Книга: Тамерлан
Назад: Седьмая глава СИНИЙ ДВОРЕЦ
Дальше: Десятая глава САД

Восьмая глава
СИНИЙ ДВОРЕЦ

 

Мухаммед-Султан, едва Тимур отпустил его, уехал к себе, но в дом не пошёл, а велел постелить постель в саду на широкой тахте под деревьями: он мог ещё до свету понадобиться деду, а дед не любил ждать, когда кто-нибудь ему надобился.
Ночной воздух был свеж, влажен, тих. Но царевич много раз тревожно просыпался: то ему слышались глухие голоса с улицы, и он приподымался, прислушиваясь; то казалось, что в ворота стучат, и он сбрасывал одеяло:
«За мной от дедушки!»
Опять засыпал и опять вслушивался.
Было бы спокойней ночевать в Синем Дворце, да не хотелось летнюю ночь проводить в каменных стенах, с детства дед приучил их всех летними ночами спать в распахнутых шатрах, или под сенью деревьев, или в степи под открытым высоким небом.
Дед всех приучал летом кочевать с места на место, ночуя в садах ли, в степях ли, в долинах ли между гор, на берегах ли прохладных рек, в шатрах, окружённых сотнями других шатров, где размещались слуги, воины, приближённые или родичи.
Когда утренний порыв ветра колыхнул листву, Мухаммед-Султан увидел посветлевшее небо и пошёл к восьмиугольному водоёму, осенённому длинными ветвями плакучих китайских ив. С вершин до самой воды свисали их гибкие, как девичьи косы, ветки. Длинные узкие листья плавали в серой, прозрачной, холодной воде.
Пока он мылся, заворковали горлинки, и царевич снова встревожился: «Не опоздать бы!»
Но прежде чем пойти к своему ещё безмолвному, спящему дому, он прошёл по дорожке, вымощенной восьмиугольными плитками, к островерхому стройному своду новых ворот, сложенных из светлых, как тело, желтоватых кирпичиков.
Над глубокой нишей зодчий выложил цветную мозаику, и она казалась влажной и прохладной в этот ранний чае утра.
Через эти ворота Мухаммед-Султан перешагнул в каменный дворик, весь заставленный стопами свежих кирпичей, ящиками с известью, рядами изразцов, разложенных по всему двору в том порядке, как их уложат на стенах.
Здесь строилась мадраса для приюта паломников и просвещённых странников и ханака, куда Мухаммед-Султан втайне намеревался перенести прах какого-нибудь святого, чтобы ханака обрела себе покровителя на небесах.
Горлинки ворковали, давно бы пора ехать в Синий Дворец, но за все эти сутки, с того часа как братья выехали в сарай Кутлук-бобо навстречу Севин-бей, своей матери, не было у Мухаммед-Султана минуты посмотреть на строительство, а посмотреть не терпелось: что выходит из затеи, обдуманной сообща со старым искусным зодчим; что нового возникло здесь за вчерашний день.
По ещё не просохшей извёстке он узнал ряды вчерашней кладки. Определился изразцовый узор на одной линии, составившей ряд синих мозаичных звёзд.
Показалось, что сделано мало: как и дед, Мухаммед-Султан был нетерпелив со строителями, ему думалось, что строить можно гораздо быстрей. Он попрекнул бы, даже припугнул бы зодчих за медлительность. Но зодчие ещё не пришли. Лишь бездомные каменщики, остававшиеся здесь ночевать на длинных, пыльных войлоках вдоль ещё сырых стен, спали, прикрывшись домоткаными халатами или серым рваньём. А кому совсем нечем было накрыться, спали, свернувшись комком. Некоторые уже поднялись. Один стоял, упёршись ладонями в стену, и никак не мог откашляться.
Мухаммед-Султан прошёл мимо, будто они лишь кучи глины и щебня, сваленные у стен.
Выйдя на задний двор, где бывал редко, Мухаммед-Султан вдохнул острый парной запах конюшен и увядшей люцерны. Конюхи мыли и чистили неспокойных лошадей, прежде чем заседлать в поставить их под навес на переднем дворе, где полагалось держать лошадей наготове. Лошади артачились, но конюхи не решались на них покрикивать в столь раннее время, когда в доме ещё спали.
Обходя по голубовато-белой земле чёрные пятна луж, Мухаммед-Султан вышел к протянутой вдоль длинной стены террасе, накрытой весёлой росписью невысокого потолка.
Здесь повсюду сидели домашние рабы и слуги, ожидавшие не царевича, а домоправителя или ключарей, чтобы каждому заняться своим делом — кому нести припасы на кухню, кому отвешивать ячмень на конюшню, кому выдавать известь строителям.
Наскоро одевшись, Мухаммед-Султан поехал к деду, успокаивая себя: «Старик, не смыкавший глаз во всю эту ночь, на заре проспит дольше обычного».
На галерее Синего Дворца, где придворным полагалось степенно ожидать приглашения к повелителю, вельможи, съехавшиеся на приём, тревожно толпились, перешёптываясь, озабоченные, помрачневшие.
Мухаммед-Султан не остановился расспросить о причинах их тревоги: он, как и дед, не любил спрашивать; предпочитал узнавать обо всём стороной или от проведчиков, — самому спрашивать людей считал унизительным для своего достоинства.
В дверях его встретил амир Шах-Мелик, которого за испытанную верность и смелость любил Тимур. С Шах-Меликом Мухаммед-Султан бывал в походах, бок о бок с ним бился в битвах; случалось им и пировать рядом и ночевать у одного костра.
— Что-то вельможи сегодня… — пожал плечом Мухаммед-Султан, больше удивляясь, чем спрашивая.
— Государь не велел никого к себе пускать. Он удручён поведением мирзы Мираншаха и не желает видеть людей.
— А вельможи?
— Одни говорят: «Государь заболел»; другие: «Опечален, оплакивает участь своего заблудшего сына».
— А государь?
— Никого не допускает к себе.
— Видели его?
— Нет. Приёма не будет. Всем разрешено ехать домой. Но все толкутся, ждут: может, он пожелал испытать их усердие!
— А вы?
— Тоже. Вдруг я ему понадоблюсь?
Мухаммед-Султан ничего не ответил и прошёл к деду.
Тимур сидел в той небольшой комнате, где в эту ночь заснул армянский купец.
Пушка уже не было; едва он проснулся, повелитель призвал его и долго, придирчиво расспрашивал. Расспросив, велел ему отправиться в одну из келий над дворцовыми кладовыми, а в город не показываться.
— Выспался? — спросил Тимур своего наследника.
В этом вопросе Мухаммед-Султан уловил насмешку: «Я, мол, старик, Повелитель Мира, если надо, обхожусь без сна, а у тебя, мальчишки, сил меньше, тебе отдых необходим, сон в саду между розами!»
Может быть, Тимур и не насмехался; может быть, это лишь почудилось мнительному, самолюбивому царевичу, но Мухаммед-Султан не сумел скрыть обиды:
— Не до сна было. Ездил домой осмотреть строительство.
— Нравится?
— Медленно работают.
— А ты плетей не жалей. Корми людей мясом досыта и без жалости бей их ремнями. Они станут проворней, дело пойдёт веселей.
— Развеселю!
— Ты умеешь!
В этих словах была долгожданная похвала. Ещё года за три до этого, перед походом в Индию, дед приказал Мухаммед-Султану построить или обновить крепости на границах с монголами. Тогда намечался поход на Китай, и следовало на пути туда поставить передовые войска, сложить надёжные припасы для войск, привести в порядок окрестные области.
Мухаммед-Султан обновил обветшавшие стены во многих городах, крепко и хорошо сложил новые надёжные крепости, но дед пошёл не в Китай, а в Индию, и за событиями индийского похода забылось, как быстро, в глухих степях, воздвиг Мухаммед-Султан стены из кирпича, сумел воодушевить усердных строителей, жестоко наказать нерадивых и подавить непокорных.
Только сейчас, вскользь, сказал дед те два слова, которых Мухаммед-Султан ждал три года: «Ты умеешь!» И Тимур, заметив, что внук понял похвалу, спросил:
— Что во дворце?
— Вельможи толкуют, будто вы, дедушка, вестями о Мираншахе омрачены.
— Это хорошо.
— Не понимаю.
— Пойди подтверди: «Дедушка весь в слезах. Никого не хочет видеть!» А ко мне проведи поодиночке, стороной, амира Шах-Мелика, амира Аллахдаду, Рузмат-хана. Поодиночке. А прежде пошли ко мне Улугбека. Прежде, чем приведёшь амиров. Понял? И заготовь указ: амиру Мурат-хану ехать в те города, что ты строил по границе с монголами. Чтоб он проверил, целы ли там припасы, сколько их там, каковы войска.
— В припасах амир Мурат-хан не ошибётся. А в войсках он мало смыслит, дедушка.
— Запасы проверит, и хорошо. Надо, чтоб он это время был подальше от сестрицы, от царевны Гаухар-Шад. Пока он здесь, ей в Герате многое слышно из того, о чём шепчутся в Самарканде. А зачем им там всё слышать?
— Вчера от него поскакал гонец с письмом в Герат.
— Когда?
— Вчера, дедушка.
— Когда, спрашиваю, после приезда твоей матери?
— После пира у царицы-бабушки.
— Сейчас же отправь надёжного гонца вслед. Настичь, письмо взять! А амиру нынче ж заготовить указ: чтоб завтра до свету он выехал к северу. Ступай, распорядись.
Улугбек явился, как всегда, почтительный; кланяясь деду, стал в дверях.
— Говорят, ты искусен в письме?
— Учителя меня хвалят. Показать, дедушка?
— Покажи. И захвати побольше бумаги; будем писать.
— И вы тоже, дедушка?
— Посмотрим.
Улугбек звонко рассмеялся: дедушка, за всю жизнь не написавший ни одной буквы, вдруг вздумал писать!
Тимур нахмурился:
— Живо!
Улугбек исчез, будто его тут и не было.
Тимур, оставшись один, водил пальцем по ковру, словно записывал на тугом ворсе какие-то непреклонные свои решения: так сосредоточенно и сурово было его лицо.
Вскоре маленький царевич снова появился. Тимур увидел в его руках большой бумажник из толстой кожи, покрытой золотым тисненьем. Улугбек достал свои упражнения в письме.
— Покажи-ка!
Непослушными, непривычными к бумаге пальцами старик перевёртывал почти прозрачные, лощёные листы самаркандской бумаги. Страницы, заполненные чёрными ровными рядами строк, кое-где украшались красными пятнышками слов, написанных киноварью в знак уважения к их священному смыслу.
Бумага морщилась, когда её перелистывал Тимур. Он переворачивал листы, царапая их коротким, толстым ногтем большого пальца, и внизу каждой страницы от ногтя оставался глубокий след.
— Где же тут ты писал?
— Это всё писал я. Красиво?
— А я не знаю, что ты писал.
— Я спрашиваю, красиво ли, дедушка?
— Как я могу это сказать? Я же не знаю, что написано. Сперва надо знать смысл, тогда видно будет, красиво ли это.
— Учитель говорит, я пишу лучше Ибрагима!
— Ты слова пишешь! А смысл ты умеешь писать?
— В каждом слове свой смысл!
— Разве большой смысл пишется тоже одним словом?
— Я не знаю, дедушка.
— Ведь в разговоре иной пустяк приходится многими словами сказывать. Ты умеешь писать каждое слово?
— Умею.
— И числа?
— И числа.
— Не ошибёшься?
— Я теперь редко делаю ошибки.
— Ты будешь писать здесь.
— А что, дедушка?
— Я тебе скажу. Ты будешь писать здесь. И отсюда никуда не выйдешь, пока я тебя не отпущу. Несколько дней. Ты бумаги много принёс?
— Чистой?
— На которой пишут.
Улугбек неуверенно показал несколько чистых листов.
— Никому нельзя знать, о чём ты будешь писать здесь. И о том, что ты сидишь здесь, знать нельзя никому. Понял? Ты жить будешь здесь. Пить и есть — со мной. И кого б ты ни увидел, о чём бы ни услышал, сидеть тихо и молчать. Понял? Вот твоё место, сиди здесь.
В это время пришёл Мухаммед-Султан.
Тимур достал из-за пазухи расшитый шёлковыми голубыми звёздами синий тонкий платок, вытер губы и, не выпуская платка из рук, распорядился:
— Кличь их. По одному.
Вошёл амир Шах-Мелик, на ходу расправляя широкую каштановую бороду, и, даже кланяясь, продолжал её расправлять, словно от её красоты зависело его благополучие.
— Твои войска готовы?
— Хоть сейчас на приступ, государь!
— Оружия всем хватает?
— Запаслись. Хватит. Есть новые воины, те снаряжены хуже.
— Надо, чтоб снарядились.
— У них ничего нет, чтоб купить всё, что надо.
— Пускай займут у десятников. Десятники подкрепились в Индии, найдут чем помочь. В походе рассчитаются. Обуты хорошо?
— А разве пойдём на север?
— Видно будет куда. А разве к югу босыми их поведёшь?
— Босыми нехорошо.
— То-то. Обуй! И сам присмотри, и тысячникам твоим вели каждого осмотреть, проверить каждого: чтоб пара сапог на ногах была исправная; чтоб пара новых, запасных, в мешке лежала. Понял?
— Понял, государь. Да вот беда: обувщики жалуются, — кож в городе нет, не из чего…
— А ты вели: пускай твои сотники, да и тысячники по кожевенным рядам походят, пускай покупают всё, что найдут, пускай посулят купцам любую цену, какую бы купцы ни заломили. Пускай платят: босыми в поход не ходят. Позор тебе будет, ежели твоё войско у меня на левом крыле в рваной обуже в поход двинется. Разбойники мы, что ли? Обуй и проверь: чтоб запасная пара у каждого воина в мешке лежала. Сколько б ни запросили купцы! Хороший воин в походе все расходы и долги вернёт. А плохой воин из похода назад не приходит. Слышал, амир Шах-Мелик?
— Слышал, государь.
— Распишись в слышанном. Дай, Улугбек, листок чистой бумаги.
И когда Шах-Мелик написал, Тимур сказал Улугбеку:
— Прочитай, мирза, что написал здесь своей рукой наш амир.
Улугбек, видно подражая своему учителю, выпрямился и тонким от прилежания голоском начал:
— Это, дедушка, писано почерком, именуемым «насх». Однако без соблюдения знака забар над словами…
— Стой; как написано, чем писано, пропусти. Начни с того, что там написано.
— А написано…
Улугбек старательно разобрал неровный, дрожащий почерк смелого, умного военачальника.
Шах-Мелик удивился:
— В этом возрасте я ещё не владел…
— Не спеши хвалить! — перебил его Тимур. — Успехи младших растут не от хвалы, а от взысканий. Так написано в одной книге из Индии.
— Вы её читали? — спросил удивлённый Улугбек.
— Тебе сказано: ты посажен сюда слушать, а не спрашивать.
И повернулся к Шах-Мелику:
— А мы тут сидим и, вот видишь, плачем.
Он поднял к глазам свой синий платок и утёр узкие, горячие, сухие свои глаза.
Амир Шах-Мелик хотел сказать что-нибудь в утешение повелителю, но ничего не придумал, а говорить обычные слова не посмел.
— Недостойно ведёт себя наш сын, мирза Мираншах: разрывает нашу печень злодействами, несправедливостью, бессмысленным разрушением святынь; тому ли мы учили этого несчастного! Он попрал и справедливость и милосердие, тому ли мы учили его!
Шах-Мелик стоял, сострадательно покачивая головой и участливо разводя руками. Его сочувствие было видно Тимуру, и повелитель, опустив голову, махнул рукой, сжимавшей платок:
— Иди, иди… Иди, амир, поторопись, исполни, как сказано. Спрячь расписку, Улугбек; береги.
И снова поднёс платок к глазам, чтобы не смотреть на поклоны своего соратника, пятящегося к двери.
Но едва амир Шах-Мелик вышел, Тимур спокойно сказал Мухаммед-Султану:
— Зови, Мухаммед.
И когда Мухаммед-Султан ввёл амира Аллахдаду, Тимур снова прижал платок к глазам.
