Книга: Тамерлан
Назад: Пятнадцатая глава СУЛТАНИЯ
Дальше: Восемнадцатая глава КАРАБАХ

Семнадцатая глава
ЦАРЕВИЧИ

 

Аяр прискакал в Самарканд из Герата с письмом от мирзы Шахруха. Объявив о себе на дворе правителя, гонец отправился в караульню обсушиться, закусить, поразузнать здешние новости.
В таких караульнях всегда бывало людно и тесновато: сюда сходились, здесь засиживались и усталые воины, и запасные слуги, и дворцовые лежебоки. Сиживали здесь чинно, перенося сюда повадки и обычаи из хозяйских палат, и оттого в караульнях часто бывало благообразнее, чем в знатных палатах. Проголодавшиеся, усталые, продрогшие притворялись, что ни огонь под котлом, ни варево в котле, ничто никого не отвлекает от степенной беседы, хотя краем глаза, краем уха, краем ноздри каждый косил в ту сторону, где повар орудует у очага или вот-вот поднимет над котлом деревянную крышку.
Но, как ни чванились, здесь всегда и слова бывали прямей, и шутки веселей, и люди смешливей, чем в хозяйских палатах. Аяр, однако, нынче тут приметил иное: людей сидело немного, а те, что сидели, говорили мало, а если и беседовали, то не говорили, а переговаривались или перешёптывались. Да и сидели они как-то наспех, бочком, будто не сели, а лишь присели, все в запахнутых халатах, а то и в опоясанных чекменях, словно вот-вот их покличут куда-то. Очаг под котлом еле теплился, изредка потрескивая искрами из-под пепла: видно, спешили разжечь, пихая в огонь что попало.
Всё приметил Аяр намётанным глазом, но достоинство гонца не дозволяло ему лезть к людям с расспросами: сами скажут о причинах сих перемен.
Он прошёл к очагу и, прикидываясь, что ничего не заметил, скинул сырой чекмень, обтряхнул шапку, стянул промокшие сапоги и, велев какому-то рабу просушить всё это, растянулся неподалёку от очага на сухой, тёплой, пахнущей хлебом кошме.
Он разлёгся вольготно и независимо, предоставляя засидевшимся в городе любознательным людям допытываться от него, новоприбывшего, бывалого человека, новостей и повествований.
Он полежал, почванился, но самаркандцы не спешили к нему подсесть, занятые какими-то своими заботами, безучастные к гератским новостям. Да у Аяра и не было особых новостей; много раз побывал он в Герате, в эта поездка ничем не отличалась от прошлых. «А всё-таки жизнь в Герате, — думал он, — не та, что здесь; степенная, неторопливая, без суеты, без празднеств, но по-своему богатая жизнь. Мирза Шахрух — правитель не воинственный, но хозяйственный. Царевна Гаухар-Шад-ага хотя и не наша великая госпожа, но в повадках, в распорядительности самой великой госпоже не уступит: властна, взыскательна; нередко сама спрашивает отчёта от вельмож, чтоб бренные дела не мешали мирзе Шахруху соблюдать молитвы или беседовать со святыми людьми».
Дожидаясь, пока с ним заговорят, Аяр сам мучился от нетерпеливого любопытства: что же это такое случилось, что вокруг все заняты сами собой, разговаривают вполслова, вполголоса?
Аяр не стерпел и, перевалившись на другой бок, повернулся к людям:
— Ну? Что у вас?
Воины, смолкнув, посмотрели на Аяра и ничего не ответили.
Он переспросил:
— А?
Нехотя и не сразу один из воинов отозвался:
— Всё то же.
— Многих тут не видать.
— Да как их увидишь, когда их нет?
— Куда ж делись?
— Как куда? Ушли.
— Далеко ль?
Воин опять, словно в раздумье, перемолчал, и опять Аяру пришлось допытываться:
— Далеко ль ушли?
— Далеко ли, близко ли… Куда ведут, туда идут.
— Нынче-то они где?
— Где, где… В походе.
— Не всех же повелитель увёл!
— Они не с повелителем. Они с обозом.
— С каким это?
— Ну…
Воин задумался: как бы ответить так, чтобы не сказать лишнего? Всем тут велено держать язык за зубами, да от этого Аяра не отмолчишься: насквозь видит — гонец! И воин нехотя ответил:
— С каким обозом? Сам, что ли, не знаешь?
— Давно?
— На той неделе.
— К повелителю везут?
— Да сказал же тебе: не в ту сторону.
— А… Так в другую?
— Про повелителя я сразу бы сказал. А про это, как не велено, так я и помалкиваю.
— Про это, значит, пока помалкивают?
— Сам видишь!
— Ещё бы! И с кем поехали?
— Сами по себе, вослед за войском.
— Войско-то с повелителем!
— Да они не за тем, они за нашим войском.
Вся караульня смолкла, прислушиваясь: ведь разговор затеялся про такое дело, о котором велено молчать. Не сболтнется ли чего лишнего?
Аяр отозвался так равнодушно, что все успокоились: этот не любопытен, этому можно говорить.
— Так… — тянул Аяр. — А я было думал — за Великим Повелителем! А они за своим. Ну, это другое дело. Это что! Об этом и говорить нечего. Это, значит, они… туда?
Аяр махнул рукой, сам не зная в какую сторону. Воин подтвердил:
— Ну да, на Ашпару на эту.
Воин было спохватился: может, и не следовало называть Ашпару Ашпарой? Но Аяр его успокоил:
— Про это кто не знает! Значит, пошли?
— Ну да!
Аяр, однако, не понял толком, что за войско пошло, почему на Ашпару в этакую пору, в самую зиму, зачем? Он уже приметил: вокруг все замерли, насторожились, хмурятся при каждом ответе воина. Аяр не решился расспрашивать дальше… Беспечно потягиваясь, он зевнул, бормоча сквозь зевоту:
— Про это кто не слыхал! Я думал, не случилось ли ещё чего!..
Он знал: теперь, когда разговорились, всё остальное ему расскажут без утайки; только торопить их не следует. Но тут раньше, чем предполагал Аяр, его вызвали во дворец, и пришлось наспех собираться.
