Книга: Последние дни Российской империи. Том 1
Назад: LXIII
Дальше: X

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

 

Зимний дворец был ярко освещён. Все четыре подъезда — Комендантский, Её Величества, Салтыковский и Иорданский — были открыты. У каждого стоял швейцар в красной ливрее с громадной булавой и толпились лакеи и скороходы в красных фраках и кафтанах. Каждую минуту на возвышение Салтыковского подъезда въезжала карета, запряжённая крупными серыми русскими рысаками с длинными, волною расчёсанными, хвостами, дверца отворялась, и из кареты выскакивали нарядно одетые дамы и барышни, чуть прикрытые поверх бального платья мехом, или лёгким из шелка и пуха. Тихо, скрипя резинами по снегу, отъезжала карета и на смену её, нервно фыркая тонкими ноздрями, входили лёгкие ганноверские вороные кони с остриженной шерстью и короткими, чуть подрагивающими хвостами. Из подвезённого ими купе выходила дама, сопровождаемая сановником в треугольной шляпе с плюмажем или генералом в распахнутой шинели, из-под которой видна была грудь, перетянутая красною или синею лентою и сверкающая орденами и звёздами. Едва откатила эта карета, как на подъезд величаво вступил, потряхивая чёрною гривою, буланый рысак в тёмных яблоках и из санок с медвежьей полостью легко соскочил моложавый генерал в белой свитской меховой шапке с алым верхом, в лёгкой шинели с бобрами.
— Пожалуйте, ваше сиятельство.
— Вашу шинель, ваше превосходительство. Номерочка не надо. Якова спросите. Я следить сам буду. Ваши привычки знаем, — раздавались мягкие солидные голоса бритых лакеев.
В ярко освещённом вестибюле, пахнувшем дворцовым куреньем, все сильнее становился нежный аромат духов, который шёл от тонких мехов, кружевных косынок и шёлковых капоров. Дамы охорашивались перед громадным зеркалом, поправляли причёски и разглядывали свои подрумяненные морозом, волнением, а кое-где и искусно наложенной краской лица. У молодых глаза сверкали восторгом и удовольствием. Они волновались. Для многих это был первый и, может быть, последний дворцовый бал. На большие балы, кроме узкого своего придворного круга, приглашались и так называемые городские дамы, жёны и дочери сановников по особому, заранее составленному, списку.
На обнажённых юных и старых плечах блестели золотые вензеля императриц на красных лентах — институтские шифры первых учениц и горели бриллиантами шифры их Величеств, приколотые к бледно-голубым шёлковым бантам платьев фрейлин Двора.
— Тётя, да посмотг'ите же сзади. Сзади ничего не г'асстегнулось? — картаво говорила прелестная блондинка лет 25-ти, начинавшая полнеть но прекрасно сложенная, с широкою белою грудью, стыдливо прикрытою газом и кружевами шёлкового платья цвета сливок, по которому акварелью были нарисованы цветы.
— Право, Вера, все отлично.
Вера Константиновна Саблина, рождённая Вольф, праправнучка Курляндских герцогов, была не новичок во дворце, где была фрейлиной их величеств, но, приезжая на бал, она всякий раз волновалась. Её опьяняли роскошь дворца, обилие молодых и свежих лиц, и ей хотелось быть — лучше всех. Высокого роста, со свежим, чистым здорового румянца лицом и голубыми, васильковыми глазами, в короне золотисто-пепельных волос, она издали напоминала молодую императрицу, которую боготворила и которой во всём подражала.
— Как жаль, что Александг' дежуг'ный сегодня. Вот он бы осмотг'ел. Он все увидит. Каждую пылинку заметит. Военный взгляд. А вы, тётя, все отлично, отлично, а между тем не видите — шифг' откололся.
— Ах, Вера. Ну я сейчас поправлю.
— Вы не заметили, тётя, Бетг'ищева как похудела. Совсем цыганёнок какой-то. А всё-таки хог'оша! Сохнет по Ламбину, а ему хоть бы что. Скачет, воюет, в экспедиции какие-то носится. А, ваше пг'евосходительство, — приветливо улыбаясь, повернулась она к почтительно подходившему к ней генералу генерального штаба в тёмно-красной Анненской ленте.
— Вера Константиновна, вы, как всегда, великолепны. Позвольте, пока не надели перчатку, поцеловать вашу художественную ручку, — сладким голосом сказал генерал.
— Какой вы милый, Яков Петг'ович, — смеясь, проговорила Вера Константиновна, протягивая действительно прелестную руку, украшенную кольцами с бриллиантами и опалами.
— А ваш супруг?
— Он сегодня пг'и Его Императорском Величестве.
— Какая вы дивная пара. Вот уже семь лет любуюсь вами в свете. Ведь вы семь лет как замужем.
— И не говог'ите! Дочь невеста ског'о будет. Сын уже ходит и говог'ит. Стаг'ухой ског'о стану.
— Позвольте вам представить моего старого друга Николая Захаровича Самойлова. Он только вчера приехал из Японии, где прожил двенадцать лет.
— О, это должно быть ужасно! — воскликнула Вера Константиновна, протягивая руку пожилому и как бы облезлому полковнику генерального штаба. Большая умная, лысая голова с толстым и длинным носом, с шишкой на виске, с седеющими чёрными неровными усами, бритым выдающимся подбородком и острыми карими глазами сидела на невысокой шее. Сам полковник был среднего роста, неважно сложен, одет в чёрный помятый, давно сшитый и редко одевавшийся парадный мундир с аксельбантами, который неловко сидел на нём. Высокие сапоги были велики, и шаровары тяжёлыми складками ложились на них. Шашка болталась спереди и видно было, что он отвык её носить.
Самойлов, о котором только и говорят при дворе, — подумала Вера Константиновна. — Он вчера, как передавал ей её муж, сильно расстроил своим докладом Государя. Да, такая фигура и может расстроить. Квазимодо какой-то. Совсем японец и, надо полагать, женат на японке».
— Вы там не умег'ли со скуки? — сказала она.
— О, ему некогда было скучать, — смеясь, сказал Яков Петрович Пестрецов. — У него целый гарем гейш был.
Полковник ничего не сказал на эту шутку, которую он слышал здесь уже не первый раз, и только внимательно посмотрел на Веру Константиновну. Проницательный взгляд его был полон тревоги и тихой грусти.
— Пойдёмте, господа, — сказала Вера Константиновна. — Вы не знакомы с моей тётей?
— Как же, — воскликнул Пестрецов. — Я давно имею удовольствие знать баронессу Адель Карловну.
— Вот, вместо мужа, шапероннирую племянницу, — сказала баронесса Вольф, протягивая пухлую руку Пестрецову.

 

II

 