Амир Аллахдада, привыкший к железной твёрдости своего повелителя, растерялся, увидев Тимура в печали, от неожиданности оробел и опустился на ковёр гораздо дальше от повелителя, чем полагалось.
Тимур оценил его поведение как скромность в повиновение и милостиво расспросил амира, достойно ли вооружены его воины.
Амир Аллахдада начальствовал над конницей в том десятитысячном войске, которым командовал амир Шах-Мелик. В индийском походе эта конница подчинялась Шах-Мелику, но в мирные дни всадники амира Аллахдады были независимы и подчинялись ему одному.
Эту конницу, как и любой из отрядов, Тимур мог придать к другому десятитысячному отряду, мог её усилить новым отрядом и пустить в поход под началом самого амира Аллахдады.
— Оружия у всех достаточно? Богато вооружены?
— Достаточно, государь. Не богато, но достаточно. Безоружных нет.
— Откуда ж оружие у свежих воинов?
— Да у нас набралось в Индии; я приберёг, дал свежим.
— А почему в казну не сдал? — спросил Тимур.
— Не столь оно было богато, чтоб казну загружать.
— Даром раздал?
— Почти даром, государь. Одолжил; да ведь когда они рассчитаются? Многие предстанут перед престолом всевышнего раньше, чем разделаются с земными долгами.
— А ты их оружие снова соберёшь, снова продашь?
— Да зачем же оружию зря на земле валяться? Обязательно соберём!
— Так! — насупился Тимур, но спохватился и деловито поднёс платок к лицу. — Так! Жаль твоих всадников, — со всяким ржавьем в бой пойдут.
— Сами же вы, государь, премудрую истину говорили: «Хорош не тот воин, что с богатым оружием в битву ходит, да с пустыми руками из битвы приходит, а тот хорош, что с пустыми руками в битву идёт, да назад приходит с богатым оружием».
— И так бывает, с богатым оружием пойдут, с богатой добычей вернутся. Как в Индии с амиром Шейх-Нур-аддином [так] было; весь его отряд блистал оружием, а пошли на дерзкое племя, — вернулись, сгибаясь под тяжестью золота!
— Я помню.
— То-то. А обуты хорошо?
— Мы?
— Твои всадники.
— Конным подковы дай, а сапоги найдутся.
Тимур скрыл платком новый прилив досады. Вздохнув, он строго ответил:
— Я велю проверить: ежели у кого сапоги ветхие, а запасных в мешках нет, взыщу с тебя.
— Запасные не у всех есть, а на ногах ветхих не сыщешь.
— Чтоб были запасные! Последи! Смотри!..
Тимур, не досказав, только взмахнул рукой с платком так, как, случалось, давал знак палачу.
Амир Аллахдада, поклонившись, ожидал дальнейших указаний, но Тимур велел ему писать расписку.
— Виноват, государь: неграмотен!
— Плох тот начальник!.. — прикрикнул было Тимур, досада которого искала выхода, но спохватился, вспомнив, что и сам неграмотен.
Сердясь, он велел Улугбеку написать:
«Мне, амиру Аллахдаде, приказано: всем моим воинам иметь при себе по запасной паре сапог».
Улугбек старательно написал это самым красивым почерком.
Тимур сказал:
— Прочитай-ка!
Улугбек, как трудный урок, не без гордости прочитал написанное.
— Годится! — одобрил дед. И приказал амиру: — Приложи палец.
Улугбек макнул тростничок в чернильницу и усердно начернил большой круглый палец Аллахдады.
— Прижмите, пожалуйста! — попросил он круглолицего, круглобородого, круглоглазого, чёрного, как арап, воеводу.
И когда тот прижал палец к бумаге, вышла большая, круглая клякса, не имевшая никаких следов пальца. Но Улугбек вежливо похвалил:
— Как печать!
Отпустив этого амира, Тимур вызывал одного за другим воевод, кладовщиков, царских ключарей, дворцовых старост; посылал тайных гонцов проверить, хорошо ли сохранились запасы зерна в больших крепостях на юге и на западе, на путях, где могут пройти большие войска, если это понадобится повелителю.
Писали расписки; записывали для памяти показания спрошенных людей.
Кладовщиками Тимур ставил испытанных воинов, отличившихся бесстрашием и преданностью, когда вражеский меч или стрела лишали этих соратников либо рук, либо ног. Навсегда закрыв для этих мужей путь подвигов, враги были бессильны лишить их верности повелителю, и Тимур призревал тех из раненых, на кого в счастливую минуту падал его милостивый взгляд.
Ветеранам дано было право говорить с повелителем стоя, не опускаясь ни на колени, как полагалось вельможам, ни на одно правое колено, как надлежало военачальникам и барласам.
Кладовщикам Тимур приказал увязать все запасы кож так, чтоб можно было завтра же вьючить их на дальние караваны.
Ключарям приказал разобрать запасы оружия и связать его, как вяжут оружейники для сдачи купцам.
С этих слуг царственного порога он не брал расписок: эти и без расписок хитрить не посмеют.
Поэтому, пока шли разговоры о складах и о запасах, Улугбек бездельничал. Ему вздумалось острым тростничком обвести восьмигранные плитки нижней облицовки стены. Одна из плиток сразу стала чётче, обведённая каймой чёрной туши, но, едва он принялся за вторую, тростничок неожиданно расщепился так, что зачинить его было невозможно.
Он поспешил успокоить дедушку, вскакивая:
— Ничего! Я принесу другой, я сейчас.
Но Тимур недовольно остановил его:
— Сиди!
И велел Мухаммед-Султану послать слугу к писцам:
— Пускай побольше принесёт, да чтоб сказал там, что это тебе понадобилось. Тебе! Понял?
Когда тростнички были принесены, Тимур сказал Улугбеку:
— Запиши: на первом складе…
— Четыреста семьдесят два тюка! — быстро подсказал Улугбек, заметив, что старик запнулся, припоминая.
— А на втором? — сощурил глаза Тимур.
— Двести пятьдесят четыре! — так же без запинки ответил Улугбек.
— А у Бахрама под ключом?
— Триста девятнадцать?
— Памятлив! — одобрил Тимур. — Записывай, у кого сколько.
Так записали они запасы кож, и запасы оружия, и запасы одежды, и мешки ячменя, и риса, и пшеницы, и гороха, — всё помнил Улугбек, ни в чём не сбился.
Но, записывая названия крепостей, где хранились большие запасы зерна, мальчик сбивался: ему легче удавалось записать фарсидские имена, чем джагатайские. Для написания джагатайских названий у него ещё не было должного навыка.
— Памятлив! — присматриваясь к внуку, снова сказал Тимур.
Когда подошёл час зноя, Тимур откинулся на подушку и велел принести холодного кумыса.
В конце лета в Самарканде ночи становятся холодны, а дни знойны: полуденный ветер уже не приносит с гор ни свежести, ни бодрости.
Наступили часы отдыха.
Слуг и воинов из ближних помещений отпустили. Только этих двоих внуков Тимур оставил с собой — Мухаммед-Султана и Улугбека.
На Мухаммед-Султана Тимур перенёс свою любовь к незабвенному Джахангиру. Семнадцати лет умер этот сын, самый старший и единственный милый ему из сыновей. Потеряв его, он невзлюбил младших, словно они отняли душу у Джахангира, чтобы дышать самим. Он невзлюбил их, хотя они были ещё младенцами, когда Джахангир лёг в могилу. Они рождались от наложниц, от таджичек и персиянок, а монгольские царевны не рожали ему сыновей. Ему же хотелось оставить по себе сына ханской крови, чтобы его сын нёс в себе кровь и продолжал славу двух настоящих воителей — Чингизову и Тимурову, чтоб соединились навеки эти две славы в его сыне. И лишь один Джахангир соединял их в себе. И лишь в одном Джахангире сызмалу виден был достойный продолжатель начатых дел. А теперь в Мухаммед-Султане, в нём одном, билось единым биением сердце Чингизово, Тимурово и Джахангирово. Из двоих сыновей Джахангира только он был сыном Севин-бей, внучки ордынского хана Узбека. Другой сын Джахангира, Пир-Мухаммед, рождённый от персиянки, был умён, но не был воином. И Тимур отослал его подальше, дал ему страны на границах с Индией.
Часто, неприметно следя за Мухаммед-Султаном, Тимур вспоминал Джахангира:
— Похож!
Особенно отчётливым было сходство, когда Мухаммед-Султан, обидевшись, подавлял в себе гнев, когда, вскинув голову, нетерпеливо выезжал в битву и когда, наклонив голову, играл на бубне, вслушиваясь в рокот кожи, разогретой над костром.
А Улугбека дед любил за то, что мальчик был ещё так мал; за то, что так гордо нёс своё маленькое тельце мимо самых больших людей. Тимура умиляло, что мальчик всё примечал, всё помнил, всё понимал, но скрывал это, пока вдруг где-нибудь не проговаривался, обнажая на мгновенье свои сокровенные думы, радовавшие Тимура и удивлявшие своей ясностью:
— Зорок! Смышлён!
И вслед за приливом радости повелителя всякий раз охватывала тревога:
— Мал! Ещё лет десять надо ждать. Не меньше!
Из остальных внуков столь же любил Халиль-Султана: любил за отвагу, за любовь к походам, за уменье разобраться в битве и вести за собой воинов на любую смерть. Ведь всего год назад в Индии, когда враг поставил перед войсками Тимура строй огромных слонов, привычные ко всяким осадам воины оробели: кидаться на приступ на каменные стены крепостей было привычно, кидаться на живых, неведомых, огромных животных — страшно. Страх остановил Тимурово войско, и тогда, глядя лишь вперёд, выхватив из чьих-то рук копьё, пятнадцатилетний Халиль-Султан кинулся на слона и пронзил копьём его хобот, а за царевичем вслед уже мчались его опомнившиеся всадники, и слоновый заслон был смят.
Но Халиль-Султан и сердил Тимура: независимых Тимур не терпел; от него все должны были зависеть, всё и во всём мгновенно повиноваться ему одному.
Он облокотился о подушку, взяв холодного, со льда, кумыса, и сказал:
— На бубне бы тебе поиграть, Мухаммед! Нельзя, — услышат. Тут не похороны и не пир, не праздник. Вели-ка позвать чтеца. Послушаем книгу.
Когда Мухаммед-Султан встал, Тимур вспомнил:
— Стой! Пускай приведут историка, который о наших походах пишет. Что у него написано?
— Гияс-аддина? — спросил Улугбек.
— Откуда знаешь?
— Бабушка ему велела учить меня.
— А… — проворчал Тимур, оскорбившись, что Сарай-Мульк-ханым не потрудилась сперва спросить мужа, каким учителям обучать этого внука.
От калитки вдоль всего двора тянулся длинный мощёный ход, накрытый виноградными лозами, поднятыми на коренастых столбах.
Гроздья поспевшего винограда синими или янтарными рядами свисали над всей дорожкой. На иные из гроздей хозяин надел яркие шёлковые мешочки оберегая урожай от ос и от птиц.
Мастер вёл Халиль-Султана, хвалясь обильным урожаем и рассказывая, как удалось ему увеличить урожай, подкармливая корни и укорачивая длину лоз.
Но царевич не слушал мастера, хотя и поддакивал его словам кивками головы. Останавливаясь у того или другого корня, он тревожно оглядывал весь зелёный двор, водоём под сенью раскидистых деревьев, деревянную тахту, застланную полосатым ковром, заслонённую кустами роз.
Розы зацвели своим вторым за лето цветеньем, ещё не обильным, но всегда радостным в августе, когда даже в дворцовых садах роз мало.
Но Шад-Мульк нигде не было видно.
Халиль-Султан стеснялся спросить о ней у её отца.
Царевич останавливался, когда мастер, теша гордость удачливого садовода, объяснял, какими хитростями можно заставить розу цвести с мая до октября.
Халиль-Султан наклонялся к цветам, когда мастер предлагал убедиться, сколь различен запах между различными породами роз. Но глаза царевича не отрывались от квадратного двора, где не было его любимой, которую он привык всегда заставать здесь.
После разговора с дедушкой, когда её с отцом проводили из дворца с честью, неся перед гостями факелы, а вслед за ними подарки и гостинцы, после того тяжкого вечера прошла целая ночь, прежде чем он смог явиться к ней.
А её не видно. И Халиль-Султана одолевали сомнения и тревога: «Может, она так оскорблена, что больше никогда не пожелает говорить со мной!»
Но мастер ничем не выказывал ни обиды за вчерашнюю встречу, ни своего удивления богатствами Синего Дворца, ни восторга, что сам Повелитель Вселенной говорил с ним.
Это удивляло и чем-то досадовало Халиль-Султана.
«Этому нищему старику всё нипочём: будто сходил на базар за дыней. Царевич входит к нему во двор, а он встречает царевича, словно к нему зашёл сосед-завсегдатай; царевич сватает его дочь, а он прикидывает в уме, толков ли молодец, будет ли тороват в ремесле тиснильщика; сам Великий Повелитель допускает его к себе в дом, а он входит туда, будто в лавку горшечника; повелитель говорит с ним, а он отвечает, будто беседует с соседом по лавчонке в базарном ряду!»
И у Халиль-Султана при этом странном старике зарождались робость и стеснительность, которых не испытывал он, снисходительно говоря с начальниками десятков тысяч грозных, могучих войск или поторапливая, а то и похлёстывая плёткой нерасторопных воевод перед приступом на непокорные города.
Там, чего бы он ни натворил, он мог заслониться дедушкой; здесь же всё, что хотелось ему сделать иди сказать, было противно дедушкиной воле, и Халиль был беззащитен и беспомощен перед этим мастером, который в своём простом и прямом деле всегда мог заслониться сотнями тысяч своих сограждан, таких же ремесленников, мелких торговцев, рабочего люда, всегда готовых поддержать товарища.
Потому и не было робости в сердце мастера; потому и не было твёрдости в сердце царевича.
Халиль-Султан видел чёрный кожаный бурдюк с кумысом, полный и влажный, подвешенный в тени над прохладной струёй ручья.
На краю водоёма стоял неуклюжий глиняный кувшин с надколотым носиком, лежал алый шёлковый лоскуток — её! — а её не было.
— Розы подрезывать надо. Отцвела — и долой! Весь побег долой, — она даёт на смену свежий побег. А в свежем побеге — сила; он зацветёт! Однако сперва понять надо: где подрезывать? Коротко срежешь, — она не в цветы, а в рост силу отдаст; высоко срежешь, — она хоть и завяжет цветы, а соку до них не дотянет, завязь зачахнет либо расцветёт мелким цветком, а в нём — ни красы, ни благоухания.
— Да, надо знать, как срезать!.. — соглашался царевич.
— В этом всё дело! — хвастался мастер, которому за всю жизнь в голову не пришло погордиться или похвалиться своём замечательным мастерством тиснильщика и которому казалась обидно малой и недостаточной любая похвала его успехам в саду. — В этом всё дело! — гордо повторял он, довольный, что этому любезному юноше так нравятся взращённые здесь цветы.
В жёлтой клетке из сухой тыквы громко и неожиданно выкрикнул перепел прямо над головой Халиль-Султана.
Царевич поднял голову и увидел её!
Она собиралась слезть с дерева и узкой пяткой нащупывала верхнюю ступеньку лестницы, прислонённой к стволу.
Как рванулось тело Халиля помочь ей! Но он сдержался, ожидая, пока она сама спустится на землю.
— Груши собирает, — объяснил мастер. — Если их трясти, спелые разбиваются в лепёшку. Надо снимать с веток руками, не давать им доспеть: пускай доспевают в корзине.
— Да, надо снимать руками … — соглашался царевич.
— Про то я и говорю, — одобрил мастер юношу.
Её шаровары не закрывали светлых щиколоток; её ступни, спускавшиеся по ступенькам, казались выточенными индийским резцом из слоновой кости.
Став на землю, она поклонилась ему:
— Здравствуйте.
И постояла склонённая, пока он не ответил на её поклон.
Оставила корзину с грушами подле лестницы и неторопливо ушла к прудику помыть руки.
Сомнения и тревоги в сердце Халиль-Султана не убавились при встрече с ней.
Мастер провёл его к тахте и усадил на тощем одеяльце из дешёвого, грубого шелка.
Вскоре она принесла медный поднос и нож с простой деревянной рукояткой. И опять ушла.
