Книга: Тамерлан
Назад: Пятая глава КАРАВАН
Дальше: Восьмая глава СИНИЙ ДВОРЕЦ

Седьмая глава
СИНИЙ ДВОРЕЦ

 

Синий Дворец высился над Самаркандом, поблескивая изразцами, тёмными, как ночное небо.
За крепкими стенами с башнями по углам теснились десятки строений, дворов, кладовых, мастерских.
На Оружейном дворе, в глубине просторных подвалов, под чёрными сводами лязгало железо, плавились сплавы, били молоты по прозрачным, как красный воск, брускам.
Пламя горнов то там, то тут отсвечивало кровавыми каплями на грудах готового ковья — наконечников копий, островерхих шлемов, сабельных клинков и кинжалов, ожидавших часа, когда вынесут их из глубокого мрака на белый свет.
Голубой и зелёный чад слоился под сводами и неторопливо уползал наружу через низкие двери; но оружейники не смели выглянуть из-под тёмных сводов, пока старшина дворцовых ковачей и литейщиков не кликнет их на недолгий отдых, проглотить лепёшку с похлёбкой да отдышаться в душном воздухе Оружейного двора.
Низкие ниши выходили на тесный двор, обстроенный множеством других ниш, где в глубине, за тяжёлыми дверями кладовых и складов, хранились запасы оружия, откованного здесь или свезённого сюда из походов.
В те дни старшины торопили мастеров. Едва ковачи успевали отковаться от одного заказа, как их скликали на новую ковку.
Кладовщикам было приказано пересчитать оружие на складах, пересмотреть старые кладовые. На двор выволакивали груды ржавья. Опытные оружейники перебирали и скользкие свежие сабли, смазанные салом, и тронутые ржавчиной, щербатые, иззубренные мечи.
На эти дни сюда созвали и многих свободных мастеров из городских слобод. Косторезов — вырезать и наклепать рукоятки на повреждённые сабли, обрукоятить новоковые клинки; оружейников — разобрать чужеземное оружие: что годится — обновить, а хлам разобрать на перековку.
Вызвали сюда и кольчужника Назара, туляка.
Он пришёл со своим подмастерьем Борисом. Их поместили под навесом, куда и сносили из кольчуг то, что залежалось по дворцовым кладовым.
Кольчуг оказалось немного. Были тут старые, кое-где помятые, а то и пробитые кольчуги. Борис перебирал их и расправлял, а Назар разглядывал их, неторопливо, пристально, одну за другой, будто читал книгу за книгой.
Седые космы Назара перехватывал узкий ремешок, чтобы волосы не лезли в глаза, но косматые брови часто опускались, хмурясь, до самых глаз: он видел пути, пройденные многими из этих молчаливых участниц былых походов, вынутых для похода предстоящего.
— Гляди, Борис, сколько кольчуг наволочено, а цельных не видать.
— С побиенных содраны.
— Вцеле добрый воин в полон не дастся, ежели кольчугой оборонён.
— А ты вон сам их ковать искусен, а в полону живёшь.
— Попрекаешь, сынок?
— Не попрёк, а спрос: лестна ли человеку неволя, когда может он меч добыть?
— Можем добыть, да не надо.
— Чего это?
Назар широким чёрным ногтем обскабливал кольцо на одной из кольчуг:
— Смолистая ржа-то.
— А что?
— Небось кровь.
— Чистой тут ни одной не видно.
— Вот, гляди: эта склёпана неведомо кем, незнамо когда. Вся излежалась: ей уж в походы не хаживать, а виды она видывала, ратные кличи слыхивала. И гляди — наша она.
— По чем узнал?
— На месте склёпки, на каждом конце — будто змеиная головка, — наша старая клёпка. Глянь другую — головка длинная, язычком, — то ковали персияне, а может, арабы в Дамаске. Их работу знаю, — на взгляд приятна, да меч её сечёт. А наша круглая клёпка мечу не даётся, её только прорубить можно, а чтоб по воину так рубануть, сперва надо, чтоб воин под удар подставился. Клепать надо три, а то и четыре махоньких кольца, одно в одно. Из махоньких кольчиков скуёшь, — большим мечом не просечёшь. Из больших колец скуёшь, — малый меч её рассечёт: в ней отжиму нет, она удар будто лбом принимает. Разумеешь?
— Учи, учи. Слушаю.
— А чего ты хмурый такой?
Круглолицый, узконосый, румяный Борис по нраву своему был застенчив, а чтоб скрыть свою досадную стеснительность, напускал на себя мешковатость, а в разговоре — неразговорчивость. Однако Назар к этому привык, и удивило его какое-то невесёлое раздумье Бориса.
— Учи, учи. После спрошу.
— Учись. Кольчуга — оружие дорогое, простому воину она не по плечу. Если какой и добудет её в бою, со врага совлачит, сам в неё не облачится: к ней разом всяк потянется; кто сильней, кто знатней, тот ею и завладает.
— Учи, учи…
— Вот, гляди, — одинарной выковки. Эта и от стрелы не заслонит, не токмо от копья. Такие в латынских землях, в каменных городах куются. Такие надевают от собственного своего страха, для успокоения, чтоб не боязно было в тёмную ночь из дому выглянуть, там не то что у нас, — мы вон в одной холстинке через дебри-леса на медведей либо на вепрей хаживаем, на Орду грудь нараспашку — с одним топором выходим. И слава богу, живём.
— В полону-то?
— Это ты да я, а речь — об нашем народе.
— Ты да я, а уйти могли бы: мечи на дорогу достали бы.
— И доставать не надо: понадобятся — возьмём. Да не надо.
— Опять «не надо»! Это как так?
— Глянь-ка на сей двор. Вон всего сколько повытаскали.
— Видать, собираются.
— А куда?
— А кто ж их знает? Не успели воротиться, а уж опять… Каков поп, таков и приход.
— Тут, сынок, приход сам себе подходящего попа нашёл, — хром, а неусидчив; сухорук, а драчлив. Им и нужен такой, — они набегут, награбят, выжгут чужое, вытопчут, да и ко двору. А двор-то — вот он. Гляди да приглядывайся: чего воруют, чем торгуют, востро ли мечи наточены да куда поворочены. Я гляну, ты глянешь, а нашего народу тут не так мало: одни торгуют, другие ремесленничают, третьи — в полону. С тем — словом перекинешься, с другим — молчком переглянешься, ан и выйдет, не мало тут нас для такого-то далека. А через нас на Руси хорошо знают, каков народ здешний, каково ему эту горькую чашу пить, каков царь здешний, — чтоб нашему народу от той чаши загодя отстраниться. Потому, сынок, и не тянись за мечом: мы без меча тут сильнее. А с простым людом нам и тут не тесно. Кто нас в слободе обижает? Никто! А ведь со всякими народами тут хлеб-соль делим, почасту над одной бедой слёзы льём, без всякого слова друг другу себя высказываем.
— Я на слободу не в обиде.
— Людей распознавай не по языку, а как дома распознал, так и здесь распознай. Земля едина, единым богом сотворена. И все мы — один одному братья; иноязыкого не обижай, а кровного своего не давай в обиду.
Кольчуги из их рук ложились каждая на своё место — ветхие в сторону, рваные — в другую.
— Цельных-то не видать! — посетовал Борис.
— И слава богу: на разбой идут, а себя берегут. Битва — дело святое, когда народ на оборону встаёт, а когда на разбойное дело сбираются, грех тому, кто им оружье куёт.
— Вон, весь подвал гудмя гудит, — куют: наша слобода вся в чаду, куют. Выходит, все мы грех творим?
— Не по доброй воле. Оружье тот им куёт, кто им на ковьё железо даёт; кто на грабёж их шлёт, а сам сидит — добычи ждёт.
— А мы что же?
Но в это время к ним подошёл старшина Оружейного двора.
— Как, почтенные мастера, процветают дела ваши?
— Благодарение за спрос, — цветут, будто розы.
— Они ещё пышнее раскроются, когда сии железа снова в поход сгодятся. Надо их поскорей обновить.
— Какие уж тут обновки, — одна худоба.
— И на худой чекмень заплатки ставят да дольше нового носят.
— Носят, да не по праздникам.
— Чекмень новый не к празднику, а на будний день шьют.
— Верно! — согласился Назар и подмигнул Борису: — Им эти походы и впрямь — будний день: шесть дней разбой, день — перебой.
Старшина, не поняв тульской скороговорки Назара, полюбопытствовал:
— Что это говоришь?
— Об этих кольчугах.
— А что?
— Чинить их, говорю, долго.
— Нет, нет, надо скорей. Всё оружье велено просмотреть наскоро да выправить быстро.
Борис кивнул Назару:
— А что я говорил?
— То и говорил! — согласился Назар.
Предстояло новыми кольцами заклепать прорехи, пробоины. А ведь не об сук в лесу, не о гвоздь в сарае, а копьями либо мечами, в крови и в сече, прорваны те прорехи, за каждой вслед чья-то жизнь обрывалась.
— Новые выковать легче, чем это рванье склепать! — невесело сказал Назар.
Но как отклонить заказ? В Орде на смерть шли, но зарока не рушили, врага не вооружали. Сюда же зашли по согласью, здесь приходилось принимать заказ.
Когда зной стал спадать, мастеров позвали полдневать.
Из чёрных утроб подземных кузниц пошли наверх, на свет, щурясь, чёрные, обгорелые, усталые ковачи, мечевщики, литейщики. Иные из них были медлительны, седы; другие — плечисты, поворотливы. Но никто из них не был ни бодр, ни шустр, ни весел. Многие тяжело закашлялись, глотнув вольного воздуха, хотя и не был тут воздух ни волен, ни свеж, — весь он был иссушен духотой двора, пропылён едкой городской пылью, горек от смрадов, струящихся снизу, из подвалов или со смежных дворов, заслонён от солнца и ветра четырёхъярусной высотой Синего Дворца.