У Иорданского подъезда непрерывное движение офицеров. Тут редко подлетит рысак с санями с медвежьей полостью, больше извозчики на вспотевших под серыми попонами лошадях. Многие идут пешком. Николаевские шинели, прикрывающие эполеты, далеко не у всех. Кое-кто напялил тёмно-серые пальто на парадные мундиры и завернули шитье воротников шёлковыми цветными платками. Дам и барышень нет совсем. Длинная мраморная галерея, установленная статуями и художественными группами, теперь занята простыми деревянными вешалками, за ними стоят по полкам солдаты, присланные по наряду и одетые в парадную форму без оружия. Они внимательно следят за движущимся мимо них по малиновому ковру потоком офицеров и то и дело слышатся их голоса.
— Ваше высокоблагородие, пожалуйте, наш полк здесь.
— Ваше благородие, сюда. Здесь наши.
Они принимали шинели и пальто, прятали галоши и должны были охранять всё это и помогать одеваться при разъезде. Вдали, из полутёмного, скудно освещённого мраморного коридора они видели яркое пятно горящей тысячью лампочек, отражённых зеркалами, лестницы, мрамор, золото, ковры и пёструю сверкающую золотом, серебром и бриллиантами толпу гостей Царя, поднимающихся в его хоромы. Мимо них во время ужина носили ароматные блюда на серебряных подносах, кувшины с винами и оттуда, из блеска и света, слышались звуки музыки и неясный гомон толпы.
То было для господ. Там Царь был с господами, а им, солдатам, предоставлялось исполнять обязанности слуг и дремать в коридоре возле шинелей в ожидании разъезда.
Царь со всею сказочною роскошью его дворцов, где зимою цветут ароматные цветы, где громадные залы и множество слуг, был для господ офицеров, но не для солдат.
Приближался час, возвещённый пригласительными повестками и пушечными выстрелами, гулко отдающимися над замерзшей, белым саваном покрытой Невой, час начала бала. Последние запоздалые офицеры бегом, придерживая шашки, бежали по ковру к горящей огнями лестнице. Там была роскошь опьяняющая, роскошь и красота, равных которым не было во всём мире. По широкой белого мрамора лестнице, украшенной громадными каменными вазами, из которых каждая представляла из себя чудо искусства и природы, отражённая зеркалами, поднималась толпа. На маршах лестницы, через ступеньку стояли неподвижно царские доезжачие в тёмно-зелёных, шитых золотом кафтанах, русских шапках, с ножами за поясом, ловчие и егеря с медными трубами, жокеи в чёрных бархатных шапочках, красных до пояса куртках, вышитых золотою бахромою, и в белых кожаных лосинах, заправленных в лакированные с жёлтыми отворотами сапоги. Русская мужская красота была выставлена напоказ. Юноши-жокеи с безусыми чистыми лицами и большими красивыми глазами, опушёнными длинными ресницами, и солидные егеря, с лицами, обрамленными окладистыми бородами, с густыми кудрями, выбивавшимися из-под шапок, были один лучше другого. Иностранные агенты и послы останавливались перед ними и дивились красоте русского народа.
В потоке, поднимающемся по лестнице, преобладали мундиры и эполеты. Редко виднелись чёрные фраки дипломатов, расшитые золотом кафтаны сановников и красные кафтаны сенаторов. И тут и там, как нежные цветы на металлическом поле, видны были весело болтающие дамы. Они поднимались со своими кавалерами, и у них бились сердца не только от высоты лестницы с низкими ступенями, но и от ошеломляющей роскоши, блеска и красоты ярко освещённых, горящих хрусталями люстр и золотом отделки дворцовых зал.
В зале около гигантской плоской малахитовой вазы толпились входящие и направлялись потом, одни в громадный Николаевский зал, где высились убранная цветами и лавровыми деревьями эстрада для музыкантов и неподвижно стоял против портрета караул рослых кавалергардов в белых колетах, красных супервестах, обшитых белым с синим, и в медных касках с серебряными орлами, другие в дивную Помпеевскую галерею, у входа в которую замерли на часах два громадных бородача лейб-казака в алых мундирах с жёлтыми жгутами и чёрных барашковых шапках. Все было красиво и сказочно богато, как нигде в ином государстве. Сукно так сукно, мех так мех, кожа так кожа, люди так люди, богатыри так богатыри — всё настоящее, всё слаженное веками домовито и широко поставленной жизни.
Хорош был военный агент, австрийский гусар, стоявший в плаще из леопардовой шкуры и длинных сиреневого цвета рейтузах, но маленький, ловкий, смуглый, загорелый штабс-ротмистр Кольцов в алом доломане, расшитом шнурами с белым ментиком наопашь, и с громадной, едва не до пола висящей шашкой с большим шитым золотом вензелем Государя был много лучше.
Весь зал, вмещавший до пяти тысяч человек приглашённых, шевелился, подбираясь по полкам. Чины дипломатического корпуса со своими жёнами группировались у дверей с маленькими пажами, ведших в Арабскую комнату и внутренние покои Государя, возле толстого турецкого посланника в алой феске, старейшего соседа, друга и врага Московского Царя.
На окружённой зеленью эстраде музыканты в красных кафтанах приготовили инструменты, и впереди них стоял красивый жгучий брюнет капельмейстер Гуго Варлих и, небрежно опираясь на пюпитр, острым взглядом всматривался в двери, ожидая появления державного хозяина.
Разговоры постепенно смолкали, и зал, наполненный людьми, временами совершенно затихал.

 

III

 

— Ах, ну как же я рад, что ты приехал, — говорил Пестрецов, ведя под локоть полковника Самойлова и проталкиваясь с ним через толпу офицеров по Помпеевской галерее. — Тут ведь у нас черт знает что делается. Ты и представить себе не можешь — я положительно не узнаю его.
— А что? От миролюбия и следа не осталось? — улыбаясь, спросил Самойлов.
— Пойдём куда-нибудь. Тут много лишних ушей, а разговор наш будет интересен. А вот хоть сюда. Тут, если кто и будет, то только влюблённая парочка, которую мы спугнём.
Пестрецов сквозь стеклянные двери провёл Самойлова в тихую прохладу Зимнего сада. Он угадал: при их приближении высокий измайловец поднялся со скамейки, на которой он сидел рядом с молодой, сильно взволнованной дамой.
Парочка вышла.
— Ну вот и прекрасно, — сказал Пестрецов. — Обработает он её завтра, — кивнул он в сторону измайловца, — первый ловелас у нас в корпусе. И нахал страшный. Я не понимаю, как графиня Палтова рискует ехать с ним куда-либо. Ну, это пустяки. У нас ведь все по-старому. Любовь на первом плане. И какая! Рассказывай, что там?
— Там я оставил лихорадочную работу по подготовке к войне. Мобилизация не объявлена, но фактически она уже произведена. Морально весь японский народ так обработан, что он нас ненавидит. Бреет тебя какой-нибудь Камумото, а у самого руки так и ходят, чтобы тебя зарезать только за то, что ты русский.
— Не обошлось, конечно, без английской дипломатии?
— Само собой разумеется. Милый друг, да всем выгодно. Ведь напугали мы всех этой железной дорогой до крайности. «Русские хотят сделать Великий океан Русским морем!» «Зачем вам концессия на Ялу?» Ах, Боже мой, и как всё это бездарно! Приезжаю в Порт-Артур. Флота нет. То есть конечно, не всего, а половина во Владивостоке. Я докладываю. Смеются. «Ничего подобного, — говорят. — Вы ошибаетесь». Это я-то ошибаюсь который с ними не один пуд соли съел. «Войны не будет». «Макаки не посмеют». Какие макаки? — «Да эти ваши жёлтые!». Да что у вас здесь есть? «На Ялу-то?» Ведь туда первый удар будет. «Бригада Кашталинского, да и та не вся». Я так и ахнул. «А вообще на Дальнем Востоке?» Никого. Как было, так и осталось. А? Понимаешь ли? Ну, вижу, разговаривать не стоит с ними. Я прямо сюда.
— Ну, хорошо, но ведь Куропаткин был у вас, он всё это видел. Как он нашёл? Ты был у него?
— Третьего дня. Прямо с вокзала.
— Ну что же?
— Посмеивается. Вижу, что знает всё. Японская армия на него произвела страшное впечатление. «Что же, — говорит, — я сделаю. Здесь не хотят войны и только». Как не хотят? — спрашиваю я, — однако ваша дипломатия делает всё, чтобы она была. «Это, — говорит, — уже не моё дело. Обратитесь к графу Ламздорфу». А ведь там смеются над макаками! Они ноту, да какую! — слезами и кровью написанную, а мы молчим, а то ещё хуже — обещали к ноябрю убрать войска из Маньчжурии, а вместо того взяли да усилили их. Каково впечатление! Русские лгут, с Русским Царём нельзя дела иметь, он обманщик! Да, усиль так, чтобы приступа не было, а то только дразнимся, кукиш из кармана показываем. А там это производит впечатление красного плаща перед разъярённым быком.
— И ты думаешь, бык бросится?
— Всенепременно. Иначе быть не может. Они боятся нашего солдата, но мы слишком их задели.
— Да ведь и то правда, наша армия лучшая в мире.
— Наружно, Яков Петрович, — кладя руку на локоть Пестрецова, сказал Самойлов, — Да, наружно это так. Но внутри. О! Боже мой. Был я в Артуре у своего приятеля. Тишина, полком там командует. Расспрашивал его. Пулемёты есть? Нет. Бинокли у офицеров? Нет… И так до мелочей. Защитных рубах и тех нет, наши, говорит, белые рубахи не хуже защитных. Она, как в поту, да в пыли, да в земле вываляется, так станет что твоя защитная… Шутки, Яков Петрович, босые шутки! А дух? Одни так макак боятся, что не выдержат их появления, другие, напротив, — шапками закидать хотят. Ни манёвров толковых, ничего. Так, прозябают. Тоска и пьянство. И всё это кишит японскими шпионами. В самом Порт-Артуре в корабельном порту работают японцы. А ведь что ни японец — то шпион!
— Хорошо. Ты докладывал ему?
— Вчера. Был принят им и очарован. Но опять только наружно. Выслушал меня крайне внимательно. Задал ряд вопросов, показавших полную, как бы тебе сказать, осведомленную неосведомлённость. Он все знает но только с той стороны, как ему приятнее. Он не слушает ни меня, ни Куропаткина, ни других специалистов, но молодёжь, флигель-адъютанты, окружающие его, вдолбили ему совсем не то представление о Японии, которое нужно. Один провёл в Нагасаки неделю, другой был на манёврах японской роты, третий жил с японкой; четвёртый путешествовал по Корее — и это все нарисовало ему Японию какою-то кукольною слабенькою страною. А?
— Ну, разве она так сильна?
— Сильна не сильна, но воевать мы с нею не можем. И мы должны все сделать, чтобы этой войны не было.
— Да мы, сколько я знаю, и не хотим войны.
— Ну как? Надо сейчас, ни минуты не медля, убрать все с Ялу. Кончить эти нелепые лесные концессии.
— Но это невозможно. Ты знаешь, чьи капиталы туда вложены?
— Знаю. Тем более надо убрать их. Чтобы повода не было к войне. Чтобы солдаты не могли говорить о том, за что их гнали умирать. Ведь внутренний враг тоже не дремлет и, конечно, использует всё это. Наш долг спасать трон.
— Николай Захарович, ну разве ты видишь какую-либо опасность?
— Всякая война, Яков Петрович, потрясает народ, срывает с него маску безразличия. Это — или, или? Или венок победителя, и тогда вся кровь прощена — или, напротив, оправдания, подавай отчёт. Наш народ, да и не только простой народ, но и интеллигенция никогда не поймёт, что мы воевали за открытое море, воевали для будущего. Бесы-разрушители, та левая часть нашей интеллигенции, которая угомониться никак не может и все грезит о конституции, раздует слух о том, что русская кровь лилась для защиты высочайших капиталов, и неудовольство готово. В какое положение будем тогда поставлены мы, офицеры и начальники, кто об этом подумает? Я чувствую, что та каша, которую заварили теперь наши финансисты на Востоке, выходит крутенька, а расхлёбывать её придётся нам, генералам и офицерам, и дорого придётся платить тогда за этот блеск балов и даровые ужины и шампанское.
— Это наш долг. Наш долг перед ним, — сказал Пестрецов. — Вот, кажется, и он.
Молодой, прекрасный собою офицер в тёмно-зелёном в сборках свитском кафтане с белыми погонами с вензелями и белым муаровым кушаком, с аксельбантами и в высоких лакированных сапогах с бальными не звенящими шпорами заглянул в оранжерею и торопливо сказал:
— Ваше превосходительство… Государь Император!..
— Иду, иду, Саша, — поднимаясь с дивана, сказал Пестрецов.
— Это муж той самой очаровательной блондинки, которой я тебя представил при входе на бал. Отличный офицер во всех отношениях и вот уже образец той беспредельной преданности к Государю, которая теперь ценится выше всего.
Пестрецов с Самойловым пересекли галерею и через арку незаметно вошли в толпу офицеров, ожидавших высочайшего выхода.