На подносе медник отчеканил купол и минареты Мекки. Грубым почерком, заменив звёздами забары над буквами, он начеканил какие-то стихи, которых царевич не мог понять, ибо арабского языка не знал.
— Это из Корана? — спросил Халиль-Султан, чтобы сказать что-нибудь.
— Нет! — ответил мастер. — Это стихи Маджнуна. Был такой арабский поэт. Сошёл с ума от безответной любви. Может, слышали?
— Да.
— Вот, это один его стих.
— Странный поднос, на нём изображено святилище, а стихи — любовные.
— Этот поднос у меня от деда. Дед захотел стать мусульманином и начал с того, что пошёл в Мекку. Там добрые люди подарили ему этот поднос в знак поощрения раскаявшемуся язычнику. А что удивляет вас? Это святилище священно. И любовь тоже священна.
Халиль впервые взглянул на мастера радостным, благодарным, удивлённым взглядом:
— Вы сказали: любовь священна!
— Потому я и не мешаю моей дочери. А почему бы ещё я не стал удерживать её?
Радость вскипела в Халиле с такой силой, что разорвала бы ему грудь, если б он не распахнул порывистыми руками свои халаты, не открыл бы грудь свежим благоуханиям этого прекрасного сада.
— Замечательный поднос, — восхитился он, осторожно опуская его между собой и мастером, опуская так осторожно, словно медь могла рассыпаться мелкими черепками от удара о ковёр.
Мастер придвинул поднос к себе, взял нож и, постукивая лезвием по отогнутому краю подноса, ждал, пока Шад-Мульк доставала из холодного ручья продолговатую зелёную дыню, обмывала её чистой водой и несла к отцу.
— Садись с нами! — сказал ей мастер.
Она села на край тахты, не поднимая ног на ковёр, словно готовая каждую минуту уйти прочь.
Она не взглянула на Халиля.
Она смотрела, как мастер умело вспарывал дыню, срезав её концы; как он резал её вдоль, сперва пополам, точным, сильным взмахом ножа; как вывалил семена, а потом половинку снова вдоль разрезал на две длинные четверти и потом, сеча их поперёк, быстро нарезал толстые ломтики, заполнившие весь поднос.
— Это из Черной степи дыня. Кушайте! — говорил хозяин, разламывая лепёшку и раскладывая её ломти вокруг подноса.
— До Черной степи три дня пути! — удивился Халиль-Султан.
— Вам, на арабском коне, — три дня. А земледелец на осле везёт эти дыни оттуда сюда неделю. Потому они и редки у нас. Наши самаркандские тоже хороши, да не столь. Эти рассыпчаты во рту, сладостны, душисты. Такие сочные плоды любят сухую степь, где даже и трава до корня иссыхает. И чем суше степь, тем сочнее в ней дыни; чем жарче зной, тем они слаще…
— Да, Да… — соглашался с хозяином Халиль-Султан, снова задумываясь о чём-то своём.
— Ну вот… Вы сидите, кушайте. А мне надо пойти докончить работу. Вечером заказчик придёт. Я ему делаю бумажник. Он ждёт богатой работы. Тиснить велел золотом, вытиснить арабские стихи из книги Абу-Теммама; а книга эта стара, неразборчива, ей лет двести. Но — воля заказчика; он мне и эту книгу принёс. Неживые стихи.
— А вы знаете по-арабски? — рассеянно спросил Халиль.
— Наше ремесло требует. Разные бывают заказчики. Мой отец учился арабскому у деда, а я — у отца.
— Да… — рассеянно соглашался Халиль.
— Вы кушайте. Я пойду, а не то к вечеру не кончу.
И они остались вдвоём.
— Я беспокоился, хорошо ли ты провела эту ночь.
— Обидно было, — ответила Шад-Мульк.
— В Синем Дворце?
— Ваш дед глянул на меня так, будто я потерянная подкова.
— Не понимаю: как?
— Валяюсь на дороге в пыли, и всякий проходит мимо.
Халиль-Султан несмело улыбнулся:
— Дорогая моя, мимо подков не проходят: они приносят счастье тому, кто их найдёт; их поднимают и уносят домой.
— Не знаю, принесу ли я счастье вашему дому.
— Конечно!
— Ваши бабки отнеслись ко мне, будто я индийская обезьяна.
— Опять не понимаю: как?
— У Тукель-ханым ручная обезьяна из Индия, Её принесли к царице, и она сперва дала ей орехов, а когда обезьяна забила за обе щеки орехи, царица щёлкнула её по носу. Сперва ласкала, потом угощала, а под конец щёлкнула по носу и велела убрать.
— Вот как?
— Я никогда не забуду, как они смотрели на меня. Как переглядывались между собой, если я брала их угощенья. А какие лакомства! Раньше я таких не видела. Я даже не знала, что такие есть. Но вино я не пила.
Он внимательно ловил и обдумывал каждое се слово, с мучительной ясностью видя весь этот длительный пир, длительную казнь, устроенную ей надменными, самодовольными царицами в порицание за дерзостную любовь к царевичу.
— Не пила?
— Нет. Боялась захмелеть. А я хотела остаться трезвее их всех. Там только ваша мать не пила. Она одна меня не обижала. Я брала из её рук всё, чем она хотела меня угостить. Потому что она печальная и несчастная.
— Почему? — с горестью спросил Халиль-Султан, хотя уже подробно знал, почему на том пиру так печальна была Севин-бей.
— Не знаю, — ответила Шад-Мульк. — Но она лучше их всех, этих цариц, сколько б их там ни было… Не будет нам счастья, Халиль.
С болью он вскрикнул:
— Почему?
— Они не отдадут вас мне.
Он сердито ответил, с угрозой:
— Отдадут!
Его брови нахмурились. Глаза замерцали недобрым огнём и сузились; он стал очень похож и на брата своего Мухаммед-Султана, и на деда своего Тимура Гурагана. Он повторил:
— Отдадут, Мы сильнее их!
— Мы?
— Дедушке шестьдесят пятый год, а мне восемнадцать. Если подождать…
Её лицо посветлело. Она впервые за этот день взглянула ему в глаза.
— Я подожду. Успокойтесь, Халиль: я подожду.
— Мне, может быть, придётся снова уйти в поход. Пройдёт год; пройдёт два года. Время идёт, — тебе пора идти замуж. Для тебя два года — убыль. Мне старость дедушки — прибыль. Прибыль сил перед ним. А он один, остальные нам мешать не станут. Да и не смогут помешать.
— Я сказала: успокойтесь. Даже если на это уйдёт вся моя жизнь, Халиль, я подожду.
Он ничего ей не смог сказать.
Он протянул к ней ладонь и посмотрел ей в глаза.
Она положила ему на ладонь свою маленькую, крепкую руку.
Не сжимая, бережно держа её руку на ладони, он долго сидел молча, раздумывая, нет ли ещё средств изменить решение деда и повернуть течение своей любви в благоприятное русло.
Она молчала, пока он не встал.
Он встал, вспомнив, что мог понадобиться деду.
Она шла, чуть отстав, но не отнимая у него свою руку, по всей длинной дорожке под виноградными лозами и гроздьями, мимо тёмных суковатых кольев, до калитки.
Возвращаясь к деду, счастливый Халиль-Султан ехал через базар, и конь его проталкивался через такую суету и оживление, какие в эти полуденные часы даже на самаркандском базаре случались редко.
Среди базарных завсегдатаев, купцов и покупателей, виднелись пешие и конные воины, военачальники, дворцовые старшины, — столько всюду толпилось людей и все были столь возбуждены, что даже проезд царевича не прервал их криков и говора. Даже перед ним расступались нехотя и, едва с надлежащими поклонами пропустив его, снова спешили друг к другу, продолжать свои дела.
Под навесами торговых рядов виднелись сотники, окружённые торговыми людьми. Хотя на базар редкие из сотников или тысячников вышли в шлемах, но по косам, свисавшим из-под тюбетеек или высоких шапок, по серьгам в ушах сразу узнавались воины; а окружали их круглые шапки или синие чалмы купцов.
Купцы вели с воинами какие-то споры, взмахивая руками, будто призывали пророка в свидетели, что говорят правду.
В одной из ниш большого караван-сарая длинный, костлявый старик в тёмном купеческом халате, окружённый несколькими воинами, кричал им:
— Если б был товар, о братья! Если б был!..
В полутьме тесных кожевенных рядов столпилось столько возбуждённых людей, что сопровождавшая Халиль-Султана конная стража с трудом расчищала ему проезд, оттесняя народ конями, бессильная перекричать гул говоривших и споривших людей; все толпились среди улицы, а лавки зияли тёмной пустотой и на полках в их глубине не было видно никакого товара.
В других рядах оказалось безлюдно и тихо. Купцы дремали возле груд всякой всячины, чем каждый из них торговал; покупателей почти не было здесь — все, кто был полюбознательней, ушли в Кожевенный ряд, и ни через Гончарный, ни через Шёлковый, ни через Медный ряд никто не мешал всадникам ехать рысью.
Так доехал Халиль-Султан до Синего Дворца и пошёл к деду.
Едва он вошёл, Улугбек приложил палец к губам:
— Тихо!
Дед слушал чтеца, и Халиль-Султан тихо опустился на ковёр, украдкой придвинул к себе подушку и, облокотившись, вслушался. Гияс-аддин читал своё описание похода в Индию:
— «Хвала Повелителю, — да возвеличится его имя и да восславится упоминание его! — который в то счастливое время ввёл Землю в могущественный завиток Човгана…»
Халиль-Султан не понял, что это за завиток, в коем вся Земля уместилась, и взглянул на братьев. Мухаммед-Султан тоже, видно, не понял. Но маленький Улугбек сидел, не отрывая от чтеца глаз, и вникал с явным восхищением в изысканные, витиеватые завитки этой выспренней речи.
— «И бог сделал всё пространство Земли полем для прогулок его царского, чистокровного коня, превознесённого до небес счастья…»
Тимур слушал внимательно, слегка покачиваясь вслед за размеренными словами чтеца.
— «Он насаждал правосудие и в распространении справедливостей превзошёл всех властителей мира, в назидание всем опустошителям мира, сорвав пояс отваги с самого Марса…»
Тимур слегка покачивался вслед чтению, а Гияс-аддин славословил Тимура.
Историк, как соловей, запрокидывал голову и закрывал глаза, когда прерывал восхваление чтением стихов, долженствовавших передать чувства, какие он бессилен был выразить словами историка.
До описания битв в Индии Гияс-аддин ещё не дошёл, повествуя о прежних походах завоевателя.
Тимур насторожился, когда историк прочёл:
— «…по океанским волнам, смывшим с небесного свода венец угнетения, прошла успокоительная рябь по океану крови, ибо те, что надменно попирали ногами землю, были втоптаны в землю копытами его коней. Всюду, куда ни устремлял он свои победоносные знамёна, его встречали на конях Победа и Торжество. Он грозным ураганом причудливой Судьбы сметал с лица земли жилища и достояние врагов, кидаясь на поля кровопролитных битв и на луга охот за жизнями.
Солнце скрылось в тучах пыли, поднятых им; звёзды содрогались от подобного молниям блеска его подков».
Тимур спокойно покачивался вслед за славословиями Гияс-аддина, как покачивался бы, подтверждая слова Корана, если бы читалась не история, а Коран.
Гияс-аддин читал:
— «Воины, как волны, гонимые ураганом ярости, пришли в волнение и, обнажив свои, подобные месяцам, сабли, кинулись сносить головы, а своими сверкающими, как алмазы, кинжалами принялись исторгать жемчужины жизни из заблудших людей…
И столько пролилось крови, что воды реки Зинда-Руда вышли из берегов. Из тучи сабель хлынул такой дождь, что от потоков его нельзя было пройти по улицам Исфахана…»
Тимур опять замер и нахмурился. Но Гияс-аддин не заметил этого и восторженно продолжал:
— «Речная гладь блистала от крови, как заря в небесах, как алое вино в хрустальной чаше… В городе Исфахане из трупов нагромоздили высокие горы, а за городом сложили большие башни из вражеских голов, высотою своей поднявшиеся выше городских зданий».
И, в упоении вскинув руку, как певец, Гияс-аддин закончил эту часть стихами:
Меч кары там, как леопард, ходил:
И смерть раскрыла пасть, как крокодил…
Тимур сидел хмурясь, но не прерывал историка.
— «После сего его высочайшее стремя двинулось на Шираз. От пыли, поднятой конницей Измерителя Вселенной, почернел воздух Фарса, а Небо испытало ревность к Земле, ибо она целовала копыта Повелителя!..
От грохота барабанов,
От рёва труб боевых
Покачнулись вершины
Каменных гор вековых!..»
Тимур успокоился, но больше не покачивался и внимательно слушал.
— «От Солнца божественной помощи рассеялся мрак битвы, и Тохтамыш со своим воинством вцепился рукою слабости в подол бегства и принялся быстро измерять ковёр Земли…»
Улугбек засмеялся, но зажал ладошкой рот, едва встретил строгий взгляд деда.
— Дедушка! Как убегали ордынцы, это правда?
Дед был недоволен, что ему помешали слушать, но ответил:
— Ещё бы!
Гияс-аддин небрежным, но плавным движением руки закинул за спину свесившийся конец чалмы и низко поклонился Тимуру, державшему опустевшую чашу:
— Дозволено ли продолжать, о государь?
— Читай.
— «Много ангелоподобных тюрчанок и луноликих красавцев, игривыми глазами взиравших на кровь своих возлюбленных, попали в силки плена; и желания победителей насытились».
К этому историк добавил стихи о том, что, хотя и отважен молодой олень, ему всё же не следует сталкиваться со львом.
Гияс-аддин торжественно поклонился Халиль-Султану. Царевич, отслонившись от подушки, сел прямо, не умея скрыть своего беспокойства и волнения; историк, памятуя любовь повелителя к этому отважному внуку, написал о Халиль-Султане:
— «Он окунулся в кровопролитные битвы и водовороты Смерти.
В одной из битв враг выставил ряд могучих, огромных, страшных, как Океан, слонов. И тогда Халиль-Султан, повернувшись к врагу, выхватил саблю и кинулся на слона, подобного горе, свирепого, истинного дьявола по нраву а гнусного, как черт; хобот его, будто клюшка при игре в поло, подхватывал, как шары, головы человеческие и уносил их в небытие…»
Улугбек прервал чтеца:
— Дедушка! А вы говорили: Халиль ударил слона пикой.
— Видишь, Мухаммед старший из всех вас, а не мешает нам слушать.
Но Улугбек добивался истины:
— Ведь я только спросил!..
Тимур повернулся к Халиль-Султану:
— Скажи ему сам — как?
Халиль-Султан, досадуя, что прервалось чтение того места, где написано о нём, пожал плечами:
— Право, не помню. Да и не всё ли равно?
Тимур кивнул чтецу, и Гияс-аддин снова склонился над книгой:
— «История не знает случая, чтобы в какие бы то ни было времена, какой бы то ни было царевич, в расцвете юности своей, решился бы на подобный подвиг и тем вписал бы на странице дней и ночей славу имени своего и своей чести!..
С шести сторон Неба слышится пророчество, что под сенью своего деда, могущественного, как небесный свод, под милостивым взглядом своего счастливого отца…»
Тимур выронил или отбросил чашу, стиснув кулак при этом мимолётном напоминании о Мираншахе.
Улугбек быстро подхватил чашу, откатившуюся в его сторону, и, ставя её на место около кувшина с кумысом, сказал:
— Ничего, дедушка, она не разбилась.
А Гияс-аддин, не заметив выпавшей из рук повелителя чаши, не услышав слов маленького царевича, продолжал славить Халиль-Султана:
— «Он добьётся осуществления своих желаний, пойдёт стопами счастья по широкой дороге благополучия…»
Халиль-Султану стало легко от этих слов; он сразу уверовал, что пророчество историка нерушимо и непременно сбудется: ведь Халиль-Султану было так необходимо осуществление того желания, которое во весь этот день жгло его, томило, наполняло счастливыми предчувствиями.
Царевич сидел, не вникая в дальнейшее чтение, погруженный в радостное раздумье, мечтая, готовый по единому слову своей Шад-Мульк кинуться и сокрушить, как индийского слона, любое препятствие на пути к их союзу.