Едва ли позвали бы Аяра во дворец столь поспешно, не окажись здесь в тот час Аргун-шаха.
Узнав о прибытии царского гонца, начальник города решил немедля сам его расспросить, чтоб явиться с новостями к Мухаммед-Султану и тем показать свою распорядительность в делах.
В прихожей толпились посетители, самаркандская знать и приезжие люди. Аргун-шаху не терпелось выказать перед ними свою занятость и свою власть. Поэтому Аргун-шах, вызвав гонца, не сразу его подозвал, сперва заставил постоять у двери, пока сам занимался то разговором с кем-то из подвернувшихся вельмож, то громко давал подробные распоряжения слугам, и лишь много времени спустя как бы нехотя повернулся к гонцу:
— Ну? Что у тебя?
— К мирзе Мухаммед-Султану.
Аргун-шах нахмурился:
— Я передам; что за дело?
— К самому мирзе.
— Я передам!
Но Аяр заупрямился, помня своё право:
— К самому мирзе!
— Ему не до гонцов.
— Подожду.
Аргун-шах не полагал, что в доме Мухаммед-Султана дедушкин порядок соблюдается и в правах гонцов: царских гонцов и у Тимура проводили сразу к нему самому. Не полагал Аргун-шах и того, что слуги, оповестив о гонце начальника города, не остановились на том, а оповестили и самого правителя.
Аргун-шах, сердясь, придумывал слово, каким бы он смог осрамить гонца, чтоб выйти с достоинством из этой перебранки, к которой, смолкнув, прислушивались все посетители. Но не успел: последнее слово осталось за Аяром; гонца требовал к себе Мухаммед-Султан.
Чтобы сохранить своё достоинство, Аргун-шах снисходительно сказал:
— А ну пойдём!
Однако, едва услышав вызов к правителю, гонец, будто Аргун-шаха и не было перед ним, резко повернулся к высокой двери и решительно, быстро пошёл, зная, что все перед ним расступятся: царский гонец идёт! И Аргун-шаху пришлось лишь следовать за Аяром.
Мухаммед-Султан, принимая от Аяра свиток простой бумаги, покосился на Аргун-шаха, вошедшего вслед за гонцом:
— А вы?.. Я ещё не звал вас.
Аргун-шах замер, кланяясь:
— Я полагал… Не понадоблюсь ли?
— Я бы позвал.
— Ну, если не надо… — попятился Аргун-шах, шаря за спиной у себя растопыренными пальцами, чтобы не ткнуться спиной в дверь. — Если не надо…
— Не надо задерживать гонцов, когда они ко мне, а не к вам! Поняли?
— Понял, понял…
— То-то!
За дверью Аргун-шах остановился, чтобы сердце успокоилось, чтобы колени перестали дрожать; на это потребовалось больше времени, чем на весь разговор с правителем. А Мухаммед-Султан, озадаченный, вертел в руках письмо Шахруха, написанное в Самарканд, но не правителю, а повелителю.
— В Герате не знают, что государь в походе?
— Весь народ знает.
— Почему ж тебя послали сюда?
— Было сказано: «Вези в Самарканд». Я ещё переспросил. Мне повторили: «В Самарканд». Я и повёз.
Царевич рассматривал наклейку, скреплявшую трубочку письма. Почерк самого Шахруха. Написано: «Благословенному амиру Тимуру от мирзы Шахруха…»
— Так…
— Я и повёз…
— Так, так…
— И ещё письмо, господин.
— Ну-ка!
Аяр подал другую трубочку, писанную на хрустящей, редкой индийской бумаге. На ярлычке: «Великой госпоже Сарай-Мульк-ханым в руки от гератской Гаухар-Шад-аги с почтением».
— Других писем не вёз?
— Только эти два, господин.
— Кроме, никому сюда не писали?
— Только эти, других не было.
— Ступай, отдыхай.
Мухаммед-Султан вскрыл письмо Шахруха: может быть, что-нибудь срочное сообщал Шахрух в Самарканд? Нет, ничего срочного, ничего дельного: добрые пожелания, выраженные изысканно, но сдержанно; вопросы о здоровье, о доме, о семье… поклоны, написанные в строгом порядке, сперва Тимуру, потом великой госпоже, потом царевичам, всем царевичам, без поименования.
«Так, — думал Мухаммед-Султан, — мы не послали к нему известия о сборе в поход, не звали в поход, не сообщили, что вышли. Он прикидывается, что не знает о походе! Обиделся! Что ж, сообщу дедушке, а дедушка скажет: «Не знал? Значит, проведчики твои, сынок, слепы и глухи. А худ тот правитель, что правит без проведчиков, ждёт, чтоб новости ему цапля на хвосте несла». Если б вы, дядя Шахрух, почаще поднимали глаза от книг, вам были бы видней дела вашего отца, знали бы, что он обид не любит, не послали бы сюда сего любезного посланиям.
На всякий случай письмо царевны Гаухар-Шад Мухаммед-Султан открыл, не разрывая ярлычка: лучше будет переслать его великой госпоже, снова заклеив, как было.
«Так, поклоны, любезности… Не тревожат ли великую госпожу Улугбек с Ибрагимом? Успешны ли в науках; послушны ли, почтительны ли…»
Дочитав это письмо, Мухаммед-Султан почесал щёку и улыбнулся:
«В приветах — мёд, в вопросах — яд: вот, мол, вы растите моих сыновей, а я беспокоюсь, успеваете ли вы, великая госпожа, не забываете ли о них за своими великими делами, учатся ли они у вас? Гератская госпожа в ярости, что мужем се пренебрегли, в поход не кликнули, о походе не крикнули. А и у неё промашка: прикидывается, будто не знает, что великая госпожа увезла её сынков в Султанию, а про то знает, что братца её Мурат-хана в Самарканде нет, не ему пишет, не на его письмо отвечает. Знает, что Мурат-хан на Ашпаре… Значит, вести отсюда получали после его отбытия. Что ж, великая госпожа поймёт это письмо, она не любит, чтобы ей выражали недоверие, чтобы ей выказывали сомнение, чтобы кто-нибудь спрашивал, заботлива ли она к своим внукам. Многое она может простить, этого не простит, надолго запомнит! Вот и ваша промашка, гератская царевна!»