 

IV

 

Вдруг по всему громадному Николаевскому залу как-то особенно застучали о пол тонкие трости церемониймейстеров, зал вздрогнул, насторожился и стих. Все повернули головы к дверям, многие поднимались на цыпочки, стараясь смотреть через головы толпы.
Гуго Варлих, дошедший в своём ожидании до полного напряжения нервно обернулся к оркестру, быстрым взглядом окинул музыкантов от первых скрипок до турецкого барабана и треугольника и взмахнул палочкой. Плавные могучие звуки полонеза из «Жизни за Царя» Глинки потрясли громадный зал, повторились в согласном созвучии и полились мягкие и нежные.
Сквозь толпу, открывая в ней живой коридор, проходил поспешными шагами церемониймейстер в чёрном шитом мундире с маленькой палочкой из слоновой кости с Государевым вензелем и голубой ленточкой, повязанной бантом, и просил дать дорогу.
Государь шёл под руку со своею сестрою, великою княжною Ксенией Александровной. Он был в мундире Преображенского полка. И это обстоятельство сделало счастливыми офицеров Преображенцев. Первый увидал это рослый и могучий граф Палтов, здоровый детина атлетического телосложения. Он через головы толпы рассмотрел Государя и сейчас же сказал командиру полка:
— Ваше превосходительство, Государь Император в нашем мундире.
— В нашем мундире… в нашем мундире, — стали повторять другие офицеры Преображенцы. Они просияли, точно именинники.
Весь вечер от них только и было слышно: «Вы знаете, Государь сегодня в нашем мундире»… «О! Это знаменательно»… «Он давно, с самого полкового праздника, не надевал нашего мундира»… «Лейб-казаки рассчитывали, что он будет в лейб-казачьем»…
— «Он никогда ещё не надевал красного мундира. Это к нему не идёт». — «Павловский полк думал, что Государь будет в их мундире, потому что сегодня караулы по городу и во дворце от Павловского полка». — «Это ничего не значит». — «Прошлый раз…»
Тот самый высокий измайловец, которого спугнули Пестрецов с Самойловым, целуя руку повыше перчатки у Палтовой, говорил ей:
— Поздравляю Вас, Наталья Борисовна, Государь Император в вашем мундире. Пари выиграно. Завтра ровно в час у Фелисьена.
— Ах, какой вы… Но вам везёт!
Во второй паре затянутая, с красными пятнами волнения на щеках, под руку с красавцем Великим князем Владимиром Александровичем шла Императрица Александра Фёдоровна. Она приветливо кланялась на обе стороны, отвечая на низкие поклоны мужчин и глубокие реверансы дам. Ей было тяжело и неприятно от жадных взглядов, которыми её оглядывали все, и особенно городские дамы.
— Нет, совершенно белая, — говорили в толпе.
— И декольте глубокое, но кожа очаровательная.
— А что же говорили, что у неё экзема.
— Мало ли, милая моя, чего не наговорят.
— Она прекрасна.
— И как царственно величественна!
— Как приветливо поклонилась!
За нею, в следующих парах, шли великие князья, министры и чины Двора под руку с великими княжнами, княгинями и фрейлинами.
Это красивое шествие, где на дамах горели бриллианты, а на кавалерах — золото и серебро мундиров, эполет и шарфов, под плавные звуки полонеза обошло весь зал и вернулось в угол, к дверям, где стало группой.
Императрица, у которой от волнения подкашивались ноги, села на стул. Государь стал подле.
Красивый черноусый лихой ротмистр Уланского Государыни Александры Фёдоровны полка Маслов подошёл плывущими шагами к Императрице и спросил у неё разрешение начинать танцы. Она молча кивнула головою. Капельмейстер заиграл мелодичный вальс, и Маслов предложил свою руку Императрице. Все сидевшие дамы, согласно с придворным этикетом, встали и стояли, пока Императрица танцевала. Стоял и Государь.
Танцевали только в одной половине зала, ближе к Государю. Танцевало всего несколько пар. Вера Константиновна танцевала с красивым гусаром Кольцовым, другой гусар ротмистр Ламбин танцевал с молоденькой девушкой Верочкой Бетрищевой, молодая изящная графиня Палтова танцевала с не отстававшим от неё измайловцем, а её муж — с сестрою Государя, великою княжною Ольгою Александровной. Все остальные гости — офицеры, как только кончился полонез и раздались первые звуки вальса, повалили в Помпеевскую галерею и Малахитовый зал. Там по обычаю, заведённому ещё со времён ассамблей Петра Великого и утончённому императрицей Екатериной, были приготовлены столы с питьём и сластями. По всем углам и вдоль окон Малахитового зала и в Помпеевской галерее были накрыты столы. На них стояли художественные серебряные канделябры. Каждое было произведением искусства, каждое говорило о старине. Ковши с Петровскими распластанными орлами, целые сцены охот из серебра с деревьями, кабанами, оленями и собаками, с людьми в разных одеждах поддерживали хрустальные блюда и фарфоровые плато, на которых горами были наложены фрукты, печенья и пирожные. Под ними стояли чашки для чая и хрустальные стаканы для оршада, лимонада и клюквенного морса, то здесь, то там были в особых серебряных вазах во льду бутылки шампанского Удельного имения Абрау и подле них хрустальные бокалы.
Хотя конфеты Петергофской придворной кондитерской ничем особенным не отличались и были хуже конфет многих петербургских кондитерских, почти каждый офицер старался взять их себе, чтобы отнести жене и детям. Но особенно много офицеров толпилось около ваз с шампанским. Были знатоки, которые уверяли, что в разных углах и буфетах и вино было разное, и особенно хорошее было в углу Малахитового зала.
Гриценко в белом колете, обшитом по борту широким кованым галуном, сверкая своими чёрными глазами, тонкий, худой, настоящий цыган, стоял у буфета и медленными глотками, макая свой чёрный ус в янтарное вино, пил пятый бокал.
— Хорошо выпить у Царя! — говорил он, подмигивая Саблину, только что подошедшему после танцев.
Тут же стоял и нарядный гусар Ламбин и мешал ложечкой чай в чашке.
— Славный это, Саша, обычай. Старый русский обычай. «Руси есть веселие пити». Стою я здесь, смотрю, а предо мною так уроки истории и лезут. Владимир Красное Солнышко, жбаны этакие в хороших полведра греческого какого-нибудь вина, и богатырь Илья, осушающий их одним духом… Эх! в старину живали деды веселей своих внучат. А, Ламбин! Правда! Ну как твой эскадрон?
— Верно, Павел Иванович, — отвечал Ламбин, грациозно облокачиваясь о стол. Поднявшийся ментик окружил соболиным мехом загорелое лицо и придал ему особую нежность.
— Мне вспоминается и Пётр, — продолжал Гриценко, — со своим кубком большого орла, вспоминается ласковая царица Екатерина — богоподобная царица киргиз-кайсацкой орды и вся пёстрая толпа, её окружавшая. И Азия, и Европа, Восток и Запад стекались к этим столам и пили, быть может, из этих самых бокалов.
— Пить и есть хорошо, — сказал Саблин, — но я не понимаю одного. Посмотри, видишь, вон тот офицер с серебряными эполетами взял громадную грушу дюшес и прячет в карман, а она не лезет, а шапка полна конфетами. Вон и ещё берёт в бумажке завёрнутую. Лакеи смотрят. Смеются поди. Что это? Жадность? Дорвался до дарового и берёт.
— Нет, Александр Николаевич, — серьёзно глядя на Саблина, сказал Ламбин, и его распушённые усы поднялись, как у кота, — это не жадность. Подойди к человеку не с осуждением, а с любовью и ты увидишь другое. У этого офицера есть жена и дети, которые так же, как и мы, обожают Государя. Для них это царские конфеты, царская груша. Они поделят её и будут есть по кусочкам, а конфеты, может быть, спрячут и во всяком случае съедят их как конфеты из сказочного царства. Они будут им иллюстрацией к его рассказу о бале, на который они не были приглашены.
— Я согласен с ротмистром, Саша, — сказал Гриценко. — Не нужно быть таким чопорным. Ты расскажи это на дежурстве Государыне Императрице, и, я уверен, она будет тронута.
— Ну, я понимаю, взять цветы со стола их величества, а это… нет… Людям смешно.
Скороход принёс серебряные чайники с чаем и кипятком. Ламбин взглянул на него и улыбнулся.
— А, Виноградов, — сказал он. — Ну как служишь?
— Вашими милостями, Вадим Петрович, век не забуду.
— Ты, слава Богу, не полнеешь, а вот Кумов на царских хлебах совсем непозволительный чемодан завёл, — кивнул Ламбин на толстого лакея, наливавшего ему чай.
— Емнастикой мало занимаюсь, — солидно посмеиваясь, сказал лакеи.
— Все унтер-офицеры мои, Александр Николаевич, — отходя от буфета с Саблиным, сказал Ламбин. — Славные ребята! Я хорошо их устроил. Этот пузач когда-то лихой наездник был, призы за выездку брал. А теперь… Чай разливает.
Ламбин вздохнул. Саблин знал, что Ламбин четыре года тому назад потерял свою возлюбленную Наташу Блом, но никогда не думал, что страсть его так сильна и постоянна.
— Как вы всех их знаете? — сказал Саблин.
— Ну ещё бы. Четыре года вместе оттрубили, одною жизнью жили, одними думами думали. Хорошие люди, чудные русские солдаты! Я их очень люблю… Да, вот как будто и война надвигается, а что будет — кому известно.
— Война, — сказал Саблин и, наклонясь к уху Ламбина, добавил, — смею заверить вас, Вадим Петрович, что войны не будет.
— Это ваше личное мнение?
— Это мнение Его Величества.
— А… — сказал Ламбин. Это «а» было так многозначительно, что Саблин с удивлением посмотрел на Ламбина.
— Пойдёмте танцевать, — сказал Ламбин. — Государь нас пригласил сюда не для того, чтобы политикой заниматься, а для того, чтобы мы танцевали с его гостями. Ведь это бал, Александр Николаевич, бал!..