Халиль-Султан очнулся от своих мечтаний, лишь когда Гияс-аддин столь же почтительно, как прежде ему, поклонился Улугбеку:
— «В том походе участвовали: Высокая Колыбель, Балкис своего времени и своего века, убежище и заступница Всех цариц мира — Сарай-Мульк-ханым, — да приумножится её величие и да славится во веки веков её целомудрие!
И победоносный царевич всего человечества, божий блеск, именной перстень царский, рубин из копей безграничного счастья, царевич Улугбек-бохадур, — да длится его власть и слава!..
И сколь ни желалось Повелителю Мира видеть их при себе в этом походе, сколь ни тягостной казалась ему разлука с ними, со светом своих очей, с плодом своего сердца, но Повелитель Мира опасался, что зной Индии — сохрани господь! — повредит благословенному здоровью Улугбека. И Повелитель предпочёл стерпеть боль разлуки, но не прерывать священной войны…
Благочестивая ревность о вере заставила Повелителя подавить любовь к Улугбеку и оставить его. Но как бы далеко ни оставался внук от ставки своего деда, он всем своим существом, всем обликом своим всюду предстоял перед духовным взором Повелителя в его ставке во всё время похода…»
— Правда, дедушка? — с любопытством спросил Улугбек.
Тимур снисходительно, подавляя в себе нетерпение, кивнул:
— Ещё бы!
А Гияс-аддин продолжал:
— «В среду 25 сафара, в полдень, Великий Повелитель достиг крепости Батмир…
Правителем и военачальником в ней был раджа Дульчин…
Гордясь неприступностью крепостных стен и численностью своих войск, раджа вытащил голову из ярма повиновения, а шею — из ошейника покорности. Могущественное войско Повелителя двинулось на него.
На правом крыле шли амир Сулейман-шах, амир Шейх-Нур-аддин и Аллахдада; на левом — царевич Халиль-Султан-бохадур и амиры.
Было перебито множество темнолицых защитников крепости, у коих в головах дул ветер дерзаний. Была захвачена большая добыча, но в захвате крепости случилась задержка, и от Повелителя воспоследовал мирозавоевательный приказ: «Каждому амиру надлежит напротив своего стана копать подкоп и подвести те подкопы под городскую стену»…»
— Это правда: такой приказ был! — сказал Тимур, кивнув историку.
Ободрённый этим, Гияс-аддин выпрямился; от воодушевления кровь прилила к его впалым щекам, и голос его зазвучал громче:
— «Когда осаждённый раджа понял, что сопротивление бесполезно, от ужаса в голове у него закипели мозги, желчь закипела в груди, он сошёл с пути своеволия, избрав смирение и слёзы средством своего спасения, умоляя Повелителя смыть его грехи со страниц жизни чистой водой милосердия и прощения, зачеркнуть чертою пощады его проступки и провинности.
В пятницу 27 сафара раджа Дульчин выехал из крепости, сопровождаемый шейхом Саад-аддином и Аджуданом, прибыл в ставку Убежища Вселенной, удостоился поцеловать ковёр Повелителя, преподнёс охотничьих соколов и три девятки коней под золотыми сёдлами. Царевичам и амирам он также подарил лошадей. Ему были оказаны царские милости и снисхождения, подарены одежда из золотой парчи, золотой пояс и венец».
— И помирились? — спросил Улугбек.
Тимур покосился на беспокойного внука, но промолчал, а историк, торопливо улыбаясь, не без жеманства подмигнул:
— О, ещё нет! Соблаговолите слушать дальше:
«Всякая тварь, одурманенная гордыней и беспечностью, если даже кончиком волос своих выйдет из повиновения и воспротивится воле счастливого, могущественного Завоевателя, она останется без дома, без имущества, без тела и души.
В той крепости много было гордецов, головы коих столь возвысились, что макушки их тёрлись о небесный свод; много было оголтелых смельчаков, вознёсшихся в своей заносчивости до луны и созвездий; также и среди жителей оказалось множество идолопоклонников, безбожников, заблудших людей, и огонь царского гнева запылал.
Воспоследовал мирозавоевательный указ войскам вступить в город и поджечь все здания…»
— Был указ! — подтвердил Тимур.
Халиль-Султан невольно кивнул головой: он тоже был при том — ведь ещё и года не прошло с тех пор!
Гияс-аддин продолжал:
— «Жители-идолопоклонники сами предали огню своих жён, детей и всё своё имущество; жители-мусульмане сами зарезали своих жён и детей, как ягнят, и оба эти народа, неверные и мусульмане, как единый народ, соединившись, решились на отчаянное сопротивление могучему воинству Повелителя. Они стали подобны могучим тиграм и слонам, крепкие, ожесточившиеся сердцами, как леопарды и драконы, железные сердцем; и на них кинулось могущественное войско Повелителя Мира, подобное страшному наводнению, разъярённому Океану. И пламя битвы поднялось высоко кверху…
Десять тысяч злобных врагов было сметено в водоворот несчастья, сгорело в пламени битвы…
Воспоследовал мирозавоевательный указ, во исполнение коего всё было разрушено, опустошено, стёрто с лица земли так, что ни от людей, ни от города не осталось никаких следов».
Тимур нахмурился и смолчал об этом указе.
— «Ты сказал бы, что тут никогда никто не жил; что никогда не было и не могло тут быть не только дворцов, но и хижин…»
И в оправдание происшедшего Гияс-аддин прочитал стих из Корана:
— «Хвала аллаху… К нему — возвращение; в нём — конец всему сущему».
Затем Гияс-аддин распрямился и продолжал:
— «Всё, что было захвачено, из золота, серебра, лошадей, одежды, Повелитель соизволил пожаловать войскам».
Гияс-аддин, видно, устал читать: он разогнулся над книгой, положенной на чёрную, украшенную перламутром подставку, и отпил кумыса из чаши, давно стоявшей у него под рукой.
Но Тимур задумался, молча сощурился, словно припоминая что-то, или провидя нечто предстоящее, или просто обдумывая только что прочитанную часть книги.
Он молчал, пока историк небольшими глотками, вежливо улыбаясь то одному, то другому из царевичей, пил кумыс. Однако, едва Гияс-аддин поставил на ковёр опустевшую чашу, Тимур в раздумье сказал:
— Так смотрят на нас, когда мы идём.
Гияс-аддин не понял, как надлежит истолковать эти слова повелителя, но не решился просить разъяснения, перевернул страницу книги, заглядывая вперёд и выжидая, не скажет ли повелитель ещё чего-либо.
Но Тимур только кивнул ему:
— Читай.
И Гияс-аддин читал дальше.
Он дочитал до того места, где войска Тимура собрались в поход на Дели:
— «Царевичи и амиры покорнейше доложили Повелителю, что от берега реки Синда до сего места взято в плен около ста тысяч индусов, безбожных идолопоклонников и мятежников, кои собраны в лагере.
Памятуя, что во время битв они душой и сердцем склонялись в сочувствии делийским идолопоклонникам и что им может взбрести в голову напасть на победоносное войско, дабы присоединиться к тем делийским идолопоклонникам, воспоследовал мирозавоевательный указ Покорителя Мира, чтобы всех индусов, захваченных войском…»
Гияс-аддин никак не мог перевернуть страницу. Слиплись ли листки, или его палец соскальзывал со страницы. Улугбек заметил испуг в глазах историка, страх, что эта заминка разгневает повелителя, но Тимур сказал:
— Правильно. Так и надо. Это ты верно сумел объяснить, зачем я приказал их убить.
— Страница сто девятая! — заметил Улугбек.
Гияс-аддин, поклонившись в благодарность за одобрение, перевернул лист и продолжал:
— «…убили. Из их крови образовались потоки:
Поток кровавых волн
Потёк со всех сторон;
Под самый свод небес
Всплеснулись гребни волн!
Из придворных богоугодный мавляна Насир-аддин Омар, храбрость коего до того проявлялась лишь в отличном знании стихов Корана и чётком изложении богословских изречений, наметил себе десятерых пленников. И он, дотоле даже ни единой овцы не заклавший, в тот день поспешил исполнить приказ Повелителя и всех десятерых индусов собственноручно предал мечу борцов за веру…»
— Так! — встрепенулся Тимур и прервал историка. Он одобрительно кивнул Гияс-аддину: — Ты хитро объяснил, почему мне пришлось их убить.
Он помолчал, обдумывая всё читанное историком. Лицо его снова нахмурилось.
— А зачем написал, что я их убил? Вначале ты написал, что я убил жителей одного города; потом — другого; потом опять, об избиении жителей. Это было наказание, а не избиение. Мы сжигали города, мы наказывали жителей, но не это было нашей целью в походах! Потом об этих пленных… Зачем?
Гияс-аддин бормотал, оправдываясь:
— Я ведь по вашему повелению, о великий государь! Я взял за основу записи Насир-аддина Омара, ибо вам было угодно заметить, что те записи показались вам слишком краткими! Поелику прежде я был погружен в изучение богословия…
Тимур строго сказал:
— Когда повар готовит обед, у него и нож и руки бывают в крови и в сале. А судят о поваре по кушанью на блюде, а не по крови на его ноже! А?
Гияс-аддин поспешил восхититься:
— Истинно так, о великий государь!
— То-то! — успокоился Тимур. — Лучше пиши о боге. О вере! Незачем твоему высокому уму падать в земную пыль.
Гияс-аддин ничего не находил ни в оправдание себе, ни в объяснение своей книги.
Тимур, не снимая книги с подставки, закрыл её.
— Оставь нам своё сочинение: мы дочитаем его… потом.
Гияс-аддин, не решаясь больше прикоснуться к своей книге, отодвинулся от неё.
Не сводя с неё глаз, встал, и непонятно было кому, повелителю или этой своей книге, так низко-низко он поклонился, прежде чем выйти отсюда навсегда.
Тимур приказал Улугбеку убрать книгу, а Халиля послал распорядиться, чтобы слуги несли обед.
— Будем судить о поваре по кушанью на блюде! Понял? — сказал он Улугбеку.
Мальчик бережно вкладывал искусно переплетённую книгу в шёлковый чехол, оставленный историком вместе с книгой, и промолчал.
Во всё это время придворные ещё толпились на переднем дворе и на крыльце, ожидая, не утихнет ли печаль повелителя и не призовёт ли он их к себе.
Но их он не звал.
Он велел провести к себе армянского купца Геворка Пушка, ожидавшего своего времени где-то на задворках Синего Дворца.

 

Девятая глава
КУПЦЫ

 

В тот предрассветный час, когда Мухаммед-Султан ещё мылся на краю своего восьмиугольного водоёма, со всего города уже спешили к базару торговые люди, купцы, перекупщики, ремесленники.
Спешили, пробегая по тесным щелям глиняных переулков, пересекая перекрёстки, где над водоёмами склонялись деревья и взлетали горлинки.
Бежали мимо мечетей, где верующие уже ждали призыва к первой молитве.
Спешили к своим лавчонкам, чтобы, наскоро обменявшись приветами или, с нарочитой медлительностью, почтительными поклонами, поскорей взглянуть на товары, разложить их к началу торговли, поделиться с соседями новостями и мнениями о минувшей ночи, обсудить виды на предстоящий день.
Минувшая ночь всех взволновала. Даже и те, кто безмятежно проспал все голоса и суету этой ночи, даже и они уже знали: в Синем Дворце что-то случилось, был там совет до утра, куда-то мчались гонцы оттуда, огни пылали там всю ночь…
Говорили: какой-то оборванный чужеземец кричал у городских ворот, требуя допуска к повелителю. Но никто не знал, что за человек это был и откуда, — оставалось лишь гадать и догадываться. И каждый гадал по-своему, и каждый придумывал всему этому такое объяснение, от которого одних обуревала радость, а других пробирала дрожь.
В базарных рядах, кроме хозяев, ещё никого не было, — даже караульные ещё только поднимались с ночных подстилок, поёживаясь от утренней прохлады, позёвывая, потуже запахиваясь в свои латаные халаты. Купцы шептались друг с другом, отводя собеседника от любопытных ушей в сторонку.
Каждый торопился разгадать, думая не столько о том, что миновало ночью, сколько о том, как откликнется эта ночь на дневных делах. А когда человек торопится с разгадкой, редко она даётся человеку: трудную задачу легко решать в покое, а в суете и к лёгкой задаче не подберёшь ключа.
— Человек ночью стучался в город. Стражи не хотели пускать, да пришлось: он этакое шепнул, что пришлось!
— А по виду что за человек?
— Сказывают, ничего не разберёшь: весь волосат, под волосами — ни лица, ни голоса — ничего! Взяли его, допустили к самому повелителю. А человек тот весь ободран, весь в крови! И началось! Оттуда — гонцы; туда полководцы. Огни пылают; кони ржут; боевые трубы…
— И трубы трубили?..
— Ой, право, не знаю. Не слыхал.
— Да вы же сказали!..
— Я?
— Что же, мы ослышались, что ли?
Третий мрачно прошептал:
— Трубы, — значит, война!
— Я не говорил «трубили»! — оробел рассказчик и уже косил глазом в сторонку, чтобы шмыгнуть прочь от опасного разговора.
Шептались и в другом закоулке:
— Утешение Вселенной, государь наш, всю ночь учил своих воителей. Учил, учил! И решили: отправить огромные караваны, множество нашего товара, в дальние края. И есть слух: будут из нас, из купцов, избирать, кому с теми караванами ехать. А кто поедет, назад вернётся весь в жемчугах, весь в золоте. Там золото нипочём, там из него подковы куют, там из него колеса на арбы ставят. А деньги там — железные и кожаные.
— Да где же это?
— Там, куда караваны пойдут.
— А куда? Куда пойдут?
— Ну, это… — Рассказчик делал немое лицо в знак того, что на такой вопрос он отвечать не смеет, — сам, мол, если смекалист, смекай.
И собеседник, чтобы не потерять достоинства, делал вид, что и сам смекнул: дело ясное!
В третьем закоулке говорили:
— Колчан Доблестей, государь наш, задумал поднять торговлю нашу превыше прежнего. И ныне так торгуем, как дедам нашим и не снилось, а впредь станем много выгодней торговать. И ныне налоги с нас, против былых времён, скинуты вчетверо…
— Ну, братья мои, хотя и не вчетверо…
— Вам сколько ни скинь, всё мало! А нонче ночью решили ещё скостить.
— Это зачем же?
— Затем, что небывалые товары сюда идут, небывалые покупатели едут!
— С товаром или за товаром? И что означает оборванный гонец?
— Ночной? А разве это гонец?
— А кто?
Тогда третий собеседник объявил:
— Я у самых ворот живу. Стражи сказывали: это известный полководец.
— Наш?
— А чей же?
— Значит, наших разбили? Значит, враг появился?
— Как так?
— Если сам полководец явился в этаком виде, в ночной час, всякий понимает: разбили всё его воинство, один он уцелел и, чтоб его не поймали, днём скрывался, ночью скакал. Вот и доскакал с известием.
— Похоже на истину…
— Когда же это было, чтобы наших разбивали!
— Не вражеский же полководец к нам прискакал, — он к своему царю поскачет.
— Похоже на истину, братья мои. Подумайте: пропустят ли простого человека сразу к Прибежищу Угнетённых? А этого сразу пропустили. И когда? Среди ночи! Когда смиренный сын своего кровного отца не решится пробудить; а тут Самого разбудили! Похоже на истину!
— А что за человек это был?
— Ростом очень высок. Глаза в крови. Голос как труба. Весь в кольчугах. Мечи сверкают. Стражи раз глянули, узнали, разом ворота настежь: въезжай скорей!
— Значит, война?
— Этого я не сказал. Об этом говорить…
— Вы говорили, около ворот живете…
— Около самых ворот Шейх-заде.
— Да он-то ведь въехал через ворота Фируза… Это в другом конце города! А говорите «война»!
— Не сам я слышал! Слух такой был: я слышал от тех, кто от стражей слышал…
— Хорошо, когда поход отсюда, когда война отсюда в другие земли идёт. И торговать веселей, и каждый день — новости. И редкие товары дешевле купить, а ходовые можно подороже сбыть.
