Книга: Белые витязи
Назад: XXI
Дальше: XXIII

XXII

...Для изучения законов истории мы
должны изменять совершенно предмет
наблюдения, оставить в покое царей,
министров и генералов, а изучать
однородные, бесконечно малые
элементы, которые руководят массами...
Гр. Л. Н. Толстой. Война и мир

 

Всякое мировое событие неизбежно следует известным законам. Не недостаток в кавалерии, мешавший Наполеону довершать свои победы энергичным преследованием, не отсутствие военного таланта в фельдмаршале князе Шварценберге, не сомнительная храбрость немецких волонтёров и стойкость русской армии губили Наполеона и разрушали многие года созидаемую всемирную монархию.
Идея всемирной монархии не сливалась с важнейшими мировыми законами — с идеями национализма, главным образом. Русские были слишком разнородны с немцами и французами и французы — с русскими и голландцами, чтобы воля даже и гениального человека могла их спаять, — и девять лет созидавшееся великое здание рушилось само собой. На победы под Кульмом и Денневицами союзников Наполеон отвечал Люценом и Бауценом, войска плясали, как в кадрили, то наступая, то отступая. Лето оправлялись, в осень начинали борьбу. Союзники делали тысячи глупостей и ошибок, напрасно испытывая храбрость своих войск, и всё-таки действия их клонились к победе, и Наполеон медленно отступал.
Невидимо совершался мировой переворот, и тщетно Наполеон напрягал свои силы, тщетно дрались с безумной отвагой французские полки, они погибали без пользы. Разлившийся поток французского владычества входил в свои берега, он сделал своё дело.
Он пробудил патриотизм германского юношества, дал толчок к объединению германских земель, довёл патриотизм русских до предела и укрепил их в любви к отечеству.
Мировая миссия Наполеона была кончена, судьба, пославшая его, убрала его, как нечто ненужное, и напрасны были усилия этого маленького, но гордого человека.
Час его пробил.
Кутузов умер весной в Бунцлау, князь Витгенштейн был сменён, и командование союзными армиями было вверено немцу князю Шварценбергу. В противность другим своим собратам, Шварценберг был плох даже на бумаге. Перемирие кончилось, каждый просроченный день усиливал Наполеона, а в главной квартире всё ещё спорили и не могли решиться наступать. Главнокомандующий не знал, сколько сил у Наполеона и где он находится. Собранные сведения сказали, что французская армия где-то «там», у Дрездена, но сколько там корпусов, каковы силы, чьи войска — никто не знал. Десятого августа, на пятый день по окончании перемирия, решаются наступать на столицу Саксонии. И вдруг у немецкого генерала встаёт роковой вопрос: укреплён Дрезден или нет? Сколько там может быть войска, каковы подступы, удобны ли дороги? В главной квартире нет карты, нет даже рекогносцировочного кроки. Добывают старинную карту Петри, по которой ещё действовал чуть не Густав Адольф, но ей нельзя верить, с тех пор много воды утекло и многое могло перемениться. Но наступать надо...
На заре десятого августа 1813 года через Саксонские Рудные горы движутся казаки Родионова, 20, 25, и 26-й егерские полки, батарейная рота №3, конноартиллерийская рота №7, гродненский гусарский полк, 21-й и 24-й егерские батальоны, атаманский полк и казаки Иловайского — это авангард генерала Рота, сзади идёт корпус Раевского, а ещё далее и вся армия. Маршруты даны неточные; армия наступает ощупью.
Поутру тринадцатого августа на горизонте показались строения Дрездена. Показались и французские войска. Пехота рассыпала цепи, казаки начали бесконечные маячения, раздались орудийные выстрелы: делали то, что на военном языке называется рекогносцировкой. Под прикрытием войск, фельдмаршал, император Александр, король прусский, генералы Моро и Жомини въехали на холм и в трубы обозревали позиции. В круглое стекло трубы видна была здесь и там французская пехота, дымки орудий, виднелись здания, холмы — быть может, укрепления, а может быть, просто курганы — карта Петри ничего не выясняет. Пленных нет, никто не знает, там Наполеон или нет, вся французская армия собралась на защиту столицы Саксонии или там сосредоточено два-три корпуса?