Друг за другом выходили наверх мастера со своими выучениками, учениками, подмастерьями; разные люди, разных земель уроженцы. На разных языках говорили они в детстве и росли по-разному. И вот выросли, мастерству обучились, и завладел их мастерством, заграбастал их таланты Хромой Тимур.
Во вражде и в безделье каждый говорит по-своему, в дружбе и в труде люди ищут общего языка: тут, в рабстве, им слова опостылели; молча шли люди через этот смрадный, унылый двор к дощатому настилу, где в тяжёлых глиняных чашках ставили им мучную похлёбку, накрытую серыми лепёшками.
Ели молча, уставясь неподвижными глазами в еду. Не жирно кормил их хозяин, а высчитывал за прокорм хозяйственно: кому мало было одной чашки, давалась другая, но за особый счёт. А когда приходило время расчёта, оказывалось, получать мастерам нечего, иной раз и должок прирастал. Тимур за работу платил и в долг мастеров кормил; мастерам за работу платил больше, выученикам поменьше, ученикам пропитание давал в долг. И к тому времени, когда возрастал заработок мастера, скапливался у него и долг, и оказывалось: каким мастерством ни владей, сколько изделий ни выделывай, всей жизни не хватит, чтоб из долгов выбиться, чтоб на вольный свет из подвалов Синего Дворца выйти. А этих мастеров числили вольными, их отличали от рабов, евших хозяйский хлеб задаром, но тоже крепко прикованных к тяжёлым стенам Синего дворца.
Поодаль от прочих старшина сам сел с кольчужниками, — принимал дорогих мастеров как гостей, угощал за хозяйский счёт, занимал разговорами.
Назар издали разглядывал обедавших оружейников.
— Разный у вас народ набран. Каких тут только нет!
Старшина ответил с осуждением:
— Меж ними и язычники есть — идольские изображения на себе носят, и христиане. Государь со всех сторон насобирал: наилучших из лучших. А народ дрянной: одним у нас жарко, другим холодно. Эти вот по оружию мастера; на соседнем дворе кузнецы, а рядом — шорники; с той стороны двор медников да серебряников; за ними, поближе к чистому двору, Золотой двор, — там золотых дел мастера. А по ту сторону от дворца — ткачи, бархаты ткут…
Назар вздохнул:
— Сразу видать, людям не по себе. Жарко ли им, студёно ли, а каждый, гляжу, хмур да изнурён.
Старшина сплюнул:
— Такой народ! Сами ж и виноваты: работы вволю, крыша над головой, а злы, неразговорчивы. Чего не хватает? Э, да что на них смотреть!
Борис заметил:
— У нас, в слободе, хоть и разных языков люди, а веселей.
Старшина с досадой отвернулся:
— С теми ещё трудней говорить. Возомнили себя свободными! Я бы их…
Борис начал было размышлять:
— Небось у каждого своя земля в памяти. У каждого свой род, своё отечество…
— Род у каждого свой! — согласился старшина. — Вон и наш народ свою память от разных корней ведёт. На севере кочевник — от Белого Гуся, «каз ак» зовётся; поюжней от них — от Сорока Дев, — «кырк кыз». Другие — от Жёлтых Коней, — «сар ат», эти больше по городам ютятся, к торговле тянутся, ремеслом кормятся; к западу — Чёрная Шапка, — «кара калпак», у них овец много и меха хороши. На юге — Белый Гребешок, — «тадж ак», их за то так зовут, что раньше всех белую чалму носить начали, усердный народ, сады растит, а к войне усердия не имеет, в походы ходить ленится; их в горах много. Корень свой у каждого, каждый в свою землю воткнут.
— Вот и я об том же, — согласился Борис. — А эти из своей земли вырваны, вот и чахнут.
— А ну их! Кушайте! — протянул к блюду руку нахмурившийся старшина.
В это время со стороны ворот послышались громкие, смелые голоса, верно, разговаривали какие-то вольные люди, и вслед за собой они провели через весь двор стройного гнедого коня, засёдланного столь богато, что народ замер, глядя на затканный золотом алый чепрак, на зелёную мягкую попону, на высокое персидское седло с острой лукой.
Конь прошёл, окружённый конюхами, чуть припадая на переднюю ногу.
Тотчас кликнули старосту Конюшего двора:
— Расковался конь.
— Чей это?
— Царевичев.
— Чей, чей?
— Халиль-Султана. В пути расковался.
— Разберёмся, кто его ковал!
Коня провели мимо сидевших за едой мастеров, мимо Назара с Борисом, мимо обгорелых литейщиков.
Конь, наступив копытом на чей-то халат, скрылся за воротами Кузнецкого двора, где стояли кузни позади царских конюшен. Туда ушли и встревоженные кузнецы, следом за ними поспешил и оружейный старшина, хотя над этими кузнецами стоял конюшенный староста.
На Оружейном дворе снова затихло на время недолгой обеденной передышки.
Возвращаясь под навес, Назар не торопясь прошёл мимо разложенных груд всякого оружия.
Борис снова кивнул:
— Собираются!
— Знамо.
— А куда?
— Про то у царя не дознаешься. Он до последнего часа помалкивает. Бывает, уж и в поход идут, а никак не поймут — куда. Любит навалиться невзначай. По-разбойницки. Как смолоду привык. Подстеречь, да и оглушить из-за камушка. Он ведь тем и начал. Сперва десяток головорезов себе подобрал, по ночам на чужие гурты набегали, овец крали. Тут его пастухи подстерегли, ногу переломили, на правой руке два меньших пальца подсекли, самую руку из плеча вывернули. А он отлежался да опять за своё. Тем и начал. А после к нему пошли приставать разные бездельные гуляки, набралось их уже человек со сто, пошли караваны грабить. Наживу промеж собой делили. Охотников до наживы сбежалось к нему уже с тысячу сабель. Осмелели. На городские базары решились нападать, на караван-сараи. Народ отчаянный, таких добром не угомонишь. Сильные люди стали их к себе на подмогу звать, стали ихнему главарю, нынешнему государю-то, говорить: служи, мол, нам, а мы тебя в князья выведем. Он и поддался. Прежде купцов разорял, а тут сам торговать начал, награбленное добро сбывать. Стал уж не грабить, а оборонять купцов. Они его поняли, поддержали. Уж он начал купцов ублажать, а князей своих усмирять, чтоб торговать не мешали. Древних князей прогнал, на их земли посадил своих разбойников. Чужих купцов грабит, со своими делится. Эти за него, а он за них. На том и поднялся. Со стороны глянешь будто и царь на царстве, а приглядишься, — разбойничья ватага. Какова была, такова и поныне. Было десять человек, стало двести тысяч. Крали пару овец из стада, а нонче уж на царства набегают. А разницы нет: маленькая ли собака, большой ли волкодав, — всё одно собака.
— Смело ты говоришь!
— Насмотрелся, сынок, — вот и разглядел это дело.
— Смел он, охоч до войн. Стар, а угомона не знает.
— Доколе никто его не угомонил. По чужим кузням ходит, домой некован приходит. А настанет пора-время, — подкуют.
— Подковать-то некому!
— Найдутся. К нам вон опасается идти.
— Может, и соберётся?
— Надо приглядывать. Ведь он был, да осёкся. Ведь дороги наши ему известны, до самого Ельца доходил, когда Тохтамыша разбил под Чистополем.
— Значит, знает наши дороги?
— Знает, да помалкивает. Он, прежде чем пойдёт куда, сперва всю дорогу насквозь просмотрит. Не зная дорог, никуда не ходит. Ежели до Ельца доходил, — считай, знает дорогу до Новгорода.
— А чего ж вернулся?
— Смекает: Тохтамыша ему б не разбить, не разбей мы Золотой Орды лет за десять до того, на поле Куликовой. Вот и опасается. А нам всё ж надо во все глаза глядеть: что за силы у него, куда те силы нацелены. Ты учись тут не столь кольчуги клепать, как эти дела смекать. То первое наше дело. Мы их трогать не станем, нам незачем. А он ежели это умыслит, нам надо своих загодя остеречь. Вот наше первое дело! Затем я и пошёл сюда, когда меня сюда позвали.
— Накуём мы ему кольчуг, а он их даст Орде: надевайте, мол, дружки, да порушьте мне Москву белокаменну.
— Орде не даст. Доколе мы сильны, Орда ему не опасна. Ослабеем мы усилится Орда: это ему будет нож в спину. Он умён, он это понимает. Да надо приглядывать, долго ли будет умён: ведь от удач и мудрец дуреет.
— А ну как соберутся они на нас, — как же до своих ту весть довести?
— Я одному скажу, тот — другому. Как кольчугу клепаем, звено за звеном, от колечка к колечку.
— По народу, значит?
— По народу, сынок. Ведь народ наш свою отчизну, как кольчуга, покрывает. Кольцо в кольцо вклёпано, — попробуй-ка пробей-ка, коли все кольца в единый покров скованы. Нами она вся окольчужена, тем и сильна на веки веков наша земля.
— А другие земли?
— Мало таких земель, сынок. Исстари у нас одно: чужого не ищем, своего не теряем.
Старшина подошёл, ещё на ходу делясь новостями:
— Ну вот, ездил Халиль-Султан, царевич, мать встречать. На обратном пути конь его об камень споткнулся, подкова долой, сам еле в седле усидел. Теперь розыск идёт: кто коня ковал? Каждый друг на друга валит, никому нет охоты сознаться. Попробуй-ка сознаться, — ого!
— И не сознаться нехорошо: одного виноватого не сыщут, со всех взыщут, всем заодно — беда.