— Тут, братья мои, не то! Тут другое: этот сюда примчался; не сюда ли она идёт, война? А? Не сюда ли, братья мои? Надо б заранее разведать: ведь это не одно и то же — отсюда туда ходить или она оттуда сюда придёт. А?
— Кого же повелитель наш сюда допустит!
— А когда это было, братья мои, чтоб враги допуска спрашивали? Надо им, они и пробиваются.
— До нас не пробьются. У нас базар большой. Не жирно ли им будет на такой базар пробиться?
— Надо выведать, братья мои. Может, закопать лишнее, прибрать. Может, и самим заблаговременно от этих мест в тихие горы съездить?
— А может, какие особые товары понадобятся? Вдруг да великий спрос начнётся! Я так понимаю: надо товар готовить, чтоб под рукой был. Просмотреть его, освежить, разобрать; насчёт цен промежду собой накрепко уговориться. И прочее.
— Я уговориться не прочь, братья мои. Да как? Ведь цена станет по спросу. Сперва надо спрос узнать. Да и то понять: кто покупает? С денежного покупателя — один запрос; с худого — не запросишь, если хочешь продать.
Подошли другие купцы, опоздавшие к началу беседы:
— Слыхали?
— А что?
— Около Аму-реки, на переправе, из Индии…
— А что?
— Караваны шли? Несметную добычу везли? Нету тех караванов! Тю-тю!
— Как, как?
— Охрана была превеликая. А ото всех уцелел один воин. Едва добрался, кричит: нету караванов. Захвачены!
— Кем же?
— Несметные калмыцкие орды. Нахлынули из Кашгара.
— Кашгар — одна сторона. Индия — другая.
— Достигли наших переправ. Перехватили путь из Индии. Теперь наши сбираются, пойдут навстречу, Самарканд заслонять. Чтоб до нас — сохрани бог — не добрались.
— Говорил я, братья мои! Что ж делать?
— Не спешите. Откуда слух?
— Моего зятя брат в Синем Дворце — писцом. А тому писцу воин сказывал. А тот воин у самого повелителя ночью на страже стоял.
— Ну, братья мои, похоже на истину!
Но тревоги истекшей ночи ещё лишь начинали расти на благоприятной базарной земле, вытоптанной за тысячу лет не только подошвами купцов и покупателей, но и сапогами завоевателей.
Кого только не побывало на самаркандском базаре за тысячу лет! Уже позабылись имена тех народов, что лили свою кровь, пробиваясь сюда, чтобы лить здесь кровь самаркандцев. Сколько раз за тысячу лет оказывалось могущество Самарканда попранным, стены разбитыми, люди погубленными, сокровища расхищенными!
Ведь и сам Тимур начал с того, что вместе с амиром Хусейном ворвался в Самарканд, держа кровавый меч над головой, а разговор с народом самаркандским начал казнями, нарушением своих клятв, расправой с людом ремесленным, но понравился купцам беседой с людом торговым. А не договорись он с купцами, не домысли великой своей выгоды от той договорённости, и напилась бы утоптанная земля базара кровью тех, кто её утоптал.
— Чего же ещё ждать, братья мои?
Но шёпоты и разговоры смолкли: с мечетей позвали народ к молитве и подошло время, помолившись, торговать.
Кто был ревностнее, отошли от торговых рядов к мечетям, расстелили свои коврики или платки в тесных рядах молящихся. В недолгое время, пока мулла не возгласил славословия аллаху, пошли со своими чашами и скорлупами дервиши по рядам мусульман, опустившихся на колени в ожидании начала молитвы. Пошли, ступая пыльными босыми ногами по молитвенным коврикам и по чистым платкам, собирая подаяния. Все кидали им, кто что мог; не примечая пыльных следов на разостланных чистых платках, куда предстояло прикладываться лбом на молитве: ступни дервишей священны и след их — след праведников.
Протяжные трубные возгласы мулл возносились перед рядами молящихся, а каждый, стоя на коленях, падая ниц, бормоча молитву, думал своё:
«Господи, господи, вразуми; не дай оплошать рабу твоему; просвети, дабы не проглядеть мне выгоды своей; поспособствуй мне, смертному, достичь корысти своей; грешен, грешен, — ты один, господи, велик и многомилостив!»
И, расходясь с молитвы, всё ещё бормотали, как молитву:
«Как бы не оплошать; как бы не прозевать…»
А в харчевнях уже сидели завсегдатаи, ждали, пока поспеют пирожки и лепёшки, испечётся конина, прожарится баранина. Приметив незнакомых посетителей, разведывали, что за человек и откуда.
Приметили: много в то утро показалось на базаре людей из Синего Дворца, — прохаживались по рядам, заходили в харчевни. Были тут и дворцовые писцы с медными пеналами за поясом, и посыльные в круглых шапках из красных лисиц, и других званий дворцовые слуги.
Купцы с этими людьми осторожно затевали разговоры, в харчевнях присаживались к ним поближе, рассчитывая выведать новости о происшествиях в Синем Дворце:
— Что-то нынче ночью по городу езда была; здоров ли государь наш, Колчан Доблестей?
— Езда? Была. Послы прибыли. О торговле договариваться. О прибылях толковать.
— А чего ночью, дня им мало?
— Государственное дело.
— Так, значит, послы?
— Послы.
— Любопытно бы знать, откуда?
— От великих султанов и владык.
— Каких же товаров ждать?
— Разных.
— А любопытно бы знать!
— Не приказано оглашать.
И так по всем харчевням, по всем закоулкам, где бы ни спросили дворцовых людей, всем любопытствующим был один ответ:
— Прибыли послы. Ожидается большая торговля. Какие товары закупают, какие сюда везут — не приказано оглашать.
Эта весть отмела, как мусор, все остальные слухи. Но купцам не стало легче: надо было разгадать, какие товары придержать, что надо поскорей сбыть. Знать бы, откуда послы, куда повезут свои закупки, видно было бы, чего в тех странах не хватает, какой товар бывал там в прежние годы, на какие здешние товары зарятся тамошние купцы. А потому первое дело — узнать, откуда прибыли послы. Они въехали в город в ночной тьме и словно растаяли к утру, вместе с ночными тенями.
Нехотя, без обычных бесед и напутствий, даже без обычного запроса, продавали купцы товар мелким покупателям: бери щепотку чёрного перца, драгоценного, как золотой порошок, бери чашку соли или ляжку баранины и уходи, не мешай купцам беседовать о большой торговле.
Даже горшечники и сундучники призадумались, будто польстится Китай на глиняные горшки или Египет на пустые сундуки самаркандские.
А может, от христиан послы? Из городов Рума, из Генуи или Венеции, с тёплого моря. А может, навезут драгоценную пушнину из Москвы? Навезут золотых соболей, чёрных лисиц, голубых белок, белых горностаев по сходным ценам. А те меха закупить бы тут разом, а потом везти на юг и на запад, где на этот русский товар, на меха, дадут золота вдвое больше, чем весят сами меха; жаркие, пушистые, в руках они дышат, как живые; к ним прикоснёшься, ласкают, как девушки; к ним принюхаешься, — кедровым орехом пахнут или жареным миндалём; на воротник их положишь, — они любой шёлк затмевают, любой бархат с ними рядом домотканиной кажется.
Давно Самарканд заглядывается на эти товары. Бывало, возили их москвитяне по Волге до Астрахани, а оттуда — на Хорезм, с Хорезма на Бухару, — старая дорога, проторённая. Да перехватила ту дорогу Золотая Орда: только и торговля теперь у неё — закупать товар в Москве либо в Новгороде да перепродавать в Самарканд.
Разбив золотоордынского Тохтамыша, пошёл было Тимур дальше, за московской пушниной, повёл на Москву своё непобедимое воинство, да дорога на Москву оказалась длинна, тёмными лесами загорожена, непроглядными метелями завешена, вьюгами, порошей запорошена дальняя Москва.
И остановился Тимур в Ельце. Тут проведал, что уже вышли на него рати московские, идут с пением воинских песен, несут впереди ратей святыню, с коей за десять лет до того на Куликово поле выходили, когда Золотую Орду растерзали булатом мечей тяжёлых, затоптали копытами северных коней.
И повернул Тимур назад. И ушёл. И с тех пор только косил в ту сторону прищуренными глазами, и даже память о том, как уходил из Ельца, приказал истребить.
Но памятью о железном госте остались в Русской земле доспехи непобедимого воинства. И века спустя плуг пахаря там или сям вывернет из широко раскинувшихся тучных пашен то джагатайскую кривую саблю, смешавшуюся с истлевшими костьми, то позолоченный шлем на Орловщине, то самаркандского чекана стремена под Курском.
А если с Москвой не воевать, отчего б с ней не торговать?
Ведь целы в летописях и описи товаров, привозившихся из русских городов в Хорезм за сотни лет до Тимура; целы описи товаров, потребных русским, закупленных лет за триста до того в Хорезме; уцелели имена купцов, ездивших до Астрахани из Хорезма и приезжавших из Астрахани в Хорезм. Нынче стеной стала поперёк той дороги Золотая Орда. Но договорись с Москвою Тимур, — прахом рассыплется Орда, как гнилые ворота; сразу раскроется сквозной простор от Индийского океана до берегов Балтики, до Варяжского моря; протянутся торговые пути от Инда и Ганга до Западной Двины; встанут караван-сараи под сенью берёз и сосен; зазвенят колокольцы караванов над рекой Волховом!
Не мечом расчищать надо ту дорогу — меч иступится о такую даль, — не мечом, а кошелём; не копытами конницы её утаптывать, а мягкими подошвами купеческих сапожков. Ведь не зря Тимур, как своих воинов, берег самаркандских купцов. Воины захватывали ему добычу, купцы обращали добычу в золото, приумножали её стоимость во много крат. А чем дальше везёшь товар, тем он дороже становится.
И многие из купцов, хаживавших в Сарай ордынский, переглядывались:
— О, если б эти послы да были б послами московскими!..
Но слух о послах заслонился новым слухом.
Позже прежних дворцовых людей показались поодиночке другие, оттуда же, из Синего Дворца. От этих стало известно, что, может, и прибыли послы, да не затем ли, чтоб договориться о совместном походе? Звать в поход на север, на Китай, на Хотан, через холодную землю. Что для того похода ладят закупить в Самарканде запасы кож, сколько б ни предложили им, почём бы ни запросили.
И опять, как незадолго до того, из уст в уста пошло гулять по всем лавкам, по всем караван-сараям, по всем рядам, по всем чуланам тревожное слово — «кожа». Покатилось слово по базару, и купцы уныло расступались перед ним, давая ему дорогу; золотом звенело оно, барыши и прибыли оно в себе таило, а в руки никому не давалось, да и не было рук, чтоб по-хозяйски к нему протянуться: нигде не осталось кож.
И ещё знатней стало это слово к полудню, когда показались в кожевенных рядах знатные военачальники — тысячники, а за ними сотники. Спрашивали сапогов, льстились на скудные кожевенные остатки, предлагали мастерам большие, доходнейшие заказы на обужу для войск, давали цену, какую ни запроси.
Купцы, опустив руки, стояли, прислонившись спиной к стенам, безучастно глядя на такой приступ покупателей.
— Видали? Теперь ясно: к северу пойдут!
— Ясно!
— Теперь кожу им только давай. Теперь бы…
— А где её взять?
— Теперь бы…
Но оставалось только стоять, прислонившись к стене, будто никакого дела до кож нет у этих приумолкших торговцев.
А когда появились и простые воины, базар переполнился. Они теснились, толкались, настаивали, выспрашивая, не залежалось ли у кого продажной обужи, постукивали деньгами, подкидывали на ладонях серебро, торопясь исполнить мирозавоевательный приказ и ко дню осмотра и проверки иметь на себе исправные сапоги да в мешке при себе запасную пару.
Таков был порядок в Тимуровом войске: земледельцы ли, кочевники ли, созванные в ополчение, должны были взять с собой в поход запас еды, один колчан, тридцать штук стрел, один лук, налучье и щит. На каждых двоих конных воинов, когда призывались кочевники, кроме двух лошадей под седлом должна быть ещё одна заводная лошадь. Каждый десяток воинов должен был иметь купленную в складчину палатку, два заступа, одну мотыгу, один топор, один серп, одно шило, десять иголок, вязку верёвок, одну крепкую шкуру и один котёл. Всё это воины заводили за свой счёт, без ущерба для царской казны.
Бoльшая часть из этих припасов давно была заготовлена. Но указ о сапогах появился лишь поутру, и теперь всяк по-своему кинулся его исполнять. Тысячники и сотники спешили закупить побольше кож, чтобы перепродать их воинам; воины спешили сами купить, чтобы не залезать в быстро возрастающие долги к своим воеводам.
Но кож не было.
Купцы уже всё вынули, если у кого было запасено или припрятано, из тайников, из сундуков, из домашних припасов. Часа не прошло, — всё было сбыто, а спрос ещё только начинался, а цена лишь начинала расти.
Ещё не настал полуденный зной, а уже ничего кожевенного по всему базару не осталось. Уже перекраивали на сапоги кожу с седел и со всяких иных кожевенных изделий. А спрос ещё только начинался.
Разыскали исконных кожевенников — и Мулло Фаиза, и Садреддин-бая, но они только разводили руками, оглушённые базарной сутолокой.
Не на мягкие тюфячки, на голые кирпичи сел обессилевший Мулло Фаиз в той нише караван-сарая Шамсинур-ата, где достойно торговал ещё недели за две до этого дня.
Он сидел, беспомощно привалившись к стене, и, если б не стена, не было бы сил сидеть. Уставясь круглыми глазами в землю, не поднимая глаз на тысячника, приступавшего к нему, сетовал:
— Весь товар вышел. Вышел. Весь товар.
— Съели вы его, что ли?
— Сами не знаем, куда делся. Не поймём куда. Был, совсем недавно был. Ещё в носу запах его не выветрился; чую запах. Чую! Будто они рядом, кожи. И сколько было! О господи! До самого верху навалены; полным-полны склады. Никто не брал. Радовались, что сбыли. А теперь — хоть плачь!
— А ещё первейший кожевенник! — с досадой сплюнул тысячник, уходя.
— Хоть плачь! — покорно твердил ему вслед Мулло Фаиз.
Но ни на минуту не мог присесть жилистый, непоседливый старик Садреддин-бай: сновал по всем знакомым щелям, шарил по мастерским сапожников и шорников, по лавкам и караван-сараям, возникал то в одном, то в другом конце необъятного самаркандского базара, одухотворённый надеждой на небывалую выручку. Но кож нигде не было.
Он за бесценок сбыл ненавистные тюки полосатого бекасама, сбыл шёлк, чтобы собрать хоть немного денег для перекупки кож. Но деньги стучали в тощем, длинном, морщинистом кисете, болтавшемся на животе, а кож нигде не было.
У ворот караван-сарая Шамсинур-ата несколько сотников окружили Садреддин-бая, суля ему:
— Любую цену дадим, отец. Уступите кожу. Ищите, находите, — любую цену дадим!
Но, взмахивая полами тёмного купеческого халата, он только жалобно восклицал:
— Если б был товар, о братья! Если б был!..
Так ожесточённо покупатели осаждали купца, будто не костлявый старец перед ними, а вражеская башня, полная защитников и сокровищ, под которую надо подвести подкоп, а ещё лучше свалить её одновременным натиском. Так они были заняты, что не заметили, как мимо проехал на стройном тонконогом гнедом коне, высясь на высоком седле, славный по всему войску царевич Халиль-Султан; проехал в простом халате, но такой весёлый и приветливый, радость, переполнявшая царевича после слов желанной Шад-Мульк, украшала нарочитую простоту его одежды, как золотое шитье.
Сопровождавшие его охранители, одетые много нарядней своего царевича, тускнели в блеске радости, озарявшей Халиль-Султана.
И едва они проехали, народ тут же вернулся к прерванным разговорам и пересудам:
— А может, послать бы куда? За кожами…
— А куда?
— Да есть же города, где кожи лежат.
— Лежат! — вздыхали купцы. — В Хорезме лежат, в Ясах лежат.
— Вот бы туда и послать!
— Нам-то они сейчас нужны!
— Скоро ли их довезёшь из Хорезма!
— Длинна дорога… А надо сейчас!
Гонец повёз письмо амира Мурат-хана в Герат.
