Часть II
I
На правом берегу Мозеля, недалеко от границ вольной Франковии, на голой, безлесной равнине лежал город Тотонис, окруженный крепостной стеной.
В мирное время здесь был рынок, на котором аллеманские и франконские купцы обменивались товарами, но в последнем году военная непогода расторгла дружеские отношения и вымела из пограничных областей трусливых торговцев.
Франконские племена, разбросанные по обеим сторонам Рейна, вплоть до прибрежья Немецкого моря, настолько же воинственные и неспокойные, как маркоманы второго столетия, с завистью смотрели на цветущие области Империи и их благоденствие. Теснимые с севера саксами, они ринулись на римские провинции, чтобы оторвать от тела гиганта самые здоровые части. Они напали с такой стремительностью на владения аллеманов, заключивших союз с императором, что сам Арбогаст, главный вождь военной силы западных префектур, должен был загородить им дорогу своими легионами.
Уже около года продолжалась кровавая борьба. Разбитые в одном месте, франки собирались в другом; Арбогаст отбирал у них село за селом, город за городом. Он вел отчаянный бой за каждую пядь земли, подвигаясь с огромным трудом к северу. Правда, в течение нескольких месяцев он очистил Аллеманию и вытеснил неприятеля из границ Империи, но до сих пор еще не сломил их отваги. Застигнутые в походе зимой, франки отступали к Арденнским лесам с угрозой весной вернуться обратно.
Арбогаст воспользовался этим перерывом с умением опытного вождя. Старые лагеря, забытые со времен Юлиана Отступника, он привел в порядок, пополнил охотниками из германцев поредевшие легионы, напустил свору своих лазутчиков и шпионов на франконскую землю с приказанием наблюдать За движением неприятеля, а сам занял наиболее опасный пост, подверженный первому натиску варваров.
Франки обыкновенно шли правым берегом Мозеля и переходили римскую границу вблизи Тотониса.
В последних числах, января к этому городу с восточной стороны приближался многочисленный отряд.
Впереди на маленьких лошадях ехали двое мужчин, закутанных с головы до ног в разные звериные шкуры. На головах у них были турьи головы с рогами, грудь была обернута в медвежью шкуру, руки — в волчью, йоги — в рысью.
Вслед за ними тащилась римская дорожная карета, запряженная шестью испанскими лошадьми, обитая так тщательно коврами, что нельзя было видеть, кто в ней сидит. Далее тянулся длинный ряд телег и слуг, пеших и конных. Из телег выглядывали палатки, лопаты, кухонные принадлежности, сундуки; люди же шли, вооруженные щитами и копьями. В самом конце гнали стадо волов.
День был морозный. Снег, который покрыл пеленой всю равнину, скрипел под колесами телег. Дыхание людей и животных превращалось в иней, который оседал на бровях, бороде и гривах.
Когда отряд подошел к самым воротам города, один из ехавших впереди затрубил в охотничий рог. На этот Сигнал на башне показался солдат и, перегнувшись через барьер, прокричал:
— Город Тотонис закрыт для путешественников. Проезжайте дальше.
Но снизу ему отвечали:
— Ворота отворятся для друзей твоего господина. Славные Кай Юлий Страбон и Констанций Галерий, римские сенаторы, прибыли в гости к королю Арбогасту.
— Королю доложат имена твоих господ, — сказал солдат и сошел вниз с башни.
Через четверть часа отряд въезжал в город. Улицы, по которым он продвигался, узкие, выложенные базальтовыми плитами, кишели солдатами. Везде попадались вооруженные люди.
На большой четырехугольной площади стоял низкий дом, выстроенный в римском стиле. Золотые цезарские орлы блестели над его дверями; отряд легионеров стоял на страже вдоль портика с обнаженным оружием в руках.
Когда карета приблизилась к этому дому, раздалась команда. Солдаты стали во фронт и опустили книзу мечи.
Одновременно под колоннами портика показался высокий старик, одетый в красную тунику и длинные германские штаны, заправленные в военные сапоги. Белые волосы ниспадали на его плечи, белая борода покрывала высокую грудь. Из этой рамки старости глядело энергичное, свежее лицо, оживленное серыми, проницательными глазами, глубоко сидящими под широким лбом, перерезанным поперечной морщиной.
Старик, увидев многочисленный обоз, незаметно улыбнулся. Из кареты вышли Кай Юлий и Констанций Галерий, закутанные в медвежьи шкуры.
Юлий откинул с головы капюшон и проговорил охрипшим голосом:
— Симмах и Флавиан шлют тебе, благородный король, приветствие сената и римского народа. Да сохранят тебя боги как можно дольше для славы государства.
Говоря это, он трясся, как в лихорадке.
На устах старика опять промелькнула улыбка.
— Привет сената и римского народа для меня самая почетная награда за труды, понесенные на службе государству, — отвечал он. — Да ниспошлют боги Симмаху и Флавиану спокойную старость.
Он сошел со ступенек и поцеловал Юлия в обе щеки.
— Привет и тебе, — сказал он, — забудь под моей кровлей о неприятностях тяжелой дороги.
И, обернувшись к Констанцию Галерию, сказал:
— И для тебя, сенатор, пусть мое жилище будет домашним очагом. Посланники Симмаха и Флавия всегда друзья Арбогаста.
Он дал знак страже. Солдаты ударили щитами о щиты, мечами о мечи. Трубачи заиграли встречу.
В передней к сенаторам выбежали невольники и освободили их от верхнего платья.
— Приготовить для славных сенаторов теплую ванну, — распорядился Арбогаст. — И пусть повар поспешит с ужином.
Он взял Юлия под руку и ввел его в залу, где в бронзовых сосудах тлели угли, покрытые пеплом.
— Прежде всего отогрейте закостенелые члены, сказал он, когда остался один с гостями. — Мороз в этом году холодит и щиплет, как я давно уже не помню.
— Удивительно, как я еще не превратился в кусок льда, — отозвался Юлий, потирая оцепеневшие пальцы. — В горах Реции меня охватила такая сонливость, что я был убежден, что навсегда засну под снежной пеленой. Как вы можете дышать таким страшным воздухом? В легкие точно вонзаются иглы, голос замерзает В горле, ноги и руки деревенеют.
Он встал на колени около одной из жаровен, сдул пепел и стал поворачиваться к углям то спиной, то лицом. Время от времени дрожь пробегала по его телу.
— Мороз выходит из меня, как грех из кающегося галилеянина, — шутил он.
— Его выгонят из тебя теплая ванна и старое вино, — утешал Арбогаст. — Завтра ты с удовольствием будешь вспоминать об испытанных неудобствах, потому что только пережитые невзгоды оставляют по себе приятную память. Если ты не найдешь у меня мягких постелей и изысканных кушаний, то пусть война послужит мне извинением. Многочисленного обоза, как тебе должно быть известно, я никогда не беру с собой в поход — всякая ненужная рухлядь связывает движение солдата. Зато ты найдешь под моей кровлей расположенное к тебе сердце. Я всегда охотно выпивал с тобой кувшин доброго вина, хотя ты и плохо поддерживаешь компанию.
Юлий, поднявшись с колен, взял правую руку Арбогаста и отвечал;
— Твоему расположению ко мне я обязан своим почетным посольством. Флавиан и Симмах, зная глубокое уважение, которое я питаю к тебе, благородный король, собрали в мои руки сердечную скорбь римского народа.
— Я догадывался, что не для приятного путешествия вы подвергали себя свирепости мороза и опасности смерти, которая грозит в горах проезжающим из каждой расселины. Отдохните теперь, славные сенаторы. Я с участием выслушаю вас за ужином.
Когда Арбогаст удалился, Юлий обратился к Констанцию:
— Позволь говорить мне, ты же поддерживай компанию нашему хозяину за бутылкой, в этом ты искуснее меня. В прямой душе Арбогаста есть только одна струна, которая может звучать зловеще, когда к ней притронется умелая рука. Этот верный союзник ни за какие сокровища и почести на свете не расторгнет связей, соединяющих его с Феодосием, но кто затронет его самолюбие, тот заведет его куда захочет.
— Разве Арбогаст любит выпить? — спросил Констанций.
— Он пьет охотно и много, как всякий солдат, но все-таки я никогда его не видел без сознания… У этих варваров здоровье наших предков времен царей.