 

V

 

В пёстром Арабском зале, за ломберными столами, с только что распечатанными свежими картами старые сановники и старые дамы играли в карты. Через открытые двери сюда глухо доносился гул голосов танцующих и всплески музыки.
— В пиках, Адель Карловна? — говорил Пестрецов своей партнёрше.
— В пиках.
— Пас.
— Я пас, — объявили остальные партнёры.
— Ну что же, вы думаете, Мария Петровна, что он шарлатан, — обратился Пестрецов к старой седой даме с длинным носом и светлыми серыми глазами.
— Ох уже, Яков Петрович, и говорить не хочется. Стана и Милица верят, что когда он без шапки, то не видим.
— А вы?
— Сама же видала. Волосы чёрные, гривой распущены, лицо жирное. Какое же не видим!
— Вы им говорили?
— Осмелилась… Да что. Стана упрекать меня стала, что я в святость его не верю. Это верить, говорит, надо.
— По-моему это опасно становится.
— А что вы поделаете? Куропаткин его медиком сделал.
— Да ведь он ничего в медицине не понимает.
— Ничего, как есть. Аптекарский ученик из Лиона.
— Филипп и медик!
— Смотрите, ещё лейб-медиком сделают.
— А она?
— Пока не верит, а поддаётся. Её тянет к таинственному и к мистике
— А вы не думаете, что тут масоны замешаны?
— Не думаю. Слишком всё это глупо.
Пестрецов покосился на соседний столик, за которым немецкий посланник играл со старою седою дамой и двумя почтенными генералами в лентах и крякнул.
— Кажется, кончили танцевать, — сказал он.
— Да, сейчас кадриль, — сказала Адель Карловна.
В Николаевском зале музыка только что кончила играть, и лакеи разносили на громадных серебряных подносах хрустальные тарелочки с мороженым. Светло-жёлтое сливочное, оранжевое, тёмно-фиолетовое из чёрной смородины и розовое земляничное, оно имело форму персиков и виноградных кистей с листьями. Зал гудел неясными голосами, и на их фоне раздавался громкий, сочный, красивый картавящий баритон Великого князя Владимира Александровича.
— Вы говог'ите, что она кг'асива? По-моему, нет. Она совег'шенно без… — тут Великий князь сочно загнул такое чисто русское круглое слово, что окружающие ахнули, а дамы нервно засмеялись, но Великий князь нисколько не заметил этого, потому что был уверен, что сказал очень тихо.
Ротмистр Маслов пробегал по залу, устанавливая пары для кадрили.
— Messieurs engagez vos dames. Et a vos places s'il vous plait, — кричал он. Придворный бал шёл по часам, и ровно в двенадцать надо было идти к ужину. Танцующие занимали стулья для кадрили, нетанцующие, а таких было большинство, толпились к дверям, чтобы идти к ужину. Каждый хотел попасть в ту залу, где будет сидеть Государь. Каждому хотелось видеть Государя за ужином, но кроме того опытные люди говорили, что там и блюда лучше, и провизия свежее.
Ламбин был недалеко от них. Он танцевал с племянницей бывшего своего командира Верочкой Бетрищевой, первый раз бывшей на придворном балу, в качестве городской дамы, против них была Вера Константиновна с Гриценко.
— Этот бал — чудо, не правда ли, Вадим Петрович? — сказала, садясь на золотой стул и обмахиваясь кружевным веером, Верочка.
— Да, это хороший обычай, — сказал Ламбин, — но я шёл бы и дальше. Я бы устраивал такие же или подобные балы и для крестьян, для солдат и рабочих. Сословия падают, Вера Ильинична, и Царь должен думать о том, что опираться на одно дворянство он не может. Вы молоды, Вера Ильинична, и я боюсь, что вам много придётся увидать тяжёлого.
— Но, Вадим Петрович, мне кажется, Россия так счастлива теперь, впереди столько радостей. Государь полон стремления к миру.
— На этих балах не пг'иходится говог'ить совсем, — говорила Вера Константиновна Гриценко. — Вы видали Палтову. Как к ней идёт её туалет. Она самая кг'асивая военная дама этого сезона.
— После вас, Вера Константиновна.
— Я не очень постаг'ела?
— Вера Константиновна, я не дамский кавалер, вы это знаете. Я не умею говорить комплименты, я говорю серьёзно.
— О, я знаю. Вы г'азбиг'аете каждую женщину, как лошадь.
— Старый кавалерист. И притом во мне цыганская кровь течёт.
— А когда же мы к цыганам?
— Когда хотите. Ваш муж против этого.
— О! Александр! Он никогда не пустит. Не находите вы, что Палтова немного слишком окг'ужена Измайловским полком?
— Это так понятно, её брат измайловец.
— А, Г'отбек! Какой он милый. И жена его такая душка. Почему не пг'игласили его сестег'? Они такие симпатичные.
— Вы ставите им смертный приговор.
— Нет, в самом деле. Г'отбек нашего полка. Что до того, что его отец в какой-то там тог'говой компании диг'ектог'ом? Г'азве мало тут всякой дг'я-ни приглашено.— Для этого созданы концертные балы и спектакли в Эрмитаже.
Кадриль кончилась. Танцевавшие парами, не танцевавшие беспорядочной толпой, толкаясь и шумя, под звуки марша устремились через залы запасной половины к ужину.
— Тимка, — кричал плотный казак своему ушедшему вперёд товарищу, — захвати место мне и Конькову.
— Ладно, все вместе, всем полком.
— И поближе.
— Господа, не толкайтесь, видите — дама.
— Извиняюсь.
Пестрецов с Самойловым подвигались в этой толпе.
— Ты говоришь мне о высокой дисциплине Русской армии, — говорил Самойлов, — но я её не вижу. Где она? Разве мыслимо что-либо подобное при дворе Микадо. Тебя, генерала, толкают офицеры, бегут жадной толпой. Вон смотри, кто-то, обгоняя, толкнул великую княжну Ольгу Александровну и не извинился. Что это такое?
— Жратва. Даровая жратва и пойло, — спокойно сказал Пестрецов.
— У нас отдание чести и остановка во фронт и рядом с этим закурит в вагоне для некурящих, пустит дым в лицо генералу или даме. Там отдания чести нет, но посмотри какая подтяжка. Месяца три тому назад я обедал в Токио в офицерском собрании 1-го кавалерийского полка. Офицеры собрались и стали по приборам. Никто не сел, пока не пришёл командир полка. Тогда общий поклон и сели. Обедали в гробовой тишине. Никто не говорил ни слова.
— Ну это уж слишком.
— Но отучает от болтливости.
— Не забывай, Николай Захарович, что мы славяне.
— Так-то так, но история нас настоятельно тянет из нашего халата и требует, чтобы мы облеклись в европейское платье.
— Но чего ты хочешь?
— Хочу не только муштры, но и воспитания. Хочу, чтобы гвардейские офицеры не толкались, спеша к Царскому столу, хочу, чтобы, когда все будут умирать от жажды и кто-либо найдёт горсть воды, чтобы он принёс её к Государю и отдал ему. Жертвы, жертвы, я хочу, а вижу жадность. Яков Петрович, наступает время великих потрясений. Нужны такие солдаты, которым сказать, как сказал Пётр своему гренадеру в Потсдаме: «Прыгай в окно…» «В которое прикажете?» — чтобы разбежался и прыгнул. Понимаешь, как в книге солдатских анекдотов и прописей рассказано. Есть такие солдаты?
— Я думаю, что есть.
— А офицеры?.. Ты молчишь. История скоро потребует от них подвигов. Дадут ли они? Сумеют ли дать?

