XVII
Толкуй казак с бабой.
Казачья пословица
— Матрёна Даниловна, неужто правда то, что вы говорите? — спросила полная и высокая, с плоским широким лицом, немолодая казачка, закутанная в пёструю шаль, жена есаула Зюзина.
Матрёна Даниловна Кумова, хорунжиха, невысокая, сморщенная старушонка, бойкая и крикливая, поспешно ответила:
— Что же, я брехать, что ли, буду? За такую брехню никто не похвалит... Да пусть мне на том свете не естся и не спится, коли не правда... Да ты слушай, дальше-то что... Молодой Каргин, слышь, женится на ней на будущей неделе... Ловко!
— Этого, мать моя, давно ожидать надо-то было. Ведь Каргина-то из сипаевского дома палками выгнать нельзя было!
— Ладно! Много ты понимаешь! Да кабы не то, отдали бы разве Марусеньку за Каргина-то? Да ещё без отцовского благословения.
— Чем Каргин не партия. По нынешним-то походным временам неслужилый муж куда веселее. Его и не убьют, да и думать о нём не надо.
— То-то и оно-то! — торжественно провозгласила хорунжиха. — Одного муженька убили, так мы за другого примемся.
— Ну да что ты неладное, мать моя, говоришь.
— Разве не слыхала, что сипаевским лошадям давно пора хвосты резать.
— Да разве Маруся?
Хорунжиха заговорила таинственным шёпотом:
— Рогова помнишь?
— Ну?
— Хаживал к ним, женихом считался, совсем дело слаженное, решённое. Да и как не отдать девку за такого хвата! Об весне-то, в мае, что ли, месяце, он и соблазни девку. Девка, известно, глупая, ну и опять романы почитывала, да по-иностранному говорила — всё к одному. Рогов уехал, да, слышно, в июле и убит, и старик Сипаев отписал так, что женишок, мол, готов... Ну, а Маруся полнеть начала, да там разные приметы. Тётушка-то Анна Сергеевна аж сомлела, как узнала...
— Вот-то грех, — сказала есаулына и любопытными глазёнками уставилась на рассказчицу.
— То-то что грех. Однако Анна Сергеевна, сама знаешь — бой-баба. Ну, ласкать Николеньку-то Каргина. А он «болезненькой» казак, да теперь, как отец-то уехал, он и размяк совсем. Его долго ли обмануть. Тут сватов позаслали, сейчас сговор да рукобитье, и свадьбу вот чрез неделю готовят.
— Ах, мать моя! Сраму-то сколько. Ведь до дела-то как дойдёт, что будет! Неужели гостей сзывать будут да песни старые петь!
— Будут, мать моя! Будут. Свахой-то Анна Сергеевна, она же ей и тётка, да и всему делу зачинщица! Она втолкует, а Каргин разве поймёт что? Он ведь ровно тёлок несмышлёный. Его всякая проведёт.
— В народе-то говорить, поди, будут. Узнаёт. А и узнаёт — смолчит. Да ещё как бы его на войну не упёрли, слыхать, дела наши плохи, все бьют да бьют казаков. В каждом доме, глянь, упокойник аль больной, до свадьбы ли будет.
— Ловкая эта Анна Сергеевна! — с восхищением промолвила есаулыпа. — Её на это взять — хват, а не баба.
— Она оборудует. Ну, Матрешенька, бывайте здоровеньки, и то заболталась я, а мне надо арбузы присмотреть, которые поспелее отобрать пора.
— Ну, Маруся! Драла, драла нос-то! Тону-то задавала — на-поди!
— Может, ещё люди и брешут.
— А может и неправда, — согласилась хорунжиха, — греха на душу не возьму.
— Ну, бывайте здоровеньки.
— Бывайте здоровеньки, — и хорунжиха, сопровождаемая хозяйкой, вышла с крыльца на пыльную и жаркую улицу.
Маруся действительно выходила замуж за Каргина, и причиной скорой свадьбы был её «грех». Как оно случилось — Маруся и сама понять не могла.
