XVIII
Ты отворяй, матушка, ворота,
А вот тебе невестка молода...
Казачья свадебная песня
Тихо, торжественно тихо на Старочеркасском кладбище. Грустно поникли плакучие берёзы и ивы, ласково кудрятся дубки, краснеет своими ягодами калина и рябина. В беспорядке разбросались по нему деревянные кресты, каменные плиты с витиеватыми эпитафиями, могильные холмики, обложенные дёрном, и просто бугры и возвышения. И много казаков, ещё более казачек лежат глубоко под родной землёй, и ничто не нарушит их покоя.
Защебечет робко птица, пропоёт короткую песню и смолкнет, испуганная могильной тишиной, и опять покой, опять тишина. Налетит стая чёрно-сизых галок, покричат, погуляют и пошли далее к городу — и тихо среди казацких могил.
Солнце садилось красное и яркими огненными лучами озаряло ограду и клало блики на кресты и стёкла кладбищенского храма.
Природа засыпала. Слышался где-то далёкий стук арбы, и обрывок недоконченной песни широким размахом пронёсся по воздуху и вдруг стих, забравшись высоко-высоко. Ласточки реют над землёй и с слабым писком гоняются одна за другой; пахнет в воздухе смолой, и вдруг сразу пронесёт этот запах, и сильнее станет мощный аромат степи, цветов и трав.
По пыльной, выжженной солнцем, с заросшими травой колеями, дороге быстро идут две женщины. Одна — молодая, полногрудая, красивая, с добрым и пугливым выражением во взоре, другая — старая, в чёрном кубелеке, седая и сморщенная. Это шла, соблюдая заветы предков и исполняя старо донские обычаи, Маруся со своей няней помолиться о завтрашнем свадебном дне на могилах у предков. Вот подошли к ограде, и таинственная тишина охватила их. Маруся побледнела и шёпотом сказала няне:
— Страшно!
— Ещё бы, мать моя, не страшно. День особенный, таинство великое. Бывали, мать моя, случаи, что родители вставали из гробов и благословляли или проклинали своих детей...
— А упыри, няня?
— Нет, упырей здесь нет. Здесь упыря не похоронят.
— Но ведь бывали случаи?
— Бывали, конечно, бывали. Но только упырь нас не тронет. Упырь любит пить невинную кровь.
Кольнули эти слова Марусю, но промолчала она и быстрее зашагала по хорошо знакомым тропинкам. Дойдя до могилы своей матери, она опустилась на землю и припала лбом к холодному камню. Холод камня освежил её — ей стало легче, и она начала молиться. Вся молитва, где она призывала усопших предков, клялась им сохранить в чистоте данный ею обет, просила от них благословения, предстательства их у престола Отца Небесного, чтобы благословил Он новое поприще её жизни, казалась ей грубой насмешкой над её положением, но тем не менее и она её утешила. В конце молитвы ей стало легче, а когда там, далеко внутри, она почувствовала биение и трепетание новой, зарождающейся жизни, она радостно улыбнулась и, спокойная и счастливая, безбоязненно прошла назад через кладбище и вернулась домой.
И странное дело, при всём сознании своём, что она мать, она ни разу не вспомнила Рогова.
То, что случилось ранней весной в вишнёвом саду, казалось душным, ничего не значащим кошмаром. Она была женщина, и исполнение величайшего завета женщины её радовало и беспокоило, и мало заботило её, как это вышло, но сильно беспокоило её, как это выйдет. Ей казалось, что будущий ребёнок принадлежит только ей, и она начинала радостно прислушиваться к тому, что таинственно совершалось внутри неё.
Маруся не спала эту ночь. Её волновало ожидание того, что будет. Она знала, что свадьба пойдёт по старине, со всеми обрядами, и догадывалась, что разумела Анна Сергеевна, когда говорила, что будут изменения, потому что их дом передовой и приличия соблюдать умеет.
Гостей не должно быть много. Почти все мужчины ушли на войну, во многих домах были раненые или плакали по покойнику, с трудом можно было собрать необходимый поезд.
