинно, великий государь!
— Кто строил?
— Неизвестно, великий государь. Может быть, тысячу лет держится.
— Много здесь побывало всякого-такого… за этакое время! — сказал Тимур не без сожаления, что в те далёкие времена ему не довелось побывать здесь.
Своды, своды… Тяжело нависая, своды удалялись в непроглядный мрак.
— Пойдемте! — позвал Тимур.
— Там ничего нет, великий государь!
— Несите светильники!
И они пошли, углубляясь под эти своды, где шаги их сливались в одну тяжкую, грозную, гулкую поступь.
— Оно будто спускается? — спросил Тимур.
— Сказывали, в давние времена оно уходило под дно моря, выходило наверх в Баку.
Спутникам Тимура было страшно. Об этом подземелье ходили разные предания: сюда заточали узников, и потом от них не находили ни костей, ни клока одежды. Говорили, что брошенный сюда персидский царевич вдруг объявился в Шемахе, а когда его спросили, как он прорвался через ряды врагов, он ответил: «Между Баку и Шемахой никаких врагов нет». — «А разве вы не из Султании?» — «Нет, я из Баку!» — ответил царевич. Сказывают, это было сотни лет назад, но легенды эти жили среди жителей Султании. Другие рассказывали, что в глубине подземелья живёт дьявол и заточенных сюда он глотает вместе с одеждой и костями. А теперь все шли при слабом замирающем свете, удивляясь, что пламя как бы прилегает к светильникам, словно кто-то дует на него и вот-вот затушит. Все робели, у всех было тяжело на сердце: «Жаль, что повелитель не знал всяких здешних басен, иначе он не шёл бы так решительно дальше и дальше по этому проклятому подвалу!»
Но вдруг Тимур, не оглядываясь, сказал:
— Видно, и казну дьявол сожрал вместе с костями и тряпками!
В одном месте что-то звякнуло под ногой Тимура. Он велел поднять. Это был узкий кинжал без рукоятки.
Тимур провёл клинок между пальцами и уверенно сказал:
— Арабский. Из Дамаска.
И снова пошёл.
Наконец их дорогу преградила вода. Как они ни протягивали трещавшие, погасавшие светильники, ничего не могли разглядеть, — дальше стояла рыжая мёртвая гладь воды, и во мраке казалось, что и своды в глубине сомкнулись.
Тимур долго смотрел, каким странным медным отливом отвечает вода на пламень светильников. Гладь воды была неподвижна, и если и лежало что-нибудь под этой водой, то где-то глубоко, навеки затаено или заколдовано там.
Все продрогли. Один лишь Тимур не замечал сырого, промозглого холода этих стен. Он повернулся и пошёл назад, будто с сожалением, будто ему тяжело было расставаться с этим зловещим местом.
— Так вот… Здесь и хранили казну?
— Здесь, государь.
— А из этой воды не было к ней доступа?
— Я велю осмотреть воду, если надо. Перейти её, высмотреть, откуда она, глубока ли… — сказал есаул.
— Надо. Вели! Только верным людям!
И, пройдя несколько шагов, добавил:
— Людей ты подбери сам. Одного к одному. Чтоб потом сказок не сказывали.
— Подберу, великий государь!
— Чтоб верные были, но чтоб потом о них не жалеть.
— Я знаю, великий государь.
И опять, перед тем как подняться наверх, когда светильники снова разгорелись ярче, Тимур оглянул подвал:
— Пусто!..
И опять казначей хотел упасть к ногам Тимура, но устоял, простонав:
— Я только выполнял указы правителя.
— А почему мне не донёс? Не понимал, что казна мне надобна? А?
— Откуда мне знать, — считал, что правитель с вашего согласия… великий государь!
— Врёшь! Знал. Я на пиры, на жиры свою казну не трачу. Я горсть возьму, берегу, пока не понадобится для войск. Отдам им эту горсть, они мне взамен тысячу горстей несут. И те не трачу, возьму, берегу, пока не понадобится… для войск!
— Великий государь!..
— Может, за казну я тебя простил бы. Да ты соврал. Ты знал, зачем мне нужна казна. Видел, как она уходит на ветер. Каялся бы, а ты врёшь! За это не проси милости. Казна не мне, казна моему царству нужна. Самарканду. Понял?
И Тимур пошёл наверх, удивляясь, что казначей, дрожа, звякает ключами, скрипит дверью, замком…
«Зачем? Что запирать? Надо было раньше запирать», — думал Тимур.
За все эти дни в комнатах у есаула расспросили немало разных людей купцов, базарных старост, дворцовых поставщиков, землевладельцев.
Тысячников и темников из войск Мираншаха спрашивал сам Тимур.
Наконец описи были закончены и всё имущество не только этого дворца, но и всех остальных дворцов и садов Мираншаха подсчитано.
Городской дворец выглядел нежилым. Залы стали гулки. За дни описи ковры были скатаны к стенам, все вещи составлены в угол, в каждой комнате оставлено то, что оказалось в ней при Мираншахе. Тимур проходил во дворцу, словно вновь завоевал его.
Тимур созвал Великий совет, который был немноголюден. В Малом совете советников было в пять раз больше.
Не в высоких залах, не в парадных покоях дворца, а в тесном углу, у есаула, Тимур собрал Великий совет.
Из гулких зал Тимур вышел во внутренний дворик. За непогожие дни сразу потускнели деревья. Листва их не пожелтела, а побурела, и листья с лёгким жестяным стуком падали то в прудик у фонтана, то на кусты роз, то на сырую землю.
Тимур загадал, приметив отвалившийся от клёна листок. В небе, вновь просиявшем после холодных дождей и ветров, листок падал так медленно, словно раздумывал, не вспорхнуть ли назад, на прежнюю ветку.
Исстари было заведено в Мавераннахре гадание по звёздам. Десятки звездочётов служили при дворцах правителей, при мечетях, при базарах. Иные выслушивали вопросы и давали ответы возле почитаемых могил, а то и в нишах около городских бань. Гадал у звездочётов и Тимур, чтобы все видели, что он не пренебрегает небесными знамениями, но для повседневных своих дел он обходился гаданиями, привычными с детства: по сочетанию подброшенных и упавших камушков, по ушам коня в пути, по полёту опавшего листка. Он считал, что бог всегда ответит, на любой вопрос даст ответ условленными знаками.
Он загадал:
«На землю упадёт — могила; на воду — жизнь сохранить, но обесславить; на куст — оставить на виду, но держать в руках».
Листок, подобный раскрытой ладони, опускался столь медленно в тишине, в синеве неба, что думалось, вот-вот он скроется куда-то в сторону и не ответит Тимуру.
Листок задел за ветку, задержался на ней и, вновь соскользнув, плавно повернулся в воздухе.
Он опустился прямо на зелёный ещё куст роз, но, едва коснувшись живых листьев, ещё раз повернулся, распластавшись, пролетел над самой водой и упал на середину дорожки.
«Так и я решил! — почти вслух подумал Тимур. — Бог согласен со мной, он сам видит…»
И, облегчённый от своих сомнений, повелитель прошёл через угловой переход на внешний двор, к есаулу.
Кланяясь, советники раздвинулись, прося Тимура занять обычное место во главе их, на полу, на войлоке.
Но Тимур велел принести ему скамью:
— Нога болит, извините.
Иногда в зимние дни или при смене погоды, на рубеже осени и зимы или зимы и весны, ему трудно было уложить на полу свою негнущуюся, ноющую ногу.
Советники — старшие из темников, первые из амиров — созывались для решения самых больших, самых трудных дел.
Они ждали слов Тимура, прежде чем заговорить самим. Они ждали от него вопроса, хотя каждый знал об этом вопросе и у каждого был готов ответ.
С молчаливым Султан-Махмуд-ханом, с широколицым, приветливым и доброжелательным Шах-Меликом, с угрюмым Шейх-Нур-аддином, даже с уклончивым, отводящим в сторону глава сейидом Береке, не без подношений и не без щедрых посулов, по этому вопросу уже говорили и сама великая госпожа, и любимый всеми Халиль-Султан, и царевна Ширин-бика, жена Мираншаха.
Тимур через своих проведчиков и проведчиц знал о всей той суете, посулах, просьбах и уговорах. Его сердило, что вмешиваются в такие дела, которые до дна он один понимает, но он сильнее рассердился бы, если бы великая госпожа отнеслась безучастно к участи Мираншаха или оказалось бы, что Халиль равнодушен к судьбе своего отца.
Советников удивило, что Тимур допустил на совет дворцового есаула, служившего здесь Мираншаху.
Но Тимур не только призвал есаула, а и посадил неподалёку от себя.
Но обычаю, он попросил сейида Береке прочитать молитву и вслед за ней, едва дав ему договорить последние слова, спросил есаула:
— Твои описи при тебе?
— Здесь, великий государь.
— Оценки при тебе?
— Здесь, великий государь.
И повернулся к своему писцу:
— Наши описи здесь?
— Вот они, государь.
— Возьми у есаула, сличи.
— Сличено; всё сошлось, государь.
— Много добра нашли?
— Не меньше, чем из казны пропало. Но притом установлено: многие из сокровищ дворца принадлежали правителю до расхищения казны.
— Мне нужна казна, а не установления.
— Истинно, великий государь.
Тимур опять повернулся к есаулу:
— По моим записям из дворцов здешних вельмож и любимчиков ценности взяты?
— Как мозг из костей, до костей выскоблили, великий государь.
Не все в Великом совете знали, что за немногие дни повелитель не только составил какие-то списки, но и опустошил все знатнейшие дома Султании, а владыки этих домов уже заточены здесь, во дворце, в подвале казнохранилища: Тимур не любил разглашать своих дел, пока дело не сделано.
— И что же? — спросил Тимур есаула. — Много добра?
— Во много раз больше, чем было в казне.
— Ещё бы, — у казны здесь один подвал, а у расхитителей подвалов много.
— Истинно, государь.
Тогда Тимур повернулся к Великому совету с облегчённым вздохом:
— Вот мы и вернули казну!
И некоторым почудилось, что Тимур показал зубы из-под усов в знак улыбки, — это редко случалось — видеть улыбку повелителя.
Тогда Тимур обратился к совету:
— Если наш слуга украдёт казну, доведёт лишениями войско до нищеты, воинов разбалует, дозволив им искать себе пропитание вольной работой, помощников отвлечёт от дел, рубежи государства оставит открытыми перед сильным, злым, жадным врагом, забудет, что города это крепости, а не базары, доведёт стены крепостей до разрушения; если своих купцов станет грабить, а у чужих принимать откупы за поблажки, если вместо полива земель пустит на плодородные земли стада, оросительным каналам дозволит зарасти травой и завалит их мусором, а хлеб станет закупать из соседних стран, чего заслуживает наш вельможа, если вместо созидания предастся разрушению, вместо накопления — расхищению, вместо повиновения — своеволию? Если свой удел он мыслит не частью единого государства, а…
Гнев нарастал в Тимуре, и голос его пресёкся. Перемолчав, он спросил притихших советников:
— Чего заслуживает такой слуга?
Великий совет молчал; и когда Тимур смотрел на этих вернейших людей, на свою опору, на людей, коими он сковал, как обручем, все спицы гигантского колеса — своей империи, — советники опускали глаза, выжидая, чтобы повелителю ответил кто-нибудь другой.
— Молчите? Я скажу сам: казнь!
Он видел, как вздрогнули или как заворочались, всё ещё не поднимая глаз, эти твёрдые, безжалостные, суровые люди.
— И такую казнь, чтоб все видели! Чтоб каждому стало страшно!
Лишь Шах-Мелик, подняв строгое лицо, прямо глядя в глаза Тимура, возразил:
— Он вам сын, государь.
Тимур не ждал, что придётся спорить. Он не привык спорить. Не бывало такого, чтоб приходилось спорить. Сейчас он мог впасть в такую ярость, что уже ни Великий совет, ни весь этот огромный дворец, ни вся вселенная не остановят его ярости, пока он не сокрушит всего, во что бы ни упёрся!
С нарастающим гневом глядя в недрогнувшие глаза Шах-Мелика, Тимур встал со своей скамьи.
Но и Шах-Мелик встал с пола.
Казалось, Тимур накапливает силы для неукротимого, сокрушительного прыжка, выискивая в Шах-Мелике то место, куда вцепиться.
Но, стоя так, он ещё раз услышал спокойные, твёрдые, слова Шах-Мелика:
— Меня можно убить, государь. Не во мне дело. Но вам он сын…
— Таджик! Вы все жалостливы! А мне нужно…
— Не во мне дело. На Меч Ислама ляжет пятно сыноубийства. Будет ли он тогда Мечом Ислама?
