Книга: Тамерлан
Назад: Десятая глава САД
Дальше: Двенадцатая глава МАСТЕРА

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СУЛТАНИЯ

Одиннадцатая глава
ЦАРЕВИЧИ

 

Мухаммед-Султан, простившись с Тимуром в Бухаре, вернулся с Худайдадой, своим визирем, в Самарканд и ранним утром подъехал к городским воротам.
По осеннему небу, вытянув свои гусиные шеи, летели облака, и солнечный свет то загорался на нарядах горожан, вышедших встречать молодого правителя, то вдруг тускнел.
Начальник города Аргун-шах взял узду царевичева коня и по коврам, устилавшим дорогу, ввёл правителя в городские ворота.
Мухаммед-Султан спешился. Навстречу ему шла его семья — мать его Севин-бей, жёны, сын Мухаммед-Джахангир, маленькие, затейливо разряженные дочки.
Стоя среди семьи, Мухаммед-Султан принимал подарки от встречающих.
Аргун-шах подарил ему девять коней под ковровыми чепраками, вытканными в Шахрисябзе. Сын — девять белых китайских ваз, расписанных птицами, летящими или притаившимися среди растений и гор. Вазы были почти того же роста, как и мальчик, но он настоял, что сам вручит их отцу.
Крепко стискивая тяжёлый фарфор слабенькими руками, путаясь в голубом, обшитом золотом длинном халате, он каждый раз, отдав подарок, низко кланялся отцу.
Этого правнука по желанию Тимура назвали в честь отца — Мухаммедом, в честь деда — Джахангиром. Тимур хотел, чтобы оба имени напоминали о прямой линии от прадеда к правнуку, сын наследника когда-нибудь сам наследует власть над безропотным миром: «Пусть и в именах будущих владык мира вечно живёт слава моей семьи, на страх тем, кого ещё нет на свете, тем, которые народятся для повиновения нашему могуществу, непреклонному, несокрушимому, вечному».
Старшины торговых сословий положили перед правителей лучшие на своих товаров.
Звездочёты преподнесли ему благоприятный гороскоп, суливший скорое одержание победы над противником.
Когда старейший из звездочётов замогильным голосом читал ему гороскоп, Мухаммед-Султан то поглядывал по сторонам, то досадливо почёсывал щёку.
Аргун-шах, знавший царевича с младенчества, знал и его привычку: если почёсывает щёку, значит, чем-то недоволен, чего-то ждёт, чего-то ищет.
«Чего? — тревожно думал Аргун-шах, продолжая беспечно и восторженно улыбаться тонкими губами. — Или… кого?»
И наконец улыбка его расплылась по всему лицу: «А! Его… его!»
Но тотчас он снова задумался: «А при чём гороскоп?»
Мухаммед-Султан перестал почёсывать щёку и, не глядя на подносимые дары, опустил глаза.
Другие вельможи, исподволь посматривая на нового своего правителя, гадали, о чём бы тут мог думать Мухаммед-Султан, что сулит его дума народу, над которым теперь Мухаммед-Султан стал полновластен. Надолго стал полновластен, на всё то время, доколе Повелитель Мира пробудет в новом большом походе, а если старый повелитель не вернётся, — навсегда.
Долго длилась встреча. Говорились изысканные приветствия, подносились дары за дарами. Едва слуги убирали одни дары, на ковре возникали новые.
Наконец Мухаммед-Султан поклонился всем, сказал милостивые слова и, подхваченный десятком рук, поднялся в седло.
Теперь он ехал впереди. Следом за ним — сын Мухаммед-Джахангир. Следом за Мухаммед-Джахангиром Аргун-шах, возглавивший самаркандских вельмож.
Позади всадников следовала в расписных повозках семья Мухаммед-Султана, а за повозками вели дарёных коней и длинная вереница слуг несла принятые подарки.
По обе стороны улиц, базаров свисали ковры, расшитые ткани и покрывала. На крышах играли свирельщики, барабанщики, трубили трубачи, пели певцы…
Издалека завидели Мухаммед-Султана каменщики, клавшие мадрасу на его дворе. Со стен им было видно, как ехал он там, внизу, будто на игрушечном коне, будто вырезанный из бумаги. Как игрушки в бродячем китайском балагане, следовали за ним цветистые всадники, топорщились кверху то ли бунчуки, то ли знамёна. Посверкивала сталь, вспыхивало золото.
Ненадолго их заслонил от каменщиков купол Рухабада, но вскоре, совсем уже близко, шествие показалось вновь.
— Прибыли! — сказал сухой, гибкий, голый по пояс старик, хватая подкинутый ему снизу тонкий, звонкий кирпич.
— Дождались! — ответил другой каменщик, ловко кладя кирпич в ряд, на известь.
— Хозяин! — сказал, хватая очередной кирпич, сухой старик.
Другой каменщик, положив и этот кирпич на известь, выровнял его рядом с прежним и, стукнув по кирпичу кулаком, чтоб плотнее лёг, подтвердил:
— Прибыл!
Но снизу уже снова подкинули кирпич; мерный бесперебойный лад труда не оставлял времени на разговоры.
Снова взлетел кирпич, и снова, не глядя, схватил его на лету сухой старик и подал каменщику.
За тем, чтоб строители не сбивались с порядка, недремлющим оком надзирали безмолвные стражи с длинными, гибкими прутьями в руках.
Наконец Мухаммед-Султан покинул гостей и, пока они рассаживались в большой длинной зале под высоким расписным потолком, вышел со двора и пошёл через сад к строительству.
Один Аргун-шах шёл за ним вперевалочку, прихватывая полы раздувающегося халата.
— А скажите-ка… — проговорил, не оборачиваясь, Мухаммед-Султан, но, не договорив, усомнился: «Удобно ли спрашивать?»
Аргун-шах, преодолевая одышку, поторопился догнать царевича, чтоб слышать ясней.
— Что-то я не заметил мирзу Искандера.
Аргун-шах даже остановился от неожиданности: «Угадал я, угадал! Его-то он и высматривал, когда гороскоп читали! Его, его!..»
— Здоров ли? — снова проговорил царевич.
— Здоров он, здоров. Да он ведь позавчера уехал. Ещё позавчера, да.
— А знал, что нынче я приеду? Что я приеду нынче, он знал?
Аргун-шах удивился, как жёстко звучит голос царевича, как у деда! При деде царевич так не говорил. И, оробев, Аргун-шах не посмел покривить душой.
— Ещё бы!
— Знал?
— Едва вы из Бухары выехали, тут уже все знали!
— И уехал?
— И уехал, да.
Они подошли к узкой нише ворот, от коих по обе стороны ставились две башни, ещё едва поднявшиеся над уровнем ниши.
Перед воротами царевич остановился и свежими, отдохнувшими за поездку глазами поглядел на изразцовый узор. Изо дня в день глядя, как клали здание, он не мог понять, хорошо ли оно. Теперь взглянул, как бы впервые это увидел, и остановился.
Обагрённая октябрьскими ветрами листва сада будто расступилась, дабы не затмевать небесной лазури ворот. Узоры свивались в гроздья, в соцветия и казались вплавленными в голубой воздух, рядом с плотной, словно выкованной из тяжёлой меди, листвой осени.