Повеселевший, словно получил отличные вести, царевич вышел к гостям, ожидавшим его в прихожей. Даже Аргун-шах, забыв недавнюю обиду, проявил расторопность, распоряжаясь приёмом.
Мухаммед-Султан сказал ему:
— Вели, чтоб гонцу отдых дали. Пускай готовится: скоро ему опять скакать; пускай сил наберётся.
Не хотелось бы Аргун-шаху потакать дерзкому Аяру, но слово правителя нынче равно слову самого повелителя! А была б воля Аргун-шаха, он бы этому Аяру на веки вечные отдых бы дал, чтоб никогда ему ни встать, ни подняться!
«А где же визирь?» — удивился Мухаммед-Султан, но, по обыкновению, не захотел спрашивать, дожидаясь, пока это само собой выяснится. Однако он намеревался взять визиря с собой в поездку по городу, чтобы все увидели и убедились, как ложны слухи о походе: правитель, мол, здесь, на виду, никто никуда не ушёл, не уехал, и визирь с ним. Может быть, и следовало бы разыскать или призвать Худайдаду, проехаться вместе, но Мухаммед-Султан рассчитывал завтра, ещё до рассвета, выехать вслед за войском. Оставался лишь один этот последний, недолгий зимний день, чтобы обмануть горожан и, главное, чужих, монгольских соглядатаев: выиграть время, пока они узнают, что правителя уже нет в городе.
На празднично убранном коне Мухаммед-Султан не спеша возглавил свою свиту.
Было свежо, хотя земля не только подсохла, но и пылила.
Рядом ехал его сын — Мухаммед-Джахангир, сзади — Аргун-шах, а следом остальные.
На выезде Мухаммед-Султан покосился на недовершённые стены своих новостроек. Мадрасу сложили до сводов, над ханакой часть сводов свели и оставили так до весны, — класть стены на дожде и холоде ненадёжно: высыхая, кладка может осесть, известь — потрескаться. Но для сохранности кладки покрыли сверху войлоками, волосяными мешками, камышом, и среди голых деревьев все эти здания казались заброшенными. Мухаммед-Султан отвернулся:
«Будто дедушка тут воевал!»
Народ сбегался из переулков, из лавчонок, из ворот, толпился вдоль улицы, а Мухаммед-Султан вглядывался в лица, думая:
«Удивляет ли их, что я не в поход, а на прогулку еду? Все должны понимать: перед походом складываются, а не прогуливаются. Вон женщины из-под покрывал поглядывают. Во все глаза глядят, не то удивляются, не то любопытствуют. Да они всегда удивляются, что бы ни случилось. А вон старик, похож на древнего шаха: таджик, что ли? Такой, если удивится, прикинется, что для него на свете нет ничего удивительного: не то своё величие уронит. Мальчишки глядят больше на лошадей, чем на людей. Им слуги кажутся нарядней, чем мы: у слуг халаты пестрее. А те вот двое, пожалуй, монголы. Смотрят, а сами как деревянные чурбаки: они и удивятся, а вид у них не переменится, всю жизнь — словно от солнца щурятся, словно вокруг голая степь. Ухитрились весь свет захватить, всеми царствами завладеть, а и по сию пору ходят, как будто с уздечкой к своим коням на тырло идут…»
Из тесноты узких улочек выехали на дворцовую площадь, где всю её заполнили полосатые полотняные навесы над лотками со всякой всячиной, мелочью, безделицей. Какие-то испитые торгаши разложили там вперемежку блюда с варёной требухой, мотки крашеных ниток, ломтики белой халвы, нижние холщовые ермолки, орехи и фисташки, войлочные стельки и подковки для туфель и много всего иного, что пестрело в глазах и так было стиснуто у самой дороги, что лошадям приходилось идти осторожно, чтоб не наступить на жалкие товары, столько раз за день запылявшиеся, отряхиваемые и пылившиеся опять.
А торгаши, забыв о товарах, смотрели на проезжающих; смотрели, не скрывая удивления; но они удивлялись не тому, что правитель, оказывается, не выезжал ни в какой поход, а тому, как он гуляет по городу, тому, что каждая бляха на сбруе его коня дороже, чем всё их имущество.
Тут, среди блюд с требухой и подносов с халвой и орехами, бродили нищие, прокажённые, дервиши, и каждый что-то возглашал и выкрикивал, — то ли, юродствуя, не замечали царевича, то ли юродствовали, чтобы он их заметил. Но за их воплями и причитаньем не было слышно разговора простых горожан, как ни вслушивался Мухаммед-Султан в голоса толпившихся людей.
Лишь въехав с площади под низкий каменный свод перекрёстка, царевич услышал долгожданные слова:
— Поход, поход, а правитель вот он!
— Видно, врали.
— Ещё бы, вот он!
Мухаммед-Султан посмотрел на говорившего и увидел широкий тёмный нос над тяжёлой, почти голой губой, где, видно, усы никак не росли, а только пух, как у евнуха, — бессмысленное лицо.
И вдруг этот человек сказал:
— А может, и не врали. Визиря, примечай, нету.. Визирь, может, в походе. Никто не говорил, что сам он…
Мухаммед-Султан не дослушал, проехал, а хотелось бы вернуться, узнать: «Что сам он? Что он сам?..»
Но возвратиться было нельзя, а спрашивать неизвестного проходимца невозможно, и Мухаммед-Султан с досадой подумал о нём: «Примечает!»
После говорливой толчеи выехали к Рисовому базару. И хотя здесь отовсюду звенели железом о камень, тесаками, топориками, гремели тяжестями, на больших скрипящих катках переволакивали тяжёлые серые камни, но людских голосов почти не слышалось, и после базарного гомона здесь, казалось, стояла величественная тишина.
«Зима, а им ничто!» — удивился Мухаммед-Султан, хотя знал, что строительство соборной мечети не велено прерывать ни на один день, ни на один час.