В это время у ворот сверкнул зелёным чекменём высокий быстрый юноша.
Вскакивая на ноги, старшина успел шепнуть с опаской:
— Вот он! Теперь берегись.
Белое лицо, тонкий нос с горбинкой, широко расставленные, по-монгольски узкие, но густо опушённые ресницами глаза; лоб и под чалмой высок, а рот твёрдо сжат.
Быстро идя через двор, помахивая тяжёлой плёткой, в распахнутом чекмене и алом халате, в красных запылившихся сапожках, Халиль-Султан крикнул:
— Эй, староста!
С Кузнецкого двора выбежал к нему на широко расставленных круглых ногах узкоглазый, почти безбородый конюшенный староста и, вытянув вперёд растопыренные ладони, приговаривал:
— Не тревожься, царевич! Не тревожься! Я им найду управу. Я их научу царских коней ковать. Я им…
— Молчи, пока тебе не скажут! — остановил его Халиль-Султан.
Староста, оробев, бормотал:
— Ведь, государь, разве сам я ковал?
— Слушай, говорю! Виноватого не искать! Слышал?
И ещё староста ничего не успел ответить, Халиль-Султан повернулся на каблуках и, пощёлкивая по сапогу плёткой, ушёл со двора.
Старшина нерешительно опять присел возле Назара:
— Видали? Вон какой! Изо всей семьи — один этакий: в Индии сам на вражьи копья кидался, а своих воинов берег. Никого напрасно не даёт в обиду. А зря: не доведёт это до добра, бояться его перестанут. Потом станет каяться, да поздно. До того прост, — если в харчевне остановится кумысу хлебнуть, за кумыс хозяину деньги платит. Не по-царски это: до добра это не доведёт.
И старшина, рассерженный Халилем, пошёл на Кузнецкий двор послушать тамошние разговоры.
Борис сказал:
— Смел царевич!
— А может, опаслив? — спросил Назар.
И снова они занялись разбором кольчуг.
Узкая каменная лестница внутри толстой стены вела с Оружейного двора во дворец.
Халиль-Султан пошёл переодеться после пыльной дороги.
За раскрытой дверью в небольшой зале, обняв друг друга, обменивались первыми словами привета бабушка Сарай-Мульк-ханым и усталая с пути, молчаливая, невесёлая царевна Севин-бей, мать Халиля. Поодаль от них стояли Мухаммед-Султан со своей старшей женой, а возле бабушки — Улугбек.
Женщины обнимались, бормоча обычные, как молитвы, вопросы о благополучии в доме, о детях, о дороге; бормотали их, торопясь высказать все надлежащие вопросы, чтобы поскорее посмотреть друг другу в глаза и понять всё, что изменилось в каждой за время разлуки.
Халиль не решился в пыльной одежде вступить в нарядную залу бабушки. Он прошёл мимо, но приметил: брат Мухаммед-Султан ограничился тем, что сбросил перед дверью чекмень и сапоги и так, босой, в дорожном халате, стоял на бабушкином ковре.
Вскоре Халиль вернулся вымытый, в чистой, светлой шёлковой одежде.
Все уселись кружком, но мать на вопросы великой госпожи отвечала коротко, опустив глаза, не поднимая своей печальной головы.
Севин-бей было лет сорок пять, но в её чёрных волосах Халиль заметил седину, которой не было прежде.
По её сдержанным словам, по всем её напряжённым скупым движениям было видно, что не радостные дела привели её в Самарканд, не на веселье она сюда так неожиданно приехала.
Когда Сарай-Мульк-ханым, по обычаю, спросила её о муже, о царевиче Мираншахе, Севин-бей, не поднимая глаз, ответила так тихо, что Улугбек даже вытянул шею, чтобы расслышать её слова:
— По-прежнему нездоров. Третий год, с тех пор как на охоте упал с лошади, нездоров. С головой у него нехорошо.
Великой госпоже не терпелось узнать причину её приезда; старуха спрашивала то одно, то другое, пытаясь выведать, какое дело привело сюда сноху, но гостья отвечала коротко, подавленная своей печалью.
Сарай-Мульк-ханым спросила:
— Может, сама ты нездорова? Не полечиться ли к нам приехала? У государя есть хорошие лекари.
— С государем мне самой надо поговорить.
Старуха насторожилась:
— О Халиле, что ли?
Халиль-Султан, как и Улугбек, находился на её попечении по решению деда. Внуков своих он отбирал от их матерей со дня рождения и отдавал на воспитание своим жёнам. Вмешательство матерей в дела воспитания считалось дерзостью, но, если они хотели что-нибудь спросить о своих сыновьях, спрашивать надлежало у воспитательницы, у бабушки, а не у деда.
Но Севин-бей, чтобы отстранить ревнивую подозрительность великой госпожи, попыталась улыбнуться и погладила её руку:
— Нет, нет, о своём деле. А что Халиль?
— Жениться вздумал.
— Правда, Халиль? — взглянула мать на царевича.
Халиль-Султан опустил глаза под её взглядом.
— Я говорил бабушке. Но она пока отмалчивается.
Сарай-Мульк-ханым живо ответила:
— Тебя не было утром. А ответ есть, дедушка хочет сперва посмотреть твою невесту.
— Это не по обычаю! — смело возразил Халиль-Султан.
— Дедушка сам создаёт обычаи. Как он решит, так люди должны жить! резко поправила бабушка внука.
Старуху раздосадовало и упрямство и непослушание питомца. Ей неловко было, что при своей матери Халиль так несговорчив, так строптив со своей воспитательницей. Но она тотчас доверчиво сказала царевне:
— Он послушен, прилежен. Читать, правда, не любит, но тут уж я ничего не поделаю, это — дело учителей. Каков он в походах, сама знаешь, — весь народ его смелость славит. А с этой невестой никак его не уломаю.
— С какой невестой?
Старуха сказала удивлённо и возмущённо:
— Не хочет ни одной, кроме одной!
Мухаммед-Султан засмеялся, повернувшись к Халилю.
Халиль рассердился, но ничем этого не выдал, лишь глаза прищурились, и Севин-бей со щемящей нежностью заметила, как они похожи между собой, её мальчики. Она улыбнулась, спрашивая старуху:
— И что же? Вы против?
— В нашей семье самим государем порядок установлен — жениться надо на достойных, брать из ханских семей, начиная с меня самой. А Халиль подобрал себе…
Старуха не решилась сказать так прямо, как поутру говорила мужу, — ей не хотелось обижать внука.
Дёрнув как бы от удивления плечом, она договорила:
— Подобрал себе дочь неизвестного человека.
— Его весь Самарканд знает, весь народ, он ремесленный староста, знаменитый мастер…
— Народ — это ещё не Самарканд. Самарканд строим, украшаем, прославляем мы. Мастера делают то, что мы заказываем. И тебе негоже себя ронять.
— Но я хочу, чтобы моей женой была…
Сарай-Мульк-ханым поспешно прервала его:
— Я не спорю. Я тебя выслушала. Я говорила с дедушкой. Я передаю тебе его волю. Он государь, а не я!
— Ладно. Я её приведу!
— Кстати, и я взгляну, что за сноха у меня будет, — улыбнулась мать.
— Ещё неизвестно, будет ли! — сердито возразила великая госпожа.
— А когда? Куда? — спросил Халиль.
— Сегодня. Сюда! — строго ответила бабушка.
— Так скоро?
— Ты же сам торопил меня!
— Успею ли?
— Твоё дело.
— Тогда разрешите мне пойти?
— Да, времени остаётся мало.
Уже встав, Халиль-Султан развёл руками, повернувшись к старшему брату:
— Не зря вы сказали: «дурная примета», когда конь у меня споткнулся. А я ещё подкову потерял.
И добавил, улыбаясь бабушке:
— Надо б вернуться, а я приехал. И в такой день вы такую задачу мне задали!
— Сам меня торопил, не взыщи! — поёжилась Сарай-Мульк-ханым.
— Смелей, Халиль! — снова засмеялся Мухаммед-Султан.
— А я не знал этой приметы! — звонко, с испугом сказал Улугбек.
Это было первое, что он сказал сегодня. Он только внимательно слушал, сидя около бабушки и внимательно вникая в разговоры взрослых.
Его неожиданные слова рассмешили Севин-бей. Впервые она засмеялась и погладила мальчика по плечу.
— Я тебе привезла подарок.
— Спасибо, тётя.
— Будешь беречь?
— Очень!
— Помни обо мне…
И она достала откуда-то из складок пояса небольшой кривой кинжал в сафьяновых ножнах с усыпанной рубинами рукояткой.
— Он меня в дороге хранил; пусть хранит и тебя на твоих дорогах.
В её словах прозвучало что-то столь горестное, что Улугбек поцеловал её подарок, прежде чем принялся разглядывать его.
— Какая сталь! — восхитился мальчик.
— Её привозят арабы из Дамаска. А рукоятку делали мои мастера, азербайджанцы. Они хорошо умеют.
— Коня перековали! — быстро сказал конюх Халиль-Султану, едва царевич появился у выхода.
— Пускай отдохнёт. Подай другого.
И минуту спустя он уже скакал на застоявшемся и оттого баловном, весёлом коне.
Ехать самому в дом невесты — это тоже было не по обычаю; этого не допускало и его достоинство. Но мусульманскими обычаями часто пренебрегали в Тимуровом Самарканде: сам Тимур предпочитал монгольские обычаи, и народ, вслед за своим государем, тоже охотно отступал от стеснительных установлений шариата везде, где это не грозило земными карами и неприятностями.
И как мог соблюсти своё достоинство царевич, когда государь велел показать ему невесту сегодня же!