Мухаммед-Султан, сутулясь, неподвижно стоял на тонких ногах, туго обтянутых высокими сапогами, прикидывая, не оплошал ли в чём мастер.
Аргун-шах, замерев позади царевича, не глядел на новое зданье. Он глядел на царевича: что-то в нём изменилось. Так же сутуловат; так же, но по-иному. Прежде казалось, что сутуловат он от почтения к деду, от послушания, от скромности. А нынче — не то. Нынче, кажется, сутуловат он так, будто пригнулся, примериваясь, приглядываясь, прислушиваясь; пригнулся, как воин, перед тем как разогнуться для удара. Иной он какой-то нынче, с прежним несравним. И Аргун-шах, попятившись, одёрнул свой халат и, разгладив бороду, распрямился.
Не оглянувшись, царевич через забрызганный известью порог вошёл во дворик.
Заметив царевича внизу под собой, сухой старик сказал, перекидывая кирпич каменщику:
— Вот он!
Каменщик тоже взглянул и остерёг старика:
— Гляди, дядя Муса!
— А что?
— Ему на голову не ур…
Не надо б было говорить под руку! Подкинутый снизу кирпич ткнулся в пальцы старого Мусы, полетел назад и стукнулся у самых ног царевича.
— Эй! — крикнули снизу.
— Кто это? — проревел, вскакивая на стену, страж.
Размеренный лад кладки смешался.
По крутым ступеням Мусу сволокли вниз, а место его тут же занял другой строитель.
Во дворе его уже ждали нижние стражи и, чтоб не тревожить царевича, поволокли виноватого за стену.
Аргун-шах вздрогнул и метнулся от неожиданности, услышав рядом столь знакомый жёсткий голос Тимура:
— Ремня!
Аргун-шах быстро глянул по сторонам. Откуда он? Нет, его тут не было. Это сказал Мухаммед-Султан.
Аргун-шах ещё попятился и застыл поодаль, всё больше робея перед царевичем, больше, чем робел перед Тимуром: о Тимуре Аргун-шах всё знал. Знал, когда он опасен, и знал, как уберечься от опасности. А тут надо было сперва приглядеться.
Аргун-шах подумал: «Счастье, что мне первому из всех в Самарканде далось это понять: не так-то он прост, этот царевич. Впрямь наследник Тимура! Ой, не прост!»
О Мухаммед-Султане давно знали: он в походах строг. Ему Тимур сорок тысяч войска давал, когда он заслонял царство от кочевников, когда строил крепости и подновлял старые на севере, по реке Ашпаре. Ещё пять лет назад, двадцатилетним царевичем, прошёл он с немалым войском через весь Иран, к берегам Персидского залива, взыскать с богатого острова Ормузд дань и недоимки от Мухаммед-шаха Ормуздского. Царствуя на острове, закрытом ото всех врагов морскими волнами, богатея на торговле между Ираном, Индией и Китаем, перепродавая амбру, жемчуг, алые шелка и пряности, Мухаммед-шах накопил на своём острове несметные сокровища, уверенный в их безопасности. Но, едва прослышав о приближении Мухаммед-Султана, он выслал ему вперёд дань за год, триста тысяч динаров, и поклялся выплатить все невыплаты за прежние годы, отдав в счёт долга немало золота, вьюки жемчуга и китайских тканей. Исполнив наказ деда, внук не пошёл дальше и вернулся довольный, что, не обнажив меча, устрашил Мухаммед-шаха на его неприступных островах. А не поспеши Мухаммед-шах, Мухаммед-Султан перешёл бы через море, сумел бы перейти, если так приказал ему дед.
Мухаммед-Султан не шевельнулся, когда увидел, что зодчий, строящий эти стены, идёт к нему.
Зодчий Мухаммед-бини-Махмуд, исфаханец, хилый, седой, с очень маленьким лицом и очень большими круглыми лиловыми глазами, остановился и как-то странно, не то вздёрнув плечо над головой, не то уронив голову под плечо, поклонился.
Но Мухаммед-Султан не ответил, продолжая неподвижно стоять и осматривать уже высокие стены мадрасы и всё ещё далёкую от завершения ханаку.
— Долго кладёшь! — сказал царевич.
Зодчий не ответил, а снова так же странно поклонился.
— Всегда вход ставят выше смежных стен. А у тебя он… ниже?
— Вровень, господин. Не ниже.
— Никто не говорил, что так хорошо.
— И не было бы хорошо. А мы башни воздвигаем. Они поднимутся и означат вход. К тому ж стены украшены скупо, а вход изукрашен. Тем и хорош.
— В Иране так не ставят.
— Нет, господин. Не ставят. Я это здесь понял, от здешних мастеров. От отца я познал зодчее дело. А здесь научился сочетать зодчество с украшением стен. Хорезмийские мастера научили.
— Без украшений какое же зодчество!
— Излишние украшения затмевают зодчество, господин. Мало украсить бедно будет; лучше уж вовсе не украшать. Много украшений — за красотой наружной не увидишь ни силы, ни тяжести самих стен. В древних, заветных стройках украшений не клали, глазурей не знали, резьбы опасались. Кое-где проведут черту резьбой и замрут. Замрут и глядят — любуются линиями сводов, самою кладкою, спокойствием гладкой плоскости. Там одним пятнышком глазури всё величие здания запятнать можно. Одно это пятнышко в глаз полезет, заслонит всё здание. Нет ни пятнышка в древних зданиях в родных моих местах, а глаз не оторвать. Вот я и мучился тут. Как быть: ту заветную красоту сюда перенести приказано, но и украсить её глазурями, мозаиками, резьбой. Долго я бился: как уберечь заветную красоту под украшениями? Долго мучился, долго бился, пока нашёл. Чтобы ни туда, ни сюда, а как на весах стали бы, удерживая друг друга, тяжёлые стены и лёгкий узор.
— Так-так, — говорил, словно себе самому, царевич.
— Есть такая красота: разум дивится ей, спеша разгадать, как удалось её воздвигнуть? Разум дивится, а душа спит. А есть простая красота, ясная, разуму нечего в ней постигать, а душа перед ней ликует, как соловей перед розой.
— Так-так, — словно к чему-то прислушиваясь, повторил царевич.
— Иное лицо разукрашено алмазами, редкостными подвесками, тюрбанами, завитками, а само мертво. На украшения глядишь, а лица под ними не замечаешь. Серьгами любуешься, а от лица глаза отводишь с досадою: «Эх, жалко мастера, — для кого работал?» А то встретишь иной раз: никаких украшений нет, ни особой красоты, а глаз не отведёшь, — смотрел бы и смотрел бы, дивясь, радуясь, всей душой ликуя. А ведь наше дело, господин, в том и есть: создать из камня подобие этакого лица, чтоб оно без украшений и без особой красоты прельщало глаза человеческие.
— Так-так, разговорчив ты! — рассеянно ответил Мухаммед-Султан.
И царевич покосился на незавершённую стену, за которую перед тем увели провинившегося старика каменщика.
Там стоял один из стражей, отирая полой халата раскрасневшийся лоб.
— Ну? — повернулся к нему царевич.
— Всыпали, господин.
— Не слышно!
— И не услышишь. Стиснул зубы и перемолчал. Перемолчал, пока били.
— За то, что молчал, дай ему ещё столько же.
— Чего?
— Ремня!