Спустя два часа сам Арбогаст ввел своих гостей в маленькую, низкую комнату, обстановку которой составляли стол, несколько кресел, обитых оленьей шкурой, и лампа из коринфской меди, свешивающаяся с потолка на золотых цепочках.
Эта более чем скромная обстановка столовой удивила Констанция, — в ней подкреплял свои силы человек, после Феодосия самый могущественный во всей Империи. Везде было известно, что ладьей западной половины государства управляет не Валентиниан, а Арбогаст. Король, быстрый взор которого заметил удивление, выразившееся на лице сенатора, добродушно улыбнулся и сказал:
— Напоминаю вам еще раз, что вы находитесь в лагере. Правда, в этом доме есть большие комнаты, но их заняли мои писцы и курьеры, которых мне нужно иметь под рукой; вы простите меня за скромную трапезу: война разогнала на несколько десятков миль всех поставщиков. Мы вот уже два месяца питаемся только тем, что сами убьем или поймаем на охоте.
Старый невольник вошел с серебряным тазом, а другой на золотом подносе подал хрустальный кувшин.
Арбогаст, умывая руки, говорил:
— Вам не потребуется при этих людях, — и он указал глазами на невольников — сдерживать свои мысли и язык. Они не дрогнут, если даже молния ударит в этот дом. Так как меня часто тревожат по делам государства даже в часы отдыха, то я вожу с собой повсюду двух глухих стариков, чтобы мои докладчики могли говорить со мной без опасения; а прежде чем вы раскроете ваши наболевшие сердца, подкрепитесь и согрейтесь фалернским, за выдержку которого я ручаюсь королевским словом.
Один из невольников поставил перед Арбогастом, который занял место за столом посреди сенаторов, голову кабана, хлеб, большую заплесневелую амфору и три кубка из александрийского стекла.
Когда хозяин и гости утолили первый голод, Юлий взял кубок, наполненный золотистой жидкостью, и сказал:
— Твоему духу-покровителю, великий король, я посвящаю этот благородный напиток.
Он быстро наклонил кубок и вылил половину вина под стол, предполагая, что Арбогаст не заметит этого движения.
— Мой дух-покровитель благодарит тебя за щедрое возлияние, — отвечал Арбогаст, подчеркивая слово «щедрое». — Не насилуй себя, хотя один кубок вина не повредил бы тебе после такой далекой дороги.
Он посмотрел сквозь кубок на огонь, приложил его к губам, посмаковал вино и выпил его до последней капли.
— Вы там, в Риме, забыли уже, что хорошо, — сказал он, подставляя невольнику пустой кубок. — Вы даже не умеете уважать свое фалернское, которое боги дали людям в минуту благоволения.
Но когда Констанций сделал то же самое, что и он, король посмотрел на него из-под густых бровей и дружески усмехнулся.
— Я беру назад свой упрек. Говорите мне теперь о священном городе, о его печалях и надеждах, потому что мое сердце любит вас, хотя вы и утратили многое из прежнего мужества. Покинутые императорами, осужденные новым временем на гибель, вы время от времени вспоминаете, что когда-то повелевали миром. Я люблю гордость: она ведет мужчину к славе, а женщину предохраняет от позора. За славу Рима я поднимаю второй кубок.
Он осушил кубок и пододвинул его невольнику, стоявшему за его спиной с амфорой.
Констанций снова вторил ему, а Юлий, смочив губы в вине, начал:
— Было бы излишним говорить тебе, настоящему императору западных префектур, о нашем положении. Ты знаешь одинаково хорошо, как и мы, что нас мучит и чего мы желаем. Было бы напрасно также просить тебя о деятельной помощи против могущественного Феодосия, ибо всему государству известно, что король Арбогаст умеет быть верным союзником. Окруженные со всех сторон недругами к нашему прошлому, поставленные между открытым бунтом или изменой нашим богам, мы протягиваем к тебе руки с просьбой о дружеском совете.
Арбогаст, который слушал внимательно, отпивая вино маленькими глотками, подумал некоторое время, прежде чем ответить.
— Я не понимаю, — сказал он, — что нашел Феодосий в этой вере обездоленных. Он был всегда хорошим солдатом, а как же может воин совмещать свое занятие с заповедями галилеян? Эти заповеди вырывают из рук меч мести и называют гордость мужа грехом. Только рабы из зависти к господам могли придумать такую слезливую веру. Мои убеждения и расположение на вашей стороне, но помочь я вам не могу. Ты сам сказал, что король Арбогаст умеет быть верным союзником. Я не нарушу слова, данного Феодосию, хотя и не одобряю его заблуждений.
— Я просил о совете, — прервал Юлий.
Арбогаст пожал плечами.
— С упрямством Феодосия ничего не поделаешь. Вы знаете, что его никто не может отвлечь от раз принятого намерения. Самое большее, что я могу, — это ходатайствовать за вас, просить об отсрочке исполнения, потому что об отмене последних эдиктов не может быть и речи. Феодосий никогда не отменит своих приказаний. Советы и людская помощь не отклонят от вас удара, приготовленного в Константинополе. Только боги, устранив старшего императора с вашего пути, могли бы вас спасти.
— Смерть Феодосия не сняла бы с нас ненависти ряда дней. Валентиниан не всегда будет послушным орудием твоей воли.
Арбогаст пренебрежительно улыбнулся.
— Пока я жив, с этой стороны вам не грозит никакой опасности, — ответил он. — Вы не были бы мужами, если бы боялись безусого юноши.
— Этот безусый юноша после каждого захода солнца становится старше на один день, а годы слагаются из ряда дней.
— Власть над западными провинциями я получил из рук Феодосия, и он только один может отменись мои распоряжения, чего не сделает, потому что хорошо знает, что в ту минуту, когда я откажусь от поста главного вождя, варвары разорвут на клочья Галлию, Испанию и Британию. Что стал бы делать Валентиниан без меня! Этот ребенок умеет только молиться и каяться в несодеянных грехах, потому что галилеяне придумывают себе какие-то грехи, которых и сами не знают.
— В жилах этого ребенка течет бешеная кровь его отца, известного насильника и убийцы. Винфрид Фабриций рассказывал в Риме, что Валентиниану уже надоела твоя опека.
Арбогаст посмотри с удивлением на Юлия.
— Кого ты назвал? — спросил он.
— Я говорю об одном из твоих подчиненных — о Винфриде Фабриции.
— Фабриция я назначил в октябре командовать легионами средней Испании.
— А в ноябре Валентиниан к нам прислал его как воеводу Италии.
— Этого быть не может! — с бешенством вскричал Арбогаст.
— Однако я говорю правду, — отвечал спокойно Юлий.
За столом повисло молчание.
Сенаторы с затаенным дыханием глядели на короля, который припал к кубку и жадно пил огненный напиток. Пил он долго, а когда подал невольнику кубок, то изменился до неузнаваемости.
Выражение его лица, до того времени мягкое, приязненное, сделалось суровым, поперечная складка на лбу стала еще глубже, нижняя губа гордо выдалась вперед.
Он бросил на Юлия взгляд, такой же холодный, как блеск кинжала, и сказал:
— Вели ты хочешь ложью снискать мою помощь вашему делу, то возвращайся сейчас же туда, откуда пришел, пока я не забыл обязанности хозяина. Я ненавижу лукавство.
Но эта угроза не испугала Юлия.
— Только глупец рискнул бы расставлять сети лжи могуществе иному королю, которому служат легионы верных слуг, — ответил тот. — Если ты подозреваешь меня, в обмане, то пошли в Рим курьерами ты убедишься, что Фабриций с ноября числится не только воеводой Италии, но и уполномоченным императора и облечен неограниченной властью.
— Какого императора? — вскричал Арбогаст.
— Нашего божественного и вечного государя Валентиниана, — отвечал Юлий с язвительной улыбкой.
— Только моя воля имеет власть в западных префектурах…
Валентиниан смотрит на это иначе.
И снова наступила тишина. Сенаторы обменивались взглядами, король дрожащей рукой поглаживал бороду, глядя куда-то в пространство.