Отправляясь из Синего Дворца, он получил с дворцовой конюшни самую захудалую лошадёнку, какая только нашлась у конюшего: царский гонец по пути имел право менять свою лошадь на любую встречную, какая б ему ни приглянулась, кто б на ней ни ехал; царскому гонцу никто не смел отказать, за такой отказ полагалось суровое наказание. А потому на выезд гонцам хороших лошадей не давали: какую ни дай, ей на эту конюшню уже не вернуться, предназначено ей сгинуть где-то в чужих руках.
Выехал, и лошадь, дохнув привольным ветром степей, сперва бодрилась, шла весёлой игрой, да вскоре выдохлась.
Как ни хлестал её, как ни долбил ей бока каблуками всадник, из черепахи сокола не выдолбишь.
Вёз письмо гонец и поглядывал на встречных. Ничего завидного не встречалось: ехали крестьяне на арбах, но их кони, натруженные в упряжке, под седлом не разыграются. И не велика честь гонцу льститься на упряжную лошадь, с деревенщиной мену затевать, на мужицкую худобу зариться.
Так и вёз гератец письмо, прикидываясь перед встречными, что этакая езда ему по нраву: нрав, мол, у каждого свой. Но, едва разминувшись со встречным, едва оставшись одни, нещадно хлестал и горячил своего одра, всей душой торопясь в Герат, где народ смирней и еда жирней на степенном дворе Шахруха.
Так и не изловчился до жары сменять скакуна, а как время подошло к полудню, заехал в степной рабат полдневать.
В то же утро в Синем Дворце Мухаммед-Султан вызвал Аяра и послал его вслед за гератским гонцом.
Аяр сам зашёл на конюшню, и, как ни упрямился, как ни изловчался конюший, чтоб сбыть Аяру мухортого коня с мокрецом, Аяр и себе самому и своей охране подобрал крепких, выносливых коней. Да и в охрану себе выбрал из барласского караула двоих приглянувшихся ему воинов — неразговорчивого Дангасу да тяжёлого на руку Дагала.
Едва выехал за город, пустил коня, и только пыль метнулась в сторону, стелясь по ветру, да на макушке гонцовой шапки забилась красная коса, сплетённая из трёх прядей шелка, — знак личного слуги Повелителя Мира.
Далеко впереди — Герат. Восемь дней положено гонцу на дорогу до Герата. Есть время у Аяра, чтоб настичь переднего гонца, да не терпится.
Белым пламенем зноя полыхает и слепит небо. Дальние горы тлеют в сизом мареве. Степь горяча, как свежая зола. Мазанки деревень светятся, будто облепленные расплавленным серебром. Ветер сушит и обжигает губы, свет режет глаза, колени горят на жарких боках коня; благо, что плотный халат укрывает тело от зноя, что круглая лисья шапка затеняет темя. Аяр, упёршись лбом встречь ветру, хлещет, резвит, гонит коня по степи…
А двоим спутникам нельзя отставать: нельзя задерживать царского гонца. И воины скачут следом то дорожной обочиной, то степной целиной, куда ни ведёт их за собой нетерпеливый Аяр.
Попадаются по дороге харчевни в густой тени круглых карагачей или под живой, пятнистой тенью чинаров, у края прохладного пруда, у любезного огонька в очаге.
Пережидая в харчевнях зной, смотрят люди вслед трём всадникам, мчащимся по открытой степи; трём безудержным всадникам, коих не конь везёт, а черт несёт! И, лениво переговариваясь, обсуждают в харчевнях:
— Царский гонец!
— Может, от Самого.
— Может, — вон как идут!
— Не случилось ли что?
— Не наше дело.
А из-под копыт вспархивают жаворонки. Кое-где медные, как кувшины, коршуны откатываются в сторону, ленясь взлететь. Вдруг, трепеща, раскрываются, как веера, бирюзовые с медными краями остроносые ракши и, проводив всадников, косым полётом возвращаются к земле.
У птиц есть время переждать зной, у людей есть право на прохладу в полуденные часы, но не у доброго гонца. Гонцу надлежит опережать усталость, гнать прочь зной, — покой и прохлада ждут гонца лишь в конце пути.
Но как ни скоро проскакивал Аяр мимо придорожных пристанищ, острым глазом успевал оглянуть и путников, прохлаждающихся в тени, и коней, опустивших головы к кормушкам, на приколах и у коновязей.
Зной начал спадать, когда в голубом сиянии степи поднялись серый купол над колодцем и коренастые стены заезжего двора.
Здесь спешились.
В тени ворот сидели караульные, играя в кости. Они не прервали игры, когда Аяр с барласами провели во двор своих потемневших коней.
Старший конюх, принимая из Аяровых рук поводья, покачал головой:
— Как разгорячили коней!
— Знойно! — ответил Аяр.
— А зной, — постой, не лезь в огонь.
— Тебе, видно, лошадь нужней царского дела! — пристыдил его Аяр.
Но старший конюх не сробел:
— Без коня и гонец — пешка.
— Ну, ну!
Они прошли на широкую террасу, где по истёртым паласам лежали стёганые подстилки. Тут отдыхали проезжие. Кто дремал, дожидаясь вечера, пока кормятся лошади или верблюды. Кто неторопливо, лениво вёл беседу над подносом с ломтями лепёшки и дыни, ожидая, пока на кухне варится еда.
Аяр зорко озирался.
Во дворе стоймя стояли высокие узкие мешки из грубой бурой шерсти, снятые с верблюдов вьюки. И хотя по всему было видно, что в мешках не зерно везлось, стайка воробьёв, деловито перекликаясь, суетилась то между мешками, то вспархивая на мешки, ища дыр либо щелей.
Верблюдов во дворе не было, — их согнали в степь, пастись перед последним ночным переходом до Самарканда.
Двое степняков сидели в тени у стены, поставив рядом бурдюки с кумысом и плоские медные чашки. Сидели молча, равнодушно ожидая, пока проснётся жажда в том или другом из дремавших проезжих.
Время от времени кто-нибудь подходил к степнякам, брал с земли чашу в протягивал к бурдюку. Хозяин нацеживал тонкой струйкой свежий, пенящийся серебристый кумыс и, отвалив бурдюк на прежнее место, сам как бы отстраняясь, отваливался к стене, безучастный к расчёту за отданный напиток. Но вдруг, оживляясь, ворочал бурдюк, чтоб взболтать кумыс, наливал очередную чашку и снова замирал в тени, карими умными глазами внимательно разглядывая всё, что показывалось во дворе, — людей, птиц, лошадей, стоявших в тени под низкими навесами, голубенькую трясогузку, перебегавшую по горячей, солнечной земле.
Аяр прошёл под навес к лошадям.
Конюх хорошо знал Аяра, столько раз проезжавшего этой дорогой, а случалось — и ночевавшего здесь. Да и Аяр помнил этого конюха: такое круглое, губошлепое лицо не скоро забудешь.
Когда, разглаживая встрёпанную ветром бородёнку, Аяр остановился под навесом, конюх сказал, с трудом ворочая толстым языком:
— Ещё бы малость скакал, запалил бы лошадь: вся смокла, еле не пала.
Не отвечая, Аяр похлопывал на прощанье шею своего коня и разглядывал стоявших лошадей.
Конюх опять сказал:
— Дела гладкие?
— А что?
— Один гонец был, да отбыл. Вот и ты явился. Куда столько гонцов!
— Давно отбыл?
— Сидел, ел, соловую лошадь взял и поехал.
— А прежняя где?
— На луга погнали: тут не выхолишь, — холку седлом до жил сбил, увалень. Плохо заседлал, а сидел плотно.
— Коня-то ему резвого дали?
— На взгляд неплох, да неходок.
— Приготовь-ка нам вон тех трёх коней.
— Купцы едут.
— Пересядут на других. Засёдлывай.
— Слово слыхано, дело делано. Заседлаю твоими сёдлами.
— А чьими ж? Я не барышник, сёдлами не меняюсь.
— Полежи в холодке, лошадей подготовлю.
— Седлай, седлай.
Только теперь Аяр спокойно подсел к своим спутникам.
Рядом разговаривали четверо проезжих; видно, с большого каравана, ожидавшего ночной поры.
Один из них был старый, седой длиннолицый китаец. В синем узком халате, в чёрной шапочке на голове, он сидел, опершись о вьюк, и говорил по-фарсидски, чуть гнусавя и напевая слова:
— Пыльно. Солнца много. Отлично: постоялых мест много — спокойно. Везёшь шёлк, везёшь ситец — спокойно. Устал — сиди, пей, вода чистая; мясо, как масло, на языке тает. Ваши люди дело любят. Каждый своё. Вы джагатай?
Молодой купец, распахнув стёганый халат, положив на палас неразмотанную серую чалму, то вытирал платком голую голову, то гладил гордую бороду.
— Я? Таджик.
— Я слышал ночью вашу беседу: джагатайский язык.
— По-фарсидски мы говорим с нашими отцами о делах; по-джагатайски — с матерями о доме. Оба языка родные нам.
Воин, возглавлявший охрану их каравана, сказал:
— А у нас в Кеше не так: по-фарсидски с нами говорят матери, по-джагатайски — отцы. Но это точно — оба языка родные для нас.
— Большая земля ваша. Солнца много. Люди умные, землю любят, скот любят. Сады зелены, поля политы, скот сыт. Своего бы хватило, а чужое хватаете.
Воин быстро взглянул на купца, ожидая, чтоб тот ответил. Купец нахмурился:
— Войска хватают, что плохо лежит; перекладывают, чтоб лежало получше. А мы торгуем. На какой товар спрос, тот ищем. Где пройдёт война, там золото дешевеет, а зерно дорожает. Туда везём зерно, а назад золото.
Морщинистое, но светлое, словно восковое, лицо китайца опустилось. Он обеими руками поднял чашу и, хотя она и не была полна, осторожно поднёс к губам.
Аяр тихо сказал своим джагатаям:
— Недавно уехал. Лошадь получил слабую.
— Далеко не уйдёт! — уверенно сказал Дагал.
Дангаса возразил:
— Он уж скачет, а мы сидим.
Аяр покосился в сторону навеса:
— Седлают.
Дангаса умиротворённо вздохнул:
— Были б лошади крепки, а нам что!
И вскоре они снова были в сёдлах, опять засияла степь вокруг и затрепетала красная косица позади Аяровой шапки.
Небольшая деревня легла на Аяровой дороге.
Он и проскакал бы через неё, мимо невысоких глиняных стен, мимо голубых рядов раскидистого лоха, склонявшего гибкие ветки в дорожную пыль. Аяр проскакал бы мимо чужой здешней жизни, если 6 не крики за одной из стен, если б не воины, мелькнувшие в одном из узеньких проулков между стенами.
Осадив коня, Аяр завернул в проулок и подъехал к воинам:
— Что тут?
Сперва воины глянули на Аяра недружелюбно и надменно, но, приметив красную косицу на гонцовой шапке, спохватились:
— Вон он, наш старшой.
Старшой, возглавлявший десяток конных, был разгорячён, повернулся к Аяру с яростью, заслоняя небольшой двор.
А во дворе вскрикивали и причитали женщины, ветхий, но широкоплечий старик, сидя на земле, раскачивался, охая:
— Ой-вой-вой…
Аяр спросил десятника:
— Что тут?
А десятник, признав царского гонца, сразу оробел, заморгал, заулыбавшись:
— Злодеев ловлю.
— Каких это?
— Грабителей. Приказано всех хватать.
— А что здесь?
— Вон старика забираю.
— Злодей? Грабил?
— Нет ещё. А может, начнёт грабить? Дело такое: лучше перебрать, чем оставить.
Неожиданно старик перестал охать. Подняв лицо, покачал головой:
— Я со двора шестой год не схожу. Совсем стар. Какой из меня разбойник? Не гожусь я в разбойники. Бывало, ходил, в походах бывал. Грабливал, по приказу грабливал, когда повелитель на то нас водил. А нынче уж не гожусь. Уж не трогайте! Сил нет на разбои! Хлебом клянусь!
Аяр заступился:
— Может, он и взаправду стар?
— Откуда мне знать? — усомнился десятник. — Ведь говорил же разбойные слова.
— Как это?
— Эти земли повелитель соизволил отдать Сафарбеку, тысячнику. А язычники при битве за Дели пробили Сафарбека стрелой. А у него — ни детей, ни родни. Здешние жители сказали: «Хозяин убит, работать не на кого; мы ячмень растили, мы ячмень себе соберём». Хорошо они сказали?
— Как сказать! — уклонился Аяр от трудного вопроса.
Десятник гневно глянул на крестьянина:
— В том-то и дело. А этот старик ещё хуже сказал: «Один камень свалился, сказал, другой навалится». Каково?
Аяр перемолчал.
Десятник посетовал:
— Это дело повелителя — навалится камень либо нет. Смекай: старик за повелителя распорядился. А? Чего ж от него ждать? Такого надо долой с дороги. Приказано: дороги очистить, всякую колючку с дороги прочь. А это не колючка, — за повелителя рассудил! А?
Но дряхлый старик смотрел на Аяра каким-то хотя и незнакомым, но и не чужим взглядом. Аяр негромко ответил десятнику:
— Старик знает: где повелитель приказал камню лежать, там будет лежать камень. Повелитель крепости кладёт, а если враг с тех стен камень сбросит, каждый из нас поспешит на то место другой положить. Разве дело делийским язычникам у нас наши камни передвигать? Это и сказал старик. Его седину уважать надо — он с повелителем в походы ходил до старости. Ведь сказал же он: «В походах бывал, когда повелитель на то нас водил». Такого лучше не трогать.
Старшой забеспокоился:
— Не трогать?
— Повелитель не любит, когда его сподвижников трогают. Приведёте такого к судье, а судья вас спросит: «Где, спросит, была ваша голова, почтеннейший? Если вы без головы обходитесь, мы вас от неё освободим!» А разве вам её не жалко? Разве у вас их две?
— Да ну его, этого старика! — решительно отвернулся старшой и торопливо пошёл к своему седлу, махнув воинам, чтоб ехали следом.
Старик, не вставая с земли, устало кивнул Аяру:
— Спасибо, сынок. Не так ты мои слова растолковал, да верно понял.
Не впервой было Аяру заслонять людей от воинов. Когда-то давно, мимоходом, разорили Тимуровы воины родной Аяров очаг; отца убили за то, что нечем было воина угостить. Много лет прошло. Стал воином сам Аяр. Достиг чести быть дворцовым гонцом. А нет-нет да и просыпалось сердце, когда касался ушей вопль народа о помощи.
Задумчиво выехал между душными шершавыми стенами из тесноты проулка, отслоняясь от низко свисавших длинных пушистых листьев лоха, отягчённого бронзовыми гроздьями мелких плодов.
Налево повернул десятник со своей конницей, направо поскакал в степь Аяр. Какая-то горечь жгла его; сердясь неведомо на что, нещадно хлестал он усердного коня и мчался быстрее прежнего.
Степь начала холмиться. Даль вокруг виделась уже не столь широко. И вскоре, как во сне, перед ним предстал гератский гонец. Холмы ли, повороты ли дороги заслоняли его, но не издали, а почти прямо перед собой увидел Аяр гератца на соловой лошади и, настигая, крикнул:
— А ну-ка! Стой!
Удивлённый гератец обернулся, натянув поводья.
— Стой, говорю! — повторил Аяр, радуясь, что гератцу не дали охраны и что вокруг не было ни души — ни встречных, ни поперечных. — Далеко скачешь? — спросил Аяр.
Но гератец не успел ответить: Дагал, проносясь на своём коне, на полном скаку хлестнул гератца плетью по голове, соловый конь глупо вскинул задними ногами, и прежний гонец, перелетев через конскую голову, плотно распростёрся на колкой траве.
Аяр прикрикнул на Дагала:
— Ты что?
— А что?
— Сперва надо б узнать, где у него письмо.
— А вон оно! — показал Дагал, сразу приметивший намётанным оком край кожаного бумажника у гератца за голенищем правого сапога.
— А всё ж без моего слова…
Но Дангаса поспешил оправдать горячность Дагала:
— А поговоривши с человеком, как его убьёшь?
Дагал, сам не умевший объяснять свои поступки, благодарно моргнул Дангасе:
— Верно!