И с досадой Мухаммед-Султан пошёл к строительству ханаки.
Невдалеке от ханаки кончали рыть обширную, глубокую яму, и, слева, в глубине, каменщики уже укладывали по её краям кирпичную стену: строили склеп и гробницу над древней могилой, с незапамятных времён притулившейся здесь, где из века в век строились и перестраивались усадьбы вельмож и царевичей. То придвигались к могиле дворцы, то рушились, а могила оставалась.
Новые дворцы ставили на новых местах, а у могилы насаждали сады. Так в последние годы она оказалась в глубине Мухаммед-Султанова сада, увенчанная знаменем, полинявшим на солнце, и волосяным бунчуком, откуда весной птицы выдёргивали волосы для гнёзд. К обветренному, обветшалому своду надгробия изредка приносил кто-нибудь из жителей то красивый обломок кирпича от давно исчезнувших зданий, то витые рога горных козлов, то пожелтелый кусок мрамора с непонятной вековой надписью, на память о прочитанной здесь молитве, хотя давно позабылось имя того, кого некогда опустили в эту могилу.
Мухаммед-Султан, стоя над краем ямы, смотрел, как мягко поддавалась земля круглым мотыгам землекопов, как время от времени в синеватом слое земли попадались то какие-то истлевшие кости, то глиняные черепки, неведомо как попавшие в этакие недра.
— Смотри, могилу не разори! — предупредил царевич десятника.
— Я и то им говорю: раскопались, размахались, а рыть надо исподволь, место святое.
— И кто там похоронен? — вступил в разговор Аргун-шах.
— Кто бы ни был! — ответил царевич.
— Очень уж стара могила. Не дай бог, прежде арабов засыпана. Тогда что ж…
— А что?
— Да какой же это святой, если до арабов? Языческий?
— И в прежние времена живали святые люди.
— Живали, да не истинному богу служили, а невесть какому.
— Нынешний народ тут молится, и помогает! Значит, большой святой.
— Молятся. Гончары его чтут, заступником считают: он будто бы сыном гончара был. Ведь и деревьям молятся! В горах, сам видел, молятся, и помогает!
— Только б вера была. Это главное.
— Вера, да… — согласился Аргун-шах.
Они снова молчали, глядя вниз на землекопов.
— Ройте веселей! — сказал Мухаммед-Султан. — Я вам мяса пришлю.
И пошёл к дому.
Листья плавно опадали вокруг, иногда задевая за царевича, пока он шёл через сад.
Мухаммед-Султан вошёл в залу, полную гостей. Все сидели на коврах вдоль стен. Длинными ручьями тянулись узкие скатерти, уже покрытые грудами лепёшек, но гости не прикасались к еде, чинно и тихо беседуя в ожидании хозяина.
Едва он опустился на своё место, вслед за ним вошли его жёны и сели неподалёку, около двери. Вскоре вбежали слуги с блюдами, торопливо расставляя их под нетерпеливыми взглядами гостей.
Хозяин порывисто разорвал на части лепёшку и её нежные клочья подал Худайдаде, своему визирю, сидевшему рядом. Разорвал и другую лепёшку и, наконец, протянув к блюду руку, первым взял кусок мяса, предоставляя гостям потчевать друг друга, любезно упрашивать соседу соседа первым приступить к трапезе.
Принесли вино. Наливая полную чашу, виночерпий подавал её царевичу; царевич подзывал гостя и подносил ему в знак особой чести. Став на колени, гость принимал чашу из рук царевича, пил её до дна, и гости кричали, одобряя пьющего:
— Эгей!
— Э, брат Аргун-шах!
— До дна, до дна!
Так Мухаммед-Султан подносил вино старшим из гостей, одному за другим, — пьющих ободряли. Выпив, гость отодвигался, чтобы уступить место следующему, и никто не смел не допить большой чаши, — в этом была бы обида хозяину.
Только женщины, приняв безучастный вид, лишь изредка тихо переговаривались между собой и смотрели на пир, как на зрелище, нарочито глухие и слепые к разговорам и развлечениям мужчин.
Севин-бей, сидя неподалёку от Мухаммед-Султана, присматриваясь к сыну, радовалась: он не был столь жаден к вину, как её муж Мираншах, — пил изредка и понемногу. Её развеселило, когда один из гостей подошёл к Мухаммед-Султану. Задумавшийся о чём-то, ещё совсем трезвый, царевич спохватился и прикинулся подвыпившим.
Только мать, всё время следившая за ним, могла уловить это притворство. Она сдержала улыбку, но эта проделка сына очень осчастливила её: если смолоду он так держит себя, значит, и впредь не оплошает, — тот, кто хочет подчинять других, не должен подчиняться ни хмелю, ни страстям, ни пристрастиям.
Слуги вносили новые и новые блюда. Пахло жареным мясом, луком, уксусом. Стало шумно.
Темнело.
Зажгли десятки светильников. Многие из гостей разбрелись по ближним комнатам. Рабы стелили им на полу одеяла; свернув под голову халаты или подоткнув подушки, некоторые отлёживались, дремля или лениво переговариваясь.
Один гость, приподнявшись над подушкой, спросил у лежавшего рядом старика:
— Не слышали, про мирзу Искандера он не спрашивал?
— Пока молчит.
— Мирза Искандер ещё не знает его!
— Знал бы, дождался бы: пил бы сейчас за здоровье правителя, беседовал бы. Правитель наш в дедушку!
— Как это понять — не дождался, не встретил; будто заяц от волка, шмыгнул, да и прочь. Видно, совесть не чиста?
— Что-нибудь таит на душе!
— Таит, а что?
— Посмотрим.
— Посмотрим: то ли заяц от волка, а может, волк от зайца!
— Как, как?
— Соскочил с дороги, да и притаился за бугорком. Ждёт, пока заяц ему бок подставит.
— Бывает и так.
— Бывает! Да только, гляжу я, правитель наш не из таких, чтоб бок подставить. А?
— Бог его знает. Да…
Мимо лежавших прохаживались другие гости, искали, где бы самим прилечь, прислушивались…
В большой зале зарокотал бубен, — сперва мелкими россыпями, вызывая плясуна.
Вышел поджарый плясун, длиннолицый, с узким лицом, будто сплющенным на висках, туго затянутый в короткий полосатый халат; пошёл плавно на лёгких ногах, поблескивая мягкими сапожками.
Бубен загудел глухо, томно.
Некоторые из гостей поднялись с одеял, вернулись в большую залу, собрались в дверях.
Мухаммед-Султан протянул руку, и ему подали нагретый над костром богатый бубен, сверкнувший перламутром и горячими искрами рубинов.
Все смолкли, когда пальцы царевича забились о гулкую кожу бубна.
Он хорошо играл.
Он играл с младенческих лет, странствуя среди воинов вслед за дедом. Играл на пирах и наедине, если на душе становилось тоскливо. Его учили старые бубнисты Самарканда, Азербайджана, Ирана.
Тонкие, длинные пальцы бились о бубен, и казалось, он выговаривает какие-то слова, кого-то умоляет, настаивает, уступает, смиряется. Вот, рокочет далёкая река. Конница идёт по степи. Надвигается враг или встречный ветер. Конница переходит на рысь. Враждебные силы сталкиваются, две силы. И вот одна глохнет, отходит, затихает; другая резво продолжает свой путь.