Если Юлий говорил правду, то ему было нанесено смертельное оскорбление. Только он один, главный вождь, был высшим судьей и распорядителем вооруженной силы западной части государства. Никто не имел права распоряжаться его солдатами. На это никогда не покушался даже сам Феодосий, доверяя его долголетней опытности и испытанной верности. До сих пор он не проиграл ни одной битвы и ни разу не посягал на императорскую корону, хотя войско ему неоднократно ее предлагало. Он служил Римскому государству для славы и ради дружбы к Феодосию.
А теперь, когда его многотрудная жизнь уже приближалась к концу, явился какой-то молокосос, воспитанный попами, безусый мальчишка, который никогда не видел бранного поля, и неумелой рукой разрывал нити его планов.
Оскорбленное самолюбие царя и вождя охватывало душу Арбогаста пожирающим пламенем.
А в этот зловещий огонь слова Юлия падали, как капли масла.
— Насколько я могу заключить из того, что слышал во дворце, — говорил сенатор медленно, процеживая слово за словом, — Валентиниан намеревается совершенно отстранить тебя от власти. Пользуясь твоим долгим отсутствием, он сам взял кормило правления в свои неумелые руки. Засыпанный снегами Аллемании, отрезанный от всего света, ты не знаешь, что делается в Виенне. Валентиниан, по-видимому, стягивает к своей столице все легионы Галлии, чтобы силой сломить твой справедливый гнев в случае, если ты не захочешь подчиниться его приказаниям. После окончания войны тебе грозит неожиданность, которую не заслужил твой военный гений. Слава полководцев всегда возбуждала зависть императоров.
Дрожащая рука Арбогаста все сильнее теребила бороду.
— Легионы Галлии должны быть уже вблизи зимней стоянки-,— сказал он. — Я послал за ними Арбитра. Сегодня или завтра они прибудут.
— Если эти легионы нужны тебе для победы над неприятелем, то отступи, пока есть время, к южным границам Аллемании, ибо, думается мне, ты напрасно ждешь помощи от Виенны.
— Но ведь это было бы государственной изменой! — вскричал Арбогаст.
Сенатор пожал плечами.
— Надменность императоров уже не первый раз жертвует благополучием государства, — отвечал Юлий.
Арбогаст выбежал в коридор и хлопнул в ладоши. Сенаторы слышали, как он громко отдавал кому-то распоряжение:
— Пусть патриций Евгений немедленно явится ко мне!
Вернувшись, он сам налил себе в порожний кубок вина, выпил его и начал ходить вокруг стола отяжелевшим шагом. Иногда он вздрагивал и бросал отрывистые слова:
— Неблагодарные псы… подлые гады… негодяи…
В комнату неслышными шагами вошел черноволосый человек лет сорока, худощавый, низкого роста, весь блистающий золотом и драгоценными камнями. На шее красовалась цепь с портретом Феодосия, на пальцах рук множество перстней, на ногах роскошные сандалии, вышитые жемчугом. Его белую шелковую тунику, застегнутую у подбородка большим рубином и отороченную широкой каймой сенаторского звания, охватывал пурпурный пояс.
— Слушаю твои приказания, король, — сказал он, остановившись пред Арбогастом.
Арбогаст повернулся к Юлию и сказал:
— Повтори Евгению то, что ты мне рассказал.
— Я говорил королю, — отвечал Юлий, — что Валентиниан назначил Фабриция воеводой Италии и что сам он берет кормило правления в свои неумелые руки.
Евгений с изумлением посмотрел на сенатора.
— Что же ты скажешь на это, начальник моей канцелярии и разведчиков, — прошипел Арбогаст сквозь стиснутые зубы, — ты, моя правая рука, моя голова?
— Из Виенны нам ничего не доносили об этом, — в смущении пролепетал Евгений. — Даже во вчерашнем донесении префекта претории нет никакого упоминания о новом назначении Фабриция.
— Потому что меня окружают одни дураки и лентяи! — закричал Арбогаст. — Потому что, чего я сам не разузнаю и не разведаю, того и никто не узнает. Разве затем я украсил тебя золотыми цепями, осыпал драгоценными каменьями, поставил на высшей ступени чиновничьей лестницы, чтобы ты бессмысленными глазами читал лживые донесения префекта? Разве ты не знаешь, что этот подлый куртизан, эта галилейская лисица, пишет пером, которое макает в яд предательства? Зачем я содержу целый легион шпионов?
На смуглом лице Евгения, обрамленном коротко подстриженной черной бородой, выступил бледный румянец.
— Не моя вина, что… — оправдывался он.
— Молчать! — прервал его Арбогаст, поднимая руку. — Не усиливай моего гнева, глупец! Прочь с моих глаз, лентяй, и немедленно пошли самых способных разведчиков в Виенну. Чтобы я через месяц в подробностях знал положение дела. Да пусть твои ищейки спешат, если не хотят испробовать купания под льдами Тотонского озера.
Чиновник в испуге попятился к дверям, но все-таки не ушел из комнаты.
— Ты еще здесь? — вскрикнул Арбогаст, хватаясь за кубок.
— Арбитр вернулся минуту тому назад, король, — прошептал Евгений побледневшими губами, — и ждет твоих приказаний.
Арбогаст поставил кубок на стол и сказал более спокойным голосом:
— Арбитр? Пусть войдет…
Евгений исчез за занавеской, и в комнату спустя несколько минут вошел молодой военный трибун в серебряном вооружении, с позолоченным шлемом на голове. Высокого роста, широкоплечий, с лицом, загорелым от ветра и мороза, он казался воплощением здоровья и телесной силы. Светлые волосы и рыжая борода подчеркивали его германское происхождение.
Он выпрямился у дверей и ждал вопросов вождя.
Арбогаст вглядывался в него с таким напряжением, точно хотел проникнуть взорам в тайники его мыслей. Он, видимо, боялся неприятных новостей и старался отдалить их… Он искал на лице своего посла опровержения известий, привезенных Юлием.
Но когда неподвижное лицо Арбитра не сказало ему ничего, он спросил глухим голосом, в котором дрожало скрытое опасение:
— Я не сомневаюсь, что галльские легионы идут за тобой следом.
— Галльские легионы до сих пор не тронулись с зимних стоянок, — отвечал трибун.
Арбогаст поник головой и молчал с минуту. Его грудь быстро поднималась, пальцы рук то сжимались, то расжимались, точно сжимали что-то.
Вдруг он вздрогнул, выпрямился и сказал:
— Не тронулись? Ведь я же приказал тебе сказать графу Галлии, что без помощи его легионов мы не удержим франков и погибнем все до последнего в этих снегах и льдах, к радости франков, подстерегающих гибель государства.
Голос его клокотал в горле, как кипящая вода.
— Сказал ли ты это в Виенне, Арбитр?
— Я сделал то, что ты приказал, король.
— Сделал? А граф, несмотря на это, не выслал легионов?
— Он отвечал, что принес присягу императору.
— Императору?..
Голос Арбогаста делался все тише. Только на его лбу выступили толстые синие жилы и в глазах засветился зловещий огонь.
— И ты, Арбитр, любимейший мой трибун, ты, вскормленное мною дитя, не воткнул этому негодяю меч в горло? Ты не отправился на зимнюю стоянку и не привел сам мое верное войско? Изменник!
Он схватил кубок и швырнул его в трибуна. Стекло разбилось о латы, а вино залило побледневшее лицо Арбитра.
Из его горла вырвался хриплый крик смертельно раненного хищного зверя, правая рука схватилась за рукоять меча. Но прежде, нежели он успел вынуть оружие, Арбогаст так сильно ударил его кулаком в грудь, что он зашатался и склонился, как подрезанный колос.
— Собака! — гремел король, вырывая у него из-за пояса меч. — Ты осмелился поднять на своего вождя святотатственную руку?
Юлий и Констанций, которые до сего времени безучастно смотрели на эту сцену, вскочили с кресел.
— Ты запятнаешь свою совесть невинной кровью! — крикнул Юлий.
Арбогаст опустил поднятый уже меч и посмотрел на сенаторов бессознательным взглядом.
— Этот мужественный трибун не виноват, — сказал Юлий. — Не он заслужил твой справедливый гнев.
— Не виноват… не он… — шептал Арбогаст, как человек, пробуждающийся от сна. Он глядел то на сенаторов, то на Арбитра, который стоял у стены, недвижимый, как столб. Бледность смерти покрывала лицо молодого воина, непримиримая ненависть светилась в его глазах.