Соловьи ли слаще прежнего пели в вишнёвом саду, воздух ли был ароматный, яблоней ли сильно пахло, Рогов ли лучше казался, слаще ли были его речи, тяжёлая разлука перед войной, но только Маруся сдалась на красивые речи, сдалась на льстивые увещания, да и не много она понимала... Она поняла только три месяца спустя, когда пришло с командой раненых лейб-казаков известие, что Рогов убит наповал, и тогда-то с ней самой произошла перемена.
Весёлая Маруся загрустила, затосковала и в один из душных летних вечеров пошепталась с Анной Сергеевной. Анна Сергеевна в ужас пришла, но не сробела. Она разбранила девушку, даже побила её сгоряча, Маруся всё перенесла, теперь она поняла, что начинается что-то ужасное, позорное, за что лошадям хвосты режут. И отчаяние напало на неё, но не надолго. Не такова была Маруся, чтобы долго печалиться! Странное дело, то, что она будет матерью, наполняло её сердце радостью и гордостью. Притом же Анна Сергеевна нашла и исход неловкому положению. Что Каргин — казак несмышлёный, это знала и Маруся, обмануть его легко... Но... но ей тяжело было воспользоваться наивностью своего друга, своего Николеньки, и пустить на его дом худую славу.
Одно время она даже совсем отказалась.
— Пусть будет так... — сказала она тётке, усиленно помешивая сироп в медном тазике.
— То есть как это так? — ядовито спросила Анна Сергеевна.
— Ничего пусть не будет, — молвила Маруся и усмехнулась простой и доброй усмешкой.
— Ничего не будет! Ишь ты! Вширь не по дням, а по часам растёшь. Здорового казака сделаешь, а не ничего.
— Я не про то, тётя! — сконфузилась Маруся. — Пора вишни класть?
— Нет, погоди.
— Да уже тянется, тётя.
— Тянется, да не так, ты помешивай, не ленись.
— Я хочу казака. Пусть такой здоровый бутуз будет, толстый, мягкий... Я его сама бы и кормила, — и Маруся оглянула свою высоко поднявшуюся грудь.
— Как же без отца-то будет?
— Так ведь отца убили.
— Нельзя так, Маруся. Вот теперь сыпь ягоды-то — время.
— Но, тётя, мне жаль Николая Петровича.
— Чего его жалеть-то. Если бы силком его гнали, а то сам просит и торопит-то сам. Да и не поймёт он ничего.
— Как не понять, тётушка. Это всякий понимает.
— Ну, поймёт, за косы оттаскает, больше того не будет. А всё грех прикрыт.
Замолчали обе. Жаркое августовское солнце обливало их чистые белые платья. Маруся со спутанными, упрямыми волосами на голове, с добрыми серыми глазами, была всё так же прекрасна. Даже эта роковая задумчивость шла к ней... Она вся ушла в медный тазик, поставленный на маленькой печурке в центре ягодного сада, и глядела, как медовый сироп краснел от ягод и ягоды разбухали и становились больше и больше.
— Разве грех любить, тётя? — тихо спросила Маруся.
— Любить можно только мужа! — наставительно и едко ответила старуха.
— Тётя, ведь мы были женихом и невестой.
— А не мужем и женой. Ты, мать моя, не оправдывайся, кабы отец-то был тут да узнал, в живых тебе бы не остаться! Спасибо, отец Павел, принимая во внимание тяжёлые нынешние обстоятельства, согласен венчать без родительского благословения, а то было бы сраму на весь город.
— Тётя, я всё-таки не понимаю...
— Молчи, дура. Зря не болтай пустяков. Книжек начитаешься — и пойдёшь болтать вздор. Теперь доболталась, так хоть молчи, по крайней мере...
— Тётя! — раздался молодой, весёлый голос. — Можно войти? Анна Сергеевна...
— Иди, иди, дружок.
Каргин вошёл.