Не спал в эту ночь и Каргин. Надежда боролась в нём с сомнением и отчаянием. Он слишком много слышал, немногое даже и видел, но... но не верилось ему. Ему казалось, что если бы это было так, то простая, честная, наивная Маруся должна была бы сознаться ему в своём грехе, а раз этого не было — значит и греха не было. По крайней мере, он, Каргин, сказал бы ей всё, что было. И то, что невеста его молчала до последнего дня, возбуждало его надежду, с каждым часом переходящую в уверенность.
А если... И тогда ничего. Каргин настолько любил Марусю, что стоял выше этого, и ему это было всё равно, но, подобно отцу своему, он не мог вынести лжи и притворства.
С нетерпением ожидал он того часа, когда разрешатся его сомнения и Маруся чистой и непорочной выйдет из этого испытания.
И не один он волновался. Волновалась сваха, полковница Луковкина, есаулына Зюзина, хорунжиха Сокова, весь Черкасск ожидал, чем окончится «нахальство» Маруси и удастся ли ей провести своего недалёкого жениха. И если бы не тяжёлое время, если бы не как гроза надвигающиеся слухи с верховых станиц о том, что Платов едет на Дон комплектовать новые и новые полки, что русские разбиты под Бородином и Москва взята французом, если бы незакипавшая жажда помериться силами с смелым врагом и не возня по домам, — давно порезали бы хвосты сипаевским коням и подарили бы Каргину лысого жеребца. Но шум брани усмирял страсти, сплетни не производили должного впечатления в домах, где собирали меньших сыновей, пятнадцатилетних казачат, где плакали неутешные матери и проливали слёзы вдовы.
На это-то волнение перед войной да на славу сипаевского дома, как дома, на заграничный манер поставленного, и надеялась Анна Сергеевна, когда созывала со всеми церемониями пол-Черкасска откушать свадебного хлеба-соли. Старик Сипаев письменно благословил молодых, а расторопная тётушка Анна Сергеевна решила разыграть роль матери молодой и свахи в одно время. Первую роль она брала на себя, как старшая из родственниц Маруси, а вторую ей надо было взять, чтобы правильно наладить свадебный обряд и не дать пищи злым языкам.
Аграфена Петровна, мать Каргина, несмотря на болезнь, рано поднялась в этот день и отправилась благословить своего сына. Сын, уже одетый, сидел у окна и смотрел на пыльную черкасскую улицу. Долго говорила ему мать. Молодой внимательно и почтительно слушал старуху. По окончании её речей он нежно поцеловал её и сказал:
— Я уверен, мамочка, что всё так и будет! Если бы было иначе, Маруся сказала бы — она честная!.. Я уверен, и я счастлив!
— В добрый час!
К полудню начали съезжаться гости жениха. Приехал дружко, приехали ещё другие молодые люди, и горница Каргина наполнилась толками про войну. Большинство казаков пошило себе обмундирование, и красные, жёлтые и синие лампасы пестрели в толпе. Действия Кутузова беспощадно критиковались. «Мы-де да мы», — слышалось ежеминутно, и совет молодёжи решил наступать на Наполеона во что бы то ни стало. Хвастались оружием, и «волчки», настоящие генуэзские клинки, персидские и турецкие сабли со звоном вынимались из ножен. Пробовали рубить медную монету, разрубили стул в комнате Каргина, пошвыряли его книги на пол, говоря, что по нынешним временам всё это вздор, недостойный казака, об Марусе почти не говорили, намёков не было никаких, и Николай Петрович совершенно успокоился за свою Маню. Он оживился, рассказывал, что он прочёл про войну, что ему писал отец, и восхвалял Платова.
— Да, наш Матвей Иванович — это, можно сказать, голова, он один умнее всех.
— Но Багратион, — заметил кто-то в стороне, но его зашикали:
— Что Багратион! Если бы он был умён, давно бы побил француза. Бабы и отцы наши били, чего же он церемонится.
— Слыхали, атаманы-молодцы, Каргальницкая станица целиком пошла: и старые, малолетки двенадцати лет и те тронулись — мы, говорят, хоть прислуживать будем, пока вы будете драться.
— Это дело. Да ведь и Грушевская и Каменская также все идут.
— Так что же, атаманы-молодцы, неужто мы, старочеркасские станицы, не тряхнём славу Тихого Дона и не тронемся все напрямки под Москву поработать во славу донского оружия?
— Двинут-то двинут, только не все: молодожён останется.