Атаковать или нет?
Под вечер один прусский волонтёр, в вольном платье ходивший в Дрезден, явился в главную квартиру. Его доклад был принят как откровение свыше, как нечто необычайно верное.
Самое важное было то, что Наполеон ещё не прибыл в Дрезден, что город слабо занят и плохо укреплён. Надо было решиться, стремительно атаковать, но Шварценберг не умеет быстро решаться. Собирается военный совет. Русские генералы бесятся и из себя выходят, немцы поражают своим хладнокровием и спокойствием.
Наконец ночью разослана диспозиция. В ней всё определено, каждой части указано, что она должна взять в этот день, — а в возможность взять больше не верили. Многочисленная армия союзников, по диспозиции, к концу боя овладевала только городскими предместьями. Войска разбрасывались на громадном протяжении, безо всякой связи, без всякого единства действий — сражение грозило перейти в ряд отдельных стычек и боёв за местные предметы.
Но как-никак диспозиция была дана, войскам разрешали драться.
Настало четырнадцатое августа. День был жаркий, солнечный, небо цвета бирюзы, ничем не закрытое, ничем не затуманенное. Солдаты рвались вперёд, стремились скорее достигнуть города и овладеть им, но их не пускали. Да и нельзя было пустить — они были разорены.
День прошёл в бесплодном кровопролитии. Тем временем Наполеон призывал к себе новые и новые резервы, и армия его поспешно собиралась.
Но ни эти ошибки Шварценберга, ни неудачи четырнадцатого августа не могли уже дать Наполеону победы. Его час пробил. Союзники были слишком многочисленны, чтобы можно было их разбить сразу, бой затягивался, и Шварценберг имел время исправить свои ошибки.
Но всё это созналось потом. Тогда вышли подробные планы, были доставлены донесения, и пёстрые значки обступили розовой краской очерченное пространство с надписью «Дрезден», тогда увидели и растянутость позиции, тогда познали и неуместность своей робости, но в тот знойный день никто этого не сознавал...
Ночью, в эту сырую, холодную августовскую ночь, когда по небосклону носились тёмные тучи, скопляясь и предвещая серый, дождливый день, у костров, горевших близ деревни Толкевиц, в группе казаков, гусар и стрелков считали бой удачным.
Французы много раз ходили в атаку, но всякий раз лубенцы отражали их ударом в сабли — и пехота неприятельская бежала. Ручей недалеко от флосграбена, где поили лошадей, каменные домики, окружённые садами и огородами, составили маленький мирок, вокруг которого сосредоточивались интересы авангарда Рота.
Есаул Зазерсков, молодой хорунжий Кумов да два гусарских корнета составили группу у костра. Немного поодаль у другого сидели Зайкин, Каргин, ещё двое казаков и жарили баранину.
Холодный ветер прохватывал насквозь старые мундиры, но от костра шло тепло, и аппетитный аромат мяса удерживал казаков у огня и привлекал пехотных солдат туда, где собрались казаки.
   — Что, сипа, есть захотелось? — грубовато спросил Зайкин у маленького егеря.
   — Да что же, казачки, как не захотеть есть. День целый дрались, ничего не емши. Захочется поневоле есть.
   — Тоже дрались! — передразнил казак. — За кустами-то лежучи.
   — Наша война такая, землячок. Кажиному войску свой предел положен — вы, скажем, на конях, мы пеши орудуем, антиллерия стрельбой поражает.
   — Так говоришь: есть хочешь?
   — Хочу, дяденька. Во как хочу!
   — Ах ты, сипа несчастная! Что же ты не озаботился свово барашка взять.
   — Где же его найдёшь-то, дяденька?
   — Да вот нашёл же я. Отчего бы тебе не найти.
   — Нас за это под расстрел, дяденька. За грабежи.