— Что рано тёткой звать-ло стал. Женись прежде, а там и зови, — ласково сказала Анна Сергеевна, целуя его в висок, в то время как он целовал ей руку.
— Женюсь, тётушка, я на днях... Вот бы только Успеньев пост прошёл, а там и женюсь. Варенье варите, Марья Алексеевна? — любуясь на раскрасневшееся личико невесты, молвил Каргин.
— Да вот за вишни принялись, а потом за сливы, там жерделы подоспеют, яблоню особенную, французскую, отец в прошлом году посадил, тоже сварим горшочка два.
— Что же, в наше хозяйство или отцу?
— В наше, — потупившись, отвечала Маруся, и, вдруг вспомнив про своё несчастье, про то, как обманывает она этого бедного человека, так сильно любящего её, Маруся раскраснелась и вихрем убежала из садика.
— Зачем девку смущаешь, — строго сказала Анна Сергеевна. Ну, садись здесь — она, верно, сейчас вернётся.
Каргин сел на маленькую скамеечку и глубоко задумался. Он глядел на тёмно-синее небо, на верхи деревьев, усеянных плодами и ярко озарённых солнцем, на переплёт ветвей, в которых с писком возились красивые щеглята, и думал он свою думу.
До него дошли слухи про роговскую историю, и он слыхал, что Маруся «не того». Г лаза его тоже не могли не видеть этого, и мучило это его... Но придёт он в сипаевский дом, глянет на него, широко раскрыв серые глазёнки, Маруся и зажжёт всё в нём, сладостным волнением зажжёт, и забудет он черкасские сплетни.
Маруся вернулась серьёзная, задумчивая, с опухшими от слёз глазами и молча уставилась в закипавшее варенье. Она внимательно подымала ложку вверх, смотрела, как тянулся сок, любовалась, как он искрился на солнце, прозрачный и красивый, и вся ушла в хозяйственные заботы. За ними горе у неё скоро забылось.
— Ну что, Николенька, из армии пишут?
— Из армии? Плохо, тётя. Мы отступаем дальше и дальше. Казаки знатно дрались двадцать шестого июня под Миром. Пишут, много пленных побрали. Награды большие вышли. Петя Коньков орден Святой Анны третьего класса получает.
— Ну, слава Богу. Может, за войной-то и забудет свою балетчицу, а то... — и вдруг осеклась. А чем её Маруся лучше балетчицы? У балетчицы-то хоть дети не родятся... А тут... ну, наделали позора. Впрочем, что тут такого? Редкая девка не согрешит, и уже лучше до брака, чем потом-то, как все с чужими мужьями живут. Ах, жизнь, жизнь... Да и как не путаться молодайкам, тоже и в их положение войти надо. Мужей-то за походами много ли видят они?!
— Мне станичник раненый сказывал, дюже храбрый казак Коньков!
— Петя-то! Ещё бы! Он и в те войны страху не знал. На него нет ни смерти, ни ран, сильно решительный казак.
— Сказывал, коня славного добыл у француза, своеручно, говорил, офицера ихнего зарубил.
— А вы бы зарубили офицера, Николай Петрович? — спросила просто Маруся.
Анна Сергеевна радостно посмотрела на неё.
«Отошло, значит, если задевает».
— Не знаю, Марья Алексеевна. Зарубить-то оно, конечно, можно — только грех это.
— Грех?! — протянула Маруся. — Что это вы? Да неприятеля никогда греха нет убить. Он веру христианскую поганит, он церкви в конюшни обращает — он, одно слово, враг. Нет, по мне, это славно и красиво для казака, когда он много убьёт неприятелей.
— Ведь и у них, у неприятелей-то этих, могут быть жёны, дети, невесты.
Вспыхнула Маруся.
— А не дерись. «На зачинающего Бог», а они зачали. Правда, тётя, — продолжала Маруся, — какой молодчик Коньков?
— Петя-то, племяш мой? Да я в него, как девка, влюблена. Красивый-то да ловкий какой, джигитует-то как важно. Перехват-то какой тоненький, у другой девки такого не будет.