Вспыхнул Каргин, но промолчал. Теперь, когда Маруся доставалась ему, ему не хотелось подвигов бранных, из которых редкие возвращаются, не хотелось также покидать молодую жену.
Дружко, товарищ Каргина по окружному училищу, урядник новоформировавшегося Лащилинского полка, подошёл к жениху и сказал:
— Ну, пора.
— Пора, идём к мачке, — сказал Каргин и побледнел.
Теперь, когда всё так отлично налаживалось, он боялся одного — чтобы мачка по простоте душевной не выдала и не наговорила чего-нибудь зря на Марусю.
Но всё прошло благополучно. Старик Зеленков, дед Николая Петровича по матери, заменявший «письменюгу», и толстая Аграфена Петровна благословили драгоценными образами в богатых окладах молодого, потом благословил его и крёстный отец, старик Денисов, одноногий полковник, весь усеянный орденами, священник прочёл молитвы, и жених в сопровождении товарищей верхом поехал в дом невесты. У крыльца собралась толпа любопытных, преимущественно казачек. Там шли толки, говорили «за» и «против»; казачат, что сбежались сюда, в пёстрых рубахах и старых папахах, занимали больше убранные коврами бланкарды и возочки, приготовленные для свадебного поезда.
Поезжане соскочили с сёдел, хлопцы-вестовые и дядьки разобрали лошадей, и все направились в богатую сипаевскую гостиную. Помолившись на образа, Каргин, ведомый дружком, прошёл к переднему углу. Там, вся закутанная кисеёй, в пышном, по-петербургскому сшитом платье, усеянном флёрдоранжами, сидела невеста. Рядом с ней сидел Лотошников, мальчик семи лет, в красной рубахе, опоясанной серебряным кушаком.
Лотошников держал в руке плеть, «державу», и со смехом отгонял дружка.
Молодой лащилинский урядник со снисходительной усмешкой, показывавшей, что «оно, конечно, обряд соблюсти надоть, только всё это пустяк один и дикость нравов», засунул руку в карман широких шароваров и стал доставать оттуда пряники и орехи.
Лотошников внимательно смотрел любопытными глазёнками на лакомства, ударил плетью по шароварам дружка и, детски картавя, говорил:
— Не хочу! Убирайся прочь, не отдам сестрицу.
— Ну а я вот что дам! — доставал урядник мятного конька.
— Не надо! Сестрица лучше.
Стоявшие кругом и притворно плакавшие женщины в богатых парчовых и шёлковых нарядах с любопытством присматривались к мальчику, многие улыбались, а мать Лотошникова восхищёнными глазами смотрела на своего Лёшеньку.
— Ну а вот хочешь казака? — достал дружко деревянную куклу.
Игрушка прельстила мальчика, он протянул было руку, но быстро отдёрнул:
— Не-е, не хочу! Сестрица живого казака сделает, а это ненастоящий.
Кое-кто фыркнул. Бледная молодая вспыхнула, и слёзы выступили на её красивых глазах. Но она скоро оправилась. Она готова была всё перенесть, она знала, что сегодняшний день будет для неё днём самой ужасной пытки, и она решилась перенесть все испытания ради того нового чувства, материнской любви, которое, вспыхнув в ней, разгоралось всё сильнее и сильнее и погашало и стыд перед людьми, и жалость к безвинному жениху.
Дружко, чтобы замять эту неприятную минуту для невесты, которая ему очень нравилась, быстро сунул куклу в руки Лотошникова, отнял у него плеть, передал её жениху и усадил его рядом с невестой.
Женский хор разом грянул свадебную песню:
Татарин, братец, татарин,
Продал сестрицу за талер...
И снова начались рыдания сильнее прежнего. Невесту, бледную, взволнованную, взяли под руки и усадили в бричку рядом с женихом, напротив сел священник с крестом и дружко. В предшествующий экипаж сели сват и сваха с благословенными иконами, родители остались дома, девушки разошлись по домам, а свадьба, предводимая вожатым, понеслась по пыльным черкасским улицам.
Встречные казаки и мужики снимали шапки перед сытыми, разубранными лентами, цветами и бубенцами конями и с удивлением смотрели вслед.
Свадьба в такое тяжёлое для Руси время казалась чем-то неуместным. Иные спрашивали: почему играют свадьбу теперь, и, получив ответ, говорили: «Да надо, так надо» — и задумывались.