   — Грабежи. Враг так берёт, а мы ему бережём. Так, что ль? Тоже начальство-то ваше мудрое.
   — Про то не могём знать, дяденька. Вы казаки, вольные люди. Вам позволяют, — просительно говорил маленький егерь, глядя жадными глазами, как румянилась баранья лопатка и закипал на ней жир.
   — Что же ваше начальство не озаботилось вас накормить?
   — Где же, дяденька, сражение, одно слово... У нас и офицеры-то не евши, — робко заговорил солдат.
   — Зачем испытываете, Зайкин? — строго остановил его Каргин. — Дайте им поесть.
   — Отчего не дать, Николай Петрович. Мне их очень жаль... Да хочется злобу сорвать. Отчего регулярные сегодня нас не пустили на Дрезден, отчего Матвею Ивановичу дела до сей поры не дали?
   — Про это же он не может знать, Зайкин. Это свыше идёт...
   — Эх, ночка-то тёмная! — прервал молчавший пока старый казак. — Будет завтра дождь, с утра будет! Тяжело, атаманы молодцы, будет завтра драться.
   — Не то, Иван Егорович, — почтительно обратился к нему Зайкин, — будет тяжело, что дождь, а то тяжело, что гляньте, какая позиция. Спереди река, сзади деревня, тут конному и не приведи Бог как будет тяжко!
   — Ну что же, пешки будем драться.
Баранина поспела.
   — Что же, дать им? — обратился Зайкин к Ивану Егоровичу и кивнул на солдат.
   — Дай. Тоже воины храбрые.
Зайкин достал нож из-за сапога и, положив баранину на потниковую крышку, стал резать сочные ломти и наделять ими пехоту. Подошли и ещё солдатики.
   — Что это как вас много. Всем не хватит, — крикнул Зайкин. — Расходитесь, братцы, что траву зря топчете!
Но никто не шевельнулся. Все хмуро смотрели на баранью лопатку.
   — Дели им всё, — молвил тихо Иван Егорыч, — мы ведь обедали, а они нет. Тоже христовы воины.
   — Ну ладно! Где наше, казачье, не пропадало! Ах и барашек же был важный!
И ломти один за другим уходили в протянутые руки егерей. Исчезла наконец и кость; Зайнин толкнул костёр ногой, завернулся с головой в шинель и лёг. Примеру его последовали и ожидавшие ужина Иван Егорыч, Каргин и молоденький безусый казачок Сысоев.
Ужин не состоялся. Порешили заснуть так, но с голодухи не спалось. Костёр грел только один бок, а с другого, открытого, продувал холодный ветерок и мочил накрапывавший дождь.
Тяжёлые думы одолели Каргина.
Вот уже почти год, как он женился. У Маруси давно родился ребёнок, не его, положим, но всё-таки ребёнок, которого он будет любить! Сын или дочь — он даже не знает этого! Да и зачем знать — не всё ли равно? Он покинул её больную, расстроенную, вскоре после свадьбы. «Но ведь она подлая... Почему?.. А я не подлый? А мой грех с Гретхен, с Эммой, с крепостной Грушей... Я мужчина. Мне всё позволено. Я могу делать всё, что хочу, от меня ничего не убудет».
Но эти оправдания не успокаивали его.
«Ведь и Рогов так рассуждал. Да Рогов был более прав — разве мог он знать, что его убьют так скоро. Но зачем же она не созналась! Она боялась... Меня боялась! Боже, точно я сделал бы ей что худое! Что-то она чувствует теперь? Поди-ка с маленьким возится... Роговским... Ждёт меня. За город выходит, газеты читает. Мало пишут... Да и далече отсюда. И в Петербурге-то мало про нас знают, а там... Каждый день, каждую минуту могут убить меня как простого казака.
Мёрзнем, мокнем, шатаемся по грязи, как собаки словно. И никто спасибо не скажет.