— Это не твоё дело. Пусть сейид скажет! Ну-ка!
Береке встал:
— Государь! Всякому мусульманину известно, — когда Ибрагим пожелал во имя божие заколоть сына своего Исмаила, сам бог отвёл его меч в сторону.
— Я — не во имя божие. Мне надо укреплять государство, а не потакать!..
— Всякое дело, государь, становится известным богу.
— Есть дела, которые бог поручил мне самому здесь решать. Не вы ли, благочестивый сейид, это говорили? Говорили, а?
И, не ожидая ответа от сейида, Тимур осматривал молчащих, но уже не прячущих от него глаз советников.
Неожиданно он спросил есаула:
— Ну? Говори!
И есаул сказал:
— Нельзя, государь. Как можно? Каждый самый жалкий человек скажет: «Повелитель, мол, детей из-за золота убивает, я, скажет, лучше, я хоть и ниш, да детей своих ращу, а не режу!» Тогда что? Царство ваше велико, а вы один. Надо, чтоб… Да что мне говорить, — вы сами своей великой мудростью уже постигли это!
Есаул угадал: Тимур, остывая, уже хотя и неохотно, неумело, но уже отступал от своего намерения. Как всегда торопливо, искал новый путь к сокрушению неподатливого, как горная крепость, вопроса: «Если не казнь, то что же?»
И хмурый, похромав перед скамьёй, Тимур сел:
— Ладно.
Советники говорили ещё, но их речи, то прямые, то извилистые, лишь повторили сказанное Шах-Меликом: жизнь Мираншаху оставить, навсегда отторгнув его от дел государства. Царство Хулагу отдать тому, кого повелитель сочтёт достойным, но, пока сам повелитель здесь, правителю здесь нечего делать.
Тимур всё глубже уходил в свои мысли, как всегда, когда говорилось о том, что он уже решил.
Дослушав, он спокойно ответил им:
— Утверждаю!
Помолчав, он поднялся:
— Я вашей мудрости внял! Теперь берегите рубежи: там опасный сосед.
Все знали, что Баязет, выведав о приходе Тимура, уже готовил войска, уверенный в своих силах, подчинивший уже немало стран по эту сторону Босфора, разгромивший рыцарей короля Сигизмунда на берегах Дуная.
— Чтоб идти на врага, надо знать, чем он силён; чтоб его победить, надо знать, в чём он слаб. Вот о чём пора знать. А? То-то.
Тимур загадал своим советникам загадку, и разгадать её надлежало прежде, чем он снова созовёт их на Великий совет.
Отпустив советников, Тимур вернулся в запустелый дворец.
К вечеру посвежело, и в безмолвных залах даже солнце казалось холодным. Нога ныла, и от этого старик хромал тяжелее.
Он увидел, как в одну из боковых зал воины принесли ещё пылающий светлым пламенем жар и ссыпали его в каменное гнездо жаровни, под низенький стол.
Ещё с утра, когда разболелась нога, Тимур натянул шерстяные, вязанные пёстрыми узорами толстые чулки, чтобы согреться; надел белый бадахшанский шерстяной халат. В этой одежде таджика заметней стало лицо кочевника: узкие, оттянутые к вискам глаза, тёмные желваки скул, по-стариковски широкие, но редкие брови.
При виде ярких углей захотелось тепла. Тимур подошёл к жаровне, от которой стражи тотчас отошли к дверям.
Нога ныла. Натянув толстое одеяло на столик над жаровней, Тимур до пояса накрылся согревшимся одеялом.
Стражи стояли у дверей, боясь шелохнуться. Тимур сидел один в темнеющей пустой зале.
Стемнело, а он сидел беззвучно: не хотелось даже за светильником посылать, чтобы никто не являлся сюда.
Согревшись, нога начала успокаиваться, но заныла сухая рука.
Тимур натянул одеяло на плечо. Стало легче, но и нога и рука всё же ныли, ныли…
Но ещё сильнее ныла в нём тревога: «Великий совет воспротивился! Самые близкие люди не поняли: всю жизнь, неустанно, не щадя ни себя, ни друзей, ни сыновей, ни войск, всю жизнь он расширяет, укрепляет своё царство. Разваливает города соседей, чтоб негде им было запереться от его гнева; десятки людей приказывает истребить, чтоб уцелевшие благодарили за пощаду, славили его за великодушие и страшились бы его.
Больной, тащится он в новые и новые походы, чтоб не было других хозяев мира: он и один управится с этой вселенной, он и один сумеет удержать в ней порядок и повиновение. Внуков посылает под вражеские удары, чтобы все народы мира видели их, внуков своего хозяина, будущих хозяев всех царств на свете. Он никого не жалеет ради побед, ради царства, которое надо расширять. Расширять!
Растить бесстрашие внуков, приучать их, будущих владык, любить битвы и походы, не страшиться жестокости, не предаваться жалости, закалять твёрдость сердец.
Им он готовит вселенную, которую сам, с юности, по крохам копит страну к стране, как деньгу к деньге, для своего наследника.
Ради этого он никого не жалеет. Тяжело было, когда послал в опасное место своего сына Омар-Шейха, когда надо было увлечь войско на превосходящую силу; знал, что там опасно, а послал. И Омар-Шейх пал: не отходить же назад! И поныне следит, чтоб внуки не пятились, чтоб подавали пример. А ведь из них каждый ему дорог, как каждый палец на своей руке. И потерять больно, и беречь нельзя.
А соратники, самые доверенные, самые выверенные… Ведь сколько дорог с ними пройдено, начиная с той скользкой, когда под ливнем вместе бежали за реку Сыр из Чиназа тридцать пять лет назад. Выверенные, как свой меч, отступились от воли повелителя, пожалели Мираншаха, смилостивились над отбившимся от рук негодяем, вырвавшим целое царство Хулагу из отцовской державы. Смилостивились, а он — как трещина в сосуде; может, и невелика, да сколько в худой сосуд ни лей, всё вытечет, как ни мала дыра. А царство сосуд, куда надо налить это самое… сокровище! И на века налить, навечно!
А когда он оставит правителями над покорёнными народами и странами своих молодых, неопытных внуков, кто же присмотрит за единством их, если самые выверенные, старшие из соратников склонны мирволить непослушанию, потакать мотовству.
Ведь дервиши подслушали, как не только на базарах, а и среди обленившихся вельмож в насмешку называли Мираншаха Мианшахом, что означает полуцарь, серёдка наполовинку! Может, думали, что навоёванное отцом сын волен пускать по ветру? Никто не волен! И надо показать, что ни сын, ни внук — никто не волен!»
Жалость казалась ему слабостью. Когда случалось, спутники жаловались на зной, на стужу, на жажду, он один молчал, мог не пить, если остановка отдаляла победу, мог спать на голой земле, если для удобного ночлега пришлось бы сворачивать с прямой дороги. Мог и вовсе не спать, если надлежало опередить противника, и, не сходя с седла, ехать; если даже тело деревенело от усталости, ехать! Зато никто не смел тогда жаловаться, когда в нём не было пощады себе самому. И все так шли, от него самого до каждого воина: не смея потакать своим слабостям, если надо было идти. Так они все и сюда пришли в первый раз, когда топтали Азербайджан, когда лбы разбивали об армянские башни, когда карабкались по лесистым грузинским горам, где из-за каждого куста нападали воины и старики крестьяне. Как тогда, без сна, без еды, кидались от города к городу, от крепости к другим крепостям, из битвы в битву, чтоб не дать противнику ни опомниться, ни собраться с силами, пока не водворилась тишина по всей этой земле, где отовсюду тогда пахло гарью и мертвечиной. Не само собой далось царство Хулагу, когда он расширял свою державу до песков Месопотамии.
«И эти старики, сами исхудавшие, почерневшие в том походе, теперь так великодушны к изнеженному бездельнику, ограбившему это самое царство Хулагу! К ротозею они отнеслись жалостливее, чем относились сами к себе. Себе не потакали, своих сыновей не облегчали от тягот походов, от опасностей битв, а бездельника, труса, лицемера все, как один, пожалели.
Говорили: ляжет пятно на отца за убийство сына. Говорили: народ возропщет.
Пятно? Это не их дело; не сам же он стал бы рубить ему голову. Так убрал бы — ни единой брызги не капнуло бы в сторону отца! Он сумел бы! И амира Хусейна, и подлого Кейхосрова разве он сам…
Возропщет? Народы всегда ропщут. И покорённые, и, бывает, свои тоже. Но ропщут втайне, с оглядкой. Разве он не знает? Ропщут! Но затем он и складывает башни из отрубленных голов, — семьдесят тысяч голов в Исфахане! В Исфизаре — башни из живых пленников, выше городских стен, — связать и одного на другого, как кирпичи, а между ними известь, серую, быстро сохнущую… А потом заставить мулл вскарабкаться на рыхлую вершину, чтоб с её высоты призвать верующих к благодарственной молитве! Во славу аллаха! Такие молитвы хороши, чтоб уцелевшие запомнили, чем кончается ропот в могущественной благочестивой державе Тимура. А его держава везде, куда бы он ни дошёл. Ропот?! Не надо щадить тех, кто вздумает роптать. Чем их меньше останется, тем смирнее будут! Прежде чем рот откроют, голову прочь! Тогда и остальные сомкнут уста, покорятся с усердием…»
Нога ныла, будто из неё тянут жилу.
«Больно, а люди думают, ему хорошо! Он мало кого убил этой вот рукой, а она отсохла, болит, ноет…
Думают, ему хорошо, а покоя нет, нет покоя! Вот, пришлось вернуться из Индии. А ведь там много всего осталось, чего он не достиг, там бы ещё надо было побыть, прибрать остальное, а пришлось возвращаться с полпути, неспокойные вести шли о победах Баязета. Китай, изгнав монголов, набирался сил. Орда оказалась в руках хитрого проходимца Едигея; Тохтамыш снюхался с литовским Витовтом, крался к Орде возвращать былую власть. А Орда, сиди там Едигей ли, Тохтамыш ли, зарится на Хорезм, — значит, нельзя с неё спускать глаз, нельзя в такое время оставлять своё царство без войск. Вот и вернулся. А было задумано пройти по всей Индии, завернуть на Китай, пощупать, не легче ли на Китай пройти оттуда… Если б только Москва придержала на это время Орду, он шёл бы дальше. А Москва опрокинула Мамая и опять молчит. Сил набирается? Надо взять в руки всю Орду, совсем. А потом снова на Москву! Тогда не дошёл, остерёгся. До Куликова поля дошёл, до самых Мамайкиных могилок… И вернулся. Надо по-другому пойти, через Орду, через Булгар, как прежде Тохтамыш звал…
А эти советники… Пожалели… Им что! Он один знает цену каждому клочку земли. Он один…»
Тимур отвалился на войлок, чтоб вытянуть ногу, дать ей покой. Стало легче. Может быть, оттого, что согрелся, стало легче.
Боясь потревожить утихшую боль, лежал навзничь на жёстком войлоке, незаметно, в раздумье, погружаясь в дремоту.
Одеяло сползло с плеча, голова закинулась на голый пол.
Стражи, переглянувшись, крадучись перешагнули за порог, затворив за собой дверь: откуда им знать, как отнесётся повелитель к тому, что они тут стояли, пока он спал, развалившись на полу, раскрыв рот, уронив с головы тюбетей. Таким его никому не следовало видеть, сбитого с ног болезнью, слабостью или старостью.
И некому было ни укрыть его, ни подсунуть подушку ему под голову.
Тимур проснулся, когда рассвело.
Проснулся от боли. Теперь и шея и спина от лежанья на жёстком полу болели.
За дверью шумел дождь, и от дверей несло сырым холодом.
Одним рывком, стиснув зубы, Тимур встал и на минуту замер от нестерпимой боли. Но сам нагнулся, поднял с полу тюбетей, крепко вытер лицо ладонью. Когда воины вошли на его зов, он уже стоял такой же, каким вошёл сюда, словно не было ни внезапного сна, ни боли, неотступной, расползающейся по телу, как огонь по сухому суку.
— Есаула! — приказал Тимур.
Если он сам не спал, он не понимал, что нужные ему люди могли в это время спать, отсутствовать, предаваться своим делам.
Есаул знал нрав своего повелителя. Он был готов предстать в любую минуту. И он явился в опоясанном халате, в хорошо повязанной чалме.
— С чалмой мог и не возиться, — не мулла. Пока с чалмой возился, я ждал. А?