 

VI

 

За ужином Пестрецов и Самойлов сидели рядом в дальней комнате. Они не стремились вперёд, не искали близости солнца. Они были рады встрече. То и дело из-за плеча их просовывалась рука лакея в белой перчатке и почтительный голос говорил:
— Херес… Мадера… Красное… Рейнвейн.
Кругом гудели голоса. Оркестр одного из гвардейских полков играл на хорах залы.
Они ели уже индейку с каштанами, когда вдруг все бывшие в зале, гремя стульями, встали и повернулись в одну сторону.
Из зала, где ужинали высочайшие особы, торопливой походкой проходил Государь. Он оглядывал большими ласковыми глазами гостей и, приветливо улыбаясь, говорил:
— Прошу, пожалуйста. Кушайте на здоровье.
У многих офицеров глаза были полны слезами. Державный хозяин земли Русской обходил своих гостей. Где-то вспыхнуло непринуждённое «ура!», и оно загремело и полилось из зала в зал, сопровождаемое величественными звуками Русского гимна.
Саблин сопровождал Государя. Его лицо было замкнуто и сосредоточено.
Государь прошёл в следующую залу, звуки гимна стихли, и офицеры и дамы стали садиться.
— Как это мило и любезно со стороны Государя, — сказал Самойлов.
— Знаешь, это всё-таки несчастный человек. Носится он со своим самодержавием как курица с яйцом, а между тем так распустил министров, что не он, а они правят государством, и если что хорошо или плохо, то он в этом менее всего виноват. Вот тебе маленький, но очень характерный пример. В прошлом году я ещё командовал здесь полком, приезжает он ко мне на полковой праздник. Я докладываю ему за обедом, между прочим, о трудности для офицеров не иметь казённых квартир и необходимости постройки офицерского флигеля. Слушает. Мило так берёт меня за руку и говорит: «Не беспокойтесь, весною будет у вас и флигель». Ладно, думаю, ты-то этого хочешь, а как посмотрит на это инженерная дистанция? Заметил ли он на моём лице недоверие, но только, вставая из-за стола, говорит мне снова: «Подавайте проект и будьте уверены, что весною вам построим флигель!» Вскоре он стал уезжать. В прихожей, окружённый офицерами, он ещё раз говорит мне: «Пестрецов, вы как будто не верите мне, что у вас будет флигель?» — «Смею ли я не верить, — говорю я, — когда это говорит мне мой Государь». — «У вас будет флигель», — сказал Государь, пожимая руку и глядя мне прямо в глаза. Выпили мы за флигель. А весною инженерная дистанция спокойно отклонила мой доклад, с указанием на слова Государя. В смету не вошло.
— Но почему же ты ему не напомнил? — сказал Самойлов.
— По опыту многих лиц знаю, что это ни к чему. Это только раздражило бы его, а дистанция упёрлась бы на своём и доказала ему, что никакого флигеля не надо. Он не властен в своих словах. Я думаю, что и в деле войны он говорит одно, а Алексеев и Ламздорф делают своё дело, не обращая на него внимания. И особенно самодержавен Сергей Юльевич Витте. Государя доведут до раздражения, и тогда он подписывает все что угодно. А Императрица!.. Вот кто злой гений нынешнего царствия.
— Ну, разве она имеет такое влияние?
— И ещё какое! Стоит ей невзлюбить кого-либо и кончено, пропал человек. Император хочет — надо спросить — хочет ли Императрица, как она посмотрит. Она привыкла у себя в Гессене всем Двором вертеть, вертит и тут.
— Да… — задумчиво проговорил Самойлов, — а мы-то, в своём далеке, считаем его самодержцем и виновником всех наших бедствий.
— Ты знаешь, насколько я предан Монарху. Но уже и я иногда начинаю думать о конституции. Если министры не ответственны перед Царём, так пусть будут ответственны перед парламентом, а то каждый делает что хочет, каждый ведёт свою линию, не думая, куда приведёт она Россию, а Государя развлекают проектами различных значков, которые он с удовольствием рассматривает и утверждает. Это-де поддержание традиций, спайка между частями. На глазах у правительства рабочие организуют без всяких значков союзы, и я убеждён, судя по вождям, что вовсе не для защиты профессиональных интересов, а с политическими целями, а мы думаем значками спаять крестьянство с солдатством. Однако, кроме дворников и швейцаров, никто не носит этих значков во время пребывания в запасе. Он самодержец, но чем ближе я стою к нему, тем более убеждаюсь что в нём нет главного, что нужно для самодержца — широкого ума и непреклонной воли. Да, иногда он упрям и настойчив в безответственных мелочах, а в государственном деле он ребёнок, слепо верящий окружающим. Своей матери, жене, великим князьям и тем министрам, которые сумели войти к нему в душу.
В большом зале, где ужинал Государь, послышался шум и движение. Государь встал из-за стола. И сейчас же, на его глазах, дамы и барышни, офицеры, генералы и сановники бросились на штурм его стола. Каждый старался захватить что-либо с его прибора. Ветку гиацинтов, пучок ландышей, иные более предприимчивые набирали целые букеты ландышей, охапки гиацинтов и нарциссов и шли торжествующе к своим дамам. Саблин принёс своей жене одну тоненькую веточку ландыша и, подавая её, сказал:
— Эту веточку Императрица одно время держала в своих руках. Поставь её, Вера, к образу у постельки нашей Тани.
— О, спасибо, — сказала Вера Константиновна, благоговейно принимая веточку из рук Саблина и поднося её к губам. — Я засушу её в своём Евангелии.
Атака стола продолжалась. Брали фрукты, горстями брали конфеты под тем предлогом, что это с Царского стола. И уже целым потоком направлялись к выходу и торопливо одевались. Бал был кончен, начинался разъезд.
— Ты так думаешь? — говорил чернобородый армейский артиллерийский подполковник своему спутнику, юному подпоручику. — Ты полагаешь, что это царская роскошь, царский дворец, царская музыка, царское угощение?
— Ну, да, конечно… — отвечал подпоручик. — А то как же.
— Брось, Коля, свои груши и не носи их матери. Это все — народное. Это все создано трудами и средствами народа, на его деньги, на его пот и кровь. А народ это мы все. Ты, я, мы — народ, а следовательно, это наше. Мы были у себя самих, и мы ели своё. Вот и всё. Он только наш управляющий и распорядитель. И заметил — лососина за нашим столом была несвежая, а провансаль какой-то кислый. Да… И от фазанов пахло. Только что крыльями да хвостами их поубрали, а так вообще-то — пахло. Утверждаю, что на этом балу кто-либо основательно набил себе карман. И притом немец.
— Постой, Иваницкий, ты пешком?
— Погода отличная, а на лекции я завтра не пойду. Вот и всё. Да, милый друг. Это для простого народа: царь и Бог. А мы, образованные люди, отлично понимаем, что царь — это только вывеска на предприятии. И блекнет эта вывеска милый друг. Ты говоришь царь — потому, что шампанского выпил сколько хотел, а я говорю, что плоховата наша вывеска, плох и царь. Помилуй, и шампанское удельное. Что за квасной патриотизм! А главное — утверждаю — лососина была несвежая. Это всё Фредериксы да Мейендорфы над нами, русаками, измываются.
Подполковник покосился на застывшего в положении смирно часового в медной шапке, чуть пошатнулся и продекламировал:
— Сияние шапок этих медных, насквозь простреленных в бою. У тебя, друг, простреленная шапка? А? — обратился он к часовому, останавливаясь перед ним.
— Миша, пойдём, — тянул за рукав его спутник. — Ведь это часовой.
— Очень понимаю. Лицо неприкосновенное. Разговаривать на посту невозможно никак. Так ведь, мил человек, это по уставу немецкому, а мы по русскому обычаю, сердечно, по душам. Вот я у Царя был да клюкнул, брат, основательно. Водчонки этой самой после шампанского хватил, а ты на часах мёрз. Так?
— Пойдём, Мишель, нехорошо.
— Постой! Брысь. Ничего ты не понимаешь. Ведь у них, у Павловцев, у каждого шапка с исторической дыркой, а внизу фамилия того солдата, который эту дырку получил. Так-то!
— Идём, Миша. Ну, Иваницкий, будет.
— Молчит… А потому что не русский человек, а холуй. Холуй холуём и останется.
Подполковник, пошатываясь, отошёл от часового и зашагал рядом со своим спутником по набережной.