Ах, война, война! И зачем тебя придумали люди! Был бы я теперь в университете, читал бы я умные книжки и всё хорошо бы шло. А теперь рядовой казак, и в урядники не произвели... Отчего? Зазерсков чего-то мною недоволен. Родственников выводит. Сысоев-то ему троюродный брат, вот и тянет его. Ну да что там: терпи казак — атаманом будешь!»
И тяжело вздохнул Каргин. Глубоким вздохом ответил из-под шинели Зайкин, заворчал что-то Иван Егорыч. И снова все смолкли.
Дождь барабанит по набухающей шинели, земля намокает под боком, костёр шипит и потрескивает от дождевых капель.
От соседнего костра доносится громкий смех Зазерскова и его уверенное: «Да я знаю!»
Гусарский корнет что-то рассказывает, и, должно быть, смешное.
Лошадь жуёт над самой головой, пахнет гарью, сыростью, грибами, пахнет холодной, сырой осенью.
Каргина одолевает дремота, и мало-помалу он забывается. Холодная струйка, пробравшаяся под воротник, будит его, он вздрагивает и долго ворочается.
Откинув шинель, он открывает лицо и сразу попадает под дождевой душ.
Всё небо заволокло тучами, и мелкий дождик потянулся надолго.
Соседи Каргина легли кучей и тихо спят, а может быть, и так лежат? Каргин поднялся с земли, надел кивер на голову и пошёл бродить по бивуаку. Ноги были словно чужие, усталые, всё тело ломило, хотелось лечь, но на склизкую, сырую землю и смотреть было противно. Далеко впереди горели неприятельские костры, и слышался тихий шорох уснувшей армии.
И долго ходил взад и вперёд Каргин, думая мрачные думы. Наконец стало чуть светлее, но было всё такое же серое, холодное, дождливое небо, тучи закрывали горизонт; было мрачно и сыро. Казаки просыпались, шли умываться на реку, потом поили продрогших лошадей, задавали сена и овса. Офицеры спали под навесом из рогож, накрытые плащами, и странно бледны были их истомлённые лица.
Зашевелились и в пехоте. Раздались голоса, хриплые, простуженные. Нехотя натягивали ранцы, разбирали ружья солдаты. Туман таял и исчезал, становилось как будто теплее.
Далеко впереди за маленькой рощей, у деревни Блазевица, где ночевала стрелковая цепь, стали постукивать выстрелы. Сначала редко, одиноко, чаще и чаще.
То дивизия Рорэ повела наступление.
Вскоре показались зелёные мундиры — егеря отступали к Шолкевицу.
   — В ружья! — раздалась команда в пехоте.
   — По коням! — кричали в кавалерии.
Отряд Рота тоже пришёл в движение.
   — Ездовые, садись! — отчаянно завопил маленький толстый капитан батарейной роты. Отряд двинулся назад к селению Стринен.
Здесь пехота дала несколько залпов, но пришло опять приказание отступать, и войска зашлёпали по грязной, раскисшей дороге.
«Он» валом валил на наш правый фланг. За дивизией Рорэ шла дивизия Деку; держаться было трудно.
Но Рот отступал медленно. У Зейдница, селения, окружённого рвом, приказано было остановиться.
Егеря бегом разбежались по рву. Лубенцы стали впереди, за ними разместились казаки. Батарейная рота, увязая в грязи, выезжала на позицию. Пехотные солдатики, держа в одной руке ружьё, другой хватались за грязные, облипшие глиной спицы и обод и толкали орудия и ящики, помогая лошадям вывезти на глинистую гору. Наконец раздались пушечные выстрелы, и егеря ободрились.
   — Ну, теперь с антиллерией много легче будет.
   — Всё постоим, так отдохнём, — молвил маленький егерь, что просил ночью у казаков баранины.
   — Ишь ты, сколько отмололи-то по этакой грязи!
   — А что, братцы, к полудню близко?
   — Часов одиннадцать есть.
   — Ври! Это, значит, мы уже сколько воюем.
   — Да многих потеряли.
   — Глянь-ка, сколько их высыпает. Ну Рот, Рот, как тебе съесть такой букиврот.