Под узкими, как карнизы, навесами сидело на поджатых ногах длинной ровной чередой множество мастеров. Одни искусно, опытной рукой обтёсывали плитки аспидного мрамора, другие вбивали отдельные буквы или надписи в такой же мрамор, третьи вырезали хитроумные узоры на глиняных плитках, четвёртые делали какие-то свои работы, позвякивая острыми топориками.
По одежде мастеров видно было, сколь различны их отчие земли. Кого-кого только не было тут! Приведённые сюда из различных походов, а то и нанятые из дальних стран, лучшие мастера со всего света. И никто из них не смел поднять голову и разогнуться: надсмотрщики неслышными шагами прохаживались позади с гибкими прутьями в усердных руках. Но и в таком уничижении дружно и прилежно работали мастера: любимое дело было для них усладой, уводило их мечту прочь от этого мира, где властвовали недремлющие стражи, не умевшие ни мечтать, ни творить. Царственно, надменно прохаживались стражи и не знали, сколь ничтожна их власть над теми, кто может воплощать свои мечты в любимом деле. Не переговариваясь, понимали мастера один другого, когда надо было обменять затупившийся тесак или в чём-то помочь друг другу. Мухаммед-Султан, глядя на них, думал: «Палка надсмотрщика всех их соединила, всех направила на одно дело, все народы тут, как один, свершают то, что задумано дедушкой! Палку надо крепче держать, смотреть зорче».
Мухаммед-Султан впервые видел, как послушно и неутомимо работают слоны. Могучие, пригнанные из Индии, ещё украшенные алыми или жёлтыми индийскими ремнями, некоторые с коваными запястьями на задних ногах, они шли один за другим, девяносто пять слонов, громыхая тяжёлыми цепями, неся огромные брёвна или плиты, покорные воле хилых темнокожих индусов, восседавших на их просторных холках.
В надлежащем месте слоны бережно опускали свою ношу и, мотнув головой, будто с облегчением, поворачивали назад, отправляясь за новой ношей к длинному поезду арб, подвозивших, одна вслед за другой, плиты из каменоломен, с гор, где ломали, кололи и обтёсывали камень каменотёсы из Армении, из Азербайджана, из дальних горных стран, соревнуясь со здешними, коренными, и опыт, накопленный многими поколениями мастеров в разных концах земли, здесь соединялся в одно большое мастерство.
За городскими стенами раскинулись, как воинские станы, поселения различных ремесленников, пощажённых завоевателем для усердного труда и отовсюду сведённых к Самарканду. Люди лепили себе мазанки или ставили шалаши, но в память завершённых победоносных походов этим поселениям уже были даны названия славнейших городов мира — Дамаск, Шираз, Багдад, чтоб Самарканд между ними сверкал, как алмаз в окружении изумрудов.
Весь этот народ в ту зиму без отдыха трудился на строительстве соборной мечети, ибо Тимур велел завершить её к своему возвращению, хотя ни он сам, ни зодчие не ведали, вернётся ли он весной, проходит ли годы. И Мухаммед-Султан понимал: случится ли промедление в строительстве, оплошают ли мастера, многим придётся отвечать за это, не будет поблажки и правителю.
Мухаммед-Султану давно следовало побывать здесь, но сборы в поход на монголов отвлекали его. И теперь, глядя на весь этот труд, на сотни работающих людей, на вереницы слонов, на бесконечный обоз арб, Мухаммед-Султан не мог понять, где ядро всего этого, верно ли свершается весь этот необозримый ход работ.
Не дожидаясь, пока перед ним предстанут главные зодчие, с возрастающей тревогой он сам поехал к старикам, которым дедушка поручил здесь хозяйничать.
Услужливый надсмотрщик, отбросив свой прут, поспешал перед конём царевича, между складами кирпичей, каменными плитами, грудами брёвен, рядами рабочих. Конь еле пробирался, часто оступаясь на тропе, где и пешеходу нелегко было пробраться.
Мухаммед-Султан следовал за вожатым, не отставая и не заботясь о своей свите, вынужденной протянуться длинной цепью, ибо ехать приходилось по одному, а спешиться никто не смел, когда правитель так ловко направлял своего коня между всеми преградами, словно где-нибудь в горном проходе.
Свита, протянувшаяся перед глазами множества чужеземцев, потеряла свою праздную, торжественную значительность. Виден стал каждый всадник, и от каждого требовалось умение усидеть в седле, а лошади спотыкались, артачились, могли ткнуться мордой в переднего всадника. Прервав работу, все строители и стражи молча следили, как проезжали один за другим такие знатные, а сейчас такие растерянные вельможи Самарканда.
Увлечённых игрой в шахматы ходжу Махмуд-Дауда и Мухаммеда Джильду приезд правителя застал врасплох. Выронив ладью, Джильда кинулся к верхнему халату, но подумал, что сперва надо надеть чалму, потянулся к лежавшей наготове скрученной чалме. Он схватил её за конец, и она вся, как проснувшаяся змея, вдруг развернулась во всю длину упругого шелка.
Ходжа Махмуд-Дауд, не снимавший ни чалмы, ни халата, первым оказался у стремени и помог царевичу спешиться.
Эти двое старых вельмож, много раз получавшие от Тимура трудные и опасные задачи, имели много власти, и царевич побаивался их. Но и они знали, что Тимур прочит этого внука своим наследником и, если Тимур смертен, этот внук станет властен над жизнью всех соратников и вельмож своего деда. Зачтёт ли он дела, совершенные для деда? Не пора ли выслуживать доверие внука: дед — далеко, а этот — вот он!
Мухаммед-Султан раньше не замечал в этих двоих такого почтения, такой угодливости и лести.
Он слушал их, усаживаясь на удобном помосте, откуда видны были строители, арбы, слоны, и присматривался: «Как раболепствуют! Видно, совесть не чиста! Что-то тут не так!»
Здесь приятно пахло какими-то домашними яствами и дымком от жаровни. Взглянув в ту сторону, откуда долетал дымок, царевич приметил, как трудился повар, свежуя подвешенного барашка. Повар рукояткой ножа так усердно отбивал шкуру от туши, что и не заметил, как прибыл сюда правитель.