Восторг гостей рванулся в таком гуле восклицаний, что пламя светильников заметалось, будто весь свет выражал бурный восторг царевичу.
А он, одушевлённый возгласами хмелеющих гостей, снова поднял над головой бубен, и снова, будто уговаривая кого-то, то настаивая, то уступая, томно зарокотала тугая кожа.
И опять гости ободряли его жгучими возгласами.
Умолкнув, Мухаммед-Султан неожиданно заметил прижавшуюся к нему маленькую девочку. Он провёл усталой ладонью по её тёплой щеке, на минуту закрыл всё её маленькое розовое лицо своей узкой мягкой ладонью и строго сказал:
— А теперь иди спать. Иди, Уга-бика!
И она повиновалась, печально потупившись.
Вскоре и он встал и вышел. За ним ушли его жёны.
Над городом уже сгустилась глубокая осенняя ночь, но пир продолжался: звенели струны дутаров и голоса славных певцов, плакали свирели и рокотали бубны…
Но в небольшую комнату все эти звуки пира доносились глухо. Здесь Мухаммед-Султан остывал от песен и вина, привалившись к подушке. Будто лениво, будто с неохотой он подробно расспрашивал двоих простых, неприметных людей о мирзе Искандере, — как он тут жил, пока в городе никого из царевичей не было, что делал, с кем встречался, какие вёл разговоры, почему и как вдруг собрался к себе в Фергану, покинув Самарканд, когда весь город готовился встречать своего правителя.
Эти двое — Кары Азим и Анис Кеши — небогатые люди, чем-то завоевавшие доверие Тимура, давно, ещё при жизни Омар-Шейха, были приставлены служить мирзе Искандеру, ещё когда мирза Искандер не очень твёрдо умел ходить по земле.
И когда они рассказали царевичу всё, что знали и помнили, дополняя друг друга, он отпустил их:
— Спросите на конюшне коней попрытче. Да не чешитесь, а скачите всю ночь. Чтоб завтра к ночи его настичь. Не то он заметит, что вас при нём нет. Скажите ему: потому, мол, отстали, что коней пришлось сменять; кони, мол, захромали. Либо что другое придумайте.
— А уж мы ему доложились, господин. Отпросились поотстать, чтоб семьям нашим на зиму припас запасти.
— Плохо придумали. Коли будет помнить, что семьи ваши тут, верить вам перестанет. Что за слуга господину, если семья слуги в руках у другого господина. Скажите ему: запасы, мол, запасать раздумали; велели семьям в Фергану сбираться. Так верней будет.
— Так верней, господин, — истинные слова.
— А я и без ваших семей до вас доберусь, коли оплошаете. От меня вам некуда…
— Истинные слова, господин.
— То-то!
И обоим проведчикам послышался голос Тимура в твёрдом голосе Мухаммед-Султана.
Отпустив проведчиков, Мухаммед-Султан пошёл обратно к гостям. В тёмном переходе он наткнулся на десяток женщин, таившихся в этом закоулке и торопливо чем-то занимавшихся, звеня украшениями.
Правитель схватил двоих за руки:
— Вы что здесь?
Одна так сильно закашлялась от испуга, что отвалилась куда-то к стене, а другая, что-то отбросив, смело ответила:
— Нам сейчас плясать, господин. Ждём, когда позовут.
Её смелость не удивила его: прежде он не раз выказывал расположение к её красоте.
— Избаловалась!
— Нет, господин, — проголодалась.
— А твои подружки?
— От самого рассвета не присели. Ничего не ели весь день, к пиру готовились.
— Где ж теперь раздобыли?
Его снисходительные вопросы ободрили её, и она призналась:
— Своровали, когда рабы объедки от вас выносили. Больше сил не было. Едва на ногах стоим, а ещё плясать позовут.
— Так; косточки глодали?
— Косточки, господин.
Ни слова не сказав ей, он пошёл дальше.
— Он ласковый! — сказала, когда он отошёл, успокоившаяся плясунья. Чего его бояться? К нам же придёт, когда озябнет.
— Ласков, я знаю; когда к нам ходит, ласков, а когда от нас уйдёт, опасайтесь его, девушки! — ответила густым голосом широкобровая аравитянка Разия.
Перед входом в залу правителя ждал дворцовый есаул. Мухаммед-Султан прошёл было мимо, но остановился:
— Там… эти плясуньи.
— Десять лучших, господин…
— Эти самые. Завтра их раздай всех. Рабам, на расплод, куда-нибудь за город, на виноградники. Пора им работать, — избаловались.
— Истинно, господин.
— Только до утра помалкивай, не то сейчас плохо спляшут. Пускай веселей пляшут. До утра не тревожь. Избаловались!
Есаул поклонился, а Мухаммед-Султан отправился трезвой походкой в большую залу. Но едва свет коснулся его лица, он поник и вошёл в залу вялыми, нетвёрдыми ногами, пробираясь к своему месту, и снова отвалился на подушки, слушать певцов, пить вино.
Мирза Искандер быстрей бы ехал, но арбы с жёнами и поклажами не могли угнаться за нетерпеливым царевичем. Он оставлял обоз — сотню рабов и слуг и две сотни воинов из охраны, а сам скакал вперёд по дороге, чтобы неприметней скоротать столь тягучий путь.
Он скакал с двумя-тремя вельможами до каких-нибудь тенистых деревьев, до харчевни, повисшей над прохладной водой, усаживался там до времени, пока нагонят его арбы, что-нибудь ел или пил со всеми вместе, а затем отправлял весь свой поезд вперёд, а сам оставался ещё подремать или поговорить на привале, потом торопливо шёл к лошадям и снова скакал, теперь уже догоняя своих; недолго ехал с ними рядом, а то и пересаживался с седла под навес арбы, но вскоре опять перебирался в седло и снова уезжал вперёд до новой остановки.
Мирзе Искандеру шёл шестнадцатый год, и Тимур отдал этому внуку Фергану, но притом велел помнить, что на всё время, пока в Самарканде будет править Мухаммед-Султан, все земли Мавераннахра, всё Междуречье, от реки Аму до реки Сыр, подчинены Мухаммед-Султану, а с теми землями и вся Фергана.
Дядьке царевича, носившему звание атабега, приказано было остерегать Искандера от поспешных поступков; вельможам, приставленным к этому царевичу, надлежало помнить, что воля и власть Мухаммед-Султана непререкаемы.
Но мирзе Искандеру не сиделось в Самарканде; пока не было Мухаммед-Султана, он развлекался в загородных садах, ездил на охоту, любил проехаться перед народом через базар, чтоб каждый человек мог полюбоваться им, внуком повелителя, оказавшимся в ту пору единственным царевичем внутри самаркандских стен. За долгие годы не случалось такого, чтобы в течение целых трёх недель в Самарканде единственным из внуков Тимура был пятнадцатилетний мальчик, ещё не успевший стяжать себе славы ни в одной из битв.
Мирза Искандер был вторым сыном Омар-Шейха, второго из сыновей Тимура. Его старший брат, Пир-Мухаммед, тёзка Джахангирова Пир-Мухаммеда, находился теперь в Иране, неподалёку от деда, — правителем городов Фарса.