Пока Аяр вытягивал из-за голенища плотно засунутый бумажник, Дагал вздумал выкручивать у мертвеца серебряную серьгу.
Серьга не поддавалась. Дагал, вытянув нож, хотел рассечь мочку уха, но Аяр вскрикнул:
— Не тронь!
— Чужое ухо жалеешь? — недружелюбно отстранился Дагал.
— Не чужое ухо, а твою голову.
Аяр, раскрыв бумажник, увидел сплющенную трубочку письма и залепивший письмо круглый ярлычок: «От амира Мурат-хана».
— Оно!
Затем Аяр осмотрел гератца.
Бурая вьющаяся, раскидистая борода сплелась со стеблями цикория, и в её волосках сиял синий цветок.
Аяр повернул неживую голову, глянуть рану. Кровь сочилась и впитывалась в землю из пробитого темени: Дагал умело владел свинчаткой, вплетённой в конец его ремённой плётки.
— А ну-ка, давай его назад на коня! — распорядился Аяр и, беспокойно оглядывая степь вокруг, приговаривал: — Давай, давай…
Дагал, отслоняясь от кровоточащей головы, поднял гератца. Дангаса всунул ногу мертвеца в стремя. Аяр проверил:
— Поглубже вдень. Да поверни! Не то выскользнет.
Дангаса повернул носок сапога так, чтоб нога плотно застряла в стремени. Аяр махнул рукой:
— Ладно. Отпускай.
Они бросили тело, и оно снова ударилось головой оземь, но ступня в стремени засела крепко.
— Гони!
Все вернулись в сёдла, и Дагал, закрутив плёткой над головой, крикнул на солового коня, как крутят плёткой и кричат степные табунщики, гоня перед собой или заворачивая на выпасах конские косяки.
Конь, выросший в степи, испуганно рванулся вперёд, шарахнулся, удивлённый нежданной ношей, и как-то боком поскакал, волоча за собой гератца, бившегося головой о ссохшуюся землю, о комья и камни.
А следом, по-прежнему крутя свинчаткой над головой, дико гикая, пригнувшись, нёсся за ним Дагал, опередив Аяра.
Когда он увидел, что одуревшему коню уже нет удержу, что теперь он доволочит мёртвого гонца до своей конюшни, Дагал поотстал, поравнялся с Аяром и, смущённо теребя длинный ус, сказал хмуро:
— Насчёт моей головы…
— А что?
— Благодарю за остереженье.
— Понял?
— Догадался.
— Нам надо, чтоб люди видели: гератец конём убит. А конь серьгу из ушей не вынет.
— Спасибо. Я догадался.
И, ни о чём больше не говоря, они поехали назад к Самарканду; не так, как прежде, не спеша, держась не прямой дороги, а сторонними тропами, пока не объехали того двора, где взяли своих лошадей и куда, верно, уже воротился конь с мёртвым гонцом.
У Пушка, вышедшего от повелителя, лицо было вдохновенно, но походке его недоставало прежней лёгкости: тело саднило от вчерашней скачки, будто доселе ехал он верхом на пылающей головне.
Он спешил к новым делам, но в одном из узких переходов армянина перехватил святой сейид Береке и поспешил поклониться купцу.
На поклон могущественного сейида Пушок от неожиданности не успел ответить. Но когда Береке задержал его, купец остановился неохотно: ему не терпелось приступить к новым делам.
Редко сейиду Береке случалось говорить с кем бы то ни было столь ласковым, почтительным, почти просительным голосом, как спросил он Пушка:
— Осмеливаюсь беспокоить вас, почтеннейший брат Геворк, да ниспошлёт господь вам свою милость, да прострёт щедрость свою на дела ваши!
— Я христианин, и едва ли…
— Христианин? На то воля господня: без его воли никакая тварь на земле не передвинет волоса в бороде своей. Богу угодно, чтоб вы были христианином, и вы, почтеннейший, лишь исполняете волю всевышнего! Нет греха и в делах ваших…
— В торговых? Какой же в торговом деле грех!
— Нет, нет никакого греха. Посему и вознамерился я спросить вас о торговом деле.
— Меня?
— Какие из верблюдов в караване вашем подверглись ограблению? Начиная с какого?
Пушок поклялся повелителю ни словом не сеять слухов о нападении на караван. Пушок не знал, был ли сейид на ночном совете, но заподозрил: «Не испытывает ли меня недоверчивый повелитель?»
Пропустив мимо столь опасный вопрос, купец склонил голову набок, как бы припоминая:
— Разве торговля и ограбление — одно и то же?
— Разве я это сказал?
— Вы намеревались спросить о торговле, а спрашиваете об ограблении. Ограблен караван? Какой?
Выходило, что это сейид Береке сеет слухи о нападении на караван.
— Спрашиваю вас, почтеннейший, яснее: верблюды с моим товаром целы? Первые сорок два? Сорок под вьюками и два с приказчиками. Богдасар — мой приказчик. Христианин.
— Если б грабителем был я, может быть, я и знал бы о каком-либо грабеже. Но я купец.
— Почтеннейший! Вы были там! Вспомните!
— От бесплодных воспоминаний у купца не растёт выручка.
Береке быстро снял кольцо со своего длинного костлявого пальца и протянул Пушку:
— Скромный подарок. В кольце — смарагд, а смарагд веселит душу и проясняет память.
— Проясняет?
Пушок деловито примерил кольцо на короткие смуглые, поросшие жёсткими кудряшками пальцы. На первые три пальца не наделось, но на безымянный подошло, и камень сверкнул в тёмной глубине зелёным огнём. Береке ждал.
— За подарок благодарствую, — поклонился Пушок, — но моей памяти и смарагд не проясняет: караван припоминаю, был караван; ограбления не помню; никакого Богдасара не могу вспомнить.
— Тогда что же? Это другой караван? — удивился Береке. — Вы шли через Фирузабад?
— Через Фирузабад?.. Богдасар… Не помню.
Береке облегчённо вздохнул:
— Как хорошо! Значит, ограблен другой караван! А если другой…
Он не договорил. Пушок перестал существовать для сейида. Невидящими глазами он смотрел куда-то мимо Пушка и ушёл в глубину дворца, шагая надменно, не замечая ни стражей, ни встречных, не снисходя отвечать на поклоны, словно углублённый в благочестивые раздумья. Все робко расступались перед ним, духовным наставником повелителя, молитвенником о ниспослании сокрушительных побед над дерзновенными врагами, предстателем перед всевышним за жалких грешников, погрязших в низменной деловой суете.
«Как хорошо! — думал Береке. — Однако…»
Он остановился, оглушённый внезапным сомнением:
«Ночью всем ясно было — ограблен караван по пути на Фирузабад. В караване был этот язычник Геворк, коего в преисподней давно ждёт дьявол. Как же я ему поверил? Или он боялся меня огорчить? Богдасар ограблен? За смарагд я его…»
А Пушок поправил смарагд на безымянном пальце и снова заспешил к заманчивому неотложному делу.
Но путь его заградил широкобёдрый, утолщённый многими халатами, знатнейший и спесивейший из самаркандских вельмож — амир ходжа Махмуд-Дауд.
Над нетерпеливым Пушком прогудел густой голос ходжи:
— Стой, купец!
Пушок слегка оробел перед этим горбоносым толстяком, перед светлым мясистым лицом, окаймлённым узким ободком жиденькой бороды.
Ходжа говорил, тесня Пушка большим животом:
— Ну-ка расскажи-ка, как?
Пушок, даже если бы и хотел протиснуться между стеной и ходжой, не смог бы: проход был плотно заткнут ходжой.
— Так как же, а? Мои там целы?
— Милостивый амир! Откуда мне знать?
— Хитришь?
Пушок смолчал. Ходжа наступал, вынуждая Пушка пятиться.
— Хитришь? А? Я достоверно узнал: ты-то и есть оттуда. А хитришь, купец? А? Хитришь!
— Милостивый амир! Сейчас я не откуда-нибудь, сейчас я от повелителя. Цело ли где и что цело, о том он один знает. Возможно ли нам в своих знаниях превосходить его?
Ходжа задумался: «Да! Повелитель не терпит, чтоб подданные превосходили его даже длиной бороды. Но не к повелителю же идти узнавать о караване! Он в печали, ему не до караванов. А вдруг уже нет каравана, всё расхищено! А если расхищено, это же разорение! О караване надо непреложно знать!»
Но пока, тяжело дыша, ходжа думал, Пушок не мог уйти.
Сам он ещё так недавно многое бы дал, чтоб знать о своём караване, который вышел из Кутлук-бобо и доныне неведомо, может, всё ещё идёт где-то — по земле ли, по облакам ли, по звёздам ли…
Пушок, глядя в парчовый узор тяжёлого халата ходжи, думал: «Страх одолевает ходжу. Знать хочет! А заносчив, требует от меня ответа, будто я ему приказчик, а не царский купец. А я… царский купец! Так? Меня повелитель послал, он мне этакое дело дал! Он меня торопит. За промедленье сурово взыщет. Так? А этот заткнул дверь задом, чесноком мне в лицо дышит, сопит…»
— Ну-ка, милостивый амир! У меня государственное дело. Я от Самого иду. Он торопит, а вы задерживаете. Так? А вы знаете, как государь строг, если его слугам мешают? Строг? Строг! Посторонитесь-ка!
С ходжой не говорили так. Если же этот лохматый купец дерзает этак разговаривать, значит, ему дана власть!
— Пожалуйста! Пожалуйста. Я только намеревался спросить вас. Беспокойно мне: как они там, мои верблюжатки. Идут ли, стоят ли, целы ли? Если б подобное случилось с вами, вы бы поняли моё волненье! Я вас не задерживаю. А всё же… целы они? Что?
— Не знаю. Не знаю, милостивый амир!
Пушок протискивался между стеной и ходжой. Ходжа прижимался к стене, пропуская купца.
Взглянув на умоляющий, заискивающий облик ходжи, Пушок и не вспомнил о своём пропавшем караване, весь охваченный новыми мыслями:
«Сам повелитель послал меня! Чуть возвысил я голос, могущественный ходжа влип в стену. Святейший сейид не посмел возвысить на меня голос. Никто не посмеет меня коснуться, ни перечить мне, ни отказать мне, когда я выполняю волю Повелителя Мира! Так? Так. Это сила! Сила в моих руках! Так? Так».
— Какое мне дело до ваших товаров! Оставьте! — отстранился Пушок. Оставьте!
Но ходжа не мог отпустить купца, знавшего судьбу заветных верблюдов ходжи Махмуд-Дауда, судьбу его имущества, его могущества.
Махмуд-Дауд вцепился в рукав армянина:
— Пожалуйста. Одно слово: целы или пропали? Одно слово! Хотя бы часть уцелела! Хотя бы часть!
— Не знаю. Я выполняю волю повелителя!
Когда по воле повелителя ходжа Махмуд-Дауд сокрушал лавки, палатки, караван-сараи, купеческое добро и свои собственные бани и склады, дабы расчистить место для замышленной повелителем мечети, он не знал жалости. Он сокрушал. Он сокрушил бы и достояние Пушка, будь у него достояние. Он сокрушил бы и самого Пушка, попадись Пушок ему во власть! Сокрушил бы, раздавил бы, чтоб и этой наглой шапки от него не осталось! И ту истоптал бы! Но купчишка шествует от повелителя. Чует свою силу, свою неприкосновенность. Теперь его не тронь. Теперь, чуть что, он побежит к Самому!
Глядя вслед Пушку, прислонившийся к стене ходжа Махмуд-Дауд колебался, не кинуться ли за Пушком вслед, не попытаться ли умолить его, улестить, как ни унизительно это.
«Унизительно? А разоренье не хуже ли униженья?»
И кинулся вдогонку за Пушком.
Но стражи никого не впускали на тот двор, куда свернул Пушок. Они отторгли Махмуд-Дауда от купца, как недавно на базаре отторгали купцов от Махмуд-Дауда.
Тяжело ступая, медленно пошёл ходжа Махмуд-Дауд на крыльцо, где по-прежнему толклись вельможи, ожидая, не покличет ли их Тимур.
На дворе завьючивали верблюдов.
Пушок хозяйственно прошёл среди тяжёлых вьюков, подозвал услужливого караван-вожатого и негромко заговорил с ним.
Юркие приказчики следили за вьючкой, покрикивая на вьючников либо подсобляя им укладывать кладь поскладней на покорно возлежащих верблюдов. По восемь пудов мешок, по два мешка на вьюк.
Позвякивая ключами, кладовщики присматривали за рабами, таскавшими со складов мешки к вьючникам.
А в стороне седлали или рассёдлывали лошадей. Какие-то всадники входили, ведя в поводу своих усталых лошадей; другие оглядывали оседловку, прежде чем выехать со двора.
На этом дворе, засорённом сеном и всяким мусором, было шумно от окриков, разговоров, конского ржанья, верблюжьего рёва. Никто и не взглянул, когда прибыли сюда трое всадников, опалённых горячим ветром, потемневших от степной дороги, от долгой езды.
Один из них, кинув наземь поводья, даже не обернулся, принял ли их конюх, решительно пошёл ко дворцу. И хотя он не потрудился даже отряхнуться, даже лицо не обтёр от пыли, хотя ни на вельможу, ни на полководца не был похож, стражи беспрепятственно его пропустили через нижнее крыльцо во дворец: позади его шапки свисала красная косица гонца.
Хотя Пушок и не знал Аяра, но купцу в этом гонце сразу полюбилась беззаботная лёгкость, с какой Аяр шёл через двор; понравился весёлый, смелый, сметливый взгляд его быстрых глаз.
Любуясь, как шёл Аяр — прижав локти к телу, чуть наклонив набок голову, не глядя по сторонам, собранный, складный, — Пушок смотрел ему вслед, пока Аяр не вступил в чертоги повелителя.
Там, так же без промедленья, гонца провели к Мухаммед-Султану.
Царевич стоял с Музаффар-аддином и о чём-то настойчиво выспрашивал этого хмурого высокого амира.
Увидев Аяра, Мухаммед-Султан отошёл от амира, сказав:
— Постойте здесь да припомните: ясно надо вспомнить каждое его слово… Поняли? Каждое слово!
И подошёл к Аяру:
— Ну?
Аяр молча протянул царевичу бумажник.
Мухаммед-Султан, стоя спиной к амиру, раскрыл бумажник, осторожно ногтем, не разрывая, сколупнул ярлычок и развернул письмо.
— Оно самое! — сказал царевич, не отрывая от письма глаз. — Иди.
Аяр так же молча вышел. А Мухаммед-Султан, даже не глянув на амира, понёс письмо к деду.
Сколько ни сновал Садреддин-бай по всем закоулкам базара, сколько ни шарили по всем чуланам самаркандские кожевенники, кожи иссякли.
— Что ж, с наших стад, что ли, кожу сдирать? — гадали кожемяки. — Да за день её не вымнешь, а надо скорей.
Ветер мел мусор по опустелым рядам. Купцы толпились, шепчась или крича, в базарных углах, оставив впусте переулки с пустыми лавками.
Проходили какие-то караваны. Перед ними сторонились, не прерывая разговоров, не глядя на ковровые, изукрашенные кистями наряды верблюдов, на багровую бахрому их уздечек, на пунцовые султаны над головами, на причудливые знаки их тканых покрывал, на поклажу, отправлявшуюся в далёкие дали либо донесённую издалека в Самарканд. Что за дело базару до проданного товара; что за дело купцам до чужих поклаж, когда нужен товар, которого на базаре нет.
За всей этой суетой никто и не приметил, как под вечер сюда вошёл через Железные ворота большой караван. Никто не посмотрел, как ехали впереди караван-вожатый с хозяином. Как бодро ступали верблюды, хотя никогда не бывает у них такой бодрости после большого перехода. Как ехали на бодрых конях приказчики и на сытых ослах караванщики, как лишь чуть запылились, будто только что навьючены, ковровые покрывала на вьюках. Никто не приметил и того, что вошёл караван без охраны.
Караван прошёл через торговые ряды к Тухлому водоёму, и хозяин с караван-вожатым сошли у караван-сарая армянских купцов.
Так велик был караван, что не мог вместиться во дворе у армян. Пришлось вводить верблюдов во двор по десятку. Едва, развьючив, выводили одних, на их место вели следующих.