А Махмуд-Дауд, приметив взгляд Мухаммед-Султана, растерялся: «Не затем они здесь, чтоб барашками тешиться: сохрани бог, не сказал бы царевич самому повелителю, что они тут в шахматы играют, барашков жарят, а дело, мол, делается само собой, не по их усердию!»
— Барашек вот… степной, пришлось прирезать.
— Заболел?
— Как? Почему заболел?
— А если не болел, почему прирезали?
Махмуд-Дауд совсем смутился:
— Да вот… жарить.
— Ну, ну! — согласился Мухаммед-Султан и спросил: — Справляетесь?
— Тяжело. Трудимся. Везде надо поспеть…
Наконец Джильда кое-как намотал чалму на голову и подсел к ним.
Но не успел он сесть, Мухаммед-Султан поднялся:
— Покажите мне. Как там работы?
Может быть, не столь ясно открылось бы ему величие дедушкиного замысла, не случись тут одинокого повара, столь углублённого в своё дело, будто кругом была пустая степь.
Теперь он понял, что уже нельзя уехать отсюда, не рассмотрев этого строительства. Только теперь он понял, как оно обширно, сложно и как много значения придаёт ему Тимур, если столько сил здесь соединил, если всё накопленное во многих походах, и свою индийскую добычу, кинул сюда, на созидание сей мечети. Пока так, воочию, он не видел этого, царевич считал строительство соборной мечети одним из многих больших строительств Тимура. Сейчас перед ним впервые открылась истина, — всё предыдущее зодчество было лишь испытанием мастеров, подготовкой опыта. Только сейчас Мухаммед-Султан это понял, хотя ещё не мог сказать, что ему открыло глаза: множество ли тружеников, обширность ли пространства, занятого людьми, длина ли стен, определивших величие будущего здания, высота ли этого места…
Идти по двору пришлось с оглядкой, обходя ямы извести, кирпич и мусор. Кое-где ещё рыли землю для бута, а рядом уже высились стены, уже каменщики сводили своды над рядами келий, где разместятся паломники, ученики или бродячие дервиши. На свежие стены накладывалась изразцовая облицовка, и в промежутке между стопами запасных кирпичей, из-за стоймя составленных нетёсаных брёвен, уже вспыхивали там и тут глазури поливных кирпичиков или мелкие узоры расписных плиток.
Но глазурные облицовки ещё не соединялись и казались лишь клочьями голубого ковра, наспех накинутого на свежие стены.
Мухаммед-Султан, щурясь, пытался понять будущую высоту этих стен, по этим клочьям угадать весь изразцовый убор, представить весь облик, всю ширь и всё величие могучего здания, как оно задумано дедушкой. Только теперь Мухаммед-Султан понял замысел Тимура: поставить посреди своей столицы мечеть как воплощение всей своей огромной державы, сложенной из мелких частиц воедино. Ставил мечеть усердием многих народов, языков и вер во славу единой, истинной веры, трудом разных народов, но во славу единого владыки.
Царевич подумал: «Твердыню мусульманской веры творят язычники и христиане. Тем и очистится перед богом дедушкин меч от всякого пятнышка!» и сказал Джильде:
— Много уже сделано, а что выйдет, никак не разгляжу.
— Сейчас! — ответил Джильда. — Пожалуйте, пойдемте.
Они дошли до середины двора, где под низеньким навесом на широкой доске стоял медный поднос, а на подносе что-то такое было накрыто расшитым покрывалом. По очертаниям покрывала царевичу показалось, что на блюде лежит баранья тушка, запечённая к пиру.
«Потчевать меня, что ли, будут?» — удивился Мухаммед-Султан.
Но тут явился главный зодчий, маленький человек с круглым румяным лицом, обрамленным чёрной пушистой бородкой.
— А ну? Что там? — кивнул царевич на поднос.
Зодчий, глядя на Джильду, взялся за покрывало короткими толстыми пальцами, но покрывала не снял, а сказал:
— Прежде послушайте меня.
Мухаммед-Султан нахмурился: не было такого обычая, чтобы ремесленники, воины или слуги медлили, когда их спрашивают. Мухаммед-Султан не знал, что этот хорезмиец достраивает Белый Дворец в Шахрисябзе, что Тимуром поручено этому хорезмийцу присматривать за строительством мечети хаджи Ахмада в Ясах, что некогда этого мастера бережно, как ценную добычу, вывезли из развалин Ургенча, что уже в третий раз Тимур доверяет ему осмыслить облик величайших из своих строений, — что все три величайших здания в землях Тимура строятся по замыслу этого коротышки с толстыми, как у повара, пальцами.
А хорезмиец говорил:
— Здесь, господин, покрывалом покрыт лишь кирпич того здания, что, как пята, придавит всю эту площадь и, как гора, здесь возвысится. Чтоб увидеть это, надлежит мысленно умножить в одну тысячу раз то, что я открою. Надлежит мысленно увидеть над этим кирпичом сияние небес, солнечный свет; когда полуденные лучи белы, и стены сего здания заблистают серебром, а поутру и вечером, когда лучи багряны, стены засверкают золотым отливом, а в лунную ночь замерцают, как бы гора жемчужин, насыпанная до небес. Мысленно, проницательным взором души, надлежит дополнить то, чего недостаёт бездушному камню, жалкому прообразу того, что увидит здесь Повелитель Вселенной, когда остановит своего победоносного коня на этом месте. Вот, великий господин, смотрите…
Он сдёрнул покрывало, нетерпеливо и опасливо, как с невесты в ночь обручения, и представил правителю образец, по коему строится это здание.
Подойдя вплотную к подносу, Мухаммед-Султан понял, как величественна будет эта мечеть, ибо соотношение всех частей было умно рассчитано, каждая часть казалась значительной, а соединившись, все они усугубляли величие здания.
Мухаммед-Султан, наклонившись, рассматривал и купола, и все четыреста восемьдесят столбов, со всех сторон обступавших двор; увидел дверцы бесчисленных келий и входов, даже мраморные плиты, покрывшие всю ширь двора, и среди двора — мраморный водоём для омовений.