 

VII

 

С тех пор, как Саблин был пожалован флигель-адъютантом к Государю Императору, его чувство любви и преданности к Царской семье дошло до предела. Иногда вечерами, сидя у себя в кабинете (он после свадьбы с Верой Константиновной уже не жил в казармах полка, но снимал роскошную квартиру в бельэтаже на Малой Морской), Саблин у камина мечтал о каких-то особых подвигах, которые он совершит для того, чтобы спасти Государя. То он кидался на преступника и выхватывал из рук его бомбу и она разрывалась у него в руках, то он грудью своею заслонял Государя от удара кинжалом, то становился во главе полка и вёл его на страшный штурм неприятельской позиции. Так же, если не больше, он любил Императрицу, и Императрица заметила это, и, одинокая среди чужих и враждебно к ней настроенных людей, она приблизила Саблина к себе. Он стал во время дежурства получать приглашения на интимные завтраки Государя. Императрица расспрашивала его о семье, показывала ему своих детей, и, увидав, что он так же любит детей, как она, ещё более стала к нему ласкова и приблизила к себе Веру Константиновну.
— У вас сколько детей? — спросила она Саблина.
— Двое. Мальчик Коля — шести лет и девочка Таня — пяти. — Так же, как и моей Татьяне.
— Она и названа Татьяной в честь её Императорского Высочества.
— А дальше почему нет детей? Ваша жена нездорова? — спросила Императрица.
— О нет. Она так молода. Любит свет. Ей хочется выезжать.
— Скажите вашей жене, — сказала серьёзно Императрица, — что это не хорошо. Дети — благословение Божие и отказываться от них грех.
Саблин сконфузился и промолчал.
— Ах! — сказала Государыня. — Эти новые теории. Не доведут они до добра Россию.
Саблин снимал Государыню с детьми на фотографию, сопровождал Государя в его прогулках верхом. Государь любил ездить верхом и часто с Саблиным и двумя конвойными казаками он уезжал далеко, до самого Гатчино. Саблин видел в Государе большую любовь к природе, верховая езда ему нравилась, но не увлекала. Он не был спортсменом, холодно, почти равнодушно относился к лошадям. Он не спрашивал, почему ему подали другую лошадь, требовал только, чтобы лошадь была приятна в езде. Больше всего любил Государь русский простой народ. Он боготворил его, считал чутким, верующим, носящим Бога в себе. Мужик, солдат, кучер, лакей, егерь на охоте казались ему особенными людьми, неизменно преданными, не могущими ему изменить. Страсти к женщинам у него не было. Он полюбил один раз. Однажды, юношей, на вечере ему представили скромную белокурую девочку с волнистыми волосами, распущенными по спине. Девочка эта забилась в кресло в углу комнаты и ни с кем не сказала ни слова. Государь, тогда Наследник Престола, без ума влюбился в эту девочку и сказал об этом родителям. Эта девочка была принцесса Алиса Гессенская. Наследника хотели отвлечь от его любви. Роман с корифейкой балета, Марией Лабунской, на котором настаивал, ради здоровья, его отец, — так и не вышел. Связь юных лет с балериной Кшесинской была сильнее. Властная, энергичная, нахальная полька пыталась овладеть умом и волею Наследника. Он не поддался ей, оставался верен своей мечте и настаивал на браке с принцессой Гессенской. И как только женился на ней — он забыл Кшесинскую, настолько забыл, что спокойно ездил с Императрицей на спектакли, где та танцевала, и не понимал мук ревности и обиды своей жены, Императрицы. Он совсем ушёл в семью.
Императрица сразу почувствовала всю свою силу и его слабость. Она изучала русскую историю. В скромной Цербстской принцессе, обратившейся в великую Императрицу, прославившую Россию и себя, она видела сходство с собою. И она была скромная, никому не нужная Гессенская принцесса, изучавшая медицину и имевшая звание доктора философии, а стала Российской Императрицей. Влиять на мужа она могла, но она очень скоро убедилась в том, что муж её далеко не самодержец, что кругом него плетётся сложная интрига, что он легко поддаётся влияниям. Её считали немкой, она же не любила немцев, ненавидела императора Вильгельма и преклонялась перед английской королевой Викторией. Весь двор Императора Александра III гордился созданием французского союза и ненавидел немцев. Старые придворные группировались подле вдовствующей императрицы, имевшей влияние на сына. Сломить это влияние Александра Фёдоровна поставила себе целью. Она стала бороться. Россия и русские любили Царя Миротворца и почитали вдовствующую императрицу и Александра Фёдоровна почувствовала, что борьба будет не лёгкой. Постоянные роды, нетерпеливое ожидание сына и наследника престола, тёмные разговоры о том, что она порченая, что у неё сына не будет, волновали её, мучили и делали несчастной. Муж раздражался всякий раз, как она приносила ему дочь, в народе было разочарование, придворные, министры, чувствуя, что она не в силе, были холодны с нею. Она ударилась в мистику. Черногорские принцессы Анастасия и Милица Николаевны, называвшиеся в придворных кругах просто: Стана и Милица, ставшие великими княгинями, увлекли Императрицу в ряд тёмных суеверий, вывезенных ими из родных гор, смешанных со слащавым сентиментализмом Русского института. Они выписали к себе и представили ко Двору лионского аптекарского ученика, француза-проходимца Филиппа Низие. Филипп называл себя святым, говорил, что он может творить чудеса, в Лионе у него был якобы особый «cour de miracles», где он исцелял больных. Он заверил Императрицу, что, когда он с непокрытой головой — он не видим. Он ездил в шарабане по Царскому Селу с Государем, императрицей, Станой и Милицей, без шапки и уверял, что он не видим. Все видели жирного, волосатого француза в чёрном платье в обществе Государыни и великих княгинь. Ей говорили, что видели его. Она возмущалась. «Ах, полноте, — говорила она, — этого не могло быть. Филипп невидим. Вам лишь казалось, что вы его видели, потому что вы не верите, надо верить».
Филипп занимался предсказаниями, и некоторые предсказания были очень удачны — это усиливало веру в него. Сознательно или бессознательно, Стана и Милица втягивали Императрицу в мир предрассудков, суеверий, какой-то чисто средневековой веры в чудеса, предвидение, предопределение. Этим пользовались. За Филиппом ухаживали, искали его расположения, назначения попадали в руки проходимцев, подкупных людей. Филипп сказал Императрице, что она беременна, и несколько месяцев она морочила окружающих и даже врачей своею мнимою беременностью. Филипп внезапно умер за границей, но он оставил глубокий след в душе Императрицы. Она жаждала иметь подле себя другого прорицателя, который взял бы на себя её судьбу и судьбы Родины. Услужливые люди искали заместителя Филиппу.
Александра Фёдоровна любила Государя по-своему. Она считала его ниже себя и иногда бессознательно третировала его в присутствии других. Она ревновала его ко всем — и мужчинам, и женщинам. Стоило Государю привязаться к кому-либо — она удаляла его, стоило Государю завести длинный разговор с кем-либо — Императрица разводила их. Саблин был свидетелем, как на небольшом приёме Государь оживлённо говорил с одним умным и красноречивым собеседником. Императрица внимательно посмотрела на него, раз, другой, — Государь смутился, осел, разговор завял. Она любила тех, кто ей льстил. Она полюбила маленького простого и умного Куропаткина и ненавидела Столыпина.
Застенчивая от природы, она в этой борьбе становилась ещё более застенчивой. Она хотела сблизиться с войском, подчинить его своему влиянию. Но она плохо ездила верхом. На параде своего Уланского полка она хотела представить сама свой полк Государю, но никак не могла заставить лошадь идти галопом с правой ноги. Наконец ей подыскали лошадь из упряжки, которая ей повиновалась. Она выехала на ней, но сознание, что она сидит на тяжёлой некрасивой лошади, отравило ей удовольствие, и она ни слова не сказала с офицерами. А вскоре после этого ей восторженно рассказывали, как великая княгиня Ольга Александровна приехала в свой Ахтырский гусарский полк, в гололёд подлетела к нему карьером и сама произвела лихое ученье полку, ночевала в офицерском собрании полка со своей горничной, провела целый день в полку и свела с ума всех офицеров.
Она не могла этого сделать. В мечтах она говорила прекрасные речи, учила русских культуре и любви к Родине, которой, по её мнению, у русских было слишком мало, но когда выходила к этим русским, лицо её покрывалось от волнения красными пятнами и она не знала, что сказать. На аудиенциях, если представляющиеся ей были ненаходчивы, она минутами стояла в молчании или задавала глупый вопрос, и так помолчав, и уходила. Она злилась на себя, но не могла побороть застенчивость. Ей казалось то, чего не было. Ей казалось, что её не любят и не скрывают этого. Когда приём обеих императриц был общий и вдовствующая императрица задавала вопрос за вопросом, царственно любезно улыбалась и подавала свою маленькую надушенную руку для поцелуя и Александра Фёдоровна видела, каким восторгом сияли глаза того, с кем говорила Мария Фёдоровна, она завидовала, злилась и, выслушав приветствие, молча подавала руку и отпускала представлявшегося обиженным её гордым невниманием. Её считали сухой, холодной, презирающей Россию. Она была только не в меру самолюбива и потому застенчива. Она не была воспитана для светской жизни, как были не воспитаны и её сестры. Но Елизавета Фёдоровна, чуткая, без ума влюблённая в своего мужа, великого князя Сергея Александровича, покорилась ему, и он своими насмешками воспитал её и дал её сердцу подняться на недосягаемую высоту дивной любви к человечеству и Богу. Другая её сестра, Ирена, бывшая замужем за Генрихом Прусским, попробовала на приёме, в присутствии императора Вильгельма, молчать и быть не любезной. Император Вильгельм призвал её и сказал: «Милая моя, вы не умеете себя вести при Дворе. Я дам вам воспитателя, он научит вас, а до тех пор вы не будете бывать во дворце». И три месяца её не приглашали ко двору. Она научилась царственной любезности.
Александру Фёдоровну некому было учить. Она презирала русских и ставила себя выше их — это было её несчастие.
У неё не было привязанностей, но подле неё группировалась маленькая кучка людей, которых она любила болезненною любовью.
Саблина до глубины души трогала привязанность и доверие Александры Фёдоровны. Она часами говорила с ним о детях.
— Саблин, кем я должна быть прежде всего, Императрицей или матерью моих детей?
Саблин, проникнутый нежной любовью к своей семье, быстро ответил:
— Матерью.
Императрица с благодарность устремила на него свои прекрасные глаза.
— Благодарю, о, благодарю вас. Вы меня поняли. Другие говорят, что я только Русская императрица, но так говорят сухие бессердечные люди).
Императрица хотела влиять на воспитательную систему всей России, ей разрешили только построить образцовую школу нянь в Царском Селе. «Какое же это самодержавие?» — думала она. Если Государь самодержец и неограниченный монарх, то казалось бы, что и Государыня может делать всё, что хочет. Она стала мечтать упрочить власть Государя и стала противиться всем реформам, которые могли ослабить или уменьшить царскую власть. Она затаила в себе свои планы и ждала только того, чтобы у ней родился сын — тогда она воспитает из него послушное орудие своих целей и выступит на политическую арену…