Ожидавшие своего череда верблюды заполнили всю улицу веред караван-сараем.
Жевавшие в харчевнях завсегдатаи отодвинулись от еды, разглядывая теснившихся, ревущих верблюдов. Голоса беседующих глохли в жалобном верблюжьем рёве. Уже не жареным мясом пахло в харчевне, а потной верблюжьей шерстью.
— Что за караван? — гадали в харчевне. — Откуда? На конец пути пришли, а у верблюдов на губах зелёная слюна висит. Видать, недавно кормлены.
— Да гляньте-ка, это ведь пограбленный армянин!
— Откуда? Он на Орду с караваном ушёл.
— Он!
— Похож!
Уже не до еды стало, не до бесед: что за притча, с одним караваном ушёл, с другого слезает?
А он слез, Геворк Пушок; слез и стоял в воротах, приглядывая за развьючкой.
Он так был занят этим, что не приметил, как мимо прошёл и засел в соседней харчевне столь полюбившийся ему Аяр.
Вручив бумажник царевичу, Аяр ушёл на воинский двор, отчистился, отмылся, шапку с косицей оставил, а надел простую тканую тюбетейку и пошёл пройтись по городу.
В здешней харчевне ему нравились маленькие, едкие от приправ пельмени. Ожидая их, он устало поглядывал на развьючивающийся караван, на серую струю воды, падавшую из каменного желоба в Тухлый водоём.
А слух о прибытии армянского купца уже нёсся по базару, как дымок, гонимый вечерним ветром.
Вокруг караван-сарая уже собрались ротозеи и обессилевшие от нынешнего безделья купцы. Поглядывали в просветы между верблюдами. Пригинались, чтоб глянуть из-под верблюдов, истинно ли по ту сторону каравана стоит Пушок или кто другой, схожий.
Нет, это был Пушок!
Кое-кто из более деловых пошёл в обход длинного каравана, чтоб зайти на ту сторону и подобраться к Пушку.
Всех опередил Садреддин-бай.
Он появился перед купцами, обсуждавшими приезд Пушка. Едва он поднял голову к вьюкам, ноздри его дрогнули.
«Кожи!»
Он быстро обернулся, опасаясь, не уловил ли кто-нибудь этот ожегший его душу вопль. Но душевные вопли не слышны для окружающих.
Садреддин-бай вплотную подбежал к каравану. И ещё яснее уловил знакомый, вожделенный, восхитительный запах кож!
Тогда, как пловцы ныряют в омут, он, пригнувшись, юркнул под верблюжьи животы и мгновенно предстал перед армянином:
— С благополучным прибытием, почтеннейший!
— Благодарствую.
— Издалека ли?
— Да вот… караванный путь… Сами знаете.
Разве можно сказать, что путь был недолог и недалёк, что незадолго перед тем вышел весь этот караван из крепости, из-под сени Синего Дворца, прошёл снаружи городских стен и через Железные ворота снова вступил в город, прошёл по базарным улицам.
Если б это сказать, как бы расшумелся слухами и толками самаркандский базар!
Как бы заговорили купцы о своём благодетеле, о высоком своём покровителе, о Повелителе Мира Тимуре!
Пушок нашёл ответ:
— Вот, потерялся у меня караван, думали — пропал, да, благодарение богу, по милости повелителя, — вот он!
— А товар? — не слушая Пушка, допытывался Садреддин-бай.
— По покупателю. Кому что.
— Мне бы кож.
— Много?
— А почём?
— По сту.
Садреддин-бай отступил, жуя губами, но тотчас приступил опять:
— Я ослышался. Почём, почтеннейший?
— По сту.
Тощий кошелёк беспомощно качнулся на животе старика, но Садреддин-бай решительно схватился за него.
— Дам задаток на сто кип. Полный расчёт через два дня.
— Наличными по сту. Иначе — сто двадцать пять.
— Окончательно?
— Деньги ваши, товар мой.
— Сто десять.
— Видите, я ещё не развьючился. Так? Ещё торговать не начал. Ещё с купцами не потолковал. Так? Хотите брать — берите по моей цене. Нет ждите, какая на завтрашний день станет.
— Вот, берите задаток.
— Сколько тут?
— За десять кип.
— За десять дали, а хватаетесь за сто! — пренебрежительно отмахнулся Пушок.
— Пускай! Вашу руку!
— На почин! — уступил Пушок. — Сто кип по сто двадцать пять ваши. Расчёт завтра вечером.
— Я просил два дня.
— Не могу ждать.
— Давайте!
Но купцы уже обступали Пушка, обегая караван, протискиваясь между верблюдами, выныривая из-под верблюдов.
— Кожи! — нёсся слух по базару.
Опустел Кожевенный ряд, к Тухлому водоёму бежали как на пожар. Вскоре верблюдов уже с трудом удавалось провести на развьючку или вывести со двора, так стиснулся со всех сторон народ — кто закупать кожи, кто поглядеть на торговлю больших купцов.
Некоторые, наклaнявшись Пушку, заводили разговор издалека:
— Как так случилось, почтеннейший, — не успели мы вас проводить, как назад встречаем?
— Лихорадка затрепала. Пришлось воротиться! — нетерпеливо вздыхал Пушок, чувствуя в себе такую полноту сил, такой преизбыток бодрости и здоровья, каких за всю жизнь не было. Даже забыл, что зад всё ещё саднил от недавней скачки, намученный сегодняшней, хотя и недолгой, ездой.
Но другие приступили без обиняков:
— Что за товар?
— А чего вам?
— Не кожи?
— А если кожи?
— Берём…
— Сколько надо?
— Цена?
— Сто пятьдесят.
— За кипу?!
— А что?
— Мы как ни спешили, по пятнадцать едва успели сбыть!
— Давно?
— Да какое там давно!
— А нынче цена другая. Тогда и я соглашался на семьдесят.
— Мы помним!
— А теперь привёз. Берите. Завтра может подорожать.
— А сказывали, будто у вас кожи пропали!
— Нашлись.
— Ну и цена!
Кто ещё мялся, переглядываясь, другие уже протискивались к армянину платить.
Садреддин-бай один толкался по опустелым переулкам, разыскивая то одного, то другого из ростовщиков.
Но и постоянные ростовщики, и менялы, тоже иногда дававшие деньги в рост, тут же вычитали месячный нарост долга, давали деньги с таким расчётом, что заимодавцы, оступись только, попадали к ним в неоплатное рабство.
— Ваш залог? — спрашивал ленивый, огромный, как слон, почти весь прикрытый своим животом перс, ростовщик, у костлявого Садреддин-бая.
— Дом заложу.
— Стоимость?
— Оцениваю в пять тысяч!
— Неслыханно! Кому нужен дом?
— Отличный дом.
— Дом купца в лавке с товаром. А она у вас есть? Она полна товара?
— Вы же знаете меня! Я у вас брал. Всегда рассчитывался.
— Какая мне радость, если со мной рассчитываются в срок!
— Я очень прошу. Одолжите.
— Дом приму за одну тысячу.
— Но ему цена десять! В пять его всегда считают при закладе.
— Уже закладывали?
— Однажды. Давно.
— Тысяча.
— Не хватит!
— Сколько надо?
— Двенадцать.
— При закладе пяти! Что вы!
С трудом раздобыл Садреддин-бай три тысячи под залог дома и, подписав расписку на шесть тысяч и закладную на дом, кинулся в армянский караван-сарай.
Наступал вечер. Но у Тухлого водоёма по-прежнему толкались купцы, добиваясь кож от Пушка.
Караван перестали развьючивать. По десятку, по два десятка верблюдов уходили вслед то за одним, то за другим из купцов. Были такие покупатели, что сразу по десятку верблюдов уводили за собой, когда к Пушку пробился наконец совсем истомлённый духотой и давкой Мулло Фаиз:
— Почтеннейший! С благополучным прибытием!
— Благодарствую.
— Благосклонно ли взирает всевышний на успехи ваши?
— Вам кож?
— Цена?
— Всё распродал. Осталось мешков тридцать.
— Почём за кипу?
— Двести.
— А?
Мулло Фаиз мягко привалился к стене, сполз и сел у ног Пушка, удивлённый, что язык его отчего-то застревает между зубами.
Он попытался раздвинуть челюсть, но правая рука не поднялась.
Он поднял левую руку ко рту, но в глазах его потемнело, и он покатился куда-то с порога вниз, в разверзшуюся бездну, во тьму.
Только сердце ещё билось, как будто медленно-медленно шёл над ним караван; медленно, как во сне: мягко, почти неслышно ступая. И вот уже ничего не стало слышно совсем.
Теперь обступили Мулло Фаиза, пытаясь его поднять. Подняли, понесли, но Садреддин-бай, встретившийся им, отстранился, прижался к стене, пропуская их, досадуя, что ему загородили дорогу, а едва бесчувственного Мулло Фаиза пронесли мимо, кинулся к Пушку:
— Вот! Здесь три.
— Вы зарились на сто. Значит, надо двенадцать с половиной. Долой одну из задатка…
— Там одна с четвертью!
— Не спорьте из-за четверти, почтеннейший. Я даром вас ждал, что ли?
— Но я обещался на завтрашний вечер, а принёс сегодня!
— К тому же цена изменилась.
— Как?
— Двести.
— Это не по уговору!
— Вот, я верну задаток, за вычетом четверти.
— За что?
— За ожидание.
— Это… Знаете…
— Хорошо! — перебил Пушок, не любивший обижать людей, совсем почти охмелевший от всего происшедшего и потому благодушный. — Хорошо! Учту и четверть: берёте по двести?
— Это, значит, сколько же я смогу взять?
— Посчитаем…
Вечер густел.
Пушок даже ещё и не побывал у себя в келье. Ещё и с хозяином караван-сарая не успел повидаться, а весь товар уже был сбыт. И почём! По какой цене сбыт!
И на дворе стало уже пусто, — ни одного вьюка! И караван-вожатый увёл своих верблюдов из города, а прошло всего лишь три или четыре часа!
— Какую келью пожелаете занять? — спрашивал у Пушка Левон. Прежнюю?..
— Да. Прежнюю.
— А где же поклажа ваша? Что туда отнести?
— Поклажа? — спохватился Пушок. — Поклажа? Я не взял… Она на прежнем караван-сарае. Я так. Без поклажи.
Он устал.
— Приготовьте мне постель, Левон. А я пойду в харчевню. Я хочу есть.
И вскоре Пушок сел над водоёмом, под маслянистым пятном фонаря, свисавшего с гибкой ветки китайской ивы.
И Пушок никак не в силах был вспомнить, что за человек тихо сидит перед ним в зелёной шахрисябзской тюбетейке; где видел он этого приятного человека? Когда? Кажется, будто совсем недавно. Но где?
Аяр тихо сидел, слушая, как в темноте воркует вода, натекая из каменного желоба в Тухлый водоём.
Пакля, заткнутая в маленькую глиняную чернильницу, чтоб чернила не сохли и не проливались, зацепилась за острие тростничка, и Улугбек испачкал пальцы.
Он слюнявил и вытирал их о подкладку халатика, а Тимур терпеливо ждал, пока внук снова сможет писать то, что ему говорится.
Улугбек писал уже третий указ из тех указов, что должны быть наготове, когда понадобится их огласить.
— Прочитай-ка! — кивнул Тимур на бумажный листок.
И, всё ещё вытирая палец, мальчик перечитал недописанную страницу:
— «…Поелику на самаркандском базаре кож в достатке нет, дозволяется воинам выйти без запасных пар обуви, а запасаться будем в пути по тем местам, где кожевенный товар найдётся в достатке.
Поелику оружейные купцы жаловались на оружейников, что на изделия свои цен не скинули и в торге упорствуют, дать оружейным купцам из наших кладовых…»
В это время вошёл Мухаммед-Султан. И Тимур, приняв из его рук письмо, покосился на Улугбека:
— Поди-ка отмой свои руки. Водой отмой.
Когда Улугбек вышел, Тимур развернул и осмотрел письмо. Что он видел в этих непонятных чёрточках, точках и завитках? Он осмотрел желтоватый листок плотной шёлковой бумаги и вернул Мухаммед-Султану:
— Читай.
Мухаммед-Султан медленно, не так бойко, как это умел Улугбек, принялся разбирать письмо амира Мурат-хана к его сестре Гаухар-Шад в Герат.
— Так, так… Приветы, благие пожелания не читай. Не трать времени, не то Улугбек вернётся, а письмо ведь к его матери. Мало ли что… Начинай сразу с дела.
Но чтобы найти то место, где начиналось это дело, Мухаммед-Султану понадобилось ещё больше времени, чем читать подряд.
Бормоча, он начинал читать то одно, то другое место, но всё это были приветы, или пышные восклицания, или благочестивые ссылки на Коран.
Наконец он нашёл:
— «Прибыла сюда хан-заде от почтенного мирзы Мираншаха, и государь гневен и печален. Если и вынет стрелу из колчана гнева своего, ударит острие её в западную сторону, а вам мир, благоволение и процветание.
Бумажники хорошие заказал здешнему искусному мастеру, по воле, изъявленной благословенным мирзой Шахрухом, и первый образец получу завтра и пошлю…»
— Не в ином каком смысле написано про бумажники? — призадумался Тимур.
— Если и в ином, не пошлёт: завтра амира здесь уже не будет.
— Хорошо. Успокаивает Шахруха, — пойдём, мол, на Мираншаха. Хорошо, пускай Шахрух со своей царицей мирно спит. Письмо заклей, чтоб неприметно было, и опять отошли. Пускай в Герате читают. А гонец чтоб на словах там сказал, — послано, мол, было с другим гонцом, да по пути случилось несчастье. А государю, мол, о том неизвестно. Неизвестно! Понял?
Вернулся Улугбек.
Мухаммед-Султан быстро скрутил письмо трубочкой и всунул себе в рукав.
— Ещё что? — спросил Тимур Мухаммед-Султана.
— Амир Музаффар допросил двоих: пойманы на дороге из Кургана. Бормочут какую-то небылицу, ничего нельзя понять.
— Где они?
— Внизу.
— Пойдём, я сам их спрошу.
И они втиснулись в узкий проход, откуда круто, винтом, спускалась тесная лестница вниз, в подвалы Синего Дворца, где за двойными стенами, в полутьме, под низкими сводами, разместились тайные тюрьмы и темницы, откуда голос человеческий не проникал наружу, где в бурые кирпичи вбиты были чёрные кольца и скобы, где властвовали самые надёжные, самые доверенные из слуг Повелителя Мира.
Тимур сходил по крутой лестнице боком, осторожно спуская с высокого косого порога хромую ногу.
Мухаммед-Султан поотстал, чтобы в темноте не задеть сапогом руку деда, то скользящую ладонью по стене, то упирающуюся пальцами в пройденные ступени.
Улугбек, оставшись один, чтобы занять время, вынул из шёлкового чехла книгу Гияс-аддина и раскрыл её на том месте, где дедушка прервал чтеца.
Мальчик читал:
«После сего Повелитель Мира принял непреклонное решение выступить на город Дели.
Звездочёты и звездословы, основу всех дел и основ связующие с указаниями звёзд, втайне гадали о предстоящем по сочетанию благоприятных и зловещих созвездий. Но Великий Повелитель, вместитель добродетелей халифа, исходил из советов благочестивых людей, освобождающих умы человеческие от ложных мыслей и суеверий, тех людей, что не спорят ни о троичности лица божьего, ни о шестерице, в силу чистой веры своей. Он отверг прорицания, не поверил указаниям звёзд и рукою надежды ухватился за аркан божьего милосердия…»
Темнело.
Буквы сливались. Мальчик снова вложил книгу в чехол. Ему запомнилось, как красиво это написано:
«По сочетанию благоприятных и зловещих созвездий…»
Темнело быстро, как всегда быстро темнеет в Самарканде в первые дни сентября.
Светильников ещё не принесли.
Мальчик следил из наступающей темноты, как за окном, высоко в небе, вспыхивает, мерцает, всё ещё не смея загореться своим белым огоньком, какая-то далёкая звезда.

 

Назад: Седьмая глава СИНИЙ ДВОРЕЦ
Дальше: Десятая глава САД

mar koti
фыфыаа