Арбогаст тяжело вздохнул.
— Благодарю тебя, Юлий, — проговорил он усталым голосом, — ты вовремя удержал руку старика, который запятнал бы свои седины невинной кровью. Этим благородным поступком ты еще более скрепил узы, которые связывают нас.
И, обратившись к Арбитру, он сам прицепил меч к его поясу и сказал:
— Прости старому вождю гнев его.
После короткого раздумья он прибавил:
— Евгений говорил мне, что ты не решаешься просить меня о воеводстве Галлии. Завтра я подпишу тебе это назначение.
Арбитр не благодарил за повышение, взгляд его оставался таким же сумрачным. Он смахнул с плаща осколки стекла и удалился, окинув Арбогаста взором, полным ненависти. Он не простил старому вождю.
Король, оставшись с сенаторами, сказал Юлию:
— Я извещу Флавиана и Симмаха, что ты превосходно исполнил свое поручение. Лучшего ходатая за свое дело они не могли прислать ко мне. Я буду стараться отвратить от вас гнев Феодосия и сделаю все, что в моих силах, чтобы смягчить суровость прошлогодних эдиктов. Но я могу служить вам только как посредник. Если Феодосий не захочет склониться на мои просьбы, то справляйтесь сами, как знаете. Неразумность Валентиниана не заставит меня порвать союз с Феодосием. А теперь отдохните, вы заслужили себе сон под надежным кровом.
Он жестом отдал невольникам какое-то-приказание и удалился неверными шагами.
— Мы не потеряли сегодняшнего дня, — сказал Констанций.
— Этого Арбитра нам послали духи — покровители Рима, — ответил Юлий. — Его неудавшееся посольство подвинуло наше дело дальше, чем бы это могли сделать самые красноречивые слова. Остальное довершит надменность Валентиниана, которую нужно раздуть во всепожирающий огонь. Для этого мы тотчас же отправимся в Виенну, чтобы Феодосий или Амвросий не опередили нас. Арбогасту мы можем оставить его оскорбленную гордость. Она днем и ночью будет точить его сердце, сверлить его мозг, пока не уничтожит и не порвет все связи, соединяющие его с христианским правительством. Я хорошо знаю его. То, что он называет своим правом, он не позволит отнять у себя, хотя бы ему пришлось, погибнуть под развалинами здания, выстроенного им самим.
Оскорбленная гордость уже начала грызть сердце Арбогаста и сверлить его мозг. Покинув своих гостей, он приказал подать свой золотой шлем, меч, длинный соболий плащ и вышел из дому.
Он делал это ежедневно. Стража, расставленная на стенах, знала, что старый король до тех пор не ляжет спать, пока сам не удостоверится в их бдительности. Когда Арбогаст показался перед домом, стража встретила его приветствием.
— Честь тебе, отец войска! — раздалось в ночной тишине.
Отец войска обыкновенно останавливался, дарил ласковым словом более усердных солдат, осматривал оружие, спрашивал о здоровье. Сегодня же он молча прошел мимо своей охранной стражи и подвигался вперед не обычным своим быстрым и твердым шагом, а согнувшись, точно сразу постарел на много лет.
Он был королем франконского племени, которое на основании договора, заключенного еще с Юлианом Отступником, поселилось в Южной Галлии и верно служило Римскому государству.
Вот уже тридцать лет он во главе своего народа участвовал во всех битвах, где решались судьбы государства. Много раз он спасал императоров от поражения, поверг к ногам Феодосия самого грозного из всех бунтовщиков, Максима, а опасных соседей, неспокойных франков, держал вдали от границ Империи. Без его гения и храбрости Галлия давно сделалась бы добычей франков. Он был щитом и главой западных префектур.
И вдруг за все это…
Арбогаст шел, низко опустив голову, по пустым улицам. По временам грудь его вздымалась от глубокого вздоха.
Вблизи одних ворот крепостной стены горел костер. Вокруг него на медвежьих шкурах сидели дикие, бородатые люди и согревали себя пивом.
На куче хвороста лежала старая женщина, закутанная в лохмотья. Повернувшись увядшим, сморщенным лицом к огню, она шевелила беззубым ртом, точно что-то жевала.
— Расскажи-ка нам, мать, про старину, а мы угостим тебя пивом, — сказал один солдат.
Женщина пожала плечами.
— Я уж вам все рассказала, — проворчала она, — даже в горле пересохло.
Один из ближайших к ней солдат быстро подал ей выдолбленный буйволовый рог, наполненный ячменным соком.
— Промочи, мать, горло и утешь наши сердца старой бывальщиной. Ты видела столько земель и слышала столько занятных рассказов.
Женщина, не отрывая глаз от огня, покачала головой.
— Я видела много земель и слышала много чудес, — заговорила она вполголоса, точно говорила сама с собой, — да, да… В Риме и Константинополе за мной ухаживали вельможи, осыпанные драгоценными камнями, говорили мне сладкие речи, называли своей возлюбленной… Но годы погасили блеск моих глаз, иссушили тело, осыпали сединой волосы, и теперь я стираю ваши грубые туники, штопаю плащи, и все потому, что я верила этим змеям.
Она приставила рог ко рту, глотнула пива и через несколько минут продолжала беззвучным, старческим голосом:
— Вы хотите старой бывальщины? Слушайте, что случилось с королем Хильдериком… Это было давно... очень давно… даже самые старые люди не помнят когда... — Король Хильдерик, любимый вождь вольных франков, был молод, как весна, прекрасен, как поляна, купающаяся в блеске месяца, отважен так, что только один бог войны равнялся ему... Когда он махал мечом и трубил в серебряный рог, то ему повиновались леса на двести миль вокруг. Из тысячи сел тянулись вооруженные воины и шли за своим королем, как идут лани за оленем. Послушные, преданные ему, они шли туда, куда он их вел, — на восток и запад, на север и юг, а где раздавался их военный клич, там могущественные цари падали к стопам юного Хильдерика. По обеим сторонам Рейна не было владыки счастливее Хильдерика.
Она устала и снова подкрепилась пивом.
Солдаты, занятые рассказом старухи, не заметили, как Арбогаст подошел к костру.
Он прислонился к стене и начал прислушиваться.
— Слухи о победах счастливого Хильдерика, — продолжала старуха далее, — дошли до ушей римского императора. Вот он выслал к нашему королю своих сановников с дарами и поклоном и приказал передать ему следующие слова: «Мне жаль, что ты тратишь свою молодость и отвагу в лесах Франконии. Все твои доблести не ослепят тебя такой славой, какую предназначили тебе боги. Если хочешь, чтобы блеск твоего имени озарил весь мир, то приходи ко мне со своим племенем, и я поставлю тебя над многими народами, которыми ты будешь править и предводительствовать».
Старуха язвительно засмеялась.
— Хе… хэ… хэ… Злые духи стояли около Хильдерика в то время, когда послы императора говорили это, злые духи отуманили его прямое сердце настолько, что он поверил римлянам. Император нуждался только в могущественном слуге, а королю Хильдерику казалось, что предатель ищет его дружбы. Как некогда… давно уже, так давно, что только старая песня сохранила память об этом позоре… Много, много веков тому назад… когда наши предки рождались с ярмом на шее и цепями на ногах и росли только для того, чтобы своей позорной смертью тешить римскую чернь, так теперь и вы гибнете на полях битв для славы этого проклятого народа, который не в силах сам держать меч и щит в своих руках. Глупцы! Когда-нибудь вы наконец поймете, что не император — владыка государства, а вы…
Солдаты быстро вскочили и выпрямились… К костру приближался Арбогаст.
Старуха, увидев короля, подняла руки над головой, точно защищаясь. Она подстрекала римских солдат против императора, орлам которого они присягали… Она совершила преступление, за которое в военное время сажали на кол.
Съежившись в клубок, обезумевшая от страха, она ждала приговора и только тихо стонала.
Но произошло что-то необыкновенное… Арбогаст посмотрел на старуху и солдат каким-то загадочным взглядом и двинулся вперед, не сказав ни слова.
Он шел вдоль стены с глазами, опущенными книзу, не слыша переклички стражи, которая при виде короля обменивалась ночным паролем. Время от времени он останавливался, смотрел на звездное небо, что-то шептал и опять шел дальше.