 

VIII

 

Саблин завтракал у Государя в интимном кругу его семьи. Государь был задумчив и чем-то расстроен, и это не ускользнуло от Саблина. Завтрак проходил почти в молчании. Государь и Государыня обменивались редкими фразами на английском языке, да неумолчно на своём детском языке болтала весёлая великая княжна Татьяна. Детей увели, Императрица, поцеловав в лоб Государя, ушла в свои покои, Государь встал. Ему надо было в час дня ехать на заседание, но он не уходил. Он подошёл к окну и смотрел на расчищенные дорожки Царскосельского парка и на меланхолическую грусть голых лип и дубов, аллеями уходящих вдаль.
— Расскажите, мне что-нибудь весёленькое, — задумчиво сказал Саблину Государь.
Саблин умел хорошо рассказывать анекдоты из еврейского и армянского быта, умел хорошо рассказать о каком-либо трогательном и чистом поступке солдата или мужика, и Государь любил его послушать в часы завтрака.
Саблин молчал. Грустное настроение Государя передавалось ему, и весёлые истории не шли на ум. В столовой было тихо. Беззвучно, не звеня посудой, лакеи быстро собирали со стола. Мерно тикали большие часы… Саблин с тревогой наблюдал за ними. Он боялся, что Государь опоздает на заседание.
— Прошло лето, и золотая осень прошла, — сказал вполголоса Государь. — И вот зима. Я люблю русскую зиму, снег, мороз, катанье на санях, охоту… Так хорошо! Снег чистый и честный. Правда, Саблин… Почему люди не могут быть чистыми и честными? Почему одни подкапываются под других, интригуют? Вы знаете, Саблин, я никогда не слышал, чтобы кто-либо говорил хорошее про другого, но непременно какую-нибудь гадость. Почему? Какая выгода?
Саблин молчал. Он чувствовал себя смущённым.
— Приходят министры с докладами. И не любовь, а ненависть в их словах. Не выгода Родины, а личная. И все думают, как мне угодить. Угождать надо России, а не мне. Я Самодержец, Саблин, и я когда-нибудь покажу что я Самодержец…
Государь большими ясными глазами смотрел на Саблина, как будто ожидая протеста с его стороны. Но Саблин молчал. Волнение его увеличивалось. Он не понимал Государя и с тревогою следил за его словами.
— Вы думаете, мне что-нибудь нужно? Нет, Саблин, как дорого бы я дал, чтобы быть простым, совсем простым человеком. Земля, цветы, сад фрукты. И тихое небо. И Бог. И никого. Никаких интриг. Никакой борьбы. И чего они борются за власть? Как пауки душат друг друга и падают, за что? За мишуру. Если бы они только понимали, что такое власть? Какая это пытка, как в фокусе стекла собирать в себя всю эту мелкую злобу людей, которые стараются потопить и очернить один другого лишь для того чтобы самим возвыситься. Вы читали, Саблин, в трилогии Алексея Толстого «Царь Фёдор Иоаннович» — как прекрасно говорит Фёдор Годунову о интригах и жалобах боярских…
Государь задумчиво обвёл столовую печальным взором и, повернувшись к окну, тихо барабанил пальцами по стеклу.
— Ваше Императорское Величество, — сказал Саблин, с тревогою глядя на часы.
Государь быстро обернулся и вздохнул.
— Пора ехать, — сказал он. — Да, знаю. Государь не может опаздывать. Это вызывает тревогу у ожидающих — не случилось ли что. Всегда спешить, всегда торопиться, всегда куда-нибудь нужно поспеть, кого-либо принимать и говорить и отвечать на вопросы. Свобода царей? — её нет!
Государь быстрыми шагами вышел из столовой. Когда через несколько минут он садился в одиночные сани на подъезде дворца, его лицо было обычно приветливо и тени печали не было на нём.