   — Ах, раздуй тебя горой, тоже выдумщик.
   — На это нас взять.
Действительно, положение Рота становилось отчаянным. Против его пятитысячного отряда скоплялись корпуса Мортье и Нансути. Но егеря стреляли метко, казачьи пики горели внушительно, и молодые французские солдаты, из коих большинство в первый раз участвовали в бою, наступали вяло и нерешительно.
Вдруг вдали послышались громкие крики: «Vive l’Еmреrеur!». Крики эти, перекатываясь, направлялись от дрезденского Грос-Гартена и сопровождали маленькую кучку всадников, впереди коей ехал человек в сером сюртуке на белой лошади. Наполеон объезжал свои войска.
Наполеон — это священное имя для французского солдата, это нечто такое великое и сильное, что заставляло забывать дом, жену, детей, заставляло покидать родину и идти в далёкие, неизвестные земли, что заглушало страх смерти, боль от ран — и ободрились молодые конскрипты, и с громовым криком: «Vive l’Empereur!» — ринулись они на Зейдниц.
Всё стихло на минуту в русском отряде. Шутки прекратились. Заряженные ружья положены на вал, у каждого своя цель, своя дума.
   — Картечь! — слышна команда в артиллерии. Звенят орудия, суетливо возится прислуга возле пушек.
   — Шашки вон! — командуют в лубенском полку.
Наступает решительная минута контратаки.
Теперь стали видны моложавые лица французских солдат, намокшие мундиры, грязные, облипшие глиной штиблеты.
   — Батарея! — отчаянным хриплым голосом кричит капитан; суетятся нумера с пальниками, стихла пехота, взяв на руку ружья, рвутся взволнованные кони гусар.
   — Пли!
На минуту всё затянулось дымом. Грохот прокатился далёким эхом до самого города.
Стихший на минуту дождик полил снова. Но дым рассеялся и обнаружил синие мундиры, насевшие совсем близко на батарею.
   — С места в карьер! Марш-марш! — слышна команда у гусар, и разом рванули гнедые лошади, и с громовым «ура» понеслись гусары на выручку своих.
Вихрем пронеслись эскадроны сквозь батарею, поспешно бравшую орудия на задки, и мощно врубились в 4-й французский полк.
Дрогнули французы и побежали, бросая оружие, но за 4-м полком смыкались в каре другие полки двадцатитысячного отряда. Пули срывали людей с лошадей, лошади падали с перешибленными ногами и жалобным ржанием терзали слух одиноких всадников.
   — Назад! — трубит трубач, и расстроенные лубенцы отступают. Они прикрыли батарею, выручили её — они свято исполнили своё назначение.
Весь отряд Рота втягивается в селение Рейк.
   — Братцы, — говорит генерал, проезжая по рядам, — не посрамим земли русской, умрём за веру православную, умрём за Царя-батюшку! Станем здесь твёрдой ногой.
   — Постараемся! — отвечают мокрые, голодные, оборванные солдаты.
Казаки и гусары слезают с лошадей и, оставив их на улице и по дворам, сняв карабины и заряжая их на ходу бегом, занимают вперемежку с егерями опушку деревни. Команд нет. Нету частей, роты, сотни, эскадроны сбились вместе и перемешались. Офицеры разобрали участки. Не стало атаманского, лубенского, егерского полков, были одни люди отряда Рота, решившие умереть, но не отступить. И Каргин лёг с карабином на валик за кирпичной стенкой, прилёг и Зайкин, что смеялся вчера, что пехота лёжа дерётся.
Каждый нацелил себе врага, каждый жаждал боя. Вдруг камни, тын, колодцы, валик, огородная гряда этого чужого им селения стали им бесконечно дороги, а страдания, даже самая жизнь стали ничем, только бы удержать за собой деревню Рейк.
Дивизия Рорэ развернула батальоны. Успех ободрил солдат. Как русские считали для себя самым большим счастьем отстоять деревню, так для молодых французских конскриптов более всего улыбалось забрать в свои руки никому не нужную, ничего не значащую саксонскую деревушку!