Всю службу Маруся стояла потупившись, она почти не молилась, да и не до молитвы ей было. С трудом, вся раскрасневшись, целовалась она с женихом, с трудом ходила вокруг аналоя, сопровождаемая статными молодыми хорунжими. Когда же, по совершении таинства, Анна Сергеевна сняла с невесты шапку и на паперти при всём народе расчесала ей голову по-женски, убрала в две косы и, обернув около головы, надела повойник, Маруся расплакалась. Женщины сочувственно отнеслись к её слезам, и это ещё более успокоило Каргина. Он знал, что у женщины первый враг — женщина, и боялся их ядовитых насмешек.
На пороге каргинского дома Аграфена Петровна и седой бородач Зеленков встретили молодых с хлебом-солью, осыпали хлебным зерном, деньгами, орехами и пряниками, чтобы новая чёта жила в избытке и счастии, и ввели князя с княгинею с музыкой в комнату.
Скрипачи-жидки, два-три старых казака, хохол-бандурист и несколько дудок ловко сыграли модный польский, и все стали рассаживаться за стол. Анна Сергеевна и тут показала своё уменье; больная, робкая и нерасторопная Аграфена Петровна совсем отдалась в её распоряжение, и, надо отдать справедливость Марусиной тётке, стол молодых был убран на славу. Громадные индюки и гуси, поросята и утки, на диво откормленные самой молодой, аппетитно дымились на снежно-белой французской скатерти. Вперемежку с кувшинами цимлянского, выморозок, мёду и нордеку стояли бутылки рейнских и итальянских вин; Анна Сергеевна проникла в тайники сипаевских подвалов. А сколько травничков, желудочных, сливянок, вишнёвок, смородиновок, лиственников, горчишных, имбирных, мятных и других наливок и водок, всех цветов и оттенков, белых, синеватых, изумрудных, розовых, малиновых и фиолетовых, покрывали стол — трудно перечесть.
Сочные тонкие ломти янтарного балыка манили выпить и закусить; шамайка в палец толщиной, свежая икра зёрнами в порядочную горошину, тёмно-серая и ярко-жёлтая, наполняли серебряные вазы. А гусиная похлёбка, в которой на палец стояло жиру, так и возбуждала к еде.
А тут угодливая, радушная Анна Сергеевна, умилённая, простоватая Аграфена Петровна, Зеленков, уже разбросавший по пышной бороде своей солёную закуску и уговаривающий выпить ещё и ещё, крики «горько» — есть от чего голове пойти кругом.
Хотя в дворянстве уже выводился прежний обычай уводить молодых из-за стола, а гостям не расходиться до их возвращения, но, ввиду нехороших толков про Марусю, Анна Сергеевна почла за лучшее придержаться старого обычая, и после первых блюд, под звуки того же польского, она, сбережатый и дружко под руки увели взволнованных молодых из залы.
Анна Сергеевна была уверена в благородстве Николая Петровича и не ошиблась.
Через полчаса, не больше, пир после некоторого затишья снова пошёл на весь мир. Гости пьяными голосами орали свадебную песню:
Ты не бойся, матушка, не бойся,
В червонные чёботы обуйся;
Да хоть наша Машенька молода,
Да вывела матушку со стыда.
Маруся, полумёртвая от стыда, сидела рядом с раскрасневшимся, счастливым Каргиным.
Дружко, от имени князя и княгини, обносил гостей караваем, украшенным серебряным лебедем и золочёной сосёнкой и убранным сыром, и приговаривал:
— Прошу сыр-каравай принимать и молодых наделять.
Гости клали на блюдо деньги, близкие родные: Зимовнов, Денисов — одарили Каргина землёй, лошадьми и овцами.
Веселье, на минуту было притихшее, пошло по-старому. Зеленков провозгласил здоровье Государя Императора, потом здоровье атамана, благоденствие всевеликого войска Донского, за победы русского оружия.
Гости кричали громко «ура», залпом опрокидывали объёмистые чарки и наливали ещё и ещё. У иных молодых хорунжих и урядников голоса хрипели, как у петухов. Оживление стало полное.
С разных концов стали кричать: «Речь! Речь!» — и седовласый Денисов поднялся.