 

IX

 

В конце января 1904 года в Эрмитажном театре был спектакль. Давали оперу «Мефистофель» с Шаляпиным. Спектакль удался отлично, Шаляпин превзошёл самого себя. Потом был ужин, и Государь сидел за большим круглым столом под пальмами. Он был весел. Казалось, что тучи, сгущавшиеся на Дальнем Востоке, рассеялись, Россия шла на уступки. На спектакле все следили за японским посланником и военными агентами. Они, как всегда, шипели при разговоре, втягивая в себя воздух через зубы, были сдержанны и на нетактичные вопросы некоторых офицеров, «будет ли война между Россией и Японией», отвечали спокойно: «Это воля Микадо и вашего Государя. Наш долг повиноваться».
Саблин после спектакля был с женою на балу у графини Палтовой, которая очень веселилась эту зиму. Вернулись они под утро. Саблин только что начал вставать в одиннадцатом часу, когда горничная подала ему принесённую из полка книгу приказаний. Командир полка приглашал всех офицеров собраться в полковой артели по делам службы. Ничего необычного в этом не было. «Опять какие-нибудь выборы, — подумал Саблин, — или обсуждение собранских вопросов. Странным показался только час. Одиннадцать — часы занятий.
В собрании уже собрались в ожидании командира полка все офицеры. Командир полка запаздывал. О причинах вызова догадывались. В утренних газетах было известие о нападении японского флота на нашу эскадру без объявления войны и о том, что три наших крупных судна не то погибли, не то были выведены из строя. Были убитые и раненые. Телеграмма была короткая и не вполне понятная. Чувствовалось одно: прозевали. И было обидно, жутко и гадко.
В ожидании командира полка офицеры разбрелись по собранию. Мацнев в библиотеке достал большой атлас, и офицеры разглядывали в нём карту Японии, Кореи и Квантунского полуострова. Немногие знали, где Порт-Артур. Другие смотрели газеты и журналы. В столовой толстый Меньшиков на всякий случай жевал бифштекс с яйцом, Фетисов, пришедший из манежа, где он гонял смену, пил чай с сухарями. В бильярдной Гриценко в расстёгнутом вицмундире, из-под которого торчала шёлковая алая рубаха, катал кием шар, ставя себе самые разнообразные задачи. Румяный Ротбек, что-то жуя, следил за ним и давал советы.
— Павел Иванович, девятого положи от борта, — сказал Ротбек. Гриценко прицелился кием.
— Хорошо! — сказал он. — Кладу девятого одиннадцатым. Хочешь пирамидку?
— Не успеем, сейчас командир придёт. Уже четверть двенадцатого.
— Ну ладно. Кладу пятого в угол. Так. Идём, Пик, в библиотеку. Что там такое?
В библиотеке философствовал Мацнев.
— Войны не будет, — говорил он. — Ну сами посудите, кому она нужна, эта война. Нашумели япоши, погорячились и довольно.
— Ну как! Такое оскорбление Российской державе, — сказал Репнин. — Мы уже раз спустили им, когда Государь путешествовал ещё будучи Наследником и на него напал японец.
— Тогда это бешеная собака была. А теперь это война, — сказал Коренев.
— Война без объявления. Дикость какая-то! — заметил Самальский. — Так в цивилизованном мире не поступают. Только желтокожие дикари посмели сделать такой опрометчивый шаг.
— Ну и взлупят же их теперь как Сидорову козу, — сказал Фетисов, пришедший из столовой.
— Нет, а мне нравится, — сказал Ротбек. — Подумаешь, маленькая этакая Япония, а как заносчива. Взяла и напала. Ай, Моська, знать, она сильна!
— Покажите мне, господа, Японию, — говорил молодой, в этом году поступивший в полк из камер-пажей, Оксенширна, — я что-то смутно помню: Лиу-киу, Киу-сиу, Сикото, Киото, Токио.
— Трикото и Лимпопо, — смеясь, договорил Ротбек. — Это ты, брат, заврался. Это совсем из другой оперы.
— Какие нахалы, — сказал, манерно ломая голос, Самальский. — Я вчера говорил на спектакле с их военным агентом. Был совершенно спокоен.
Говорил, что война в руках у нашего Государя и что если он не захочет, то войны никогда не будет. Ведь знал же он, что война фактически уже началась!
— Откуда же он знал? — спросил Фетисов.
— Да если газеты знали, то знал и он.
— Я могу заверить одно, — сказал Саблин, — что Государь Император этого не знал. Его Величество был спокоен и весел.
— Государь умеет владеть собою. Он не выдал бы себя, даже если бы и знал.
— Значит, война. Война бесповоротная, — сказал Мацнев печально.
— Да, война. Я хотел бы, чтобы мы взлупили этих япошек, — задорно крикнул Оксенширна.
— Экзотическая экспедиция, — снисходительно сказал Репнин. — Это и войной не назовёшь. Так что-то вроде усмирения боксёрского восстания.
— Я себе там виллу построю на завоёванной земле. Подле Нагасаки. Говорят, там великолепно, — сказал Ротбек.
— Я думаю, что война будет серьёзная и тяжёлая, — сказал ротмистр Бобринский, год тому назад окончивший академию. — Как бы и гвардии не пришлось в поход собираться.
— Что такое, что такое? — нервно заговорил Стёпочка Воробьёв. — Никогда гвардия ни на какую войну не пойдёт. Её задачи совершенно другие и гораздо более важные. Тронуть гвардию из столицы — это безумие.
— Почему? — спросил Бобринский.
— Потому что, кроме врага внешнего, всегда есть враг внутренний. Петербург, в котором столько учебных заведений и рабочих, оставить нельзя.
— Ну, студиозусов-то этих самых казаки в лучшем виде нагайками разгонят, — сказал Фетисов.
— Не забывай рабочих. Их больше двухсот тысяч.
— Безоружных.
— Сегодня безоружные, а завтра какая-либо услужливая держава под предлогом присылки машинных частей и вооружить сумеет.
— На это есть полиция, — сказал Мацнев. — Но держать гвардию для того, чтобы разгонять рабочих и студентов.
— Тут вопрос не в рабочих, а в охране трона и династии, — серьёзно сказал Репнин. — Только гвардия в полной мере сознает все великое значение для России империи, только гвардия в полной мере свободна от вредных идей…
— Но в 1824 году… — вставил Мацнев.
— Это было недоразумение, вызванное отречением Великого князя Константина Павловича.
— А Елизавета, а Екатерина? Разве не Преображенцы и Измайловцы устраивали перевороты, а ещё раньше в дни Москвы стрельцы, — говорил Мацнев.
— Вот именно потому-то гвардейская кавалерия, искони веков верная Престолу, и не может быть выведена из Санкт-Петербурга, — сказал Репнин
— Речь идёт не о дворцовом перевороте, он немыслим теперь и не ужен, а о революционном восстании вооружённой толпы.
— А, в общем, это хорошо, что мы не пойдём на войну, — сказал Мацнев — Нехорошая штука это война. Кровь, раны, трупы. Не люблю я всяческой мертвечины. И ехать так далеко. Бог с ней. Пусть дерутся другие, кому есть охота. А мне — что-то не хочется.
В большом зале, увешанном портретами командиров полков, раздался звонкий, уверенный голос дежурного, поручика Конгрина, рапортовавшего командиру полка. Петровский, румяный от мороза и взволнованный, вошёл в библиотеку. Он поздоровался с офицерами, обменявшись рукопожатиями, и сказал:
— Я прошу вас, господа, извинить меня за то, что я опоздал. Я сейчас от Великого князя главнокомандующего… Господа! Случилось неслыханное, неожиданное, возмутительное событие. Японский флот вчерашнею ночью изменнически подкрался к нашим судам на порт-артурском рейде и подорвал несколько из них. Три больших броненосца надолго выведены из строя. Посланник не принёс извинения, да и никакого извинения быть не может. Государь Император объявил войну Японии.
Командир полка перевёл дух. Волнение охватило его и передалось офицерам.
— Я искренно сожалею, господа, что не имею возможности поздравить вас с походом. Гвардия остаётся. Мы надеемся справиться с врагом, не трогая нашей западной границы.
— А что? — спросил Репнин, и тревога послышалась в его голосе. — Разве и оттуда идёт угроза?
— Сколько я знаю, Государь уже получил заверения от императора Вильгельма в полном благожелательном для России нейтралитете Германии. Наш благородный друг и недавний гость остался верен своей рыцарской чести. Но гвардия нужна здесь. В дни войны столица и трон должны быть надёжно охранены.
— Ты не слыхал, кто будет главнокомандующим? — спросил князь Репнин.
— Пока Линевич. Но, кажется, будет назначен Куропаткин, который сам на это просится. Не исключена возможность, что наш Августейший Главнокомандующий отправится туда.
— Ваше превосходительство, — волнуясь и в упор глядя в глаза командиру, сказал, вставая и вытягиваясь, вдруг побледневший Фетисов, — а тем офицерам, которые захотели бы… добровольно пойти на войну, это будет позволено?
— Я не знаю… Отчего нет? Я спрошу у Великого князя. Господа, я не кончил. Его Величество желает сам лично передать о случившемся своей гвардии. В тяжёлые минуты испытаний, ниспосланных ему Господом Богом, Государь желает объединиться в общей молитве перед Престолом Всевышнего с офицерами своей гвардии. Мы должны сейчас переодеться в парадную форму и ехать во дворец.
Командир хотел идти. К нему подошёл штабс-ротмистр Фетисов и с ним четыре молодых корнета.
— Ваше превосходительство, — сказал Фетисов, — я, корнеты Оксенширна, Мальский, Туров и Попов, просим вас исходатайствовать для нас разрешение отправиться на войну добровольцами, хотя рядовыми.
— Хорошо, — недовольно сказал Петровский. — Князь, запиши их.
— Запишите и меня, — твёрдо сказал, выступая вперёд, Саблин.

 

Назад: LXIII
Дальше: X