В его сердце шла страшная борьба оскорбленного самолюбия с сознанием долга. Свободный франк, потомок непримиримых врагов Римского государства боролся в нем с приверженцем Феодосия.
Он вернулся домой и спросил глашатая, дремавшего в сенях на лавке.
— Славный Евгений удалился уже на отдых?
— Славный Евгений еще занимается, божественный государь, — отвечал невольник, став на колени.
Арбогаст вошел в большую залу, заставленную тремя рядами столов. За одним из них сидел Евгений, нагнувшись над кипой пергаментов, которые он просматривал.
Увидев короля, он быстро поднялся с кресла.
— Завтра ты отправишь двух послов, — сказал ему Арбогаст. — Пресвитер Аполлоний поедет в Константинополь к императору Феодосию, чтобы отвратить его гневную руку от Рима. Трое самых красноречивых советников сенаторского звания пусть поедут к королю Фравитте с дарами от меня и ласковым словом. Я на некоторое время хочу заключить перемирие с франками, потому что вижу, что мне необходимо покинуть, берега Мозеля для Виенны. Посольство к франкам будет сопровождать Арбитр со своим легионом.
— Все будет сделано по твоему приказу, король, — отвечал Евгений, наклонив голову.
II
Винфрид Фабриций лежал в своей приемной зале на мягкой софе и внимательно вглядывался в худое, преждевременно увядшее лицо человека низкого роста, который стоял перед ним, небрежно завернувшись в грязную тогу.
— Мне говорили, что ты ревностный слуга истинного Бога, — начал Фабриций, не поднимаясь с софы.
— Все мои помыслы и каждый час дня я посвятил Творцу неба и земли и Его распятому Сыну, нашему Господу Иисусу Христу, — отвечал дьякон Прокопий.
— Человеку, столь сведущему в нашей религии, — сказал Фабриций, — не нужно напоминать, что Добрый Пастырь более радуется обращению одной заблудившейся овцы, чем девяноста девяти праведникам. Взялся ли бы ты за обращение грешницы, омраченной языческими предрассудками?
— Я не одну уже поклонницу римского суеверия облек в одежду оглашенной.
— Но ту, которую я хочу доверить твоему попечению, ты не убедишь словом кротости и любви. Ты должен знать также пути и средства, действующие на разум.
— Прежде чем стать дьяконом, я был ритором.
На желтом лице дьякона светились бесстрастные глаза человека, который не отступит ни перед каким препятствием.
— Если ты исполнишь это трудное дело, — продолжал Фабриций, довольный своим исследованием, — я замолвлю о тебе слово божественному Валентиниану и постараюсь добыть для тебя епископство в Галлии. Но я требую от тебя не одного только красноречия. Пока ты не обратишь в христианскую, веру ту язычницу, до тех пор ты не будешь расспрашивать меня ни о чем и будешь подчиняться моим приказаниям с покорностью невольника.
Когда воевода напомнил об епископстве, глаза Прокопия на мгновение вспыхнули радостным огнем.
— Я буду смотреть только в душу этой язычницы, — отвечал он, — и вслушиваться только в ее грешные помыслы, чтобы найти дорогу к ее разуму. Я буду глух и слеп ко всему, что происходит вокруг меня. Распоряжайся мной, как своим невольником.
Воевода дал знак Теодориху, который оберегал двери от любопытства слуг, и оказал:
— Пусть дворецкий даст ему две теплые туники, меховое одеяло и воинский плащ…
Потом он обратился к Прокопию и сказал повелительным, голосом:
— Ты сегодня же оставишь Рим и направишься по Аврелийской дороге, но не скажешь никому, куда уезжаешь. В Луне ты остановишься в почтовой гостинице и дождешься вот этого моего слугу и поверенного (он указал рукой на Теодориха), а потом отправишься туда, куда он прикажет. Воля этого старика — моя воля. В Луне ты не будешь завязывать никаких знакомств. Когда прибудешь на место, не щади красноречия и молитв для обращения язычницы, чтобы я тебя мог как можно скорее наградить епископством. Мир с тобой, дьякон.
— Я буду молить Предвечного Бога, чтобы Он вложил в мой голос огонь, а в слова силу истины. Мир с тобой, воевода.
Когда Прокопий ушел, Фабриций поднялся с софы, заглянул сам в сени и боковые коридоры и, убедившись, что его никто не может слышать, почти вплотную подошел к Теодориху.
— Все ли готово? — спросил он шепотом.
— Как ты приказал, господин, — отвечал Теодорих таким же тихим голосом.
— А эти негодяи?
— Их пятеро, и ни один из них не задумается убить родного отца.
— Ты уверен в том?
— Они дрожат от нетерпения, чтобы доказать мне, что не боятся никаких богов.
— А наши невольницы?
— Женскую прислугу я еще вчера выслал ночью в Луну. Их сопровождает Германрих.
— А носилки, постели, ковры?
— Германрих забрал с собой всю домашнюю обстановку.
— Значит, завтра тотчас же после восхода солнца?
— Завтра с рассветом святейшая Фауста Авзония едет в Тибур. Ее особу охраняют только один ликтор и два невольника. Римляне верят, что горы, реки и придорожные камни оберегают весталок от опасностей.
Воевода и Теодорих переговаривались тихими, короткими словами, точно боясь чего-то, и постоянно оглядывались на дверь.
Завтра он порвет цепи, приковывающие весталку к прошлому Рима, а остальное докончит его любовь. Он не отдаст Фаусты никому, никому… Одна только смерть вырвет ее из его объятий… Но если негодяи, которые должны похитить ее, выдадут тайну?..
Воевода задумался. Его брови нахмурились, лицо приняло грозное выражение. Он снова наклонил голову к Теодориху и сказал:
— Преданность злодеев бывает изменчива, как преданность хищных зверей. Прирученный волк сегодня кусает ту руку, которую он лизал. Пока Фауста Авзония не омоет своего прекрасного тела в источнике высшей жизни, даже ветер не должен знать, где она скрывается.
Он вперил проницательный взор в лицо Теодориха и прошептал, отделяя слово от слова:
— Ты понял меня, старик? Ты можешь идти, — сказал воевода.
Теодорих, несмотря на ясное приказание, не уходил.
— Неужели в последнюю минуту тебя охватил неразумный страх?
— Чего мне бояться? Смерти? Солдат и слуга хорошо оканчивает свою жизнь, когда умирает за своего вождя и господина.
— Но почему твое лицо покрыто облаком печали?
— Не страх за эти несколько лет, которые мне осталось провести на земле, нагнал это облако.
— Ты опасаешься за меня?
— Какой-то внутренний голос говорит мне, что это похищение не одарит вас счастьем.
— Твой внутренний голос лжет! — воскликнул воевода.
— Внутренний голос лжет всегда, когда его предостережения становятся на дороге человеческих страстей.
Теодорих протянул руки к воеводе и заговорил задушевным голосом:
— Не гневайтесь, господин, мои старые глаза не хотели бы видеть вашего отчаяния. Она служительница богов, чистая дева, и вожделения мужчины не должны пятнать ее. Неужели вашей молодости во что бы то ни стало нужны ласки весталки? Сколько прекрасных женщин сотворил Добрый Пастырь для увеселения сердца воинов!
— Ты вовремя покидаешь это омерзительное гнездо языческих суеверий, потому что если бы ты остался дольше в Риме, то снова погряз бы в болоте идолопоклоннических предрассудков. Делай, что тебе приказывают, а не обсуждай приказания господина.
— Я всегда пользовался вашим доверием.
— Поэтому только я и слушаю тебя так терпеливо. Пусть тебя не пугает жреческий сан этой римлянки. Тот не священник, кто служит суеверию. Похищая Фаусту Авзонию, ты испросишь для своей грешной души милосердие Доброго Пастыря, ибо будешь действовать для славы Его. Обращенная весталка, родственница префекта Флавия, придаст много блеска нашей святой вере.
Теодорих грустно улыбнулся.
— Я сделаю все, что прикажете, — сказал он, — только помните, что я предостерегал вас.
Воевода повернулся к дверям, ведущим в его кабинет, но вдруг остановился и стал прислушиваться.
С улицы сквозь стены дома проникал какой-то шум; похожий на осеннюю бурю. Он то стихал, то усиливайся Замолкал и поднимался с протяжным свистом.