Многие офицеры побрали ружья и легли в ряд солдат, чтобы усилить оборону. Есаул Зазерсков залёг рядом с Каргиным.
   — Что, Николай Петрович, весело? — шутливо обратился он к молодому казаку.
   — Весело, Аким Михайлович! Да мы их не пустим, — радостно отвечал Каргин, и ему действительно было весело драться под проливным дождём, лёжа на грязном земляном валике.
Неприятель приближался. Ни одна пуля не пропадала даром, но зрелище смерти, как бы летающей вокруг, только опьяняло солдат.
Вот затрещали барабаны, стрельба умолкла. Русские стали с ружьём наготове на валик.
   — Ура! — загремел передовой батальон.
   — Ура! — весело закричали защитники и толпой побежали навстречу французам. На мгновенье приостановились французы, но этой секунды довольно было, чтобы смять и поразить передних, чтобы вселить панику в задних...
Первый полк побежал, а солдаты вернулись назад в Рейк, и опять постукивают их штуцера, и белым дымком окутывается валик перед деревней...
Но вот удачно лопнула граната у стога сена. Стог загорелся и перекинул огонь на сарай, а с сарая перешёл на дом бондаря, и запылала деревня.
Никто не обращал внимания на пожар. Казаки и гусары отвели лошадей в безопасное место и опять вернулись для меткой стрельбы по врагу.
Целых два часа продолжался такой бой. Стоило французам кинуться в атаку, — русские смело встречали их контратакой, и начиналось отступление. Французы развёртывали новые батальоны, на позицию выезжали новые батареи — но успеха не было.
Рот сознавал, что задержанием этой деревни он оказывает влияние на ход боя и расстраивает широкие планы Наполеона, а люди его отряда до последнего барабанщика привязывались к этой деревне и решили лучше умереть, чем сдать её.
Но отступать было надо. Французские полки обходили её с тылу, авангард мог был быть поставлен в тяжёлое, безвыходное положение.
Рот, два-три командира полков сознавали это, но солдаты, казаки и субалтерн-офицеры считали, что они победители. Они не видели ничего дальше балки у ручья, что проходилась ими рано утром и откуда выходили утомлённые французские батальоны, они не знали ничего, кроме этой пылающей деревни, пожарным огнём согревающей их тела, высушивающей одежды. И если бы им сказали, что кроме их отряда дерутся сотни тысяч войск, что они маленькая песчинка в армии, что усилия их подобны усилиям муравья, тащащего соломинку рядом с лошадью — они бы удивились и, пожалуй, не поверили бы. Они в эти моменты жаркого боя были все, и, кроме них, ничего не было.
Надо было нанести отрезвляющий удар, чтобы дать понять, как малы и ничтожны они были...
И Каргин получил такой удар. Готовилась новая контратака. Солдаты вставали; казаки закидывали ружья за плечи и вынимали шашки из ножен.
— Ты что же, Николай Петрович, — сказал Иван Егорыч.
— Погоди, я вот хочу этого пузатого уложить, — и Каргин, вытянувшись на валике, стал целить.
Ему показалось, что он выстрелил раньше, по крайней мере, всё заволоклось дымом и туманом и окрестность на минуту исчезла из глаз.
Когда туман рассеялся, Каргина поразила тишина. Он лежал с закрытыми глазами. Он стал прислушиваться.
Нет, шум был, но какой-то глухой, неясный.
Где-то далеко-далеко кричали «ура», трещали балки и слышался вой разгоревшегося пожара и топот беспокойных лошадей.
Каргин нехотя открыл глаза и с удивлением заметил красноватый отблеск пламени на зелёной сырой траве. Шум то стихал и удалялся, то снова становился ближе, перекатываясь волнами. Но Каргина не интересовал этот шум. Он понял, что это они там дерутся из-за чего-то, — и их боевые заботы, всё то, что волновало и его несколько минут тому назад, показалось ему мелким и ничтожным.
Чёрная мокрая земля с примятой травой, только она одна — не была ничтожна.