Мирза Искандер часто думал о славе и могуществе своего деда, прикидывал, столь ли он велик, как великий Александр Македонский, Искандер Двурогий. Царевич читал «Александрию», историю Искандера Македонца, хорошо её помнил и часто задумывался, не настало ли время и ему, Искандеру Ферганцу, совершить подвиг и разгласить своё имя по просторам мира. Но пока ещё слишком велико было могущество деда, на долю внука не оставалось даже щели, чтобы начать что-либо великое.
Узкое лицо, близко друг к другу сдвинутые глаза, рыжеватые брови, сросшиеся над переносицей, — всё это не было величественно, но царевич рассчитывал, возмужав, обрести ту достойную внешность, какую удалось ему разглядеть на нескольких добытых у менял древних серебряных деньгах, где, полустёртое, угадывалось лицо Македонца в рогатом шлеме.
Искандер прогуливался по Самарканду, устраивал пиры и гулянья в царских садах, спеша запомниться народу, приучить к себе город Самарканд, пока там никого не было выше его. Он спешил проявить щедрость и великодушие, расточая дары, для коих посягал на припасы из садовых амбаров, но к запасам из дворцовых кладовых не имел власти прикоснуться.
И когда пришло известие, что Мухаммед-Султан выехал из Бухары назад, мирза Искандер, сожалея, что столь кратковременным оказался его разгул в Самарканде, медлил прервать это счастливое времяпрепровождение. Однако встретиться с глазу на глаз с Мухаммед-Султаном не желал: чем бы он смог оправдаться перед правителем, если правитель потребует отчёт о проведённом здесь времени, если спросит, как смел он столь настойчиво требовать и столь жадно брать подношения от купцов, столь весело одаривать вельмож и приятелей, столь бесцеремонно похищать на пиры приглянувшихся горожанок и столь же бесцеремонно забирать на охоту приглянувшихся чужих лошадей.
Разве поймёт Мухаммед-Султан, что не по своей вине мирза Искандер доселе не совершил великих подвигов, хотя готовность к подвигам давно созрела в душе мирзы Искандера.
Разве поймёт придирчивый Мухаммед-Султан, что не из-за недостатка отваги, а из-за её преизбытка, лишь до той поры, пока судьба не подвигнула его на подвиги, мирза Искандер тешит себя шалостями!
Дабы увильнуть от докучливого разговора и опасных объяснений с Мухаммед-Султаном, за два дня до его возвращения мирза Искандер не без сожаления покинул Самарканд. Теперь он ехал, радуясь, что впереди его ждёт Фергана, где власть его полна и сладостна, ибо там не будет никого, перед кем пришлось бы отвечать за свои поступки и решения.
Он проехал бы этот путь скорее и Мухаммедовым проведчикам труднее было бы его настичь, если б вдруг не случилось неожиданной задержки: нарядная арба, где ехала старшая жена царевича; арба, обитая тысячами мелких медных гвоздиков с причудливыми, как цветы, шляпками; арба, увешанная тяжёлыми армянскими коврами, такая богатая и нарядная, вдруг накренилась набок, и расписанное самаркандским мастером колесо хрустнуло и рассыпалось.
Царевна успела выпрыгнуть, хотя и вывихнула при этом ногу. А сама арба, ударившись или неловко перекосившись, вся развалилась.
Это было бы забавно, если б не случилось среди дороги в малолюдных местах, где с одной стороны громоздились горы, а с другой — каменистые, пустые холмы. Только стаи жаворонков или перепелов поднялись с земли.
Туча сереньких птиц с неистовым щебетом и суетой покружилась над людьми и отлетела в сторону. Никого вокруг не было, и даже трудно было сообразить, откуда ждать или требовать помощи.
Мирза Искандер любил нарядные вещи, но о прочности их не любопытствовал, тонкая красота была бы оскорблена, думал он, если б он, как простой земледелец, ощупывал её прочность. Он прельщался красотой коня, не заботясь о его силе и резвости; очаровывался дворцом, если даже его складывали из глины, но умели покрыть искусными и пышными узорами; он мог превознести человека за ловкое слово, не задумываясь, ловок ли тот человек в своих делах.
Но в жизни мирзы Искандера разочарования случались редко: если кони оказывались слабыми, он пересаживался на других, дворцы разваливались лишь после его отъезда, бесполезные люди ещё не успели нанести ему непоправимого ущерба, а эта арба, которую без сожаления он отдал бы на дрова в Фергане, здесь так была нужна и так непростительно подвела хозяина!
Мирза Искандер рассердился.
Он рассердился на царевну, вопившую столь непристойно, словно она была простой девкой.
Он рассердился на мастера, делавшего арбу, но мастер остался в Самарканде.
Он рассердился на возниц, забывших, что в этих местах из гладкой земли то там, то сям торчат каменные зубья, как когти дьявола.
Атабег успокоил царевича и посоветовал поехать вперёд, арбы под охраной оставить на месте, добраться до ближнего селения, а сюда послать плотников.
В это время, нагоняя царевичев обоз, подъехали всадники — в сопровождении десятка воинов прибыли Кары Азим и Анис Кеши, задержавшиеся в Самарканде.
Прибывшие спешились и выразили мирзе Искандеру своё почтительное соболезнование по поводу непредвиденной задержки.
Мирзе Искандеру было не до любезностей. Он приказал всем вельможам следовать за собой и, не желая смотреть, как обозный костоправ тянет ногу вопившей от боли царевны, уехал вперёд.
Когда дорога пошла под уклон и повеяло прохладой, показались полуобнажённые ветки шелковиц и в их прозрачной осенней тени — светло-серые стены небольшой деревни.
Непрозрачная, но чистая, голубоватая вода текла по каналу куда-то вдаль. Над водой висел деревянный помост, застеленный старыми паласами. Какие-то старики сидели над водой, беседуя. Здесь и сошёл с седла мирза Искандер.
Здесь предстояло ночевать. К обозу послали плотников, и поскакал гонец сказать, чтоб у разбитой арбы остался только возница с плотниками, а остальной обоз двигался бы сюда. Принялись устанавливать котёл; собрались жители поглядеть на прибывших.
Снизу, с берега, слышались голоса работавших людей и удары мотыг о землю. Там, отведя в сторону воду, десятки крестьян чистили дно большой оросительной канавы. В это позднее время, когда иссякли горные реки, а поля не нуждались в орошении, надо было подготовить по всей стране тысячи больших канав и сотни тысяч мелких канавок к весне.
Тимур строго следил, чтобы земли были орошены, обработаны, чтобы не пустовал ни даже малый клочок земли, если он мог плодоносить. Старосты отвечали головой за такой порядок в своих уделах.
Вытаптывая великие пространства цветущих полей и садов, заваливая развалинами городов и селений великое множество каналов на чужой стороне, Тимур требовал у себя в Междуречье постоянных забот о земле и о том, чтоб не покладая рук трудились земледельцы на его земле.
Лишь старосты да ветхие старики могли посидеть на паласе, а у крестьян не было на это времени. Много сил, много усердия требовала земля от крестьян, чтоб торговые города не нуждались в хлебе и чтобы двести тысяч воинов могли спокойно готовиться к походам.
— Ну, что делали в Самарканде? — спросил царевич у двоих прибывших, у Кары Азима и у Аниса Кеши.
Кары Азим ответил:
— Мы приглядывали, как там собираются вслед за нами семьи наши, господин.