— Что это такое? — спросил воевода, посмотрев на Теодориха. — Неужели погода так переменилась?
Старый аллеман указал на потолок, в котором находился квадрат окна. Ясное солнце безоблачного дня падало в залу косым столбом света, разливавшимся по полу.
А со двора все доносился шум бури, то стихающий, то усиливающийся.
— Узнай, что там такое? — сказал воевода.
Прежде чем Теодорих успел исполнить приказание Фабриция, в передней раздались тяжелые шаги, и в залу вбежал аллеманский сотник.
— Бунт, бунт! — крикнул он, увидев Фабриция. — Весь город… Римляне… — Он был так испуган, что позабыл даже отдать воеводе честь и только жестом показывал на улицу.
— Римляне., огромная толпа… целое море… — говорил он, захлебываясь.
— Что случилось? — спокойно спросил Фабриций.
— Бунт, бунт!.. — бормотал сотник.
— Какой бунт? — крикнул на него Фабриций. — Вино, что ли, отбило у тебя соображение? Говори со мной, как трезвый человек.
Грозный голос воеводы возвратил сотнику сознание. Он выпрямился, коснулся правой рукой эфеса меча и ответил монотонным голосом подначального:
— Посольство, отправленное сенатом в Константинополь, сегодня утром вернулось в Рим. Славные сенаторы привезли отрицательный ответ. Император Феодосий не отменил последнего эдикта. Народ, узнав о результатах посольства, разлился по улицам и стал угрожать христианским храмам…
В глазах Фабриция блеснула радость.
— Не отменил? — спросил он. — Ты говоришь, что языческая чернь бунтует?
— Если бы не Флавиан и Симмах, народ бросился бы на Латеранскую базилику.
— Безумцы! — воскликнул Фабриций. — Немедленно вооружить мою аллеманскую стражу! Палатинский отряд послать на Марсово поле!
Он вынул из-за туники восковую таблицу и начертал на ней палочкой несколько слов…
— В лагерь за Номентанскими воротами! Во весь дух! — Он бросил табличку сотнику и выбежал из залы.
Через четверть часа он уже сидел на коне в полном вооружении. Он было поднял меч, чтобы дать аллеманской страже знак к выступлению, как перед воротами дома остановилась золотая колесница.
Он поморщился и осадил назад нетерпеливого коня.
В колеснице был Симмах.
Противники с минуту молча смотрели друг на друга, потом Симмах первый заговорил взволнованным голосом:
— Римский сенат моими устами приветствует воеводу Италии.
Фабриций отвечал каким-то неразборчивым ворчанием.
К этому приветствию он присоединяет просьбу, о снисхождении к справедливому негодованию последователей народных богов — продолжал Симмах. — Ты заслужишь благодарность государства, если удержишь стремительность своих солдат. Одна капля нашей крови, пролитая без нужды, произвела бы восстание, результат которого предвидеть никто не может.
Фабриций хотел ответить, что не боится черни, но, вспомнив наставления Валенса, сказал:
— Я буду охранять только церкви и жизнь христиан. Если твои единоверцы не поднимут руки на храмы Божии и не нарушат спокойствия города, я не обращу внимания на их безрассудную ярость.
Губы Симмаха дрогнули, лоб покрылся морщинами.
— Сенат поблагодарил бы тебя письмом, подписанным всеми сенаторами, если бы ты не раздражал отчаяние римского народа видом войска. Спокойствие восстановим мы сами. Сенаторы и весталки уже успокаивают возбужденные умы.
— Когда город взволнован безумием черни, то мое место на улицах, — резко ответил Фабриций. — Наместник императора не смеет прятаться под безопасный кров, когда области, вверенной его попечению, грозит буря.
— В таком случае я поеду впереди тебя, чтобы отстранить с дороги ненависть моих единоверцев.
— Поступай, как тебе повелевает твой рассудок, — ответил Фабриций и скомандовал:
— На Марсово поле!
Мечи стукнули, оружие зазвенело, кони встряхнули головами, и охранная стража воеводы Италии двинулась К главному рынку. Во главе ее ехал Симмах, который сам управлял колесницей.
Не опасение за голову Фабриция заставило римского патриота сделаться щитом для христианина. Если бы дело шло только о ненавистном ему галилеянине, то Симмах без раздумья бросил бы его на растерзание разъяренной толпы, но оскорбление, нанесенное императорскому наместнику, повело бы за собой уличную свалку, которая пока была еще нежелательна ни одному из староримских вождей.
Действительно сенаторы, посланные в Константинополь, привезли ответ, столь решительный и грозный, что Флавиан и Симмах потеряли надежду на мирную отмену распоряжений Феодосия, но прежде чем решиться на вооруженное сопротивление, нужно было ждать результатов посольства Кая Юлия. В Риме до сего времени не было известно ни о пребывании брата Порции в Тотонисе, ни о посредничестве Арбогаста.
Симмах, прикрывая собой Фабриция, спасал своих единоверцев от гибели, потому что преждевременное восстание могло бы уничтожить все приготовления римских язычников.
То, что он поступил с полной прозорливостью человека, который хорошо знает впечатлительность толпы, это обнаружилось в ту минуту, когда стража воеводы начала спускаться с Палатина.
Улицы, битком набитые народом, кишели, как громадные, необозримые муравейники. Над живым морем тел, разогретых лучами уже теплого февральского солнца, поднимался легкий пар от дыхания и испарений.
На улице стоял неумолкающий шум. Он то низко шел над толпой, то вдруг поднимался и со стоном северного вихря крутился над кровлями домов. Фабриций взором вождя окинул враждебное ему скопище и скомандовал:
— Сомкнись!
Голова одной лошади придвинулась к голове другой, солдаты дочти касались плечами друг друга. Стража образовала сплошную цепь, сверкающую золотом и серебром. Вместе с тем раздался громкий возглас Симмаха:
— Расступитесь, квириты!
Стоявшие впереди, увидев известного всем сенатора, начали подаваться назад. Имя Симмаха переходило из уст в уста. В густой массе тел мало-помалу образовался узкий коридор, достаточный для проезда его колесницы.
— Расступитесь, квириты! — просил Симмах. — уложите вашу скорбь к стопам Юпитера. Он отомстит за причиненную вам несправедливость, ибо его гром и молния еще обладают всемогущей силой.
В это время кто-то крикнул!
— Воевода!
Вокруг Симмаха и Фабриция на несколько секунд водворилась такая тишину, как будто внезапная смерть схватила толпу за горло. Тысячи глаз обратились на аллеманскую стражу и в остолбенении глядели на нее.
«Этот дерзкий варвар осмелился своим присутствием издеваться над душевной скорбью римского народа?»— говорили эти изумленные взгляды.
И снова над громадным муравейником поднялся шум, сначала глухой, как ропот далекого моря. Из этого шума выделялись все более и более быстрые и многочисленные восклицания:
— Галилеянин!
— Враг наших богов!
— Варвар!
Эти восклицания, грозные, негодующие, сплетались вместе, пока не слились в один свистящий, страшный крик мщения:
— Убить его!
Из живого моря поднимались обнаженные руки. И в каждой из них сверкал отточенный нож.
Фабриций понял, что его стража, состоящая только из ста человек, не одолеет бешенства вооруженной толпы. Если бы его аллеманы перебили тысячу язычников, их сотрет и уничтожит другая тысяча.
Он мог бы отступить… Время еще было, но гордость солдата удерживала его.
Он наклонился к конской гриве, съежился, как хищная птица, и глядел на разъяренную толпу как воин, привыкший к борьбе со смертью. Первая рука, которая поднимется на него, больше не поднимется никогда. Он сам бросился бы в этот омут, если бы не помнил предостережений Валенса. Он будет только защищаться. Лицо его не побледнело, ресницы не дрогнули, глаза не потеряли своего блеска. Только губы его сжались плотнее, и правая рука судорожнее сжала рукоять меча.
Но и Симмах также понял, что от его присутствия духа зависят судьбы Рима. Гибель охранной стражи воеводы Италии навлекла бы на древнюю столицу легионы Валентиниана, а эту минуту язычники старались отдалить до тех пор, пока не будут кончены все их приготовления.
Он дернул коней, откинулся в глубь колесницы и распростер руки, заслоняя собой Фабриция.
— Тогда убейте и меня! — воскликнул он.