Он глядел, как некоторые травинки, посильнее и погибче, разгибались медленно и, казалось, хотели стряхнуть с себя грязь, смотрел, как чёрная блестящая жужелица набежала на ком грязи, приостановилась и побежала дальше, унося на своих крыльях отблеск пламени пожара.
Секунды тянулись страшно долгие, но это не было неприятно. Мысли были такие простые, ясные. Если в его воображении вставала комната, то она была просто и уютно убрана; сквозь чистые кисейные занавески яркое солнце бросало на пол свои четырёхугольники, а свежий аромат от хорошо навощённого пола наполнял воздух. Являлась речка, то это был тихо журчащий под сенью дерев лесной ручей, задумчивый и спокойный; всё было просто и ясно в мозгу. Только война была вопиющей несправедливостью, чем-то резким, кричащим, каким-то красным пятном, вырезывающимся на спокойном сине-сером фоне.
Но об ней не надо было думать!
И Каргин не думал о войне. Перед ним опять вставали видения чего-то такого простого и ясного, каким кажется весь мир в раннем детстве, когда солнце светит ярче, воздух чище и прозрачней, люди добрее...
Мимо него бежали какие-то люди в тяжёлых, облипших грязью сапогах; они не обращали на него никакого внимания. Один прыгнул через него, и большой ком грязи, сорвавшись с голенища, упал на раненого и причинил минутную боль.
«За что! За что!» — с горечью подумал Каргин.
Вслед за сапогами, мелькавшими перед глазами лежащего Каргина, замелькали облипшие грязью штиблеты и разутые босые ноги...
То проносились наши войска, преследуемые вчетверо сильнейшим неприятелем. Один из конскриптов, молодой, безусый мальчик, недавно слёзно прощавшийся со своей матерью, фермершей в Провансе, наивный и чистый, с размаху всадил свой штык в бок лежащего казака и, засмеявшись, побежал дальше.
Зачем он сделал это — он и сам не сознавал. Если бы ему сказали, что он нанёс смертельный удар легко раненному, что причинил ему невыносимые страдания, что сделал молодую женщину на дальнем востоке вдовой, а ребёнка сиротой — он был бы страшно смущён, и кровавый призрак убитого им казака, быть может, преследовал бы его всю жизнь...
Но никто ему этого не сказал, и, ударив в бок человека в синем мундире, он стряхнул кровь, покрывшую штык, и весело побежал по улице, прыгая через трупы, и его весёлое, жизнерадостное настроение нисколько не пострадало от этого, да он и не думал больше о раненом казаке.
Весь свет изменился теперь для Каргина; что-то холодное, жестокое вошло внутрь его, вошло туда, куда не должно было входить, вошло и вышло — и вдруг стало тепло и мокро. Бок быстро намокал, и по мере того как мундир становился сырее, а боль сильнее, свет дня погасал перед его очами; желания становились мельче, уже, мир ограниченнее, память слабее. Что-то светлое, радостное мелькнуло было перед ним, как луч солнца в тёмной конурке, и опять ничего, опять та же тьма...
Казаки поспешно садились на коней и готовились догонять ушедшую пехоту. Отступление было в полном разгаре.
   — Где Николай Петрович? — спросил Зайкин, беря за чумбур лысую лошадь Каргина.
   — Там, — сурово ответил Иван Егорович и махнул рукой по направлению к деревне.
Никто не переспросил, никто ничего не сказал.
Зайкин жестоко ругнул заигравшую было лошадь и свирепо крикнул: «Но, чёрт!» — и сотня молча потянулась вслед за авангардом.
Все были недовольны. Всем казалось, что они разбиты, что плохо сражались, что не выполнили они своего назначения, и глухая злоба на тех, кто заставил отступать, не давала думать о Каргине и многих других, что остались там где теперь «он», за той роковой чертой, за которой кончается «наше» и начинается «его».
Но они ошибались. Они были победителями, хотя и относительно.
Назад: XXI
Дальше: XXIII