Мухаммед-Султан придал себе строгость, заметив перед молитвенной нишей крошечного, как рисинка, человека, склонённого в молитве, и назидательно сказал:
— Этого незачем… Грех, когда смертный изображает божье творение… Коему…
Но зодчий заметил, как трудно правителю вспомнить то место из шариата, где записана эта истина, и поспешил объяснить:
— Он мне нужен, чтобы соразмерить рост человека с размером здания. А грешен не тот смертный, который соразмеряет творение божие, но тот, который изображает его. Не так ли, великий господин?
— Истинно так.
— Я помнил это и велел это сделать христианину; он и ответит перед богом!
— Истинно! — согласился Мухаммед-Султан.
Когда он шёл к лошади, за ещё невысокими стенами мечети он увидел почти законченные стены бабушкиной мадрасы и не без насмешки сказал Мухаммеду Джильде:
— Великая госпожа скорее вас строится!
— У неё свои строители: её зодчие сменяют людей дважды в день: едва одни соберутся на отдых, приходят другие, отдохнувшие. А нам и отдохнуть некогда, мы без отдыху трудимся.
— Однако откуда же она изразцы берёт? Такие же, как у вас! У неё своих мастерских нет. Покупает?
Джильда пожал плечом и отмолчался, но правитель снова спросил:
— Покупает? А у кого?
Приметив, что старик побледнел и отвернулся, Мухаммед-Султан подумал: «Узнаем!» Но тут же вспомнил, что узнавать, пожалуй, уже некогда: надо спешить в поход, не до изразцов теперь!
На обратном пути, подъезжая к себе домой, Мухаммед-Султан словно заново увидел начатые свои заветные постройки и вдруг удивился: «Как они ничтожны». Они никогда не казались ему такими до нынешней поездки на Рисовый базар: «Тесные дворики, убогие кельи. Что за мадраса, что за ханака… А мечталось…»
И недружелюбно подумал: «Дедушка на дожди не глядит, строит; а я дожди пережидаю, срамлюсь!»
И захотелось поскорее уйти прочь, уехать отсюда, — пропало желание продолжать то, что уже казалось ему никчёмным, что, казалось ему, не удивит дедушку, а вызовет у старика лишь покровительственную усмешку при взгляде на строительные потуги внука!
«Ехать надо. Поход, победа — это дело; это главное. А строить гоже лишь, как играть в шахматы, на досуге… На досуге… Не ладится игра, всех слонов и коней долой с доски! Долой с доски!»
Въехав к себе, он сразу же отпустил спутников, позвал ключарей и велел складываться, отбирая те вещи, без коих в походе не обойтись: запасные халаты, сёдла, праздничное оружие — то, что надо уложить, увязать, навьючить уже не на верблюдов, а на лошадей, чтобы всё это было у него под рукой.
Визирь Худайдада, идя к правителю, по своему пристрастию к хорошим лошадям, не прошёл мимо навеса, где всегда стояли наготове засёдланные лошади.
Закинув за спину руки, не глядя на раболепие конюхов, визирь прошёлся мимо гордых лошадей, кивавших головами, будто они одобряли визиря и ободряли его.
— А чтой-то нынче кони не столь нарядны! — заметил, будто подумал вслух, Худайдада, не останавливаясь.
Конюхи услужливо отозвались:
— Велено запросто седлать. К дальней дороге.
Услышав это, Худайдада спохватился и, помрачнев, забыв о лошадях, повернул к покоям правителя.
Отмахиваясь от вельмож, медливших разойтись после поездки, изъявлявших визирю своё почтение, Худайдада прошёл прямо к Мухаммед-Султану.
Царевич присматривал, как рабы старательно укладывали его запасную одежду в тиснёные кожаные кабульские сундуки, и ворчал:
— Плотней клади, не то халаты в пути помнутся!
Визирь имел право входить к правителю в любое время и в любое место, кроме женских покоев.
Но этим правом визирь пользовался лишь при важнейших вестях или при нежданных событиях и тревогах. Появление Худайдады насторожило Мухаммед-Султана.
Опустив лоб, Худайдада ждал, чтобы остаться вдвоём. Мухаммед-Султан потоптался на тонких, обтянутых узкими голенищами ногах и, не желая прерывать сборы и укладку, отвёл визиря в боковую комнату.
Свет сюда проникал лишь сверху, из-под потолка, через маленькое, как отдушина, оконце. В тусклом свете лицо правителя визирю показалось синевато-бледным, хотя ещё не было сказало тех слов, от которых Мухаммед-Султан мог побледнеть. Помолчав в раздумье, Худайдада вздохнул:
— Вьючитесь?
— А что?
— Опоздали.
— Кто? Как?
— Мы, господин. Нынче утром наш проведчик гонца пригнал; опоздали мы, отстали.
— Из Султании? От дедушки?
— Это бы что! Из Ферганы, господин. Да уж и не из Ферганы, — из Кашгара. Мирза Искандер обскакал нас, пока мы тут мудрили. Наскрёб, где ни есть, отрядишко, тысяч в двенадцать, да и махнул по монголам. А те, как мы и знали, никаких нападений не опасались, все кинули, да и ушли в степь. Теперь мирза Искандер уж назад идёт, к себе в Фергану. Такого страху дал степнякам, не скоро очухаются. Отряд свой оставил в Кашгаре, а сам потихоньку назад идёт. Потихоньку идёт из-за большой добычи, — тяжело везти.
— Как же это? А? Как же это он? Кто его пустил туда? А?
— Сам. Собрался, да и айда! Полководец!
— Да его надо за это!.. Я дедушке скажу!
— Сказать надо. Надо и самим себя показать.
— Догонять монголов?
— Зачем? С них уж брать нечего. Всё взято. Надо мирзу Искандера поучить. Как, мол, смел? Как это без спросу, без согласия? Как так?
— Что ж мне, седлаться да ему навстречу скакать?
— Зачем? Свою честь надо блюсти. Сами сидите здесь. Меня посылайте. Я сам управлюсь как надо. По правилам великого государя, как в Султании, сподвижников кверху задом, а самого воителя за шиворот да сюда: винись, вымаливай пощаду! А добычу его отберём: «Не льстись на чужое!»