Есаул знал: явись без чалмы, пробрал бы за небрежность, за нарушение порядка. Да и чалма была повязана с вечера, лежала под рукой наготове, надеть её было не дольше, чем шапку. Но не объяснять же это повелителю, смолчал.
— Я велел подвал осмотреть. Не было из него хода? Не похищали казну через лаз, через щель?
— Ни лаза, ни щели не оказалось, великий государь.
— А проверяли надёжные люди?
— И усердные, великий государь.
— А кто?
— Вельможи. Я их туда засадил и говорю: «Почтеннейшие, жизнь ваша принадлежит повелителю. Кто за собой знает вину, ищите выхода из подвала, другого выхода не ждите». Они, великий государь, всё обшарили, всю воду истоптали, она нигде глубже пояса не стоит, из земли натекла, не из щели. А за водой — стена. Истово искали всякую щель, усердней истцов не сыщешь.
— Ты что ж… за прежние обиды с них взыскал?
— И за обиды, за прежние унижения взыскал, и ваше повеление надёжно исполнил.
— Пойдём к ним.
Когда с тусклым фонарём спустились в подвал, узникам, отвыкшим от всякого света, язычок огня показался нестерпимо ярким.
Зажмурившись, они привыкали к свету, уже чуя, что близится решение их участи, ещё не видя, что вошёл сам повелитель.
Но он заговорил, и это ожгло их сильней яркого света.
— Все здесь?
Они молчали.
Он сказал в раздумье:
— Не думали попасть на место золота, которое отсюда брали?
Кое-кто всхлипнул, застонал, заголосил, но он снова сказал твёрдо и спокойно:
— У меня всегда так: кто на ваше польстится, тот на том и сгинет!
Кое-кто запричитал. Слово «сгинет» не предвещало помилования.
Их лица показывались из тьмы, белые, оробевшие, искательные, обросшие, обрюзгшие, и снова пропадали во тьме. Он стоял, глядя на участников Мираншаховых дел и развлечений.
— Все здесь? Может, забыли кого? Кто ещё ликовал с вами? Говорите!
Но им казалось, что собрано здесь даже больше людей, чем бывало на пирах и охотах правителя. Они все здесь нашли друг друга.
— Молчите?
Тогда недавний визирь на отёкших, больных ногах с трудом выдвинулся вперёд:
— Болеем, простужаемся тут, великий государь!
Тимуру показалось, что собственная его боль от этих слов ударила с новой силой. Но стерпел и ответил по-прежнему твёрдо:
— Я не лекарь.
— Великий государь! Мы тут в ничтожестве, во тьме, в слякоти каялись, сокрушались. Ото всего сердца, великий государь, молим: примите в свою руку рукоятки всех сабель наших, испытайте остроту их и верность вам.
— Речист!
Фонарь задрожал в руке есаула, пытавшегося скрыть тайный свой смех.
— Ты что? — покосился Тимур.
— Истинно, великий государь, речист. За красноречие и назначен был визирем. На пирах это видная доблесть.
Тимуру не понравилось многословие есаула. Но попрекать его не стал и кивнул визирю:
— Сперва испытаю острие ваших сабель на ваших шеях.
Это было его решение.
Не слушая мольб и возгласов, отвернулся и пошёл наверх, заставляя больную ногу ступать твёрже, чем прежде, когда боли не было, поднимая голову выше, чем всегда, когда не было этого сквозного прострела от шеи до сердца.
Он прошёл сразу к маленькому чулану, где сидел Мираншах.
Толкнув дверцу, не входя, сказал:
— Эй, готовься! Повидаешь своих дружков.
И, сомневаясь, понял ли его онемевший сын, пояснил:
— Днём на площади!
Как и те в подвале, Мираншах что-то завыл, или запричитал, или завизжал в ответ, но Тимур уже отошёл от двери, и её снова заперли.
Когда днём трубы проревели, скликая народ, по всем краям большой мощёной дворцовой площади запестрели жители Султании, появилась стража, раздвигая место перед дворцом, и народ теснился, гадая: что сулит, какое зрелище, какое известие, этот рёв труб.
На галерею дворца, высоко над площадью, вышли участники Великого совета и внуки Тимура, а жёны его припали к окнам, из которых им видна была та часть площади, откуда оттеснили народ.
Только младшим сыновьям Мираншаха Тимур не велел сюда приезжать из Чинарового сада.
Шах-Мелик побледнел и с удивлением глянул на сейида Береке и на Шейх-Нур-аддина, когда под рёв труб на площадь вывели Мираншаха.
Воины шли по сторонам, а двое палачей вели недавнего правителя под локти. Тонкий нижний халат распахивался, раскрывая мятые штаны царевича. Штаны спускались на босые ноги. Ноги зябли. На голове была лишь белая несвежая нижняя тафья, а коса, которую Мираншах, чтоб выглядеть истым мусульманином, запрятывал наглухо под чалму, растрепалась и вылезла из-под тафьи.
Вслед за преступником выехал есаул. Но преступника отвели и поставили у подножия галереи, и Тимур видел только макушку сына, а есаул выскакал на середину площади, повертелся там на коне и вскачь понёсся к галерее за указом.
Тимур сам кинул есаулу указ, и, задев конской мордой плечо Мираншаха, есаул отскакал к воротам, дал знак и медленно поехал впереди длинного шествия ослеплённых дневным светом Мираншаховых вельмож.
Многие из них шли в богатых халатах, как застала их дома нежданная стража, но это богатство потускнело за время, проведённое в подземелье. Пятна грязи, синева поникших лиц, сырая обувь — всё это казалось зеленоватой плесенью, осевшей поверх людей, ещё несколько дней назад нарядных, заносчивых, беспечных, своевольных.
Некоторые из них успевали заметить своего правителя, одиноко стоявшего в исподнем халате у дворцовой стены, и понимали: пощады не будет.
Камни площади, обмытые утренним ливнем, не успели просохнуть. Тусклое небо нависало над городом. Ноги оскользались на камнях, а дружки Мираншаха шли по двое, возглавляемые былым визирем и недавним начальником здешних войск.
По обе стороны шли палачи с мечами в руках, стражи. Шли неторопливо, будто давая время собраться с мыслями.
Тимур стоял, выдавшись вперёд, и никто не примечал, как подавлял он в себе несносную, неотступную боль.
Шах-Мелик, почувствовав плечом плечо сейида Береке, спросил шёпотом:
— Что ж это, святой отец?
— Пренебрёг словом совета! — шепнул сейид.
— Ох, нехорошо! — неожиданно громко добавил Шейх-Нур-аддин, тоже придвинувшийся к Шах-Мелику, но Тимур не услышал этого неосторожного возгласа.
Только Халиль-Султан вдруг рванулся к Тимуру, замер у его плеча:
— Пощадите! Дедушка!
Но и к нему Тимур не обернулся, хотя и ответил:
— Уйди отсюда.
— Я его сын, я отслужу, я искуплю!
— Уйди! — сказал Тимур с той хрипотцой, предвещавшей приближение гнева, при которой ни спорить, ни просить не смел никто.
Халиль замолчал, но не ушёл. Даже не отодвинулся, может быть готовясь на какой-то последний отчаянный, пусть даже бесполезный шаг.
Повернувшись на коне, есаул с седла поклонился в сторону Тимура и поднял над головой жёлтую трубочку указа.
Тимур ответил, показав есаулу раскрытую ладонь и разрезав ею воздух перед собой.
Палачи приступили к своему делу.
Тимур видел, как задрожала макушка Мираншаха, когда повергнутым на колени двоим передним преступникам ссекли головы, а тела их прижали к земле, чтобы кровь не разбрызгивать в стороны.
По неприметному каменному стоку потекла тёмная медленная струя, и Мираншах задрожал мелкой дрожью, может быть от зимнего холода, при котором впервые ему случилось стоять в одном тонком халате.
Едва отволокли первых двоих, поставили на колени следующих.
Была такая тишина, что Мираншах услышал, как срубленные головы стукнулись о камни, откатываясь.
Так, пару за парой, палачи привычно одних отволакивали, других ставили на колени, а тёмная струя всё дальше лениво ползла по стоку, которого и не замечали прежде, скача на гордых конях, Мираншаховы царедворцы.
Мираншах упал бы, но чуткие палачи успели подхватить его под локти. Он опомнился и снова стоял, как в чаду видя площадь, людей, пляшущую лошадь есаула.
Только раз мелькнула ясная мысль:
«Если б мне прежде знать, какой негодяй мой есаул!»
Ему тогда на мгновенье показалось, что, раскуси он есаула прежде, было бы предотвращено всё, что случилось теперь.
Но всё это тут же и позабылось, заслонённое происходящим, вытеснившим из головы все мысли, все рассуждения: поставили последнего, для которого не нашлось пары. Те сгинули молча, обомлев, а этот что-то воскликнул, повернувшись к есаулу, и видно, есаула его восклицание кольнуло, есаул так хлестнул свою лошадь, что она присела.
От этого удара сознание Мираншаха прояснилось.
— Что же? Теперь… я?
Палачи взялись за локти царевича.
Халиль рванулся к самому краю галереи, готовый, может быть, спрыгнуть вниз. Шах-Мелик ловко схватил рукав Халиля и дёрнул к себе. Не ожидавший этого рывка, Халиль пошатнулся и, ударившись спиной о грудь Шах-Мелика, выпрямился. Тотчас лёгкая, ласковая ладонь погладила руку Халиля.
— Отвернись, Улугбек! — глухо отозвался Халиль и прижал к себе лицо мальчика.
Но палачи вели Мираншаха не к стоку, где, как вал, лежали тела казнённых, тесно одно к одному, а повели его назад, к воротам дворца.
Сейид Береке облегчённо вздохнул, и Шейх-Нур-аддин ответил сейиду повеселевшим взглядом: Мираншах отбыл своё наказание.
Мираншаха по ступенькам провели на галерею и попытались поставить на колени перед отцом. Но Мираншах тяжело весь повалился к ногам Тимура.
— Ну? Насмотрелся?
— Отец!
— То-то!
И повелитель пошёл в залы дворца, а за ним и остальные, стараясь подальше обойти валявшегося на их пути Мираншаха.
Над отцом опустился Халиль-Султан и помог низвергнутому правителю подняться. Это было нелегко, хотя Мираншах сам делал усилия, чтобы встать. Наконец с помощью стражей его снова поставили.
Отдышавшись, Мираншах тихо сказал Халилю:
— Видел? Как хорошо, как это хорошо он придумал.
— Что, отец?
— Когда он их казнил, они так и не узнали. А то как бы стыдно мне было! Поберёг меня от стыда, как хорошо!
— Не понимаю, отец!
— Если б они знали, что их порежут, а меня нет, вот они злились бы! Вот бы обо мне думали. А так они и не поняли. Ловко? Думали, вслед за ними и меня!.. Дураки!
И Мираншах рассмеялся.
Халиль смотрел на рослого, рыхлого, обросшего щетиной, снова самодовольного человека: «Мой отец!»
Но это сознание шло не от сердца, — он не рос, не живал у отца, не слыхивал от него ни ласковых слов, ни заботливых наставлений, ни проборок.
Когда позже просто, но чисто одетого, вымытого, выбритого Мираншаха снова привели к Тимуру, Тимур долго разглядывал сына, опускавшего глаза и напускавшего на себя, а может быть и переживавшего раскаяние и сокрушение.
— Ну?
— Вот он я, отец.
— Что будешь делать?
— Ваша воля, отец.
— Здесь тебе делать нечего.
— Я понимаю, отец.
— То-то.
Тимур опять молчал, глядя на сына, будто прицеливался, медля спустить стрелу.
— Поезжай!
— А куда?
— Тихое место — город Рей.
— Купцы там… Я с них большую подать взыскал. Опасно мне там, отец.
— Они рады будут.
— Это чему же, отец?
— Виду твоему. «Вот, скажут, лез на коня, а влез под коня!» Срам!
— Уж лучше куда-нибудь…
— Нет, туда, — там смирней будешь, среди пустого базара.
— Отец!
— Собирайся! И живо; я велел твоему наставнику до свету лошадей приготовить.
— Да уж темнеет!
— Поспеешь. Есаул твой теперь твоим наставником будет, атабегом, а сыновей своих всех тут оставь, со мной.
— Меньшому четвёртый год всего!..
— И хорошо: в голове мусора меньше. Ступай, сбирайся.
— А нельзя ли…
— Ступай!
По-прежнему дробно переставляя тяжёлые ноги, но с гордо вскинутой головой, Мираншах пошёл мимо сторонившихся вельмож. У двери он было остановился, словно надумал что-то возразить отцу или спросить о чём-то.