В слободе Халиль-Султан спешился. Отдал своей охране коня и несмело взялся за медный молоток, привешенный к тяжёлым чинаровым воротам над низенькой, как лаз, калиткой.
Во двор он вошёл, встреченный старым мастером.
Он поговорил со стариком, как всегда, почтительно; внимательно вникая в его работу, поглядел новое изделие и вдруг, сам прервав свои медленные, почтительные слова, заговорил тревожно, нетерпеливо, — настало время говорить прямо:
— Дедушка хочет видеть мою невесту.
— Мою дочку?
— Без этого не даёт согласия.
— А даст?
— А вы?
Мастер недолго подумал, потом ответил огорчённо:
— Ах, если б не были вы царевичем!
— Ну, как же быть?
— Тогда б мы устроили отличную свадьбу! Я бы не поскупился на хороший плов: ведь не всякий так легко разбирается в моей работе, я бы рад был такому зятю.
— Вашу работу я ценю!
— Я передал бы вам всё своё…
Но старик опомнился:
— Как же быть?
И порывисто взялся за рукав царевича:
— Пойдемте прямо к ней!
Он повёл Халиль-Султана во внутренний дворик, и жених увидел её над маленьким водоёмом.
Она стояла под старыми деревьями в простой, длинной, ниже колен, белой рубахе, из-под которой до щиколоток спускались жёлтые шаровары.
Отец подвёл жениха к дочери, смущённо говоря:
— Скажите ей сами.
Она поклонилась гостю низко, но не отошла, осталась на своём месте, подпуская его ближе.
Халиль, поклонившись, не отнимая прижатой к сердцу руки, сказал:
— Чтобы ответить мне, дедушка желает видеть тебя.
Её брови, сросшиеся на переносице, плавно протягивались к вискам, как крылья хищной птицы, парящей на степном раздолье над затаившейся добычей.
И эта птица чуть покачнулась, но тотчас выровнялась, и девушка лишь спросила:
— Когда?
— Сейчас.
— Мне сперва надо одеться.
Отец не сдержал своей тревоги и страха:
— Собирайся же скорей! Соображаешь ты, куда зовут?
— Я успею! — спокойно ответила девушка.
Её звали Шад-Мульк. Её имя означало — радостное сокровище. Такое имя давалось как прозвище в царских гаремах, а ей оно досталось при рождении, словно её трудолюбивый отец предвидел необыкновенную судьбу своей длиннобровой дочки.
Она присела у водоёма и, не стесняясь Халиль-Султана, из неуклюжего глиняного кувшина лила на ладонь воду и умывалась.
Халиль нетерпеливо похлёстывал плёткой по халату.
Она неторопливо прошла в дом, где её обступили возбуждённые женщины, что-то ей суя в руки — украшения ли, одежды ли, — их сбивчивые, крикливые голоса достигали тесного дворика, где оба — отец невесты и жених — сидели, не находя никаких слов для разговора, лишь временами переглядываясь и вежливо кивая друг другу.
А в это время Тимур прислал сказать великой госпоже, что желает видеть гостью и всех цариц.
Все встали и пошли к повелителю.
В зале перед дверью Тимура остановились и стоя разговаривали, пока остальные жёны повелителя собирались на его приглашенье.
Когда пришла шустрая ханская дочь Тукель-ханым, самая молодая из Тимуровых жён, но вторая по старшинству в гареме, вся зала заблистала алмазами и самоцветами меньшой госпожи. Её высокую кожаную рогатую шапку унизывали алмазы. Позвякивали её ожерелья китайского дела, где нежные жемчуга стиснулись в тяжёлых золотых ободках. Шуршала обшитая жемчугами по вороту, по обшлагам, по подолу длинная жёлтая, затканная зеленовато-золотыми драконами тяжёлая рубаха; жемчугами обшитый низ шаровар над скованными золотом зелёными шагреневыми туфлями — всё сияло на ней, затмевая густо нарумяненные скулы, густо набелённые щёки. И лишь жёлтые, как у рыси, глаза она ничем не могла украсить, — ничто не приставало к ним: ни радость, ни печаль, ни стыд, ни раздумье.
Она прошла, не приветствуя младших жён.
Туман-ага, которой было около тридцати лет, отданная Тимуру двенадцатилетней девочкой, прожившая с повелителем долгую жизнь, взглянула на эту монгольскую куклу с яростью, затопотала маленькими ногами, но сдержала себя и осталась стоять строго и неподвижно, покосившись на Сарай-Мульк-ханым, доводившуюся ей родной тёткой.
Чолпан-Мульк-ага, монголка, дочь бесстрашного Хаджи-бека, ходившая с Тимуром на Золотую Орду и на Иран не в спокойном царском обозе, а вместе с войском, среди опасных невзгод, отвернула в сторону прекрасное, воспетое поэтами лицо и закрыла глаза, чтобы не заплакать от обиды.
А Тукель-ханым прошла мимо них всех и стала рядом с Сарай-Мульк-ханым, сдержанно одной лишь ей поклонявшись.
И всем показалось, что великая госпожа рядом с меньшой госпожой стоит, как нищенка, в своём драгоценном, но строгом одеянье.
Стоя рядом с великой госпожой, Тукель-ханым допустила царевну-гостью поздороваться с собой.
Когда, по обычаю, Севин-бей подошла к ней, справляясь о её здоровье и о благополучии её дома, Тукель-ханым лишь коротко отвечала, считая ниже своего достоинства самой спрашивать.
Но в это время младшие внуки — Улугбек с Ибрагимом — раскрыли обе створки тёмной двери, и вышел Тимур.
Тукель-ханым сжалась, будто над ней замахнулись плёткой, и мгновенно оказалась позади Сарай-Мульк-ханым, а Тимур, протянув руку, пошёл к побледневшей Севин-бей, обнял сноху и потом, держа ладонь на её плече, но отстранив её на длину руки, спрашивал, глядя царевне прямо в глаза.
На вопрос о муже она ответила:
— Это, отец, я и приехала сама вам рассказать.
Он скользнул взглядом по своим жёнам и внукам и быстро предупредил её:
— Расскажешь потом.
Ободряя Севин-бей, он сжал на её плече пальцы.
Попятившись, она ему поклонилась:
— Позвольте поднести вам моё скромное приношенье.
Стараясь не выдать любопытства, жёны сдвинулись в широкий, но плотный круг, оставив место лишь для Тимура с царевичами да проход для слуг, вносивших подарки.
Она привезла свёкру две чернёные азербайджанские сабли с бирюзовыми рукоятками, окованное серебром персидское седло, расписанное искусным живописцем, где изображалась охота на тигров и на фазанов, и плотную синюю, вышитую серебром попону, о которой сказала:
— Эту я сама, как сумела, вышивала для вас, отец.
— Милая моя, — ответил Тимур, — синее прилично надевать, когда кого-нибудь хоронят или оплакивают.
— Я вышивала её, оплакивая свою жизнь, отец. Обмытое слезами приносит удачу.
Он нахмурился, убедившись, что она привезла ему нехорошие вести о его сыне.
— Твоё имя означает радость, а ты в слезах!
И добавил:
— Вечером всё расскажешь.
Он подумал: «Весь день сегодня досада за досадой!»
Она поклонилась своим свекровям и каждой дарила что-нибудь из разнообразных изделий искусных азербайджанских или грузинских вышивальщиц.
Начав со старшей, великой госпожи Сарай-Мульк-ханым, за ней она поклонилась не Тукель-ханым, как следовало по положению меньшой царицы, а второй во возрасту — Туман-аге, и по зале пронёсся, как ветерок, шелест шелков на оживившихся жёнах Тимура.
Так подносила она свекровям свои подарки, одной за другой, соблюдая порядок по их возрасту.
Последней она протянула своё подношенье разъярённой Тукель-ханым. Это были прекрасные туфельки, расшитые цветными шелками, на красных каблучках. А внутри каблучков звенели колокольчики.
Такой подарок был бы забавен для девочки, а не для царицы. Тукель-ханым медлила протянуть к нему руки.
Но Севин-бей сказала всё тем же негромким голосом:
— Пусть звенит каждый ваш шаг, царица.
И Тукель-ханым пришлось обнять свою сноху.
В это время одна из рабынь шепнула великой госпоже, что Халиль-Султан возвратился и ждёт указаний от бабушки.
— Один? — шёпотом спросила Сарай-Мульк-ханым.
— С красавицей!
— Пусть ждут в моей комнате.
Оглядевшись, бабушка заметила, что Мухаммед-Султан стоит от неё далеко, а Улугбек был рядом.
«Удобнее было бы послать к ним Мухаммеда с женой, да они вон где!» подумала старуха и притянула к себе Улугбека:
— Ступай ко мне в комнату, мальчик; посиди там, с Халилем. Я потом позову.
— Что-нибудь случилось с Халилем?
Улугбек спросил это так звонко, что дед услышал его и взглянул в глаза старой царицы.
— Пока ничего! — ответила Сарай-Мульк-ханым.
И Улугбек, охваченный любопытством, бегом побежал к Халилю, а старуха глазами дала знать Тимуру, что Халиль исполнил волю деда и привёл свою избранницу к нему напоказ.
Тимур, подозвав Мухаммед-Султана, чтоб шёл с ним рядом, пригласил всех:
— Пойдёмте, я вам покажу индийские…
Он запнулся, подбирая слово. «Редкости» — ему не хотелось сказать: что бы ни доставалось ему, он делал вид, что видывал кое-что получше; «драгоценности» — не хотелось говорить: он не хотел показывать, что драгоценности всей вселенной могут что-либо прибавить к тому, чем он уже владеет.
— Ну эти… индийские находки. Пойдёмте! Взгляните. Это всего лишь с одного каравана, но всё же... находки.