— А что ж Ашпара! Я уж сложился!
— Ашпара теперь ни к чему.
— Надо сказать, чтоб остановились, чтоб дальше не шли, шли бы назад. Теперь они могут здесь понадобиться.
— Уж я их остановил: уж я послал к ним. Иначе как можно? Так ехать мне, что ль?
— В Фергану?
— Где встретится. Хорошо б их застать на походе, пока они ничего не чуют. Как они на степняков, так мы на них: цап-ца-рап!
— Что ж, поутру поезжайте. Возьмите войска побольше и поезжайте.
— Зачем мне много? Ежели мне мало будет, я из его ж охраны к себе возьму. Они там все меня знают, кто ж ослушается? А утра мне ждать некогда, сейчас и пойду.
— Время к ночи!
— И не в этакой тьме хаживали.
— А скрутить их надо покруче.
— Мирзу я сюда приведу, с ним сами беседуйте. А с остальными там побеседую. Ежели случится, круто закручу, ничего?
— И тех, кто, может, в Фергане отсиживается, а мирзу подбивал на поход на этот, и тех…
— Большой крик подымут.
— Пускай!
— У Великого Повелителя слышно будет!
— Пускай! Они его спросились?
— Нужен ваш указ. Моя рука твёрже станет.
— Велите написать! Я печать приложу.
Мухаммед-Султан не любил писать сам. Ему казалось, что почерк у него нехорош, и слог груб, у писцов складней выходило.
Следом за Худайдадой царевич вышел в покой, где уже стояли сундуки, скреплённые попарно для вьючки.
Домоправитель, втайне гордясь своей расторопностью, поклонился:
— Всё как приказано, великий господин.
Мухаммед-Султан не сразу его понял. Постоял, припоминая, будто что-то очень давнее, о чём говорит слуга. И вдруг, словно проснулся, быстро сказал:
— Довольно!
— Чего?
— Разберите да разложите всё по местам.
Он шёл, сам не зная, куда же теперь идти, с чего начинать. Так наполнены были эти дни, ни минуты не было свободной, и вдруг стало делать нечего.
Он сошёл во двор, прошёл под голыми деревьями к своим безлюдным новостройкам.
Быстро темнело, и в сером небе, торча кверху какими-то палками, плетёнками, стояли тёмные, сырые недостроенные стены.
Холодный ветер, низкие белые облака на аспидном небе, — кругом было неприютно.
Мухаммед-Султан ходил, озираясь: никого нет, тихо, безмолвно…
«Как на кладбище! — подумал он. — Как на кладбище!»
Он замер, когда вдруг услышал за своим плечом голос:
— Печать, господин.
— Что? Какая такая?
Он обернулся и понял, что это стоит Худайдада, протягивая ему узкую полоску бумаги.
Мухаммед-Султан пошарил за поясом, где в складках, подвязанная к концу кушака, затаилась именная печать правителя самаркандского.
— Написали?
— Угодно выслушать?
— Нет, поезжайте! Мне скорей с мирзой поговорить надо. Остальных… покруче: хороший жеребец от табуна не отобьётся, а какой отбился, того на племя не берегут. Вот, держите!
Мухаммед-Султан приложил к бумаге печать, с трудом присматриваясь в сумерках, на месте ли она приложена. Так и не разглядел, но идти домой, к свету, не хотелось: в сумерках легче быть повелительным со старым визирем. А Худайдаде было по душе, что молодой правитель приказывает так твёрдо.
«Чем больше строгости от меня требует, тем больше воли мне даёт! Чем строже мне приказывает, тем больше на себя берёт: повелитель с меня спросит, а я правителем заслонюсь. Говори, говори, построже говори!..»
Но Мухаммед-Султан вдруг замолчал, а потом порывисто, нетерпеливо отпустил визиря:
— Ну, поезжайте!
Он снова остался один; услышал, как за стеной проскакали всадники: визирь уехал со двора.
Тогда потихоньку он побрёл к дому, думая: «А всё ж надо послать в Ашпару, к Мурат-хану, спросить, как там, всё ли в порядке, не надо ли чего воинам, не ветшают ли крепости. А то я строил-строил… Землю пашут ли? Я туда переселил целую тысячу земледельцев, чтоб у крепостей свой хлеб был, а как они там хозяйствуют?»
Стало совсем темно. Проходя мимо караульни, царевич услышал Аяра, гонец рассказывал о Герате:
— Там мирно живут, царственно…
Из темноты Мухаммед-Султан увидел своих слуг, сидевших вокруг тлеющего очага. На всех были опоясанные чекмени. У порога наготове лежало несколько перемётных сум, чем-то набитых.
«В поход собрались, а похода-то и не будет»! — с досадой вернулся он к своим мыслям, уходя в дом и слыша, как Аяр в раздумье повторил:
— Царственно…
В одной из комнат Мухаммед-Султан наткнулся на опустелые сундуки: видно, слуги не успели их вынести, но ему показалось, будто кто-то укоряет его за то, что сундуки пришлось опорожнить. Он рассердился и закричал домоправителю, чтоб сундуки отсюда выбросить, а слуг из караульни прогнать.
С мотыгой под мышкой сгорбившийся пешеход проталкивался через самаркандский базар; шёл неторопливый, но и не медлительный, такой, как и многие тысячи здешних жителей, создавших и прославивших свой знатный город.
День был свеж и ветрен.
Улица, просохнув, снова окаменела, и крепко стучали туфли пешеходов, когда Мухаммед-Султан, прислушиваясь к базарному говору, ехал на строительство соборной мечети, а ретивые скороходы расталкивали народ, расчищая проезд правителю.
Прижав к груди мотыгу, прохожий отвернулся к стене, чтобы пропустить всадников, и никто из них не полоснул нагайкой невежу, повернувшегося к правителю спиной, когда надлежало склониться в поклоне, а прохожий и не знал, как яростно взглядывали на него иные из всадников, как сжимали вдруг рукоять нагайки, но неуверенно опускали руки: никто из них не решился показать свою власть при Мухаммед-Султане, никто ещё не знал его обычая, все только ещё присматривались к правителю.