Он неповоротливо обернулся, но увидел лишь тёмный, весь в лиловых морщинах лоб отца, погруженного уже в какие-то другие заботы.
Потоптавшись, Мираншах не посмел вернуться, вышел за дверь, и больше он уже никогда не видел своего отца — амира Тимура Гурагана.
Ещё стуча колёсами по камням, немногочисленные арбы Мираншаха двигались к выезду из города, ещё закрыт был базар и сонные муллы шли в мечети к первой молитве, а Тимур уже вызвал к себе старшего из сыновей Мираншаха мирзу Абу-Бекра.
Царевич, едва проводив родителей в изгнание, был застигнут врасплох зовом деда. Хотелось побыть одному, свыкнуться с внезапной разлукой, поговорить с Халилем, который хотя на целых три года был моложе, но к деду был ближе и лучше знал, чем грозит их семье всё случившееся за эти дни.
Он пошёл на зов невесело, предчувствуя новые козни от безжалостного деда, боясь его и сердясь на него за расправу с отцом.
Воины, неся перед собой светильники, шли по тёмным предрассветным залам так быстро, что Абу-Бекр не мог замедлить шагов, подумать, зачем, для каких новых огорчений, идёт к той угловой комнате, где всего несколько дней назад отец беззаботно беседовал с историками или рассматривал книги, исполненные лучшими переписчиками царства Хулагу.
Сухощавый и плечистый, как дед, но ростом не столь высокий, длиннолицый и густобровый, как мать, Абу-Бекр поневоле торопливо шёл следом за воинами, слегка ссутулившись, опустив глаза, оправляя молодую пушистую бородку.
Он приметил, что, всегда такой нарядный и уютный, их дом теперь похож на какой-то склад или кладовую, где все вещи свалены грудами у стен, а ковры скатаны или сложены.
«Всё уже подсчитал. Мог бы снова расставить по местам!.. — думал Абу-Бекр. — Что-то ещё готовит. Поджечь, что ли, надумал? Немало на своём веку пожёг».
И вдруг яркое пламя ударило ему в лицо: десятки светильников пылали.
Воины раздвинулись, и за дверью он увидел деда, склонённого над искусно изукрашенной книгой. Дед продолжал разглядывать тонкие узоры, обрамлявшие, как лентой, каждую страницу рукописи.
«Золото, лазурь, киноварь. Переписчик из Тебриза. История Рашид-аддина!» — узнал Абу-Бекр и увидел в нишах по стенам остальные книги отцовского книгохранилища.
«И это отцу не отдал! А сам неграмотен!» — думал Абу-Бекр, ожидая у порога, пока дед заметит его.
Тимур поднял глаза и дружелюбно спросил:
— Проводил?
— Сейчас уехали.
— Я им дал охрану, не бойся.
— Ваша страна хорошо охраняется, дедушка.
— Надо говорить «ваша страна». Что ты, чужой, что ли?
— У нас здесь не всегда безопасно.
— Почему?
— Край государства. Непокорные народы вокруг. Покорённая земля, не своё Междуречье!
— Потвёрже правь, настанет тишина, послушание, безопасная жизнь. А непокорных покорять надо.
— Их во сто раз больше, чем было у нас воинов.
Сотня хороших воинов всегда сильней тысячи мятежников.
— С мятежниками-то мы управлялись.
— Когда чужой народ молчит, а дань платит плохо, когда на своём месте своим трудом силы и сокровища копит, хоть он и молчит, а это опасней мятежа. Чужому народу не давай покоя. Дай ему поправиться, снова его обстриги. Постриг, — дай ему волю, дай покой, но глаз с него не спускай; поправится, опять обстриги, но помни: спешить — невыгодно, опоздать опасно. Вот так правь, тогда я тебя любить буду.
— Меня?
— Тебя! Твой отец опозорен. Перед всем народом. За дело! Ему уж не быть правителем. Ты у него старший. Ты берись. Тебя ставлю правителем всего царства Хулагу.
— Нет, дедушка!
— Что? — Тимур не рассердился, а удивился этому непослушанию. — Что?
— Я не могу.
— Почему это?
— А мой отец?
— Будет править городком, какой ты ему дашь.
— Нет, дедушка!
— А что?
— Если вы своего сына наказали за неповиновение, как же вы от меня требуете неповиновения отцу?
— Повелевай, как правитель своим амиром.
— Он мне отец! Как же я потребую повиновения от отца?
Тимур неожиданно закричал:
— Ты не сын бездельника, ты правитель царства Хулагу!
— Нет! — тихо попятился Абу-Бекр. — Нет, дедушка, он мне отец!
Тимур отшвырнул в угол книгу и отвернулся:
— Ступай отсюда.
«Мой внук! — думал Тимур. — А ему семья милее, чем весь мир. Вроде Халиля. Да Халиль смел, Халиль воин. А этому не надо целого царства, ни войск, ни славы, только семью! Умён, а глуп!»
За порогом Абу-Бекра встретил встревоженный Халиль-Султан:
— Я услышал, вас дедушка звал. Не случилось ли чего?
— Случилось, Халиль. Он хотел напялить на меня венец этого царства и чтоб наш отец служил мне.
— А вы?
— Что ты, Халиль? Разве можно?
— Не обижайтесь, брат, я не знал, что вы столь тверды.
Абу-Бекр улыбнулся.
Они подошли к тому окну, откуда вчера царицы смотрели казнь казнокрадов.
Светало.
Тела уже убрали с площади, но собаки, огромная свора, большие, ростом с ослов, сбежавшиеся со всего города, грызясь и ощетинившись, вылизывали кровь с камней.
Их визг и урчание разносились по всей площади.
Абу-Бекр спросил:
— Ты на это смотрел?
Халиль-Султан передёрнул плечами и перемолчал.
— А я отсиделся в саду. Ждал вестей там. К самому страшному был готов. Да и остальные… Ведь всех их знал, были там и милые люди.
— Попробовал бы я отсидеться, да заметил бы дедушка! Вы с отцом наших порядков не знаете.
— И слава богу! — от души ответил Абу-Бекр.
Халиль снова смолчал.
С тяжёлым сердцем царевичи отошли от окна, и Халиль спросил:
— Что же теперь?..
— Отпрошусь к отцу. Мне не нужно ни воинской славы, ни власти над царствами. Будут книги, будет тишина, иногда охота, иногда песни и снова тишина.
— Разрешит ли вам дедушка, — он никому из нас ещё не разрешал тишины.
— Да ты её и не искал?
— Я? Нет. Ведь моя мать — монголка.
— К твоей матери я очень привязан.
— Да?
— Она во мне одобряла и растила любовь к тишине. Но когда отца она призывала к миру, отец впадал в неистовство, наперекор ей. Она поняла, что без неё он скорее успокоится, и уехала. Отец всё сокрушал, когда узнал; хотел догнать её, хотел вернуть. Потом затих, потом снова, пуще прежнего, зашумели пиры, охоты, — хотел забыться, а может быть, прятал страх перед дедушкой? Он предвидел неприятности, но не такую кару и не так скоро…
Халиль сказал:
— Мой дед Суфи был государем Хорезма, отбивал Ургенч от дедушки. Дедушка его убил. А я отбиваю города у других государей для дедушки.
— И моего деда он убил. Отца моей матери. А я не хочу никого убивать, ни покорять, ни завоёвывать. Пусть каждый живёт по-своему.
— Дедушка говорит: таджики — садовники, а не воины. Он предпочитает кочевников и походы… Я тоже.
— А я — в мать… садовник!
Из-за купола над гробницей пророка Хайдара блеснуло солнце.
Царевичи тихо шли, разговаривая, и казались совсем маленькими в огромных залах, где ещё никого не было в этот час.
От Арзрума до Басры, от Шираза до Багдада базары содрогнулись, когда народ узнал, сколь легко теряют головы даже столь знатные и могущественные люди, как друзья и любимцы Мираншаха.
Говорили лишь шёпотом. Едва завидев незнакомцев, смолкали. Опасались задерживаться на улицах. Торговые ряды обезлюдели. Многие лавки не открывались, а их хозяева, отправив семьи и достояния в укромные селения и усадьбы, сами хотя и оставались у себя, держали коней под седлом и плётку за голенищем.
Арабские купцы торопились выехать из Султании в Багдад или в Дамаск, грузины укладывали свои лёгкие вьюки на лошадей, армяне вьючили верблюдов, норовя проскользнуть в Сирию или Византию. Генуэзцы, подумывая о Трапезунде, бегали под благословение к своему епископу. На постоялых дворах чужеземцы суетились, торговались с погонщиками, искали верблюдов, лошадей, ослов, но не было заметно, чтобы где-нибудь спорили, как это прежде бывало, чтобы ссорились между собой. В эти дни все купцы легко понимали друг друга и у всех была лишь одна мечта — подальше, подальше, пока товар цел, пока не оглашён какой-нибудь мирозавоевательный указ.
Но караваны, двинувшиеся из Султании, не успели отойти от города: указ был оглашён, а караваны остановлены. Выезд из городов купцам воспрещался.
Тимур узнал о запустении на базарах, о сборах купцов в дорогу, о страхах и опасениях горожан.
Он хотел, чтобы народы возликовали и восславили мудрость повелителя, низвергшего корыстолюбцев, чтобы доверие к справедливости повелителя возросло, но люди увидели не мудрость, а гнев, не справедливость, а жестокость и оробели. Что же, разве не столь крепко было доверие пародов к своему повелителю?
Он приказал рассеять испуг жителей, а от купцов Султании потребовал выборных к себе на двор.
Выборные, отправляясь во дворец, прощались со своими семьями или отсылали им наказ, как жить без глав семейств, ибо всяк мог быть обезглавлен столь же легко, как это случилось пасмурным днём на дворцовой площади.
Арабы в белых бурнусах или сирийцы в чёрных плащах, армяне с чёрными кушаками в знак того, что принадлежат к вере Иисуса, а не Мухаммеда, евреи с верёвкой вокруг бёдер, как язычники, индусы — менялы и ростовщики, с голубыми знаками на лбу, как идолопоклонники, — все они отправляли своих старшин к повелителю, забыв различие в верах, будто провожали родных на кладбище.
Их впускали во двор, и все они искали местечко подальше от галереи, поближе к стене, к воротам, где, однако, стояла конная стража с такими глазами, косами и зубами, что ждать от неё расположения и защиты не чаял никто.
Все, если и здоровались со знакомцами, делали это безмолвно и тихо, шаря глазами по сторонам: куда бы втиснуться, чтоб не торчать на виду.
Когда, прижимаясь друг к другу, не считаясь с различием вере и с размахом торговых дел, каждый каждым спешил заслониться, во дворе показался новый глава города Султании, ибо другие властители ещё не были назначены на место казнённых.
Маленький ростом, упрятанный во множество халатов, надетых один на другой, накрытый огромной шёлковой чалмой, он вышел, резво стуча подкованными каблуками грубых сапог, и объявил:
— Люди! Великий своими милостями, благочестивый, великодушный, отягощённый заботами о народе, премудрый Повелитель Мира созвал вас.
Созванные это уже знали, но по голосу, по походке, по глазам главы города спешили разгадать, в чём их вина, каковы их проступки, чтобы понять, к какому наказанию готовиться.
— Люди! Что скажете вы Мечу Справедливости, когда он спросит, почему затихли базары, почему тайком бегут купцы из города, что замышляют? Разве в иных городах и странах торговля безопаснее, чем у нас? Разве там базары богаче и краше наших? А? У нас хуже, чем в других странах? Или товарам вашим там безопасней, или имуществу вашему спокойнее?
Вот в чём их вина! Они пытались бежать от Тимура, а всякий знал: у Тимура не было пощады беглецам.
— Люди! Он вас спросит. Обдумайте, что скажете? Как ответите? Чего не хватает вам?
Глава города постоял, почёсывая щёку. Никто из купцов его не знал, это был, если судить по одежде, бухарец. Значит, в Султании нет людей, достойных доверия, если даже главой города повелитель поставил приезжего человека. Это тоже не предвещало ничего хорошего.
А Тимур уже смотрел на купцов.
Он видел через узкое, как лезвие кинжала, окно весь этот двор, христиан, опоясанных чёрными кушаками, арабов, сверкавших голубыми белками недобрых глаз, евреев, торопливо улыбавшихся, едва встречали взгляд главы Султании, и поникавших, мрачневших, едва глава отворачивался.
«Разнесут худую славу, других купцов отпугнут. А нам надо сбывать побольше товаров, нам надо побольше купцов: чем больше купцов, тем богаче подати. Чем полнее казна, тем сильнее войско!» — думал Тимур, разглядывая богачей, заполнивших двор.