Слово ему понравилось. В детстве у него была собака, которую ещё его отец, Тарагай, прозвал этой кличкой — Ульджай, что значит находка. Его жену, сестру амира Хусейна, тоже так звали. Он её лет тридцать пять назад убил сгоряча, но забыл об этом, как забыл и то, что этим словом называют не только находку, но и добычу. В этом смысле многие и поняли слово повелителя.
Он ввёл их в верхнюю залу, куда через настежь раскрытые двери врывалось яркое вечереющее солнце.
Пылало красное золото больших чаш и ваз. Радугами сияли развёрнутые шелка; камни мерцали из грузных серебряных блюд, на рукоятках оружия, на каких-то больших затейливых предметах, литых из золота и похожих на шапки, надетые одна на другую.
Все эти груды сокровищ, разложенных во всю длину залы, невозможно было охватить одним взглядом, и вошедшие замерли, ещё не видя ничего в отдельности, упиваясь всем множеством, сложенным здесь.
Одна лишь Сарай-Мульк-ханым смотрела на всё это спокойно и разборчиво.
А Тукель-ханым присела, чтобы присмотреться к чему-то небольшому, потом вытянулась на носки, чтоб заглянуть за какую-то вазу, готовая ухватиться за всё, что ни попадало ей на глаза.
Все стояли позади Тимура, не решаясь ни к чему приблизиться без его приглашения, а он не приглашал приближаться, через сощуренные глаза любуясь их восхищеньем и вожделеньем.
Вдруг он велел Мухаммед-Султану:
— Приведи Халиля с его… находкой.
И тотчас, забыв о сокровищах, все женщины нетерпеливо повернулись к двери, кроме одной лишь Тукель-ханым, высматривавшей, какие из сокровищ можно выпросить у скупого на подарки мужа, — он охотнее одаривал воинов, чем жён, одну лишь Сарай-Мульк-ханым любил удивлять щедростью, чтобы не обижалась на скупость его любви к ней.
Первым вошёл Халиль-Султан.
Скромно позади него шла девушка, сопровождаемая стариком отцом. Её вёл за руку Улугбек, которого она успела покорить несколькими чистосердечными словами.
Все с удивлением смотрели: на ней не было никаких украшений. Простая белая, длинная, ниже колен, рубаха, жёлтые неширокие шаровары до щиколоток, обшитые понизу лишь узенькой зелёной тесьмой. Хорошая, но не драгоценная шапочка на голове под прозрачным розовым покрывалом.
Стройная, широкая в плечах, с крепкими скулами и длинными, от виска до виска, узкими бровями, сросшимися на переносице. А глаза быстры и не по-девичьи смелы.
Она поклонилась, угадав, что этот старик, стоявший обособленно и глянувший на неё быстрым, сразу всё увидевшим взглядом, — дед жениха.
Она ещё ничего не видела, кроме его длинного тёмного лица и под тёмно-русыми усами — его выпуклые пунцовые губы с лиловой, почти чёрной каймой по краям.
В ответ на её поклон он небрежно коснулся рукой сердца и спросил:
— Как зовут?
— Шад-Мульк.
— Ну вот, ещё одно сокровище засияло в этой обители! — хмуро сказал Тимур.
Только теперь она заметила всё, что было разложено в зале.
Много рассказывали при ней о царских богатствах, но ей и не снилось видеть столько сразу…
Тимур спросил у её отца:
— Это ты выдумал для неё царское имя?
— Осмелился, государь! — пробормотал мастер. — Разве я мог подумать…
Но чего он не мог подумать, старик так и не сказал повелителю, а только сокрушённо развёл руками. И это движение что-то напомнило Тимуру. Но он не мог никак вспомнить:
«Кого напоминало это движение старика?»
Память его напряглась, и вдруг вспомнилось то же, что несколько дней назад встало в памяти во дворце Диль-кушо:
«А! Так со мной разговаривал тот бесстыдник — поэт в Ширазе!»
Это воспоминание чем-то раздосадовало Тимура.
Он отвернулся к девушке, удивлённый, как спокойно любуется она тем, что взволновало цариц Самарканда! Не жадность была в её восхищении, а удовольствие от созерцания красоты.
Все стояли в безмолвии.
Дав ей время налюбоваться, он спросил:
— Нравятся?
Она не срезу ответила. Ей не хотелось выразить преклонение перед тем, что не раз при ней проклинали. Не ценность, а красота вещей нравилась ей. Но пути, по которым пришли сюда эти вещи, ей были ненавистны, — у отца часто говорили об этих путях. И главное: ей хотелось показать бескорыстие своей любви к Халилю.
Её молчание рассердило Тимура: ему должны отвечать сразу! И он нетерпеливо крикнул:
— Нравятся?
Её оскорбило, что старик кричит на неё, как на рабыню. Она громко, гневно ответила:
— Пахнут кровью сокровища!
Тимур застыл от её дерзости.
Халиль шагнул было между нею и дедом, но сдержался.
Окружающие замерли.
Лишь Тукель-ханым засмеялась, тихо, но слишком громко для наступившей тишины.
Тимур вдруг решительно нагнулся над широкой чашей, до краёв наполненной крупным жемчугом, и, запустив в глубь чаши руку, поднял полную горсть невиданных жемчужин.
Показалось, что в его зеленоватой руке жемчуг замерцал розоватым сиянием.
Одним рывком Тимур оказался перед лицом неподвижной Шад-Мульк.
Царицы попятились, ожидая, что он разорвёт её или швырнёт в неё драгоценными горошинами.
Но Тимур медленно поднёс жемчуг к её лицу, тихо приговаривая:
— На, понюхай. Если пахнет, не бери.
Шад-Мульк стояла побелевшая.
«Если не взять?.. Отклонить подарок — это, по обычаю, такое оскорбление, что… Тогда не будет надежды на согласие старика и, значит, счастья с Халилем не будет. Не взять — потерять Халиля. Взять…»
Но додумать не было времени.
Она тихо, мелко дрожала, пока принимала на растянутый край своего покрывала этот царский дар.
А приняв, отступила на шаг, чтобы иметь расстояние для поклона.
Тимур, отвернувшись от неё, глядя на весь свой гарем, облегчённо вздохнул и назидательно сказал:
— Ну, то-то!
Чуть склонив голову набок, сощурился в каком-то раздумье и, победоносный, отошёл от Шад-Мульк мимо потупившегося Халиль-Султана.
Он прошёл до конца всей залы и подождал там, стоя от всех в стороне, пока все прошлись вдоль индийской добычи.
Сарай-Мульк-ханым подошла к Севин-бей и, обняв её, пригласила:
— Пойдемте покушаем.
А проходя около безмолвно стоявших Халиля и его любимой, великая госпожа позвала девушку:
— Пойдемте и вы.
Тотчас Улугбек снова взял её руку:
— Пойдемте, пожалуйста!
И повёл её вслед за бабушкой, возглавлявшей шествие всего гарема через длинный ряд комнат, где уже собрались приглашённые Тимуром его вельможи.
Многие из них много лет подряд видели проходящий перед их рядами гарем своего повелителя. Многие из его жён, неповторимые красавицы, некогда блиставшие, как немеркнущие звёзды, отблистали, померкли, навеки упали в сухую землю Афрасиаба, погребены под куполами Шахи-Зинды. Никто уже и не вспоминает их имена.
Но эти шли мимо по персидским коврам так неприветливо, так надменно, словно владели тайной бессмертия, как вечные звёзды, и вечным могуществом, а все вельможи и знатнейшие мужи Мавераннахра, склонившиеся перед царственным шествием, были всего лишь тенями, обречёнными на такое же бесследное исчезновение, как исчезает тень, едва померкнет солнце.
Но всем им казалось, что солнце Тимура будет сиять всегда.
Он по-прежнему стоял, ожидая, пока все женщины выйдут.
Мухаммед-Султан и Халиль остались.
Старик мастер, один, заложив руки за спину, осматривал каждое из сокровищ, словно лепёшки или глиняные кувшины на базаре.
Тимуру показался забавным такой деловитый осмотр. Он подошёл к старому мастеру:
— Нравится?
— Чисто.
— Что чисто?
— Работа. Это где ж такие мастера?
— В Индии!
— А… Вон что! — вдруг испугался старик. — Тогда ясно!
— Что ясно?
— Вот это всё.
— А… — не понял его Тимур, но не хотел переспрашивать.
Он отошёл к Халилю и сказал:
— Нам не подойдёт.
Халиль предугадал решение деда и смело возразил:
— Она мне подходит. Мне, дедушка!
— А ты… Разве не мой?
— Разве семья и войско — одно и то же?
— Семья одна. От твоей жены родятся мои правнуки. А правнуков своих…
Тимур, встретив взгляд Халиля, почувствовал железное упрямство внука, и все досады этого дня готовы были вспыхнуть в приступе неудержимей ярости.
Но старик сдержал себя:
— Разве у деда нет прав на правнуков?
И, считая, что ответил внуку ясно, добавил:
— Иди.
Но когда Халиль, понурясь, пошёл было к выходу, Тимур его остановил.
— Ты что же?
— А что, дедушка?
— Этого старика прими, угости. Одари! Понял?
И когда с ним остался один Мухаммед-Султан, распорядился звать в залу своих вельмож.
Солнце уже западало, и свет в зале стал густым и прозрачным, как свежий мёд.
Вельможи, вступив в залу, пошли мимо сокровищ безмолвные, ступая по ковру неслышно, как сновидения.
Глаза их не видели ничего, кроме груд сокровищ.
Натыкаясь друг на друга, наступая друг другу на ноги, шли зачарованные, немые, глядя то на всё сразу, то на что-нибудь одно, столь обольстительное, что затмевало всё остальное.