— Надумали тащить за собой свои семьи?
— Надумали, господин.
— Зачем? Разве в Фергане мало красивеньких невест?
— За тех ещё надо платать, а за своих уже заплачено, господин.
— Я вам куплю! Хотите? Подарю!
— Благодарствуем, господин! — нерешительно поклонился Анис Кеши.
— Не хотите?
— Свои привычнее, господин.
— То и плохо, что привычны. Интереснее привыкать.
— Это царское дело, а мы простые люди, господин.
— Ну, как хотите! — пренебрежительно передёрнул плечом мирза Искандер и, отвернувшись от них, велел кликнуть повара.
Проведчики переглянулись: «Как легко обошлось!»
А поутру, когда осенний туман ещё застилал всю округу, снова двинулись к Фергане арбы мирзы Искандера, и снова он нетерпеливо вырывался вперёд, оставляя позади своих спутников.
Геворк Пушок вглядывался в дымную даль. Уже много дней караван неуклонно шёл к северу, узкой тропой через пустыню Усть-Урт.
Где-то впереди тянулся морской берег, но до моря было ещё десять дней пути, и только небо переливалось холодными, зеленоватыми волнами, словно в нём отражалось неприветливое Каспийское море.
Как всегда, купцы ехали впереди на ослах, а позади шествовали верблюды, на этот раз окружённые хорошей охраной.
Купцов было немного, да в караван невелик. Но хотя и немного собралось купцов, оказались они людьми разными. Случилось тут двое хорезмийцев от Ургенча. Двое большебородых, схожих между собой таджиков, ехавших только до приморского Карагана, всю дорогу беспокойно о чём-то шептавшихся, хотя повстречались они, по их словам, впервые. Было удивительно, что этих ранее друг с другом не встречавшихся людей звали, как принято называть двоих близнецов, — одного Хасаном, другого — Хусейном. Трое персов, торговавших в складчину, в тот раз волочили на десяти верблюдах хорезмийские ковры в Нижний Новгород; да ещё ехал неразговорчивый ордынец с бородой, росшей клочьями, в узком ордынском кафтане, в жёлтых сапогах с зелёными задниками. Этот товару вёз мало, жаловался:
— Знал бы, не ездил бы в этот Самарканд. Вёз-вёз кожи, а довёз, — хоть выбрасывай: не только что цены нет, а и своих денег не выручил, хоть вези назад. Какая это торговля? Купил мелочишку всякую, чтоб с пустыми руками домой не приходить, — разорился за эту поездку.
— И что ж такое? — сочувствовал Пушок.
— А то — брал в Булгаре кожи по тридцать, думал, как всегда, отдать в Самарканде по пятьдесят. Привёз, а их и по двадцать брать не хотят. Еле отдал по двадцать пять. Да и то сумасшедший старик подвернулся, — в кожах, вижу, толк знает, а платить нечем. Ну, раз другие жмутся, уступил этому. Ради бога, во искупление грехов, на счастье дал ему в долг на продажу.
— Что же за старик?
— Прежде он большими делами ворочал, да свалился, Садреддин-баем зовут. Не слыхали?
— Что-то такое… И помню и не помню. Каков он?
— Да так… костляв, как верблюжий скелет. А глаза мраморные.
— И помню и не помню. И что же, думаете, вернёт долг?
— Старый купец в торговле хитёр, в расчётах честен. А Садреддин-бай старый купец.
— Опасно доверяться людям!
— Да вы его знаете, что ли?
— Я же не самаркандский!
Исподтишка Пушок приглядывался к спутнику, — по всему виден ордынец, да что-то есть в нём не ордынское. Ордынцы всегда в Самарканде обновок накупают, в них и едут, а этот очень уж строго следит, чтоб всё на нём было ордынским, — видно, в Самарканд собираясь, из Нового Сарая запасное ордынское платье вёз на смену, чтоб, пообносившись за дорогу, снова в ордынское облачиться. Армяне тоже свою одежду блюдут, но и покупным не гнушаются, а этот жалуется на разоренье, а сам в свежем ордынском кафтане выехал, зелёные каблуки не стоптаны, и не видно, чтоб он сильно был огорчён своим разореньем: пустые слова для отвода глаз!
Но чем непонятнее был этот купец армянину, тем больше он привлекал его любопытство. Пушок то и дело оказывался с ним рядом, хотя разговор у них больше не клеился, хотя ордынец большей частью отмалчивался; всё же на стоянках они спали рядом, делились зачерствелым хлебом. Лишь изредка беседовали о торговых делах, о далёких базарах, куда хаживали сами или о которых слыхивали от приезжих купцов.
Более десяти дней прошло, как покинули они Ургенч, обнищавший, разорённый город, через который насквозь пролегала лишь одна улица, накрытая ради тени всяким хламом. И хотя такую улицу не всякий назвал бы базаром, но это и был ургенчский базар, некогда рассылавший своих купцов повсюду — к городам на Инде, к Ормуздским островам, на реку Днепр в Киев, и в суровый дальний Новгород, и в морской Трапезунт. Ныне там купцы вели убогую торговлишку, но торговля шла, ибо, как ни запутал караванные дороги Тимур, как ни перепахивал сохами ургенчские развалины, как ни засевал их в насмешку ячменём да просом, — просыпалась, поднималась прежняя торговля, ибо тут скрещивались древние, обжитые караванные пути, и не так-то легко их перепахать и засеять: человеческая память крепче крепостных кирпичей.
Десятый день шёл караван к северу.
Хотя и зовётся Усть-Урт пустыней, не пуст он и не одинаков — день ото дня менялся он, — то струились пески, кое-где поросшие седыми вершинками саксаула; то тянулась гладь твёрдых, плоских просторов, ровных как пол; то простирались унылые равнины, заросшие хотя и высохшей, а всё ещё голубой полынью. Кое-где зеленела трава, вылезшая после недолгого первого осеннего ливня, то снова пересыпались, то ли шипя, то ли перешёптываясь, лиловые пески.
Иногда показывались в песках стада баранов и коз. Лохматые псы, ростом возвышавшиеся над козьими стадами, кидались стаей на караван и напарывались на копья охраны.
Пастухи спрашивали с проезжих за жалкую козу или за рыжего горбоносого барана столько вещей в обмен, что купцам ничего не осталось бы из их товаров, согласись они на всём пути до моря на запросы пастухов. Но воины отбивали от стад потребное число скота, купцы с осторожностью выделяли пастухам кое-что из своих припасов — муку или зерно, и редко кто из пастухов бывал недоволен исходом этой мены, — нечего было выбирать этим кочевникам пустыни, месяцами не получавшим ниоткуда ни горсти зерна, ни ломтя лепёшки.
Теперь, когда дневные жары спали, когда дни стали легки для пути, на отдых располагались по вечерам, а в путь трогались на рассвете.
Когда случалось ночевать среди открытых равнин, выбирали места, где можно было верблюдов кормить неподалёку, — отпускать их вольно побаивались. Разводить костры норовили засветло, чтоб ночью на огонь не привлекать недобрых людей. Вьюки складывали в середине, а вокруг располагались воины охраны.