И когда повелитель вышел на галерею, купцы упали на колени, хотя двор был сыр и с утра не метён.
И снова глава города сказал:
— Говорите! Меч Справедливости внимает вам!
Долго никто не решался заговорить: первому — первый удар, — так давно было заведено Тимуром.
Но говорить было надо, и после новых приглашений главы Султании купцы заговорили. Но не султанийские, а дальние, сирийские:
— Справедливейший государь! Мы ехали сюда торговать, и мы здесь. В чём вина наша?
Тимур не ответил, а глава Султании снова пригласил:
— Говорите, говорите!
Но как сказать, что грузились, вьючились, спешили прочь отсюда из-за недоверия к справедливости самого Меча Справедливости?
Тогда, воздев руки как на молитве, обратился к Тимуру старейший из султанийских купцов, старшина шелковиков, иранец Яхья Гиляни:
— Превеликий повелитель! От всевидящего ока вашего не убереглись наши обидчики, взимавшие с нас незаконные поборы и подати. Нам ли не ликовать и не славить справедливость меча вашего, к подножию вашему прибегая со словом благодарения и покорности.
«Прибегая! — подумал Тимур. — Я видел, как вы тащились сюда, лицемеры!»
— А Гиляни продолжал:
— Не под покровом ли Щита Милосердия мы спокойны за достатки и за скарб свой? Но зима надвинулась, и пришло время переложить товары на базарах — летние убрать, зимние привезти, — тем и занялись мы нынче…
«Хитёр! — думал Тимур. — Отговорился!»
Уже и другие купцы осмелели и покачивали головами в подтверждение слов старейшего из них. Никто не ждал пощады, надеялись на снисхождение.
«Сколько золота набито в этом мешке? — думал Тимур, глядя на толстого, в распахнувшемся халате старика Гиляни. — И, видно, всё спрятал, оттого и смел! Да я бы нашёл, я бы нашёл!»
Остальные после слов Гиляни лишь кланялись и жалко улыбались.
Тимур прохромал по самому краю галереи, от столба до столба, глядя себе под ноги.
Даже дыхание замерло у десятков этих лукавейших людей города: он решает, какой казнью наказать их за своеволие. Не надо было закрывать базар, надо было добро закопать потихоньку, без всяких прощаний с семействами, пускай бы жёны пропадали пропадом, — сохранить бы товары, а жёны найдутся! Надо было отмалчиваться, а не шептаться. Теперь попробуй-ка вспомнить, с кем за это время шептался, кому со страху доверился? Вот она жизнь, — долго её бережёшь, да в миг теряешь! И с кем вздумали хитрить, от кого прятаться! Спрячешься ли от смерти, перехитришь ли зверя?
И вот он повернул к ним твёрдое, неотвратимое лицо и кивнул:
— Торговать надо!
Они, застыв, смотрели, ещё не уразумев его слов, а он уже пошёл с галереи, больше не глядя на них, и скрылся за дверью.
Они переглядывались друг с другом восхищенными, сверкающими глазами, теснясь в воротах, отталкивая с дороги воинов.
Перед ними раскрывалась площадь, за ней высились каменные купола над базарными перекрёстками, камышовые плетёнки над торговыми улицами, ворота караван-сараев…
— О милостивейший, о справедливейший из повелителей, о Повелитель Мира, о Щит Добродетелей, о Меч Ислама!
Им и в голову не приходило, что он стоял за узким окном и следил за их восхищением, за их радостью, смотрел, как снова поднимались их надменные головы, как становилась степенной поступь богатых, как снова арабы пренебрежительно отворачивались от евреев, как христианские купцы оправляли свои камзолы, чтоб не столь заметны были чёрные кушаки…
— Торговать! Надо торговать! — кричали они встречным торговцам. — Он не даст в обиду! О Колчан Милостей!
«Кинулись! — думал Тимур. — Как стадо на водопой. Овец чем позже стричь, тем шерсть длиннее…
И, закинув за спину руку, пошёл на женскую половину дворца.
Его, по обычаю, встретила великая госпожа.
Он, ответив на её приветствия, остановился:
— Ну?
— Всё тут в запустении, не велеть ли разложить всё, как было?..
— Нет, вели складываться. Зимовать тут нехорошо. Пускай тут проветрятся. Перезимуем в Азербайджане, в Карабахе. Там потеплей. Я туда послал, там готовятся. Поезжайте, пока погода стоит. Не то задождит, наплачетесь. Устроитесь, — меня ждите.
И он пошёл дальше, к тому дворику с фонтаном, где велел оставить для себя двух красоток из невольниц своего сына.

 

Шестнадцатая глава
ЗИМА

 

Снег пышными хлопьями опускался на Самарканд с вечера и всю ночь. Но земля была ещё тёплой, и, сколько ни падало снегу, он тотчас истаивал и впитывался в землю, а на клёнах, не успевших сбросить всех листьев, снег оседал плотно и, отяготив листок, соскальзывал вниз и лежал на почернелой земле, долго сохраняя форму кленовых листьев, словно тут прошла какая-то сказочная птица, оставляя светлые следы своих лап.
Но и любуясь этим ранним снегом Мухаммед-Султан не мог отделаться от беспокойства: если зима установится ранняя, со снегом, с холодами, придётся всё отложить, а дедушка не захочет слушать оправданий. Что для дедушки мокрые, вязкие дороги; он не слыхивал от своих воинов жалоб ни на зной, ни на стужу: кто посмел бы ворчать при нём! Прощаясь, он дал Мухаммед-Султану приказ, и надо было повиноваться. Обдумывая этот приказ, как это всегда случалось, когда дедушка ему поручал смелые дела, Мухаммед-Султан и сам увлёкся. Но идти предстояло к северу, на Ашпару, там к своему войску прибавить ашпаринских воинов и ударить по монголам, чтоб они не думали, что, уходя в далёкий доход, Тимур оставил свой край беззащитным; чтоб знали, что войск у Тимура достанет и для далёкого похода, и для северных недругов, и для монголов на востоке, — это раз. Пусть они думают, что все войска ушли в поход и что можно предаваться беспечным радостям. Тут-то и надо нападать, когда им и в голову не придёт ждать нападения, — это два. Войска привыкли к боевым удачам старого повелителя, пойдут за ним хоть на стену, хоть в море, — верят ему. Пора знать войску, что молодой правитель Самарканда, наследник всей державы, не по одному родству, но и по воинской доблести достоин наследовать деду. Чтоб войска привыкли к Мухаммед-Султану. Дедушка стал стар, пора! — это три.
Но как двинуться, когда снег валит даже здесь, в Самарканде? Что же будет в Джизаке, в Шаше, в Отрарс, на Ашпаре? А по монгольским степям теперь небось буйствуют такие бураны, что и врага из-за снега не разглядишь! Холода отпустят, размокнет земля; что это за конница, коли глина по самые мослаки! Что с обозом, — арбы увязнут по ступицу! Похороны, а не поход!
Невесело смотрел Мухаммед-Султан, выйдя до света в сад, на медленно-медленно ниспадающий воздушный снег.
Ноги озябли от сырости, и, до тесноты запахнув халат, пригнувшись, он вернулся под сень галереи. Фонарь из промасленной бумаги горел тускло, залепленный снегом, но летящий снег в этом месте казался розовым. А за снежными хлопьями — сырость, холод, мрак.
Он сел у жаровни, покрытой толстым одеялом, протянул к жару ноги и подумал о Тимуре:
«У дедушки там небось тепло — солнце, розы… Он зимой в поход не пойдёт, будет разведывать о Баязете, высматривать дороги, выслушивать проведчиков… А мне ждать не велено, мне надо застать врага врасплох, чем дальше Тимур, тем меньше опасаются; чем хуже дороги, тем меньше ждут; чем неприютней погода, тем уютнее спят, — тут и надо…»
Он кликнул десятника из своей стражи:
— Как рассветёт, позовите ко мне Худайдаду, визиря.
И, укрывшись, попробовал поспать, но, едва голова начинала туманиться, приходила то одна мысль, то другая. Обдумывая, начинал снова задрёмывать, и снова являлись беспокойные мысли, которые следовало додумать до утра.
Так пролежал до рассвета. Лишь когда сказали, что Худайдада прибыл и ждёт, встал.
Перед седым старым соратником Тимура Мухаммед-Султан не захотел выдавать своих сомнений и колебаний.
Надев отличный халат, приосанившись, Мухаммед-Султан встретил старика, приставленного к нему дедом.
А визирь даже не потрудился приодеться, — явился в рыжем шерстяном чекмене, в лисьей шапке, а не в чалме.
«В чём на конюшню ходит, в том и ко мне припожаловал, — приметил царевич. — Попробовал бы так к дедушке…»
Но и старик своё подумал: «Великий государь с утра не наряжается: и без того грозен. А эти никак не уразумеют порядка!»
Мухаммед-Султан пренебрежительно кивнул на двор:
— Вдруг зима явилась!
— Да ведь нам-то дорога к северу!
— О том я и говорю…
— Не всё ли равно, где с ней встретиться, у себя ли дома, в монгольской ли степи!
— Легче по сухой дороге, хотя б до Шаша…
Но, сказав это, Мухаммед-Султан усомнился, не выдал ли он своей тревоги этой оговоркой, и добавил:
— Я звал вас, чтобы сказать: дороги размокнут, идти придётся дольше, не выйти ли раньше?
Опять сказалось не так, как хотелось, — вышло, что правитель спрашивает у визиря: «Не выйти ли?» А надо было просто приказать: «Готовьтесь выйти раньше».
— Мы готовы. Хоть сейчас пойдём. Обозы пошлём вперёд, чтоб нас не держали. Решим выйти через неделю, обозы вышлем сегодня.
— Нет, через неделю ещё рано. Пускай там покрепче уснут, успокоятся.
— Истинно, мирза! Подождём.
«Словно я испрашивал его согласия!» — сердился Мухаммед-Султан. И опять спросил:
— Сколько вы предполагаете оставить здесь?
— Войск-то? Тысяч десять оставим. Двадцать с собой поведём, тридцать с Ашпары снимем. Пятидесяти нам вполне хватит. Хватит, мирза!
— Десять? Что им здесь делать?
Как ни избегал Мухаммед-Султан спрашивать, выходило, что снова и снова он спрашивает старика. Чем старательнее избегал вопросов, тем больше их у него выходило.
— А Орда? Едигей! О нём нехорошие слухи. Лукав, поворотлив. Пока-то он не сунется, занят: добычу делит. А всё ж…
— Добычу?
— На Ворскле на реке он разгромил Литву. И Тохтамыша с седла свалил. Весь обоз у литовского хана взял. Большой обоз, богатейшая добыча. Богатейшая!
«Завистливый старик!» — подумал правитель о своём визире и возразил:
— Я слышал, русские Орду побили на Ворскле. Потеряли одного из князей, как его… Полоцкого? Но разбили Едигея.
— Это купец такую весть привёз. Бестолков он, этот купец. Проведчик должен верить не тому, что говорят, а тому, что делают. Они его одурили, он поскакал сюда. А на то одурили, что Едигей лукав, опасался, как бы Великий Повелитель на Орду не ударил, не отбил бы литовской добычи, пока Едигей обмывался после Ворсклы. А простак поверил, поскакал сюда, выказывать, сколь ретив.
— Однако ж князь у русов убит?..
— И не один! Да не у русов. Он литвин, этот князь, Витовту брат либо дядя. Всё Витовтово войско побито. А наш простак не подождал, не разобрался!.. И отсюда поехал без разума: взял у правителя товар, а охрану в Ургенче оставил, простым ордынским купцом прикинулся; как купца его и прирезали. Хорошо, хоть товар цел, назад везут.
— Откуда вы знаете?
— Да ведь, мирза!.. У меня тоже есть свои проведчики, — я визирь самаркандского правителя.
Худайдада явно посмеивался над молодым царевичем. Разве Мухаммед-Султан не знает, кто у него визирь, или не знает, что у визиря должны быть проведчики? Должны быть, и много!
«Вот поспешил с вопросом — и опять осрамился!» — попрекал себя Мухаммед-Султан. И сказал:
— Так вот что… В поход идти рано. Переждём?
— Не в них сила. Об Едигее мы узнаем прежде, чем он досюда дойдёт. Эти до нас продержатся, а мы поспеем им на выручку. Десяти тысяч против Едигея всё равно мало. На время, пока мы проходим, хватит. Если б всю землю мы на десять тысяч покинули, Едигей не прозевал бы! Что бы мы великому повелителю сказали? Не бойтесь, мы за ним присматриваем. Не поспеет, не сядет на наших ковриках!