Лица у одних раскраснелись, словно перед ними пылал нестерпимый огонь; другие вспотели так, что вороты халатов потемнели, а пот струился и струился из-под чалм, со лба, застилал глаза; третьи шли, стиснув зубы, шевеля пальцами, будто ощупывали что-то. Иные, насупившись, глядели с ненавистью на то, что ускользнуло из их рук.
У святого сейида Береке нижняя челюсть отвисла, и мелкой дрожью трепетала его борода, как птица, у которой вдруг отсекли голову.
Тимур смотрел на своих сподвижников радуясь.
Его радовало, что они не насытились. Пока не иссякнет в них эта жажда и эта страсть, их не покинет сила, они останутся с ним, не отступят, не выдадут, не изменят.
Ему хотелось крикнуть им:
— Берите! Хватайте!
Не жалко было отдать: он смолоду любил делиться добычей, — тем он и держал вокруг себя смелых, отпетых головорезов. Но он знал их. Они растерзали бы здесь друг друга. Такую ошибку он сделал однажды в молодости, но больше не ошибался и приучил их терпеливо ждать, пока он начнёт делёж. И слово его бывало нерушимо. Если ж осмеливался кто-нибудь пожелать большего или раньше, чем выходило по череду, горе ждало того — в пример остальным.
Он уже устал.
Ему хотелось уйти: силы иссякли.
Но уйти было нельзя: пока он стоял здесь, все проходили вдоль добычи чинно, степенно, молча. Но в том, что им хватит на это сил без него, он не был уверен и ждал, пока они обойдут всю залу.
И когда они перешли в другую залу, где было разложено всякое редкое оружие, всякие диковины из дерева или из кости, он вышел с ними и туда, как пастух, ведущий стадо на новое пастбище.
Лишь когда всё было огляжено, он приказал запереть двери опустевших зал, ключи взял себе, а к замкам приставил крепкий караул из надёжных воинов: час дележа ещё не настал.
Может быть, сказались годы, — он испытал такой отлив сил, что готов был лечь тут же, на полу, в проходной галерее, и поэтому не пошёл к жёнам, пировавшим по случаю приезда Севин-бей, а ушёл в тихую комнату, сел у окна, велел подать вина и смотрел на погружающийся в голубую мглу Самарканд, где лишь вершины деревьев ещё пылали закатом над плоским простором города, над потемневшими карнизами мечетей, дворцов, караван-сараев.
Выпив чашку густого красного вина, он позвал Мурат-хана и велел передать великой госпоже, что ждёт сюда Севин-бей.
Сарай-Мульк-ханым вошла разгорячённая пиром, разговорами и вином, но, взглянув на лицо мужа, быстро оправила платье и покрывало, чтоб складки легли строже и проще.
Севин-бей осталась такой же, как днём, — видно, всё это время ей было не до пира, не до разговоров.
— Благополучно доехала? — спросил Тимур.
— Благодарствую, отец. Даже не видела дороги.
— Что с тобой?
— Со мной меньше, чем с вашим сыном.
Рука Тимура дрогнула, лицо поднялось.
— Что с ним?
— Берегитесь его, отец!
Пальцы старика хрустнули, так крепко он сжал кулак.
— Что с ним, спрашиваю!
— Он одичал. Он всё разрушает. Он всех ненавидит, кроме тех, с кем пьянствует. Он замышляет против вас, отец!
— Нет! — твёрдо возразил Тимур. — Ты что-то путаешь.
Сарай-Мульк-ханым участливо предложила ей:
— Ты, может, сперва отдохнула б с дороги?
Но Тимур прервал жену:
— Молчи! Не твоё дело.
— Я, отец, не от дороги устала. Меня измучил ваш сын.
— Поссорились?
— Он всё разрушает, отец!
— Давно?
— Третий год он нездоров. Упал с лошади, ударился головой — и началось.
— Расскажи.
— В Султании он велел разрушить тот прекрасный дворец, который вам нравился. Я спросила: «Зачем?» Он сказал: «Там замурованы сокровища, я их искал». Никаких сокровищ не оказалось. Но я ему поверила. Вдруг в Тебризе он приказал развалить гробницу Рашид-аддина, историка, а кости его приказал вынести и закопать на еврейском кладбище. Я опять спросила: «Зачем?» Он ответил: «Этот негодяй непочтительно писал о мусульманах». Я сказала: «Вы любите читать историю; разве там есть подобные поступки?»
Тимур переспросил её:
— Он любит читать историю?
— Он приказал, чтобы учёный Наджм-аддин [так] перевёл для него с арабского сочинения Ибн-аль-Асира. И хорошо вознаградил переводчика, а книгу бережно хранит.
— Вот как? А потом?
— Потом он вдруг крикнул: «О моём отце говорят, что он создаёт прекрасные здания. Я хочу, чтобы обо мне говорили, что я ничего не создал, но разрушил лучшие здания мира». Я сказала: «Ваш отец создаёт величайшее государство». Он ответил: «А обо мне скажут, что величайшее государство отца разрушил его сын мирза Мираншах. И прославят не отца, а меня, потому что разрушать веселее!» Я сказала: «Не следует так поступать!» Он расхохотался, а потом вдруг кинулся на меня, выхватил нож…
— Он не посмел бы!.. — крикнул Тимур, вскакивая, глядя на сноху округлившимися глазами.
Но сдержал себя и, не веря ей и от этого успокаиваясь и желая успокоить её, покачал головой:
— Нет, он… Не осмелился бы. Я его знаю: смелости в нём нет!
— Отец!
Тимур уловил и попрёк и скорбь в этом слове и подошёл ближе.
Она торопливо распоясала верхней халат; распахнула нижний халат:
— Смотрите!
Тимур отступил, не сводя глаз с её рубахи.
— Я не снимала её, отец, всю дорогу. Я спешила показать её вам.
Изрезанная ножом, густо запятнанная засохшей кровью, её рубаха дрожала перед глазами Тимура.
Брови старика опустились к глазам. Глаза потупились. Он безмолвно стоял, сразу осунувшись, тяжело думая о чём-то.
Севин-бей нетвёрдой рукой пыталась завязать тесьму халата, но зелёная кисточка мешала ей затянуть узелок.
Сарай-Мульк-ханым запахнула её халат и обняла сноху.
Старик отошёл от них, опустился около окна, прижал ладонь к глазам и заплакал, тяжело содрогаясь.
Только правая, сухая рука оставалась безучастной и беспомощной.
Он сидел один в темноте, около окна.
Он знал, что Мираншах безумствует в странах, доверенных его разуму: об этом рассказал гонец, об этом сообщили проведчики. От других людей было известно, что в Иране и в Азербайджане народ осмелел. Неизвестные люди нападали на воинов, приходилось усиливать охрану караванов, проходящих через эти земли на Самарканд. Распустились и бесчинствовали приятели Мираншаха, забывая об их долге укреплять власть в покорённых странах; налоги, взысканные с земледельцев, попадают не в казну, а в сундуки приближённых Мираншаха, а сам он пьянствует, охотится, расширяет и украшает свой гарем, опустошая казну государства. А за спиной у Мираншаха безбоязненно и безнаказанно хозяйничает осман Баязет с очень большим, с очень крепким войском.
В Герате властвует другой сын Тимура, отец Улугбека, Шахрух. Этот не пьёт вина, не любит охоты и столь послушен своей жене Гаухар-Шад, что даже гарем свой не расширяет. А ведь Шахруху нет ещё и двадцати пяти лет! Он предан благочестию и наукам. Пять раз в день он перед всем народом выходит в мечеть на молитву, а в остальное время читает книги или ведёт душеспасительные беседы с благочестивыми людьми. Он ничего не берёт себе из государственной казны, но и обогатить эту казну не стремится, а мог бы: у некоторых из его соседей можно было бы кое-что добыть; деньги он тратит на покупку книг, окружил себя переписчиками книг, художниками, украшающими книги, ханжами, дервишами, какими-то сирийскими шейхами, блюстителями мусульманских истин. А делами государства занимается его жена, Гаухар-Шад, мать Улугбека, — своенравная, беспокойная дочка спесивого, заносчивого Гияс-аддина Тархана.
Народы, подвластные Шахруху, персы, афганцы, белуджи, — все они позабыли, что Шахрух не ими возведён на царство, а поставлен Тимуром; забыли, что земли их — лишь частица великой державы Тимура.
«Благочестивый мальчик!» — думал Тимур о ненавистном Шахрухе, сжимая губы, сощуривая глаза.
«Надо напомнить дерзким о своей силе. Опустошить земли Баязета. Разорить там базары и купцов, чтоб не мешали торговать купцам Самарканда. Надо срыть крепостные стены в османских городах, чтоб не лелеяли опасных надежд. На непокорных надо навести ужас!
Но всех надо застать врасплох. Иначе каждый вздумает сопротивляться, с каждым понадобится борьба.
Надо поход готовить втайне, всех обмануть, напасть внезапно, всех застать врасплох!
Надо спокойно подумать, надо рассчитать, какую из дорог выбрать прямую ли через Мираншаха, чтобы весь Западный Иран и все земли Закавказья, отданные Мираншаху, привести в порядок. Или обмануть Баязета, пройти на юг, проверить дела у Шахруха и оттуда, резко повернув к западу, быстрыми переходами навалиться на зазевавшегося Баязета. Дорога через Мираншаха прямей; через Шахруха — намного длиннее. Но иногда самый дальний путь бывает самым коротким к победе».
Но покоя, чтобы всё обдумать, не было. Весь этот день, одна за другой, обжигали его досада за досадой.
«Халиль, упрямец, посмел возражать. Из-за девки посмел спорить с дедом! Его девка говорила противные слова о сокровищах. Её тут же раздавить бы, но тогда слух о её дерзких ответах разнёсся бы по всему городу, по всему народу. Надо было её осрамить; удалось осрамить, и она поняла это». Но досада осталась.