Толпа сразу примолкла. Народ видел перед собой только своего возлюбленного сенатора, защищающего воеводу, и заколебался. Руки, вооруженные ножами, опускались одна за другой, шум утихал.
— Убейте и меня! — повторил Симмах, срывая с себя тогу, — Убейте вместе со мной Флавиана, Юлия и всех, которые думают за вас, чтобы мы не видели вашего безрассудства. Сколько раз вам говорили, что могущественнейшей защитой служит терпение. А вы поступаете, как женщина, которая сначала чувствует, а потом рассуждает; вы, как неразумный ребенок, который понимает только то, что его окружает. Мы беспрестанно говорим вам: ждите! А вы безрассудной своей поспешностью уничтожаете дело наших рук. Вместо помощи вы постоянно доставляете нам новые заботы. Тогда умертвите и меня, и Флавиана, и Юлия, и всех сенаторов вашей крови и сами защищайте себя от могущества императоров.
Он распахнул тунику.
— Разите! — восклицал он.
Как масло успокаивает вспененные валы, так его слова усмиряли ярость толпы.
Римский народ знал, что знаменитый сенатор все свои помыслы посвятил делу приходящего в упадок язычества. Если он, Симмах, заклятый враг галилеян, прикрывает собой Фабриция, то несомненно это он делает по совету остальных сенаторов и видит в этом цель, которую может открыть публично.
Там, куда доходил голос Симмаха, буря утихла совершенно и сменилась тихим шепотом. Те, кто поспокойнее, объясняли соседям значение слов сенатора.
Только из отдаленных рядов долетали громовые раскаты грозных криков.
— Убить его, убить! — ревела толпа.
Но по мере того, как тихий шепот распространялся и охватывал все больший круг людей, постепенно слабели и крики мести:
— Защити нас перед могуществом императоров, отец отечества! — крикнул какой-то старик.
— Защити нас, защити! — просили ближайшие.
— Скажи, что нам делать?
Симмах поднял руку над успокоившимся народом и заговорил:
— Пока божественные лики Феодосия и Валентиниана украшают штандарты римского войска и смотрят на вас с храмов и общественных зданий, до тех пор вы должны уважать представителей их власти. Пусть никто не скажет, что римский народ насилием и предательством навлек на себя гнев римских императоров.
Он окинул толпу взглядом, который был красноречивее его двусмысленных слов, и спросил:
— Вы поняли меня, вириты?
В толпе снова пронесся тихий шепот, старшие объясняли что-то младшим, мужчины — женщинам.
Народ понял, что решительная минута еще не наступила.
— Распоряжайся нами, Симмах, защитник наших богов, — грянуло со всех сторон.
— Пусть ваши руки ничего не знают о пламени, которое пожирает ваши сердца, — говорил Симмах, усиливая голос.
Он во второй раз окинул толпу многозначащим взглядом и тронулся вперед.
Колесница медленно, шаг за шагом, с трудом продвигалась среди сплоченной массы народа. Толпа теснилась и освобождала дорогу знаменитому сенатору. Вокруг царила такая тишина, что было слышно дыхание людей, стоящих впереди. Римляне отворачивали головы иди опускали глаза, чтобы не смотреть на христианские знаки, сверкавшие на шлемах солдат.
Над этой печальной тишиной раздавался только глухой шум колес экипажа, сливающийся с мерным стуком оружия и звоном лат аллеманов. Время от времени слышался голос Симмаха:
— Расступитесь, кривиты, расступитесь…
Голос сенатора слабел с каждой минутой, Казалось, что он не требует, не просит, а только изливает свою жадобу.
Симмах ехал с высоко поднятой головой, но лицо его было так бледно, как будто долгая и тяжелая болезнь высосала из него всю кровь. Его седые волосы в беспорядке свесились на лоб, ресницы и губы нервно вздрагивали. Было видно, что гордый римлянин напрягает все силы, чтобы не пасть под бременем гражданских обязанностей. Ни он и ни один из вождей староримской партии даже в минуты отчаяния не допускали, чтобы обстоятельства когда-нибудь могли принудить их защищать разрушителей римских традиций от гнева римского народа.
И вот случилось то, чего никто даже не представлял себе. Один из самых пылких язычников своей собственной грудью в Риме, столице Юпитера, защищает свирепого врага, народных богов.
Народ чувствовал весь ужас этого положения и затаил дыхание, как ягненок под лапой волка.
От окликов Симмаха, от печальной тишины и тяжелого дыхания толпы веяло таким глубоким горем, что оно бросило свою тень даже и на душу Фабриция.
Ведь он прежде всего был храбрым солдатом, а солдат никогда не издевается над беззащитными.
Фабриций, видя перед собой толпу людей, угнетенных сердечной болью, забыл о своем отвращении к язычникам. Если б римляне бросились на него, он купался бы в их крови, грыз бы их зубами, но, покорные, они пробуждали в нем только чувство жалости.
Сложив руки на шее лошади, он поник головой, не смея глядеть по сторонам. В эту минуту он стыдился своей ненависти к язычникам.
Стража воеводы Италии не встречала ни одного благожелательного взгляда. Аллеманы продвигались вперед среди глухого молчания, как будто они были преступниками, которых римская чернь провожает на место казни.
На Марсовом поле воеводу ждал уже гарнизон столицы, Симмах увидел его и остановил колесницу.
— Теперь я тебе не нужен, — сказал он Фабрицию.
Когда он удалился, воевода встал во фронт отряда и громко сказал:
— Здорово, товарищи.
Ему отвечал глухой шум. Мечи не стукнули в щиты.
Ряды легионеров стояли неподвижно. Из-под шлемов на воеводу смотрели враждебные глаза, только в нескольких местах раздались отдельные голоса:
— Привет тебе, воевода!
Фабриций закусил губы. Он знал, что не овладел еще сердцами солдат, что его и легионы Италии разделяет религиозная ненависть, которая росла с каждым днем.
Он обратился к младшим офицерам и отдал приказ:
— Первая, вторая и третья когорты пусть восстановят порядок на улицах… Мечей не обнажать, народ не раздражать… В случае надобности пустить в ход щиты и кулаки… Когорты четвертая, пятая и шестая пусть окружат в середине города христианские храмы и не допускают до них бунтовщиков. Конница, за мной!..
Не сказав обычного приветствия, он двинулся к Целийскому холму, чтобы оградить Латеранскую базилику от ненависти язычников.
Симмах в это время возвращался назад той же самой дорогой.
Улицы уже начали пустеть. Только кое-где на площадях, перед храмами, еще стояли кучки людей и разговаривали вполголоса.
Там, где проезжал Симмах, он видел нахмуренные лица и печальные взоры. Никто не приветствовал его восклицаниями и рукоплесканиями; отцы не указывали на него сыновьям, матери — дочерям.
Истинное горе молчаливо.
Солнце уже заходило, когда Симмах повернул на Капитолий и остановил свою колесницу перед храмом Главных римских богов. Вечерние тени уже окутали Нижнюю часть громадного квадратного здания. Только золоченый фронтон еще сверкал в лучах гаснувшего дневного светила.
Симмах бросил вожжи какому-то нищему и по широким мраморным ступеням вошел в обитель Юпитера, Юноны и Минервы.
Внутри храм, поддерживаемый огромными колоннами, был так высок и обширен, что взгляд человека терялся в нем, как в бесконечности. Множество больших ламп, прикрепленных к колоннам, производили впечатление мелких звезд, затянутых мглой.
Симмах шел по середине храма к алтарю Юпитера, который горел в глубине, как солнце.
Он шел тихо и осторожно, потому что всюду его нота натыкалась на распростертых людей. Белые платья женщин и белые тоги мужчин, обрамленные широкой пурпурной полосой сенаторского звания, преклонялись во прахе. Весь римский патрициат принес свою скорбь к стопам отца народных богов. Время от времени поднималась чья-нибудь рука, и раздавался голос, дрожащий от слез:
— О Юпитер, Юпитер!..
Тогда белые платья и белые тоги колебались, как спокойные воды озера под дуновением легкого ветра, и тихие рыдания пролетали над преклоненными головами.
Потом снова наступила тишина.
Симмах, приблизившись к алтарю Юпитера, прислонился к колонне, сложил руки и взором, полным скорби, смотрел на изваяние покровителя Рима.