И опять выходило, что Мухаммед-Султан всё это спрашивал у визиря: как быть, как поступить?
Отпустив старика, он, сердясь, пошёл в гарем, где уже шалили и взвизгивали детишки, проносясь из комнаты в комнату, а жёны ждали его, не приступая к завтраку.
— Снег видели? — спросил он у девочек.
— Я их едва выволок оттуда, — снисходительно ответил за них Мухаммед-Джахангир. — Сам по колено вымок, пока их домой загнал: вздумали в снежки играть.
— Ты у меня благоразумен! — не без насмешки отметил отец.
— Самого едва загнали, когда намок по колена! — усмехнулась мать.
— Он нас не загонял. Он нас толкал в снег. А мы в одних платьях, едва отвязались! — сердито донесла маленькая раскрасневшаяся Угэ-бика, на щеках которой сверкала крепкая, как на яблочке, кожица. Без белил и румян, которыми до возвращения великой госпожи из похода девочек перестали украшать, пятилетняя Угэ-бика казалась взрослее.
Сев к завтраку, отец притянул дочку к себе:
— Ну? Чем тебя угостить?
— Хурмой!
Он дал ей самый тёмный из редких привозных китайских плодов.
— Не вертись здесь! — покосилась на неё мать: хурму брали из Синего Дворца, где китаец-садовник один знал тайну, как хранить хурму между прутьями камыша на морозе, чтобы после холодов плоды становились нежными, сладкими, и старшая жена Мухаммед-Султана бережливо сама распределяла их среди семьи.
Угэ-бика обиделась, но отец украдкой потрепал её по спинке.
Худайдада, сойдя с галереи, встретил Аргун-шаха. Этот, глядя из-под пеноподобной чалмы тревожными глазами, спросил:
— Как он?
— А что?
— Не грозен?
— Царевич?.. — удивился визирь. — А отчего бы?
— Всякое бывает!..
— Да нет, незаметно. А бывает и грозен?
— О!
— Что-то не примечал.
— В поход не готовится?
— Пока не слышно: трубы не трубят.
Аргун-шах опасливо ощупал чалму, халаты — всё ли ладно? — и остался у двери, чутко вслушиваясь, не кликнут ли его.
А Худайдада вперевалочку, покряхтывая, ушёл по хлипкому снегу.
Отяжелевшие, студёные волны Каспия бились в корму, преследуя корабль, а когда случалось волне перехлестнуть через борт, она рассыпалась по палубе ледяным крошевом. Канаты обмёрзли, и теперь под солнцем сверкали, как стеклянные.
Астраханский берег был уже недалёк, белый, застеленный снегом, под синим-синим морозным небом.
Пушок смотрел туда, где тянулись сараи, заметённые снегом, толпились лохматые люди в низине у самой морской воды, на пригорке — лошади, а за пригорком, вдали, в синеву неба поднимались тоненькие, как ниточки, белые струйки дымов, — там был город.
Глядя на берег, Пушок приходил в себя. Назад, на море, боялся оглядываться, смятенным духом подозревая, что, оглянись он назад, не будет удач впереди, а возвращаться назад, в море, не стало бы ни сил, ни воли. Забыть бы скорей, как весь опустошённый, хуже чем в лихорадке, валялся он то на палубе, то между своих вьюков за эти бесчисленные дни плавания, пока ревели вокруг морские дьяволы, цепляясь за снасти липкими пальцами, норовя утянуть в пучину людей, поклажу, весь утлый кораблик, дерзнувший в этакую позднюю пору на плавание. Укрыться бы, отстояться на Яике, в ордынском Сарайчуке, но дела тянули корабельщика в Хаджи-Тархан, в Астрахань, ради этого он и поплыл на своём ветхом бусе, а отстать от корабля и зимовать в Сарайчуке Геворк Пушок не мог: все свои деньги, опасаясь степных разбойников, оставил он в Бухаре у менялы-персиянина, а взамен взял лишь скрипучий лоскуток кожи с непонятными знаками на ней, — астраханский меняла должен подтвердить эту кожицу, чтоб третий персиянин в далёком Булгаре принял её за Пушковы деньги. Как бы зимовалось Пушку на Яике, когда деньги его в цепких руках менял; разве мог он там зимовать, не зная, пробудет ли меняла в Астрахани до весны, а может, вздумает да и отправится в свой далёкий город Исфахан! Тогда кому сунешь свой лоскуток, кто закрепит его своей тамгой; не плыть же с пустыми руками назад по зелёному, глазастому морю! И Пушок, поглядев торговый Сарайчук, снова поплыл.
Теперь близился желанный берег. Волны гнали корабль к пристани, суетились корабельщики, перекрикивались. По берегу уже бежали люди, вслед за пристающим кораблём.
Бежали татары в лисьих и заячьих треухах, в опоясанных кушаками широченных шубах, повсюду отороченных длинными прядями овчин. Многие сжимали в руках плётки, короткие нагайки. Что-то кричали, скаля зубы, но вода, смешанная со снегом, волжская голубая вода, шумела между бортом и берегом, и татарских слов нельзя было разобрать. Глядя на клокастые шапки, на крепкие нагайки, на множество засёдланных лошадей на пригорке, Пушок забеспокоился: приплыли беззащитными; велика ли надежда на два десятка одуревших от спанья бездельников, вооружённых ржавыми ножами и мечами, не точенными со времён Чингиз-хана; что могли они поделать с этой шумной ордой!
А татары уже были близко, и на каком-то изгибе пути берег оказался над кормой; перед самым лицом у Пушка разбрызгивали снег на бегу тяжёлые, подкованные ордынские сапоги; сверху смотрели юркими глазами на поклажу, сложенную на палубе, на людей, — не могли не видеть: поклажи много, охраны мало!
И вот кинули причал. Поволокли через палубу тяжёлые сходни. А татары уже столпились у самого борта, заслонив весь свет, расталкивая один другого, просовывали вперёд раскрасневшиеся на морозе и вспотевшие лица, сверкали крепкими зубами, глядели запрятанными в щели весёлыми, ликующими глазами, наперебой крича:
— Давай, давай!
— Эй, купец, где товар? Берём! Берём!
«Ох и охти мне!» — думал Пушок, нашаривая под чекменём рукоять ятагана, сам понимая, что ничего не сделать тут одному ятагану против этой тьмы здоровенных, широкоскулых татар.
А они уже начали прыгать, взмахивая нагайками, с берега на палубу, уже бежали к вьюкам, ко всей поклаже и, отталкивая друг друга, давая один другому подножку, спешили наложить на купеческое добро свои неразгибающиеся, озябшие ладони.
— Мой! Мой! — кричали они друг другу, не уступая вьюков, будто для них и тащились сюда эти вьюки через степи и пустыни, через города и моря.
Пушок не мог пробиться через такую свалку к своим товарам, его оттесняли, отталкивали. Поскользнувшись, он было сполз за борт, но ухватился за чью-то шубу и уцелел.
Лишь когда бывалый корабельщик, сверкнув мечом, вскочил на вьюки, татары присмирели, и он велел убираться им отсюда. Но самые упорные, крепко державшиеся за вьюки и за канаты, остались.
Двое татар вцепились в обе руки Пушка, — один высокий, с чёрными круглыми глазами, в суконной шубе на красной пышной лисе, а другой с хилыми волосками остренькой бороды, широкоплечий, на кривых ногах и одетый бедно. Они заглядывали Пушку в глаза и негромко, перебивая друг друга, быстро, настойчиво хлопая его по плечам и рукавам, твердили:
— Эй, купец! Чего привёз?
— Чем торгуешь, а?
— Какой товар? Деньги даём!
— Деньги тут, деньги тут!
— Да вот они! Какой товар?
«Деньги! — сразу отлегло от сердца. — Разбойники о деньгах не заговорят». Пушок отстранился от них:
— Погодите, купцы! Дайте отдышаться, милые.
— Ты только говори: какой товар?
— Говори, почём?
— Мы сразу берём, — вон наши люди. Другого купца не подпустят, не бойся! Вон наши люди!
— Нет, нет, — отступал Пушок. — Какие люди? Зачем?
— Никого не пустят! Не бойся, сами возьмём. Товар наш будет!
— Нет, нет! — отступал Пушок. И вдруг увидел родные высокие барашковые колпаки. Он закричал им, сам не помня на каком языке: — Армяне!
— Ну, давай, давай! — теребили и терзали его татарские купцы, оттаскивая от ещё далёких армян. — Зачем армяне? У нас свои деньги. Хорошо дадим!
Но Пушок уже рвался навстречу соотечественникам.
Нехотя, ворча, ордынские купцы отступились, хотя за вьюки Пушка ещё держались какие-то татары, чего-то ожидая от Пушка.
Едва обменялись первыми взглядами, прибывшие армяне спросили:
— Откуда товар?
— Цена, цена?
— Самарканд? Ого! Я беру!
— Нет, нет, почтеннейшие! — отмахивался Пушок. — От разбойников уцелел, от татар уцелел, — не могу! Не свой товар.
— А? Не свой?..
— А где хозяин? — спрашивал торопливо, но уже потеряв к Пушку расположение, кругленький, в засаленном полушубке краснобородый купец в самой высокой шапке.
— Хозяина тут нет. Товар дальше везу.
— А где ждёт хозяин?
— Там, дальше, — махнул рукой Пушок к синему небу.
— В Орде?
— А если в Орде?
— Зря. Там такие дела!..
— Что там?
— А что бывает? Режут!
— Ого! — насторожился Пушок. — Кто?
— А зачем нас окликнули?
— Да тут эти ордынцы! — жаловался Пушок.
— Эти что, — вот впереди наглядитесь!
— Куда мне сгружаться?
— На берег, на берег! — с досадой закричала из-под высочайшей шапки красная борода.
— Это вон в те сараи?
— Смотря какой груз. Можно и сразу в город.
— А далеко?
— Довезут к вечеру. Волгой бы плыть, да она становится. По ней не пробиться. Вон тут татар сколько, дотянут.
— А не опасно?
— Кругом народу много, ничего. Поспевайте до вечера.
И армяне кинулись к другим купцам, приплывшим с Пушком.
Пушок, со страхом поглядывая на облепивших его вьюки татар, понял наконец, что всё это люди смирные, ждут только, чтоб, перехватив Пушковы товары у своих сородичей, самим довезти их до города, на своих лошадях.
Начали выгрузку.
Пушок спрыгнул на берег и сощурился, удивляясь, каким ослепительным, голубым огнём полыхает снег и скрипит под ногой, как новая кожа.
Лошади, завыоченные мешками Пушка, пошли бодро. По обе стороны, кое-где проваливаясь в снег, поехали с покриками многие всадники, ободряя вьючных лошадей.
Пушок едва поспевал за своим товаром, тщетно приноравливаясь к деревянному узкому седлу, к острым рёбрам степного коня.
С несмолкаемым гомоном проследовали они до городских ворот, и у ордынцев, стороживших ворота, завязался спор с караваном Пушка.
Армянину показалось, что вся его рать намерена штурмом взять город, а стражи намерены обороняться до последнего воина. Но один из провожатых объяснил, что стражи требуют корабельных поборов и без того не хотят пускать Пушка в ворота.
Холод уже пощипывал Пушка, к вечеру мороз крепчал, небо меркло, за стенами города по небу протянулись багряные полосы заката, и оставаться на ночь среди снегов Пушок не хотел. Он стал покладист и сам приступил было к стражам, но татары, вёзшие Пушкову кладь, спешили рассчитаться с Пушком и так свирепо кричали на стражей, что те согласились за поборами явиться к Пушку на постоялый двор.
Смеркалось, когда въехали в ворота армянского караван-сарая. Двор, несмотря на поздний вечер, был весь озарён несколькими десятками жаровен и очагов, где трещало масло на сковородах и густо пахло жареной рыбой. Из конца в конец перекликались постояльцы. Пушку слышались самые крайние наречия армянского языка — иранские, сирийские, византийские; многие говорили между собой по-фарсидски, но и в эту лёгкую речь вносили властный голос своего народа.
Голос, показавшийся Пушку знакомым, кричал:
— Отрежь мне от хвоста! Слышишь?
— Сам знаю, где ты любишь.
— Иначе не надо. Не возьму!
— Бери, бери!
Пламя очагов, пылающих на верхней галерее, заслонялось торопливыми, говорливыми людьми. По всему двору переплетались, мелькали тени тех людей, то вытягивались через весь двор, то достигали крыш, то мгновенно исчезали.