Севин-бей родила ему двоих лучших внуков. Он любил её за это; он уважал её как внучку самого Узбек-хана, ради неё он однажды пощадил её отца Ак-Суфи, хотя позже, правда, расправился с ним. А Мираншах не посчитался с тем почётом, каким окружал её Тимур. Мираншах казался дурашливым гулякой, нерешительным, трусливым, безопасным. Ему нельзя было доверить государственных дел, но кусок своего царства отец ему доверил. А он оказался не дурашливым, а свирепым; не трусом, а зверем.
«Кабан! Свиреп, а неповоротлив…»
«Кабан! Норовит тупым рылом всё взрыть, во что ни уткнётся рыло. А что повыше, а что по сторонам, того не видит, пока всем задом не развернётся!»
Это не только досада, это и предостережение ему!
Досадой была и затея великой госпожи строить мадрасу напротив его мечети. Но эта досада не столь была б велика, если б Тимуру не хотелось отказать старухе. Досаднее всего было, что хотелось отказать, а он не посмел. Не посмел, не решился!
А началось ещё на рассвете: девчонка, наложница, которой он и замечать бы не должен, она первая раздосадовала его. Чем? С утра он сам не понял чем. Теперь ясно: она удивилась, что за всю ночь он не подумал о её поясе! Досада явилась, когда она с таким упрямством ждала, прежде чем уйти. Как оскорблённо взглянула, как насмешливо затопотали её босые пятки, когда она побежала к себе!
Эта первая досада была бы не столь тяжела, если б была только оскорбительна. Нет, и она была предостережением: владыка мира стал стар!
Весь этот день то одно, то другое напоминало ему, что силы уходят, а сил надо много, чтоб крепко держать весь мир!
Он сидел в темноте, обдумывая всё, что случилось за день. Это было его правилом, — прежде чем уйти спать, припомнить, обдумать и оценить угасший день. Вспомнить правильные поступки и найти причины ошибок.
За весь этот день он не мог вспомнить ни одного правильного поступка. В каждом случае можно было поступить иначе. От рассвета до ночи не было ни одного поступка, о котором было бы можно сказать, что иначе нельзя было поступить. Ни одного…
Ночная свежесть и полная тьма успокаивали его. Но утешения не было.
И усталость его была какой-то новой, непривычной, — не тело устало, тело ему повиновалось, устала воля: не было желания ни встать, ни идти, ни спать.
Он посмотрел в окно.
Под поздним небом город был уже неразличим.
Лишь в одном месте, слева от базара, какую-то высокую стену слабо освещал колеблющийся свет очага.
«Это, пожалуй, на дворе у хана, у Султан-Махмуда, — он любит допоздна сидеть у очага, глядеть, как в котле ему варят ужин; что-нибудь простое варят».
В это время за дверью, в тёмном коридоре, кто-то торопливо прошёл.
Тимур насторожился: ночью каждому во дворце надлежало быть на своём месте, чтобы каждого, если надо, Тимур мог и в темноте найти, на ощупь, как халат или кувшин.
«Кто мог пройти? Куда?»
Тимур прислушивался.
Вскоре шаги повторились.
Кто-то шёл сюда.
Кто-то встал на пороге, видно пытаясь рассмотреть эту комнату в темноте.
Тимур затаился, прижавшись к стене, и рука его сжала рукоятку кинжала, всегда засунутого за пояс.
Голос Мурат-хана:
— Государь!
Тимур нехотя отозвался.
— Я вас везде ищу, государь!
— Что там?
— У ворот — человек. Просит допуска: «Особая весть», — говорит.
— Кто это?
— Купец.
— Чего ему?
— Обещает только вам сказать.
— Откуда?
— Не говорит. Спину ослу сбил до костей. Сам еле на ногах стоит. Видно, издалека.
— Приведите. Дайте свету.
Внесли светильник и поставили на полу. Тимур не сдвинулся с места, лениво глядя на дверь.
В двери он увидел сопровождаемого воинами покрытого густой пылью невысокого человека в сером от пыли халате.
По высокой шапке Тимур вспомнил Геворка Пушка и строго сказал:
— Сперва отряхнулся б!
— Государь! До того ли?
— А что?
Пушок, переступая порог, еле держался на широко расставленных ногах и не имел сил ни согнуться для поклона, на пасть на колени и лишь глядел на Тимура обветренными глазами из-под отяжелевших от пыли ресниц.
Тимур, не шевельнувшись, осмотрел его:
— Чего ты такой?
— Караван ограблен!
— Потому я и послал тебя…
И, сказав это, подумал: «Головой он, что ли, ударился?»
— Он-то и ограблен!
— Мой? — оторопел Тимур.
— Увы, государь!
— Где?
— По дороге на Бухару. Напротив Кургана.
— Тут? Рядом! А ты?
— Бежал к вам.
— А разбойники?
— Ушли.
— Не поймали?
— Никого. Да и некому: стража спала.
Одним тигриным прыжком Тимур выскочил за дверь:
— Где начальник караула? Царевича звать, Мухаммед-Султана! За ханом послать, чтоб сразу сюда скакал.
Уже в другой зале Тимур приказывал:
— Эй, Мухаммед! Распорядись созывать совет! Немедля сюда! И чтоб лишнего — никого! Эй, амир Хусаин!..
Таким голосом Тимур командовал в самые опасные минуты боя.
— Эй, Мурат-хан! Остереги великую госпожу: Улугбека не отпускать на охоту! Никому из гарема не соваться за город.
Огромными прыжками он проносился через весь дворец.
Воины, сидевшие у дверей, вскакивали, спросонок хватаясь за мечи или копья.
Зажигались светильники, факелы.
Со двора уже мчались гонцы и скороходы созывать воевод, советников, начальников караулов.
Весь Синий Дворец проснулся. Отсветы огней блистали на гладких, как вода, изразцах. По ночным облакам зарумянилось дымное зарево. Псы завыли по всему городу, напуганные внезапным пробуждением, словно в город уже ворвался враг.
Мухаммед-Султан допытывался:
— Война, дедушка?
— Разбойники под самым городом. Понимаешь? Нет? Не понимаешь?
Но чтобы слышать деда, надо было бежать следом за ним: дед не останавливался ни на минуту.
Тимур нетерпеливо сжимал кулак:
— Чего ж ещё не собрались? Где они?
Позванные уже въезжали во двор, поспешали наверх, на зов своего повелителя, спрашивая друг друга:
— Война?
— Какая-то страшная весть!
А Тимур уже стоял среди залы. Рука его дрожала, чего не случалось ни в одной битве.
— Посмели грабить! Здесь! Меня! И сумели!
Он кричал так, что воздух дрожал:
— Кто? Где они?
Вельможи молчали, удивлённые и озадаченные. Тимур кричал, пытаясь объяснить им происшедшее:
— Не побоялись! Посмели! Сумели! И ушли. Не понимаете? А я понимаю, я знаю!
Ему невозможно было сказать им, что сам он когда-то вот так же начинал… А теперь кто-то другой! У него за спиной!
Но вельможи стояли, не постигая всей опасности происшедшего.
Начальник городской охраны Самарканда амир Музаффар-аддин попытался успокоить Тимура:
— Государь! Ведь совсем недавно был такой случай. И всех поймали и наказали.
— Где?
— Около Кутлук-бобо! Тогда… караван с кожами…
Он осёкся, увидев застывшие глаза онемевшего Тимура.
Но никаких голосов не было слышно в той отдалённой комнате, где Пушок остался один и не знал, ждать ли здесь, уходить ли?
Светильник чадил. Рыжая струйка копоти тянулась вверх, и какая-то большая розовато-дымная бабочка, залетев на свет, вертелась странными кругами, падая вниз, взмывая вверх.
Пламя светильников множилось в многоцветных отблесках на глади зелёных изразцов, покрывавших низ стен, на шёлковом ворсе просторного ковра, на яхонтах и лалах, украшавших шапки и перстни, на золотых шишаках княжеских колпаков, на золотом шитье тяжёлых халатов.
Созванные сюда советники Тимура оделись, как одевались обычно, являясь ко двору, — повелитель не простил бы, если б в одежде поднятых с постелей вельмож заметил признаки спешки или ночной небрежности, как не простил бы, если б они вздумали так нарядиться в поход, — в поход все отправлялись в простых, удобных одеждах, а величались там один перед другим лишь красотой оружия.
Пока длился этот ночной совет, Тимур сидел, опершись о круглые парчовые подушки, протянув негнувшуюся ногу в мягком, как чулок, сапоге, и поглядывал исподлобья на говоривших.
Чем дольше шло время, тем меньше он вникал в слова своих советников, всё глубже уходя в своё раздумье, всё яснее видя предстоящее дело.
Когда начальник города амир Аргун-шах заговорил о возмутительной дерзости грабителей, о грехе воровства и о небесных карах, от коих разбойники не увильнут, Тимур прервал его складную речь, поднимаясь:
— Считать грехи — дело мулл. Это их забота. А нам некогда.
Он подозвал писца, оглядел всех и встал.
Советники вскочили на ноги, боясь пропустить хотя бы одно из его слов.
Зорко следя за каждым, застыли позади Тимура барласы — неподвижные телохранители с короткими копьями в крепких руках.
Справа от повелителя строго стоял Мухаммед-Султан. А Тимуру не стоялось. Поворачиваясь к советникам то правым, то левым плечом, он, прямо глядя в глаза тому, к кому обращался, приказывал.
Амиру Аргун-шаху он поручил обшарить селения вокруг Самарканда и выведать, нет ли бездельников в тех селениях, нет ли пришлых, нет ли непокорных людей. И тех, кто хотя и не грабил ещё, но может стать грабителем, выловить.