Так и проехали. Прохожему, видно, невдомёк было, кто это ехал, но, глянув вослед свите, он сощурился, не то с усмешкой, не то с хитрецой.
Он вышел в Кузнечный ряд и в переулке, в зарядье, остановился перед раскрытой мастерской Назара.
В мастерской никого не было: заболел Борис.
Борис сидел на постели, согнувшись, сжав на животе руки, и жаловался Назару:
— Всё от тутошней воды. Не могу с ней свыкнуться. Как глотну её натощак, так она будто камень во мне. Отвердеет в нутре, а потом жжёт меня, всё жарче, всё жарче. Будто я не воды, а кипятку глотнул. Ой, дядя Назар, сладка самаркандская водица, да не по мне.
— Полегчает, отпустит…
— Ох, отпустила б она меня отселе; нашей бы, волжской хлебнуть. У нашей и вкус-то, как сдобный калач; стерляжья вотчина! А тут и хлеб будто из глины: жуёшь — хрустит, хочешь проглотить — к дёснам липнет. Отпустила б она меня, а, дядя Назар?
— Не моя воля.
— Вот то-то и оно… А то от глотки до брюха как кол забит. Что ж это такое? Разогнуться и то боязно: не стало б тягчее.
— Крепись: нам ещё много ковья на переков положено.
— Ох, скоро сам стану железом на этакой наковальне.
Назар вдруг приметил, что кто-то его ждёт в мастерской, и, уходя туда, ответил Борису:
— Один ли ты под молотом? Другие крепятся ж!
Он вышел к посетителю, приглядываясь: где-то видел его, но где? И спросил:
— Тебе чего?
— Возьми вот мотыжку, отбей. Отбей, пожалуйста: вишь, затупилась. А похода на Ашпару не будет, так что золото пускай у тебя полежит. Когда нам казна понадобится, я за мотыжкой к тебе приду, только сперва отбей её, пожалуйста. Она у тебя спокойней полежит, неприметней. На, возьми, а то затупилась. Будь здоров.
И пошёл прочь.
Когда костлявые ноги заказчика застучали по дороге одеревеневшими от времени туфлями, Назар спохватился: «Сказать бы, нет тут никакой казны, чего, мол, мелешь?» Не успел сказать, заказчик свернул к рядам и пропал: по рядам много шло всякого люду. Так и пропал, словно всё это приснилось. Назар встревожился: «Нехорошо! Ведь что вышло? Я смолчал — и, значит, признался: у меня, мол, казна; знаю, мол, про какое золото слово молвишь! Как это нехорошо вышло!..»
С досадой кинул мотыжку в угол и задумался: «Где я его видел? Не в Синем ли Дворце на дворе? Там разный народ, там…»
Но вспомнил и успокоился: «Он ведь приходил, когда они мне свою казну сдали. С тем… с кривой бородой. Что ж это я сразу его не опознал…»
Он поднял с пола мотыжку, почесал пальцем по лезвию и улыбнулся: «Её и отбивать нет нужды, она и не затуплена!»
Вернувшись к Борису, Назар сказал:
— В поход наш супостат сбирался, да отдумал. Остался дома сидеть.
— С чего ж отдумал?
— Повремени, выведаем.
Подошла Ольга.
— Полдень вам!
— Полдневать? — откликнулся Назар. — Самая пора, а то я уже наковался. Ты как, Борис?
— Мне есть не во что: всё нутро водой забито.
— Ешь! Каша воду выжмет.
Борис задумчиво спросил:
— А как выведаем? Надо б скорей.
— Про что?
— С чего это он поход отдумал?
— А что?
— На монголов ведь шёл. Как ни кинь, они Золотой Орде опора. То думал по опоре рубануть, то отдумал. То бы нам облегченье вышло, а так монголы, как прежде, спокойны: «Тимур, мол, всю силу за собой увёл, с этой стороны опасаться некого, можно за это время и на Москву набежать».
— Ты, я вижу, сметлив стал! — одобрил Назар. — Что ж теперь делать?
— Надо нашим дать знать: побереглись бы.
— Лежи. Я схожу, скажу. А то я уж подал весть: «На монголов, мол, ополчаются». Теперь той вести отбой дадим, остережём. Возьму замочек, какой поладней, снесу, покажу товар соседу.
— Каша холодает, — упрекнула его Ольга.
— Вернусь, поем. Время людей не ждёт, голубушка.
Вздев на указательный палец, как перстень, светлый медный замок, чтоб был на виду, Назар понёс его через весь Кузнечный ряд в дальний Гончарный конец.
Встретился писец кузнечного старосты. Спросил у Назара:
— Далеко ль?
— Заказ понёс. Вот он, не угодно ли взглянуть, почтеннейший.
Писец занялся замком:
— Хитро! Как же его отпереть?
Назар неторопливо разъяснил любознательному грамотею, как надо запирать и как отпирать.
— А кто таков заказчик? Кому понадобился такой запор? Что за этим запором храниться будет?
— Хозяйское дело: что под замок положит, про то сам и станет знать. Не угодно ли обзавестись подобным изделием?
— А вправе ли кузнец сам торговать? Чем наши купцы займутся, если мастера сами и торговать начнут?
— Ни заказы брать, ни своё ремесло сбывать нам от повелителя запрета не было. Кто задолжал купцам, кто от купцов сырьё берёт, у тех свои счёты. А я волен, хлеб не из чужих рук ем. Про то вам небось видно из ваших записей.
— Есть ли запись на ваш товар, не помню. Занятен замочек. Надо бы его на моей двери испытать.
— Найду для вас.
— А цена?
— Со своим человеком дорожиться грех. Я вам так принесу: не откажитесь от душевного дара.
— За дар благодарствую. Приму!
— Порадуйте тёмного человека.
Отвязавшись от недоверчивых взглядов писца, Назар для отвода глаз потолкался по людным переулкам, пока добрался до гончаров, посмеиваясь: «Обошлось! И кому заказ несу, забыл спросить, посулу обрадовался. Недорог грамотей!»

 

Назад: Пятнадцатая глава СУЛТАНИЯ
Дальше: Восемнадцатая глава КАРАБАХ

mar koti
фыфыаа