Но вглядываться во всё это не было времени.
Появился сутуловатый привратник, протянув к Пушку длинный, очень белый нос и отводя куда-то в сторону маленькие, как крапинки, глаза. Татары спрашивали, куда складывать товар, а привратник глухим, тихим голосом клялся, что склады все заняты кладями давних постояльцев, лишь один склад в углу, хотя и откуплен, пока пустует. Если дать хозяину отступного, он разрешит подержать там Пушковы мешки.
Привратник понёс к этому складу факел, но, едва открыл тяжёлую, визгливую дверь, оттуда, пахнуло таким сырым холодом и гнилью, что пламя заметалось и пришлось подождать, вглядываясь во тьму этой таинственной пещеры, пока снова разгорится огонь.
Ржавые нити паутины свисали прядями с зеленовато-чёрного потолка; камни стен, прохваченные морозом, отблёскивали то кровавыми, то зелёными звёздами. Здесь, на полу, заваленном обрывками рогож, обломками корзин, в этом запустении, предстояло Пушку хранить все свои сокровища, весь залог своего грядущего благоденствия.
Здесь, в амбаре, было холодней, чем во дворе, холод пробирал Пушка, но он, пренебрегая ворчаньем привратника, не внимая крикам и угрозам татар, спешивших совьючить кладь со своих лошадей, сначала велел вымести и выбросить весь мусор с пола, прежде чем дозволил вносить сюда заветные мешки.
Когда привратник запер склад на замок и подал ключ Пушку, Пушок поверх этого замка повесил ещё и свой, купленный в Самарканде у русского мастера.
Только когда всё было заперто, замки и пробои проверены, а татары ушли со двора, Пушок потребовал себе келью.
Но и келий не оказалось; их было немало — по десять с каждой стороны большого двора, да по шесть с каждой стороны заднего двора, да четыре в воротах, но все заняты.
— Правда, есть одна… — задумчиво припоминая, замялся привратник, да в ней живут. Вот если заплатить отступного человеку, чтоб он из неё перебрался…
— А куда он переберётся?
— Я его к себе пущу.
— А где эта келья?
— Наверху. Как раз напротив вашего амбара. Сверху можно поглядывать на свои замки.
— А сколько надо отступного?
— Я пойду узнаю.
«Не на морозе же спать, — думал Пушок. — И всё у них занято! А ведь в городе, я помню, были и ещё армянские караван-сараи!»
— Идите! — закричал сверху привратник.
— Где же он? — удивился Пушок, входя в узкую, промерзшую, явно давным-давно необитаемую каморку.
— Придёт! — уверенно сказал привратник.
— Здесь холодней, чем в амбаре!
— Согреем!
— А где ж его вещи?
— Он, когда уходит, оставляет у меня.
— А здесь крадут, что ли?
— У нас? Избави бог! Никогда не было. Давайте для него денег, и я пойду поищу дров.
Когда он ушёл, Пушок вышел на галерею, где горели, догорали и разгорались очаги постояльцев.
— Рыба? — спросил Пушок у одного из армян, занятых своей сковородкой.
— А что же? Рыба! Сом!
Пушок тотчас узнал того краснобородого в высоченном колпаке. Краснобородый был увлечён сковородой:
— Сом!
— А я, едва прибыл, услышал ваш голос.
— И что?
— Ничего, просто узнал.
— Ещё бы!
В это время подошёл очень толстый и широкоплечий человек с костлявым лицом, с маленькой головой и спросил у красной бороды:
— Ну?
— Мог бы и получше выбрать.
— Просили от хвоста, я дал от хвоста.
— Кто из нас не знает, — всякая рыба жирнее к голове, только сом — к хвосту. Я хотел пожирней: ты мне дал хвост, правильно. Но какой? А?
— Однако же вы взяли, и я хочу получить…
— Взял! А что я буду есть? Если бы я не взял, что бы я ел?
— Я хочу получить.
— Завтра рассчитаемся: видишь, я жарю!
Привратник вернулся, неся охапку какого-то хлама:
— Сейчас затопим. Будет, как в раю.
— В аду жарче. Так? Так. С такого мороза я хотел бы сперва пройтись через ад.
— Сделаем как надо. Но где, вы думаете, я добыл дрова? Едва выпросил. Пообещал, что вы хорошо заплатите.
— Опять?
— Заплатить непременно надо. Это Хаджи-Тархан! Степь. Откуда тут дрова? А я добыл!
— Это разве дрова?
— По нашим местам!
Уже давно запахи рыбы и лука разжигали голод Пушка, но очаг, примазанный к стене, отсырев, никак не разгорался. Дым не шёл в дымоход, расползался по комнате.
Пушок достал из сумки медный бухарский светильник и велел привратнику налить туда масла.
— Откуда у меня? — удивился привратник. — Или выпросить у кого-нибудь? Так ведь никто не даст, если на этом не заработает: кому охота приносить масло из города, а потом отдавать себе в убыток?
— Ты мошенник! — уверенно сказал Пушок. — Я найду сам.
— Сперва рассчитайтесь за дрова.
Краснобородый обитатель соседней кельи охотно налил Пушку из глиняного кувшина, почернелого от масла.
— Сколько вам? — спросил Пушок.
— За это? Берите, берите, — у нас это не товар.
— А кто жил до меня в этой келье?
— Тут? Рядом? Вы взяли её?
— А что?
— Зачем? Нищий вы, что ли? У нас тут сколько хотите, выбирайте, — есть хорошие кельи. А эта в углу, её не прогреешь.
— На первую ночь сойдёт.
— Если спать в шубе, на шубе да тремя шубами покрыться!
— Как нехорошо!
— Поможем!
Он кликнул привратника:
— Ты деньги брал?
Отворотившись, привратник сказал примиряюще:
— Ну, ну…
— Я их вытрясу! Хозяину не скажу, а сам!
Он надменно вскинул красную бороду и, наслаждаясь растерянностью привратника, покорно поспешившего за какими-то ключами, пояснил Пушку:
— Здесь с ними только так! Попробуйте-ка у меня вина! Вино сюда возят с берегов Куры! Я вам уступлю два бочонка. Недорого!
На это Пушок отозвался осмотрительно:
— Потолкуем.
— Недорого!..
Но, держа, как скорпиона, отпертый замок, привратник уже звал Пушка за собой.
И вскоре его переместили в другую келью, чистую, обжитую, где сразу разгорелись хорошие дрова, а привратник только охал и клялся, что без хозяина он ничем не мог распорядиться и делал всё, что мог сделать без хозяина, а хозяин ночует дома и явится только утром, потому что совсем недавно женат.
Утром Пушок отправился на базар.
Торговые ряды в городе оказались невелики и неприглядны. Купцы сидели в огромных шубах, и сразу трудно было понять, что за купцы, откуда, на каком языке с ними говорить. Но опытным глазом Пушок вскоре приметил, что купец познаётся по товару: персы сидели, выложив не весь товар, а только несколько кусков гилянского шелка или несколько щепоток краски, чтоб покупатели из других стран знали, где брать эти иранские товары; бухарцы держали перед собой тоже немногие щепотки или ломтики селитры, серебряной руды, какое-нибудь одно из медных изделий, пёстрые ленты кушаков. Дальние персы с Ормузда предлагали пряности: перец, мускус, серую амбру. Ордынцы вывесили над головой шкурки сибирских зверей, китайские товары. Купцы из Ургенча — хлопчатые ткани и покрикивали, славя свои товары:
— Камка есть! Чалдар; бес, — бери, бери!
— А вот мата! Ах, какой зенджень! Ха, для Москвы гордится! Эй!
Пушок обернулся.
Пятеро русобородых, крепких людей шли по утреннему морозу легко, как по солнцепёку. Высокие, запрокинутые назад шапки, распахнутые шубы на белках либо на красных лисах, суконные поддёвки с красными, как и у армян, кушаками, — всё это таким спокойным, крепким показалось Пушку, что он посторонился, хотя и не стоял на их пути, и приветливо заулыбался им. Он уже бывал в Москве и знал московское обхожденье.
— Чего привёз? — спросил один из них у Пушка.
«Откуда он узнал, что я недавно приехал?» — удивился Пушок.
— Почти ничего.
— Дальше, что ли, едешь?
— Дальше.
— То-то я вижу: товара не кажешь, а, видать, не перекупщик. Вчера тебя тут не было. Понимай, вчера с кораблём прибыл?
— Вчера.
— Из Джургеня, что ль?
— Не из Ургенча, из Самарканда.
— Там не бывал. Слыхать слыхал: торговый городок. А собрался далеко ль?
— Воля божья, — может, и до Москвы.
— Ну что ж, отдыхай. Потеплеет, — может, с нами тронешься. Нынче дорога нехорошая.
— А что?
— Хан дурит. Едигей.
— Вы из Москвы?
— Двое с нами москвитян, один новгородец, а мы тверичи. Заходи к нам на постой; спросишь русичей. Может случиться, товаром сменяемся.
— А какого товара вам?..
— Всякий берём, кто — что; из Самарканда прибыл, — небось гурмыжское зерно продаёшь?
— Жемчуг? Мало, сам Москве везу.
— Да как с нами едешь, нам друг с другом торгу нет, ну приходи так, погостишь, о своём Чагатае поведаешь.
Тверич, так же не торопясь, пошёл к своим русичам, остановившимся около иранца с красками.
— Дорожится тезик! — пожаловался ему москвич.
— А дорожится, не бери. Зима впереди, поспеем. Чем мороз крепче, тем съезду меньше, цена-то и снизится.
— А вдруг наши санным путём да как пожалуют! Набьют цену.
— Не бойсь, — дорожка-то заколодела, пока Едигей не обломан.
— Он может долго проломаться, а торговля не ждёт!..
Пушок пошёл дальше, приглядываясь и прицениваясь. Днём его потревожили: базарный староста, проведав от стражи о его прибытии, наведался взыскать корабельный налог и товарную пошлину.
— Я не корабельщик, налог не мне платить! — заспорил Пушок.
— Мне слышно: вы с буса сошли с превеликим караваном; вас, видно, и вёз тот бус. Платите, а не то…
Пушок не был расточителен и упёрся. Упёрся он и в уплате пошлины: староста требовал десятую часть товара, как с христианина, а Пушок считал себя лишь приказчиком мусульманина, мусульмане же платят две сотых с половиной, да и то лишь в том городе, где открывают торг.
Любопытные постояльцы собрались на их спор со всего караван-сарая, хотя и сочувствуя Пушку, но ради скуки подмигивая и старосте, чтоб сразу не уступал.
Больше всего Пушок опасался, что пристав потребует осмотра всех мешков, а мешки из-за холода ещё не были разобраны, и перед постояльцами могли открыться такие сокровища, что потом и двух замков на амбаре не хватит.
Накричавшись, староста потянул Пушка на разбор к хану.
Сопутствуемые многими любознательными армянами, среди которых оказалось двое ветхих стариков, возглавляемые краснобородым, все пошли к хану.
Все уверяли Пушка, что постоят за него грудью, что хан их знает, что они видывали и не таких ханов за свою деловую жизнь.
После самаркандских дворцов дом хана Хаджи-Тарханского показался Пушку глиняной закутой. Но ковры в сенях были хороши.
Провожавшие Пушка соотечественники не решились ступать на ковёр и столпились у двери, чтобы слушать ханский суд хотя и в отдалении, но своими ушами. Пушку пришлось перейти через сени и вступить в комнату.
Хан сидел на широкой, накрытой ковром скамье, поджав под себя ноги. Рядом стоял его визирь в суконной шубе, на лисах, тот, который на корабле хватал Пушка за рукав. Ханом же оказался тот самый бедно одетый старик, что держал тогда Пушка за другой рукав.
Армяне в сенях напрягали слух, а Пушок поклонился и поднёс хану белый отрез, годный для хорошей епанчи, и кусок зелёного самаркандского шелка.
Хан, пожёвывая губами, не прикоснулся, как бы следовало по порядку, к Пушкову подношению и смотрел рассеянно.
Тогда Пушок вынул из-за пазухи предусмотрительно припрятанный лоскут индийского шелка, дешёвый, непрочный, из делийской добычи Тимура.
Хан потянулся вперёд, чтоб лучше разглядеть редкий товар, важно откинулся и принял дары Пушка.
Выслушав купца, хан сказал:
— Корабельный налог корабельщик выплатит. Корабельщика ко мне приведут. А с товаров твоих взыщем по-нашему — одну десятую. Всё осмотрим, всё оценим, подсчитаем и справедливо взыщем.