— Мне, тётя, — вдруг сильно покраснев, сказал Каргин, — слова два надо поговорить по делу наедине.
Забило тревогу сердце Маруси. Вспыхнула она вся. Смутилась и Анна Сергеевна. На что уж смелая была.
— Пойдём, дружок, в горницы.
Однако тревога была напрасная. Каргин и не намекнул даже про роговскую историю. Он договаривался о дне, и назначили десятое сентября. Потом пошли разговоры о деле. Анна Сергеевна не утерпела, чтобы не похвастать Марусиным приданым, и пошли перечисления лошадей, коров, быков, волов, овец мериносовых и овец простых, овец шлёнских, овец русских, десятин пахотной земли, десятин под лесом, под пшеницей, луговой и прочее, и прочее. Каргин слушал со скучающим видом, а сердце его рвалось скорее к полной и пышной Марусе. Наконец, он урвался, простился с Анной Сергеевной и пошёл было в сад, да вдруг повернул назад и, выйдя из дома, тихо побрёл к себе.
Он проходил через оружейную, вспомнил, как на Рождестве лежал он в ней больной после выпивки, смутился чего-то и пошёл в свой дом.
После назначения Каргина командиром полка всё перевернулось в их доме. И «письменюга»-то не в большом порядке держал его, а с отъездом его при молодом барине Николае Петровиче всё расползлось по швам. Каргин был неряхой дома. Мать его, Аграфена Петровна, взятая отцом из простых казачек, лежала вечно больная в своей горнице на лежанке, на печи. Она читала с грехом пополам Псалтирь и Четьи-Минеи, молилась и плакала, принимала странниц, убогих людей и новочеркасских сплетниц. Сына своего она любила до болезненности, мужа боялась, и, хотя Каргин никогда её даже и не побранил, она всё боялась, что он её побьёт когда-нибудь.
Николай Петрович прямо прошёл к матери. Окна были занавешены, и в небольшой комнате, почти сплошь заставленной киотом с образами и с теплящейся перед ним лампадкой, в комнате, в которой пахло жильём, деревянным маслом, ладаном и ещё каким-то особенным крепким запахом, который только и бывал что в старину, свернувшись в комок, лежала старуха. Лицо её было расстроено, она недавно плакала.
— Здравствуй, Николенька, здравствуй, сынок мой родной.
Николай Петрович поцеловал свою мать.
— Что, мачка, чистят мне половину, что в сад выходит?
— Ох, Николенька, погляди сам. Мне где же досмотреть.
— Смотрите, мачка.
— Николенька, — повернулась к нему старуха, — родненькой мой... Нехорошее такое я про неё слыхала.
Каргин нахмурился.
— Мало ли вздору в народе брешут.
— Болезный ты мой, на правду похоже. Ведь была она невестою то красного, что к нам приходил.
— Ну? — сердито хмурясь, крикнул Каргин.
— Так видали, ох, сынок мой болезный! Видали, как через тын перелезал он к ней и целовал её...
— Я вам, мачка, довольно говорил, чтобы вы мне сплетён не передавали, что ваши ведьмы разносят Я сказал, так и будет!
И в этом решительном, суровом «я сказал, так и будет» сказался не молодой, застенчивый, болезненький Каргин, а сказался старик, «письменюга» Каргин, что в болезнь упрямством своим загнал жену, что так и не допустил сына своего поступить в полк.
— А сплетням-бабам вашим передайте, что если я хоть одну здесь увижу — плетьми разогнать прикажу!
— Ох, Николенька! Ох-ох-хо! Горестный ты мой! Чует моё материнское сердце, что будут у наших лошадей хвосты резаные, а конь твой будет лысый , — причитала старуха.
Минувшая вспышка гнева у Николая Петровича сейчас же прошла, и он ухаживал и утешал свою мать, приносил ей арбузного сока и семечек и до ночи возился со старухой.