Нередко к стоянке подходили пастухи. Стояли и смотрели неподвижными глазами, будто окаменелые, как кто-нибудь из слуг раскатывал на разостланной коже тесто тонкими слоями, пока в котлах закипала вода, как резал тесто быстрым ножом на длинные, вроде соломы, полосы. А когда вода закипала, бросал тесто в котёл, кидал кусок курдюка, щепоть соли и накрывал котёл деревянной, потемневшей от жира крышкой.
Пастухам казалось, что, если б самим им довелось отпробовать этой сладкой пищи, все их болезни миновали бы, усталость позабылась бы; с такой едой жили бы они по двести лет на земле.
Но из купцов никто не предлагал пастухам отпробовать из кипящих котлов, а если и давали кому чашку этой похлёбки, то лишь сперва выторговав за безделицу козлёнка или овцу: пища осёдлых людей была неведома и соблазнительна кочевникам, и, видя, как варится в котле тесто, они, словно опьянев, становились сговорчивы и податливы на любую мену.
Иной раз на купеческие и воинские котлы глядели такие суровые люди из-под овчинных высоких шапок, сами из-за недостатка в тканях покрытые шкурами, что и при крепкой охране купцам плохо спалось.
Более десяти дней так шли от Ургенча. Более десяти ночей так спали в пустыне Усть-Урт. И снова поднимались, вьючились и трогались в путь, впереди ещё оставалось десять дней пути по Усть-Урту до Мангышлака, а там, на морском берегу, в Карагане, надо было перегружаться на парусные бусы, плыть к устью Волги по морскому пути — в Астрахань.
А там, в Астрахани, став на подворье, оглядеться, послушать новости, погостить.
Так шли купцы древней торговой дорогой, ночуя то под низкими сводами келий на постоялых дворах, то под открытым небом пустыни.
Оставался один переход до большого караван-сарая, где можно было хорошо отдохнуть, пересмотреть, переложить товары, сменить больных или ослабевших верблюдов. И как всегда бывает, когда уже брезжит желанный, безопасный покой, на душе у всех стало веселей, спокойней. Уже не казались страшными проходившие перед вечером пастухи с большим стадом пыльных рыжих овец.
Спутники долго разговаривали, сидя у тлевших сучьев саксаула, пока караванщики стелили для купцов ковры и постели. Наконец прошли к вьюкам, составленным вместе, осмотрели, хорошо ли эти вьюки стоят, достали запасные одеяла: по ночам стало свежо, а перед утром случались и заморозки.
Персы улеглись вместе, по другую сторону вьюков, а Пушок, ордынец и двое таджиков — на большом плотном ковре ордынца.
Перед рассветом Пушку почудился какой-то стремительный конский топот. Армянин проснулся и приподнял голову: снилось или в самом деле проскакал кто-то?
Степь была молчалива, но рядом с собой Пушок услышал, как странно клокочет горло ордынского купца. Видно, во сне это клокотанье претворилось у Пушка в конский топот.
«Как спит!» — подумал Пушок, поправил чекмень, сползший в ногах с одеяла, упруго протянул ноги поглубже в тепло, наслаждаясь, как ему уютно в такую свежую, тёмную осеннюю ночь; глубоко вздохнул, радуясь холодному душистому степному воздуху, и снова сразу заснул.
Его растолкали на рассвете.
Он не успел испугаться, увидев над собой нескольких воинов из охраны. Стояли и персы, мелко дрожа от холода, сжимая руки на животе, сутулясь и глядя странными глазами через Пушка.
Пушок обернулся к ордынцу и замер: голова ордынского купца откинулась от груди, как крышка от чернильницы, а из разрезанного горла уже перестала течь кровь. Тонкая тёмная струйка достигла одеял Пушка, и Пушок, вскочив, отдёрнул от неё свои одеяла.
Один на таджиков — Хусейн — тоже проснулся, но лежал, поднявшись на локте, а другого — Хасана, укрывшегося одеялом с головой, расталкивали, как только что растолкали Пушка.
Весь этот день воины осматривали окрест всю степь, погнались за пастухами, взглянуть, нет ли среди них опасного человека. Но кругом сияла пустая, безлюдная степь, где далеко вокруг можно разглядеть всякого человека, если б там был хоть один человек.
Лицо Пушка за один день похудело: ведь совсем рядом с ним спал этот ордынец!
«Господи, господи, как тут режут!» — подумал Пушок и ёжился, чувствуя себя нездоровым, будто опять, как летом, залезает в него лихорадка.
Староста каравана приказал отложить в сторону и проверить вьюки и все вещи ордынца.
Их осматривали, и со слов старосты один из персов переписывал их:
— Узорочье шёлковое, индийское — двести кусков. Гладкий шёлк, тоже индийский, — сто двадцать. Жемчуга индийского, розового… Надо б свешать. Достань-ка безмен…
Пушок слушал длинный перечень товаров, оставшихся без хозяина, удивлялся:
«Ну?.. Говорил, разорён. Вон сколько вёз! И ведь что вёз? Ткани индийские, узорчатые, как и у меня. Шёлку гладкого сто двадцать, — и у меня сто двадцать! И жемчуга столько же точь-в-точь! Будто мой товар меряют! Откуда ж он его взял? Неужели оттуда же? От Тимура же? Где ж бы ещё он достал этот товар? На базаре этого ещё не было! От него! Видно, много нас от него ходит. Я пошёл на Булгар, на Москву; этот шёлк шёл до Сарая. Видать, по всему свету нас рассылает. А каково идти с этим товаром, о том не думает!»
Оставалось ещё девять суток степного пути до моря. А там море, — тоже неспокойный путь. А там, за Астраханью, другая дорога, не столь глухая и оттого ещё более опасная.
Пушок топтался вокруг людей, ожидая, что вернутся воины, приведут злодея, и тогда станет спокойней, когда увидишь злодея в лицо.
Но как ни искали, никого в степи не нашли. На земле не оказалось никаких следов, хотя песок сохранил бы их до рассвета, — ветра не было.
На ордынце всё оказалось цело, даже заветный мешочек с деньгами, торчавший из-под головы, хотя и пропитался кровью, остался цел.
Пушку столь нездоровилось, что хотелось вернуться, лечь где-нибудь у тёплого очага на постоялом дворе, чтоб низко над головой нависали крепкие каменные своды, чтоб дверь была на крепком запоре…
Но впереди было ещё девять суток пути, воины осматривали своё оружие и отстать от них, остаться без охраны было страшно.
Караван поднимался, и Пушок пошёл к своему ослу.
Тимур всё дальше уводил войска на запад.
Шли по ночам, чтобы не изнурял воинов дневной зной, долго державшийся в том году, несмотря на осеннюю пору.
Тимур ехал, как всегда, вслед за передовыми отрядами, крепко сидя в седле, склонившись вперёд, нетерпеливо глядя в тёмную даль, словно сквозь ночную тьму уже видел всё то, на что случится смотреть при дневном свете там, впереди.
Следом, обрастая день ото дня присоединявшимися по пути отрядами, шла конница.
За конницей шла пехота.
За пехотой тяжело тащился огромный, растянувшийся на многие версты обоз, бережливо хранимый сильными отрядами джагатаев.