Музаффар-аддину Тимур велел осмотреть торговые дороги вокруг во все стороны на сутки пути.
Он велел разослать приказы начальникам областей, чтобы хватали всех, кто без дела покажется на торговых дорогах, а схваченных спрашивать сразу, пытливо, без жалости.
Тимур приказал писцу взять расписки со всех, кому дал приказания. Ещё за много лет до того, по завету бывалого Карачара, он ввёл правило брать перед битвой подписи воевод, получивших приказы. Но этот обычай исполняли перед битвами; на мирном совете он потребовал подписей в первый раз, и все поняли, что он взыщет со своих советников сразу, пытливо, без жалости.
Он ушёл, сопровождаемый одним лишь Мухаммед-Султаном.
Барласы тотчас стали перед дверью, которая его скрыла, и оперлись о свои лёгкие, но крепкие копья.
Советники молча и торопливо кинулись к выходу, стеснившись и протискиваясь в двери, словно он мог и через стену увидеть, что кто-нибудь из них нерасторопен, неповоротлив, неисполнителен.
Приняв решение и распорядившись, Тимур успокоился, но ему ещё не хотелось покоя: на ходу лучше думалось.
И он шёл из залы в залу, из освещённых зал — в тёмные, из пустых — в те, где стояла стража.
В одной из тёмных зал он подошёл к окну.
В ночном городе то тут, то там трепетали на стенах отсветы освещённых дворов. Кое-где разгорались новые: видно, в свои дома возвращались те, с кем он говорил сейчас, а может, соседи приходили к соседям разузнать, что за тревога в городе, куда и зачем скачут по тёмным улицам всадники, почему усилены караулы у городских ворот, почему во дворце горят факелы и светятся окна.
— Город не спит, — сказал Мухаммед-Султан.
— А о чём они говорят, знаешь?
— Говорят?.. О том, что разбойники на караван напали.
— Они говорят: «Ограблено десять караванов с несметными сокровищами». Они говорят: «Вражеские войска ворвались в нашу страну, захватили Фергану, или Балх, или Хорезм». Они говорят: «Восстание в Султании, Герат горит!» Ты знаешь, что такое слух?
— Слух, дедушка?..
— Слух растёт, как песчаная буря. Чем больше людей, тем сильней эта буря. Слух разрастается, искажает сбывшееся; слух порождает мечты о несбыточном. Слух — это большая сила. А силы всегда надо держать в своих руках, чтоб всякая сила служила тебе, а не врагу. Все силы надо держать воедино, чтоб ударить в цель. Чтоб, как слуги, слухи служили тебе. Понял?
— Нет, дедушка, что за сила слух о пожаре в Герате, если там мир и тишина?
— А ты подумай…
Тимур смотрел на ночной Самарканд.
Огней не было видно: огни горели в глубине дворов, их заслоняли стены, карнизы, деревья, но по отсветам на стенах видно было, что там горели факелы или очаги, — отсветы трепетали, на мгновенье заслонялись длинными тенями, возникали вновь. Кое-где свет на стенах лежал неподвижно, — там горели фонари, поставленные на землю. Некоторые из отсветов погасали, другие разгорались, розовые или жёлтые, вытянутые по высоте строений либо распластанные по ширине коренастых стен.
— Ты подумай… — в раздумье повторил Тимур, прикидывая, как извлечь пользу из этой ночной тревоги, из пересудов всполошённых горожан. И вдруг оживился и заговорил быстро, будто уже не осталось времени на разговоры: он не любил ничего откладывать, если уже знал, как надо поступить. — Базар! Надо слухом взбудоражить базар. Повял?
— Зачем, дедушка?
— Чтоб базар зашумел. Чтоб купцы встревожились. Из них каждый испугается: не потерять бы время. А что надо продавать, что покупать — чтоб не знали. Тут и надо направить их. Слухом направить, а вслед за слухом, когда у них глаза разгорятся, кинуть им товар. Надо подумать, какой нам товар сбыть? Понял?
Тимур опять неторопливо пошёл по дворцу, через залы, где горели светильники, и через тёмные. Всюду стояли стражи.
— Надо подумать, что сперва сбыть. Понял?
Мухаммед-Султан молчал.
Тимур опять заговорил:
— Ты смекай: по городу пошёл слух: «Война!» Если его не остановить, завтра с базара его понесут во все стороны, по всей стране. А его нельзя выпускать. В поход надо идти молча, незаметно. Когда пойдёшь, тогда кричи и кидайся на врага. Разом! Но пока точишь меч, точи молча, тогда он острей наточится. По городу пошёл слух: «Разбойники!» Если этот слух разойдётся, другие разбойники ободрятся. А как мне отсюда уйти, когда здесь неведомые злодеи разбойничают? Сперва их надо найти, потом сказать, что были, да пойманы: потом так их наказать, чтоб весь город охнул. Тогда весь Самарканд присмиреет. Чем твёрже твоя рука, тем мягче рука врага. Ты это помни! Врагов много. Враги везде.
Он остановился и прохрипел тихо, но гневно, — Мухаммед-Султан едва расслышал:
— Они даже в семье есть. В нашей. Нож держи под рукой. Под рукой, понял? Но знай их всех, с глаз их не спускай. И, если что… то разом! Понял?
Тимур поверил Мухаммед-Султану то, чего не доверял никому, кроме этого внука, своего наследника. Поверил, чтоб вытеснить из своего наследника все колебания, все сомнения, чтоб внук всё видел глазами деда, чтоб всё слышал ушами деда, чтоб через много лет ещё жил дед в этом внуке и продолжал бы свои дела руками внука, примечал бы опасных врагов глазами внука и устами внука говорил бы им свой приговор.
Опять, хромая, он шёл, а Мухаммед-Султан следовал чуть поотстав, приноравливая свои шаги к хромоте деда.
Оба были длинны, широки в плечах, и воинам, смотревшим им вслед из темноты, эти двое, входившие в освещённую залу, на мгновенье казались одним человеком, двоившимся в глазах. Но мгновенье спустя Тимур падал вниз на больную ногу, и сходство исчезало.
— Слышал, — Мираншах озверел. А на что нам зверь? Нам нужен такой, чтоб звери его боялись. А Шахрух в Герате замолился. А на что нам такой мулла? Один каждый день при всём народе буянит; другой пять раз на день при всём народе молится. А надо, чтоб их пореже видели; чем реже будут их видеть, тем больше бояться будут. А кого боятся, того слушаются. Мне надо самому сходить к ним. А как идти, когда тут разбойничают? При мне злодействуют, а без меня разгуляются. Что ты тогда сделаешь?
— Я?
— Ты. Тебя тут оставлю. Твёрдо правь.
— Разве я не твёрд, дедушка?
— Твёрд, а мягковат.
— Ну, злодеи этого не скажут! — громко задышав, обиделся Мухаммед-Султан. — «Мягковат!» Нет, не скажут, дедушка!
— Ты знай: ты хорош, что хоть и мягок со своими, зато с врагами твёрд. Ты тем плох, что и со своими не надо мягчиться. В мягкой руке из иного червяка скорпион вырастает. Понял?
Он остановился в зале, где горел светильник, но никого не было.
— Без меня сыщешь разбойников? Припугнёшь? А? А то как я пойду? Поход большой, дорога долгая, а они, знаешь, — сегодня их десятеро, через неделю — сотня, через месяц их — тысяча! Они один к одному набегают, когда у них удача, добыча, делёж. Я знаю! Их надо схватить. Куда б ни заползли, где б ни затаились, — сыскать, раздавить. В самом начале, пока их… Ведь неизвестно, сколько их!
— Не мудрено узнать, дедушка.
— Как это?
— Узнаем, много ли пограблено…
Тимур, застыв на кривой ноге, вскинул озадаченное лицо к внуку:
— Чего ж ты молчал?
— О чём?
— Вот об этом! С этого и надо начать: сколько пограблено? Что пограблено? Узнаем, чего им надо, — поймём, кто они. Узнаем, сколько пограблено, — поймём, много ли их. А где он?
— Кто, дедушка?
— Армянин этот где?
— Я его не видел.
— А его не подослали? Это правда, что он сказал?
— Я его не видел, дедушка.
— А где он?
Мухаммед-Султан по голосу деда понял, что дед раздосадован. Раздосадован на себя самого, что поспешил, что не расспросил как надо, а сразу поверил, сразу кинулся народ поднимать. Это редко случалось с Тимуром. Да и случалось ли прежде? Что с ним?
— Найдём! — успокоительно сказал внук.
— Ищи! — приказал Тимур уже не прежним доверчивым шёпотом деда, а порывистым голосом повелителя.
Мухаммед-Султан вернулся в пройденную залу к караульным воинам.
Но воины единодушно и твёрдо отвечали царевичу:
— Купец? Нет, назад не проходил.
Мухаммед-Султан поспешил к Тимуру:
— Армянин где-то здесь.
Тимур нетерпеливо повторил:
— Ищи!
И вдруг вспомнил, что говорил с купцом в маленькой боковой комнате.
— Ну-ка, пойдём!
Они увидели светильник и струйку копоти, утончавшуюся кверху, словно чья-то невидимая рука сучила прядь бурой шерсти.
С краю от двери, как на бегу сражённый стрелой, лежал, раскинувшись, пыльный и оттого особенно бледный, застывший Пушок.
— Кто его? — отстранился Тимур.
Мухаммед-Султан склонился к купцу:
— Он дышит.
— Что с ним? — не понимал Тимур.
— Заснул.

 

Назад: Пятая глава КАРАВАН
Дальше: Восьмая глава СИНИЙ ДВОРЕЦ

mar koti
фыфыаа