— Несправедливо, премилостивый хан! Первое: я не открывал тут торгу, дальше поеду. Второе: товар хозяйский, а хозяин из всех мусульман самый истинный.
— Но-но! Перед богом все мусульмане равны. За эти слова…
Но Пушок, не дослушав хана, снова засунул руку за пазуху и вынул бронзовую пайцзу с выбитыми на ней тремя кругами Тимуровой тамги:
— Все ли равны, премудрый хан?
— Кто ж твой хозяин? — оторопел хан.
Пушок молча держал пайцзу перед глазами хана. Хан, пригнувшись, будто сжался:
— Он?
Пушок кивнул.
— Его товар?
Пушок кивнул.
Хан заулыбался, привстал, но его жёсткие редкие усы встопорщились, и той ласковой улыбки, какую хан намеревался выразить, не вышло. Вслед за тем он спросил о здоровье Прибежища Обездоленных.
— Он у нас пять лет назад побывал. Могучий Меч Милосердия!
Хан умолчал о таком разорении Астрахани, какого этот город не переносил ни от одного меча, кроме Могучего Меча Милосердия, пять лет назад, когда вслед за Астраханью Тимур растоптал дотла и Новый Сарай.
О том, что Тимур далеко, хан знал. Но знал и о том, что Тимур ходит быстро и никто заранее не знает, куда он пойдёт.
Хан пригласил Пушка покушать волжских стерлядей.
— Такой рыбы в Самарканде нет. А у нас она своя! Хорошо ли вам на постоялом дворе, не утесняют ли, не зябнете ли?
Пушок смелел, сетуя, что и зябнет, и товар свален почти что в погребе…
Армяне из сеней отпятились во двор и, пока Пушок ещё беседовал с ханом, без обычных разговоров и без привычного оживления вернулись к себе в караван-сарай: этакого Пушка следовало опасаться.
Ранние морозы, частые метели, тревожные вести из Сарая, расположение хана, осторожные советы русских купцов — всё это убедило Пушка зимовать в Астрахани.
Тут, толкаясь по базарам, прицениваясь, при случае кое-что перепродавая, он и зазимовал.
В Самарканде вслед за снегопадом прошли ливни. В ремесленных слободах крыши мазанок и стены отсырели, и однажды перед рассветом по многим улицам и переулкам с тяжким гулом обрушились стены дворов, а кое-где и мазанки.
Так часто, в дождливую пору, случается в Самарканде: держатся-держатся тяжёлые глинобитные стены и вдруг, будто по сговору, повалятся в одно и то же утро по всей улице. Один купец из христиан говорил, будто сие есть следствие слабого, неприметного для людей землетрясения, но ему строго указали, что это промысел божий, и христианин согласился.
Дорога к мастерской Назара так размокла, что лошади увязали в ней, их ноги скользили и ползли в разные стороны, а пешеходы, если была надобность сюда идти, сняв туфли, босиком пробирались вдоль стен по холодной, густой глине.
Мастер работал, занятый отковкой частей к замкам. Это древнее русское ремесло он хорошо знал, но прежде, трудясь над кольчугами, замки делал редко. Теперь занялся этим, и Борис ему помогал.
Они ковали целый день какие-нибудь одни части, в другие дни — другие. Когда скапливался большой запас частей, Борис принимался сваривать или склёпывать их, а Назар ковал одну за другой какую-нибудь новую часть. Так вышло, что ещё не было в мастерской ни одного готового замка, но заготовок скопилось много, и недалёк стал день, когда из мастерской выйдет целая гора отличного товара, которым ещё в давние, киевские времена Русская земля славилась до берегов Адриатики и до варяжских земель. Теперь эту славу возьмёт себе самаркандский базар, как немало уже иных ремёсел, коими славились разные земли, ныне славили город Самарканд.
Столько искусных мастеров Тимур свёз отовсюду сюда, что купцы стали привередливы, цены на изделия год от году падали, и тем, кто менее был искусен или не столь вынослив в труде, жить становилось год от году тяжелее.
Чем шире разрасталась слава самаркандских изделий, тем дешевле скупали их купцы у мастеров; чем славней становились самаркандские ремесла, тем труднее стало угодить купцам.
Вот и решил Назар изготовить такой товар, коего ещё не умели здесь делать. Взамен длинных, как трубки, винтовых замков он задумал затейливые, с вынимающейся дужкой, трёхгранные замки, что повиснут на дверях, как колокольчики.
Ольга, накрывшись с головы до пят плотным покрывалом, стояла в дверях, глядя на их работу.
Время от времени Борис кивал ей:
— Ну?
— Ха! — отвечала она, ободряя мужа.
«Эх, хорош русский язык, — думал Борис, — мало скажешь, а всё понятно!»
И, сам для себя неожиданно, спросил у Назара:
— Когда ж домой-то, а? Дядя Назар!
— Домой-то? — Но, занятый делом, Назар долго не отвечал. Уже несколько частей отковал, а всё не отвечал. Лишь прервав дело, чтоб разогнуться, ответил:
— Когда позовут, тогда самая пора-время будет.
— У нас там небось метель! Ели скрипят. Мороз небось жжётся. Снег под ногами повизгивает. А метель отметёт, небо вызвездит, поутру — синь по небу. И тишина. Только синицы посвистывают да хвостами кивают, норовят какое-нибудь семечко из-под рук урвать. Вот, Ольгушка, наглядишься на красоту. А?
— Ха! — весело согласилась Ольга.
— В том-то и дело, — ответил ей Борис.
Но, слыша всё это, Назар молчал. Постукивал молоток в его крепкой руке, точной выходила из-под молотка нужная часть, и удары его не стали реже, когда он слушал Бориса.
Удивило их, что по грязи пробираются к ним какие-то трое людей, отпахивая халаты, чтоб не мазаться о сырые стены. Купцы? Для купцов ещё не было у них товара, да и когда будет готов, мастера решили этот товар выдержать, пока не найдут хорошего покупателя.
Добравшись до мастерской и тут же одной ногой сползая к дороге, первый из троих хрипло сказал:
— Наше уважение славному мастеру!
— Пожалуйте! — позвал Назар, узнавая сбитую набок бородку сарбадара, с которым за месяц до того гостил у Мусы.
Ольга, по скромности, тотчас ушла во двор, а Назар кивнул Борису:
— Сходи-ка к ней, пока не кликну.
Гости вошли в мастерскую и опустились на корточки вдоль стены.
Назар отложил молоток и в тазу, тёплой водой, принялся мыть руки.
— Я полью! — встал старший гость. И, поливая, шепнул: — Я вам уже говорил о нашей просьбе.
— Я помню.
— Мы доверяем.
— А без этого как? — взглянул ему в глаза Назар. И то, что они так посмотрели в глаза друг другу, было красноречивее многих слов.
Когда из мастерской Назар привёл их в свою келью, двое младших гостей распахнули халаты, и под халатами у них оказались завёрнутыми в пояса золотые изделия искусной работы.
Назар одну за другой рассматривал эти вещи и расставлял, раскладывал их одна к одной, снова брал и снова дивился работе неведомых далёких мастеров.
Потом подошёл к двери и кликнул:
— Борис!
Гости беспокойно переглянулись, а один из младших придвинулся ближе к изделиям, спрашивая:
— Кто это?
Назар обернулся:
— Земляк.
И гости успокоились.
Борис присел, любуясь. Разглядывал, но молчал: не его дело говорить, пока мастер не спросит. Назар сказал:
— Не жалко?
— Жалко! — отвечал гость. — Но ведь… Надо людей послать. Может быть, далеко, надолго. С пустыми руками нельзя. Поедут, будто купцы за товаром; спросят их, они свою казну покажут, им вера будет.
— Когда надо?
— Второй день из города обоз идёт. Войско готовится.
— Далеко ль? Я думал, ежели повелитель ушёл, эти сидеть тут оставлены, с нами.
— Нас, видно, не опасаются. Уходят. Молчком идут: видно, внезапно напасть надумали.
— А на кого?
— Не столь велико войско, чтоб идти далеко. На Орду с таким не выйдешь… Думаем так: на монголов, — эти ближе всех. А зачем? Подумать надо. Не знаем: брать у них вблизи нечего, а вдаль идти — войска мало. Думаем: попугать идут. Куда бы ни шли, а своих людей послать с ними надо.
— Надо! — согласился Назар. — Свои люди везде нужны.
— Истинно.
И снова Назар склонился над изделиями:
— Жалко!
— Ещё бы! Я недавно слыхал: один вельможа говорил при мне: великий, мол, повелитель неустанно трудится, походами себя изнуряет, а тысячи людей щадит, чтобы те люди трудились бы, создавали ему красоту, воздвигали дворцы, украшали бы их снизу доверху, окружали бы вельмож красотой. «Вот, говорит, мы эту красоту создаём по милости повелителя, а народ её не понимает, не хранит: ума, мол, нет в народе, чтоб истинную красоту постичь, мы, мол, вельможи, создаём и защищаем её от народа, народ без нас дик и разрушителен! ..» Мы и в самом деле собрались сюда разрушить красоту, которую вырвали из рук вельмож. Наш замысел — его словам в подтверждение.
— Авось! — ответил Назар. — Руки при нас. Может, и вельможами хранима, да не ими создана всяческая красота. Руками народа созданная, народом и воссоздастся.
— Да как бы Тимур построил себе дворцы, если б не умельцы из Ургенча, из Тебриза…
— Не только дворцы, а и самая мелкая частица в любом искуснейшем изделии чьей рукой сделана, брат мой? Всё, всё нами, простыми людьми, сотворено. А коли случится, иной один-одинёшенек из вельмож и достигнет какого-либо ремесла, у нас же переймёт, не иначе, от кого же ещё? Да что-то и я не слыхивал про такого вельможу, ни про одного! Книгу написать могут, да и то лишь потому, что сызмалу к тому готовятся, а нас не допускают, давно они это оттягали у нас. Но и так бывает: научится из нас один, десятерых выучит. Те десятеро в свой черёд себе учеников подберут. Так исстари знание по народу растекается. Так оно и в книжной премудрости пойдёт. Народ всему основа и сила. И некому его осилить, когда он весь вместе. Мы это твёрдо знаем у себя, на Руси.
— Нам трудней!.. — задумчиво сказал гость.
— Вижу. Но и то вижу: один народ крепнет, другому легче.
— Это мы знаем: крепнет Русь, слабеет ордынский хан. Хан слабеет, нам опасности меньше. Но только наш Тимур не так повернул это дело: нам бы строиться, ремесла развивать, сады растить, а он видит: Орда ему не грозит, сам грозу другим народам несёт. Была б крепче Орда, он бы смирней был. Тут такой клубок, сразу не размотаешь, а чувствую: в одном клубке ваш народ с нашим, одна у нас доля. Потому и доверяем.
Глянув на двоих младших гостей, он добавил:
— Не я один доверяю. Многие. Нам с вами делить нечего, а нужда друг в друге у нас велика. Тут такой клубок, надо размотать, понять.
— Редко мы видаемся.
— Нельзя. Мы сегодня пошли, давно день выбирали, чтоб неприметно до вас дойти. Нонче грязь; если б и пошёл кто за нами, приметно было бы.
— А всё ж чаще видаться нам надо.
— Это золото, — сказал гость, — в малой части дадим своим людям, которые купцами едут; в большей части в своей казне сбережём: тяжело стало с купцами торговаться. Скупщики нас давить стали. Чтоб крепче спорить, чтоб не стать податливыми, нам под ногами твёрдая земля нужна.
Назар улыбнулся:
— Вот и обопрутся об это золото!
— Думаем так.
— Правильно. Только надолго ль этого хватит? Ведь золоту конец виден, а скупщикам нет числа.
— Народ в своём числе не убывает!
— Народ? Он тогда не убывает, когда в нём сила растёт. А мы, на Руси, в давние времена и такое знавали: народу много, а силы нет. Это когда все врозь живут.
— У нас это доселе так. Тимур хитёр, всех держит порознь: держит да поглядывает, чтоб воедино не сошлись; хочет из разных народов своё царство сложить, но чтоб каждый народ своё особое место знал, не заодно бы с другими, но в одном царстве. Крепко ли такое царство? Думаем, а не знаем…
Затихший было, снова начинался дождь.
Гости поднялись.
После их ухода Назар долго разглядывал красоту, которая, стольких людей восхитив, кончится под ударами его молота, чтоб подвигнуть других людей на создание новой красоты.

 

Назад: Двенадцатая глава МАСТЕРА
Дальше: Семнадцатая глава ЦАРЕВИЧИ

mar koti
фыфыаа