За обозом шли со своими юртами и скотом, как на кочевье, семьи джагатаев. Джагатаям дозволялось отлучаться к семьям и даже идти вместе с ними, присматривая за своим кочевым хозяйством, за стадами. Здесь чинили платье почти на всех воинов, стирали бельё, квасили кумыс, чтоб, продвигаясь в чужие земли и в незнакомой, чужой земле, все воины Тимура чувствовали себя в войске, как в отчем краю, как на родной земле, на какую бы землю ни ступило всё это необозримое войско.
Воинам было привольно в походе, — с них не взимали податей, их не изнуряли трудом, никого не казнили без строгого разбора, — войско было тем местом, где бесправные, забитые нуждой и хозяевами люди становились сыты и мечтали о добыче, о золоте, о пленниках, о своих лошадях, о дорогом халате, о сытой жизни после возвращения домой.
Не земледельцы, привыкшие к своему клочку земли, а проголодавшиеся бездельники, отбившиеся от работы горожане, искатели лёгкой жизни уходили из нищих родных лачуг в далёкий поход, на чужие города кидались самоотверженно, спеша первыми навалиться на чужое достояние.
Скрипели колеса арб. Всхрапывали лошади. Позвякивало железо.
Едва останавливались на отдых, ловкие, исполнительные воины быстро расчищали площадки для юрт и шатров. Тысячи рук хватались ставить палатки, нарядные, богатые — для цариц, плотные войлочные — для джагатайских семей, лёгкие полосатые — для воинских десятков.
Где ещё на рассвете простиралась пустая степь, где вольно стрекотали кузнечики да кружили коршуны, вдруг вставал обширный, пёстрый, шумный город.
Купцы протягивали плотные паласы над разложенными товарами. Возникал базар, тесный и крикливый. Усаживались важные менялы. Тихо присаживались на корточках похожие на сытых коршунов ростовщики, выглядывали тех, кто принесёт им добро в заклад или под большую лихву займёт денег, выставив троих поручителей: если и поразит должника меч врага, ростовщик взыщет своё с поручителей. Торговались, спорили, расхваливали товар. Звенели медью, хваля самаркандские изделия.
Степное солнце нагревало груды дынь и арбузов, медь и железо, куски шелков и мягкой домотканины. И ко всему, ко всякому товару, тут же приценивались, примеривались покупатели, на досуге и от безделья бравшие многое из того, на что не было спроса в городе, что понадобилось в походе. Даже и то брали, что и не надобилось, но соблазняло воинов, словно щёголей, вышедших на праздничное гулянье.
Ремесленники располагались в том порядке, как размещались они на городских базарах, — шорники рядом с седельниками, медники неподалёку от кузнецов. Но воинские кузнецы ставили свои наковальни отдельно — ковать коней, править оружие.
Под котлами загорались костры.
Тысячи дымов вытягивались к небу.
Людские голоса, звон наковален, конское ржанье, стук тесаков по брёвнам, мычанье стад — всё наполняло окрестность, и чужое, незнаемое место казалось давным-давно обжитым и родным.
Маленькие царевичи выбирались из арб.
Слуги подводили им засёдланных коней.
Охрана окружала их и сопровождала, а они ехали между рядами шатров и палаток, будто по городским улицам, пока не выбирались куда-нибудь к пустынным холмам или выжженным безлюдным раввинам, пускали коней вскачь и наслаждались простором и привольем.
Иногда охотились, приметив стадо быстрых газелей, или пускали ловчих соколов и стрепетов, если поблизости оказывались болота, где в эту пору попадались ожиревшие осенние утки, доверчивые дочерна-синие лысухи или перепела с перелёта.
Если случалось, что на охоту выезжал весёлый Халиль-Султан, сопровождаемый своими охотниками, день становился праздником.
Любо было глядеть, как мчался он по степи, пригнувшись к седлу и, казалось, опережая коня своим стремительным, гибким телом, как стрела, рвущаяся с лука. А коней у него было много, один другого лучше, — они были его гордостью, ими он щеголял перед завзятыми конятниками, простодушно забывая, что не конями, а отвагой и чистотой души знатен не только перед знатью, но и перед десятками тысяч простых воинов.
Всего лишь семнадцатый год шёл Халиль-Султану, но младшим царевичам он казался бывалым, опытным человеком, и они втайне стеснялись его, считали лестным для себя ехать с ним рядом в походе ли, в степи ли на охоте.
При Халиле, казалось, степь оживала. Отовсюду вспархивала, взлетала птица; показывались газели или, протянув свои зеленовато-золотые тела, мчались прочь степные лисицы. На лис кидали беркутов, и случалось, одну, а то и двух лис удавалось добыть Улугбеку. Это бывали для него дни ликования. Добычу всех охот, будь то утка, дудак или газель, мальчик старательным почерком записывал на бережно хранимом листке бумаги, всегда лежавшем у него за пазушкой.
Раздолье в степи! Перед скачущими мальчиками вскидывались, красуясь, фазаны; тяжело, сердито подпрыгивали тучные дудаки.
Весело было стрелять газелей, мчась за ними следом, не чуя коня под собой, видя впереди лишь шустрые тоненькие ноги убегающей дичи. Как ни легки газели, текинский скакун Улугбека оказывался резвей и выносливей.
Какие-то скалы, слоясь, иногда придвигались к самой дороге, и тогда, спешившись, мальчики карабкались с луками наготове выгонять из-за камней голубых куропаток — кекликов.
Пока охотились, у бабушек поспевала еда, казавшаяся всегда вкуснее, чем дома, ибо её овевал свежий степной ветер, а воду для котлов брали из живых горных рек или глубоких степных колодцев. Вода оказывалась порой солоноватой, но придавала кушаньям непривычный привкус.
На коврах расстилались узорчатые скатерти. Услужливые рабыни окружали обедающих. Улугбек усаживался возле бабушки, великой госпожи, строго наблюдавшей за внуком.
На все дни пути, до длительных остановок, Улугбек и все младшие царевичи освобождались от занятий с учителями.
Иногда внуков вызывал к себе дед, и мальчики скакали, принарядившись, мимо отдыхающих войск, любовавшихся внуками повелителя и выглядывавших того из них, кто смышлёней и прытче и, может, будет когда-нибудь тоже водить войско в походы, захватывать новые земли, если к тому времени ещё останутся земли, коих не захватит Тимур.
Воины лежали на земле, потягиваясь, развалившись, или прохаживались, разминаясь после седла.
Ремесленники занимались своими делами, склонившись над шитьём или починкой, — шорники, седельники, сапожники.
Важно отправлялись на пастбище табуны развьюченных верблюдов.
Кое-где паслись верблюды под вьюками, когда поклажа не заслуживала особых забот.
Иногда стоянки продолжались лишь день, с утра до вечера, иногда длились дня по два.
Когда приближался вечер, трубачи поднимали над собой отливавшие закатом медные трубы.
И вскоре город в степи складывался, исчезал, словно видение.
Призрачный город исчезал, и опять простиралась до самого неба или до горной гряды извечная, пустая, сухая осенняя степь.
Ветер сдувал с недавней стоянки обрывки тряпья, верёвок, шерсть. И коршуны спускались к притоптанной земле, выглядывая объедки.
Лишь по дороге текли, как нескончаемая река, воины, обозы, караваны всё дальше на запад.
Ржали кони. Скрипели колеса арб. Угасал закат.

 

Назад: Десятая глава САД
Дальше: Двенадцатая глава МАСТЕРА

mar koti
фыфыаа