— Помолчи, честная станица, — гаркнул Зеленков.
Шум перекатился и смолк на краю стола.
Старческим, сиповым голосом заговорил безногий полковник:
— Желаю здравствовать князю молодому с княгинею, княжему отцу, матери, дружку со свахами и всей честной компании на беседе, не всем поимённо, но всем поравенно, что задумали, загадали, определили, Господи, талан и счастье слышанное видеть, желаемое получить, в чести и в радости нерушимо.
Г ости хором крикнули:
— Определи, Господи!
Денисов хотел было продолжать, но на дальнем конце стола чей-то могучий пьяный бас протянул такое «ура», что не выдержали гости, и стоном прокатился крик по комнате.
Молодой казак, с пухлым, мятым лицом, хотел было провозгласить тост за «madame Рогову и её потомство», но его так зацукали, а сосед-урядник так всадил ему кулак в бок, что тот только бессмысленно замычал и, захмелев окончательно, скатился под стол.
Пир длился до полночи.
Было уже совсем темно, когда слуги и казаки разбирали господ и разводили и развозили гостей по домам.
Захолонуло тогда Марусино сердце. Знала она, что упрям и жесток старик-«письменюга», знала и то, что недалеко яблоко от яблони падает, как скользнул хмурый взгляд её мужа по богатым, серебром разукрашенным плетям, будто выбирал, какую покрепче, поняла она, что при гостях сдержался Николай, и задрожали у неё колени.
Сердито взглянул на неё Николай Петрович.
— Ну, пойдём.
Они прошли в дальние горницы: он впереди, она, бледная, покорная, сзади...
— Садись! — сказал он ей.
Она с рыданием кинулась ему в ноги.
— Бей, накажи меня... Ей-Богу, я не виновата!
— Зачем не созналась?
— Как же сознаться! Пощади ты меня...
— Ах, Маруся, Маруся! Верил я тебе, словно солнцу красному, мечтал о тебе дни и ночи, за что загубила моё счастье? Ведь видел я и слышал и не верил. Думал: было бы — так созналась бы мне: Маня моя, славная, дорогая... А теперь... Прочь от меня... Подлая тварь!
Бледная встала Маруся и, рыдая, бросилась на постель.
Каргин прошёлся по комнате и вдруг вспомнил, как ходила за ним, пьяным, Маруся, как видались они в Черкасской церкви, и размягчилось сердце, и простил он её, но только чувствовал, что жить с ней не может.
Пропала куда-то любовь, ушла далеко-далеко, безвозвратно, и осталось одно отвращение, ненависть, да ещё, пожалуй, жалость...
— Не плачь, негоже. Я прощаю тебя. Бог тебе судья! Только уйду я в армию, в поход, поступлю куда-либо в полк и забуду тебя!
И первый раз, казалось, решение его вступить в полк было твёрдое, безобманное.
И, шатаясь и чувствуя, как всё пропало для него, словно потерял он что-то дорогое и драгоценное, прошёл он в холостую, кунацкую комнату и, не раздеваясь, проспал там до утра.
Когда же настало холодное сентябрьское утро, он поседлал коня и выехал на площадь. Там атаманский адьютант громко и отчётливо читал приказ всем атаманам и казакам выезжать поспешней на сборные пункты и следовать к Москве на защиту России и приобретение новой, небывалой по величине славы всевеликому войску Донскому.
Дней через десять, в конце сентября, двадцать новых полков, разношёрстных, одетых в своё домашнее платье, спешили к Тарутинскому лагерю.
Дон, по призыву своего атамана, напряг последние силы и выставил ещё десять тысяч человек. Тут были и убелённые сединами старцы, и малолетки, еле справлявшиеся с лошадьми, шли они, движимые желанием заслужить славу своей родине, шли за Платовым, как некогда предки их шли за Пугачёвым и Ермаком.
В числе этих десяти тысяч казаков, на лысом нарядном жеребце ехал и бывший «письменный» человек, кандидат в студенты Московского университета Николай Петрович Каргин.
С рыданиями провожала его молодая жена, и рвалось на части его доброе сердце. Он простил ей всё, он по-прежнему, даже больше, не хотел войны, а желал мирной, семейной жизни. Но надо было идти: назвался груздем — полезай в кузов.