Старый Юпитер покоился на троне из слоновой кости. На его золотых волосах сверкал золотой венец; пурпурный плащ, затканный пальмами римского триумфатора, покрывал его плечи. В одной руке он держал изображение победы, в другой — гром и молнию.
Сотни ламп бросали дрожащий свет на золотые и серебряные приношения, на щиты, украшенные драгоценными камнями, на мечи и оружие, на мурринские вазы и драгоценные нарукавники идолопоклонников, которые многие века украшали обитель Юпитера, царящего в Капитолии вместе с Юноной и Минервой.
Для Симмаха и многих последних язычников этот сверкающий Юпитер был только олицетворением римских традиций, видимой цепью, соединяющей настоящее с прошлым. Преклоняя перед ним колени, они возносили свои молитвы к духам — покровителям родины.
Но не Юпитеру теперь молился Симмах:
— О, ты, правитель мира, которому угодно было иметь столько имен, сколько есть людских наречий, — смилуйся над Римом! Если мы не угадали твоего истинного имени, то не карай за неведение нас, слабых смертных, ибо ты не открыл нам, как ты хочешь, чтобы тебя величали. Если ты сила, разлитая во Вселенной, если ты соединяешься со всеми стихиями, приводя их в движение без посторонней помощи, если ты могущество, отрешенное от мира и носящееся над делом рук своих, — прости моей отчизне минуты забвения.
И он устремил пристальный взгляд на сверкающий облик Зевса; окруженного ореолом переливающихся лучей, как будто ждал ответа.
До него доносился немолчный, тихий шум вздохов и рыданий. Симмаху казалось, что белая волна тог и платьев, окутанная мраком вечера, удаляется, бледнеет, уходит в землю, меркнет. Его глаза, ослепленные блеском алтаря Юпитера, видели какую-то серую мглу, из которой временами выделялись неясные очертания человеческих фигур.
И внезапная боль так сильно охватила его душу, что он зашатался и упал на колени. Эти бесформенные контуры человеческих фигур произвели на него впечатление теней, исчезающих в пространстве.
Охватив голову руками, он без движения лежал на полу. Сердце римлянина было переполнено слезами, и он напрягал всю свою волю, чтобы сдержать их. Рыдания давили его грудь, теснились в горле. Он боролся с собой, чтобы не разразиться жалобами, как женщина.
— Неужели ты навсегда отвратила свой лик от детей Рима, неведомый владыка мира. Неужели ты не отменишь своего решения? — спрашивал Симмах. — Отчего?.. Отчего?..
Он обхватал грудь руками и с трудом перевел дыхание.
— Если тебя оскорбляет наше неведение, скажи, как называть тебя? Тебе служат горы и моря, солнце и звезды, ветры и молнии. Откройся нам в грохоте своих громов, бурь и ураганов. Смилуйся над Римом, над своим избранным народом! — молил он с отчаянием.
А до его слуха по-прежнему доносился несмолкаемый тихий шум вздохов и сдерживаемых рыданий, вливающийся в его душу безнадежной жалобой.
Симмах припал к пыльному полу своими седыми волосами. Он дал простор своему горю, и из его груди вырвалось отрывистое, сухое рыдание. Когда он лежал, подавленный, более жалкий, чем самый несчастный раб, к нему приблизилась белая фигура. Никомах Флавиан наклонился над своим другом, дотронулся до его плеча и проговорил тихим голосом:
— Встань и будь мужем! Пришли известия от Юлия.
Симмах вскочил на ноги.
— От Юлия? — прошептал он.
И блеск радости осветил его скорбное лицо.
— Юлий был у Арбогаста? Виделся с ним, говорил? О, если бы Арбогаст…
— Юлий был у Арбогаста в Тотонисе, откуда направился, в Виенну, чтобы далее вести начатое дело, — отвечал Флавиан. — С дороги он умоляет нас быть терпеливыми и шлет слова надежды. Пишет, что душу Арбогаста уже терзает огонь оскорбленной гордости, А из этого огня для нас возникнет свобода.
— О, если бы Арбогаст… — повторил Симмах, сжимая руку Флавиана.
— Если бы Юлию удалось перетянуть Арбогаста на нашу сторону, — говорил Флавиан, — то угрозы Феодосия обратились бы против него самого. В союзе о Арбогастом мы без особых усилий одолеем восточные префектуры.
— А без Арбогаста?
— Без Арбогаста нам остается обратиться только к помощи наших богов.
— Боги Рима уже давно покинули нас, — отвечал Симмах со скорбной улыбкой.
— Нам остается только победа или почетная смерть. Иного исхода нет после ответа Феодосия.
— Теперь настала твоя очередь, Вирий.
— Что было в моих силах, я сделал. Легионы Италии — на нашей стороне, префект Африки обещал прислать из Египта столько хлеба, сколько нам потребуется; денег и оружия у нас достаточно; сторонники прежнего порядка, разбросанные по целому государству, ждут из столицы сигнала.
Флавиан поднял полу тоги и тихо опустил ее на землю.
— Подождем еще дальнейших известий от Юлия, а если они будут неблагоприятны, то вверим судьбу Рима в руки бога войны. Пусть Марс выбирает между нами и Феодосием.
— Пусть выбирает, — повторил Симмах.
III
На дворе еще не совсем рассвело, когда на следующий день ворота атриума Весты отворились, и на улицу вышла Фауста Авзония, одетая в обычное, платье жрицы. Только вместо шелкового красного плаща на ней была надета длинная епанча из толстой белой шерсти.
Она посмотрела на небо. Легкие облака, как туман, тихо тянулись над городом. С востока дул холодный, пронизывающий до костей ветер.
Перед воротами весталку ждала колесница, запряженная четверкой белых лошадей.
В ту минуту, когда Фауста садилась в экипаж, с левой стороны показались три голубя и, покружившись над атриумом Весты, исчезли за стенами храма Юпитера.
— В Тибур! — приказала она.
Она сама отвязала пурпурные вожжи и тронулась в путь. Перед ней ехал ликтор, а сзади два невольника. Все трое были верхом.
Город уже просыпался. Торговцы и ремесленники отпирали железные ставни. Везде, где проезжал экипаж весталки, суматоха начинающегося дня прекращалась. Торговцы, ремесленники и дети прижимали руки к груди и с уважением наклоняли головы. Женщины становились на колени. Городская стража отдавала честь, как префекту.
Ликтор без всякой надобности выкрикивал монотонным голосом:
— Дорогу святейшей деве Весты!
Фауста Авзония отвечала ласковой улыбкой и благосклонным взглядом царицы, привыкшей к почестям.
Вдруг она вздрогнула. На перекрестке четырех улиц стоял человек, закутанный в галльский плащ. Из-под его капюшона выбивались светлые волосы, а на смуглом лице светились блестящие черные глаза.
И он также преклонил голову.
Вожжи задрожали в руках Фаусты, горячий румянец залил ее лицо и шею.
Экипаж исчез уже за поворотом улицы, а этот человек все еще стоял на одном месте, преследуя весталку жадным взором. И, только когда стук колес затих, он отбросил назад капюшон и смешался с толпой.
То был Фабриций.
Целую ночь он не сомкнул глаз. Беспокойство подняло его с постели и выгнало из дома. Стража, расставленная на Палатине, удивлялась бдительности своего начальника. Он несколько раз обращался к ним, спрашивал пароль, бранил без всякого повода, казалось, совсем не слышал ответов и бежал далее.
Он осторожно приближался к атриуму Весты, обходил кругом обитель весталок, прислушивался, забывая о собственной безопасности. С первым лучом пробуждающегося дня он вышел на дорогу, которая вела в Тибур и ждал.
После вчерашних происшествий он не был уверен в выезде Фаусты. Может быть, верховный жрец задержит ее в городе, может быть, она сама не захочет покинуть храм в такую грозную минуту…
Если бы она изменила свое намерение, план похищения, придуманный с таким трудом, пропал бы даром. Люди, нанятые Теодорихом, могли бы отказаться, или какое-нибудь иное непредвиденное препятствие могло освободить весталку от расставленных сетей.
Эти опасения лишили Фабриция сна, и, только увидав Фаусту, он вздохнул свободнее, но мучительное беспокойство не покинуло его окончательно.
Отъезд весталки был только началом задуманного дела. В ранние часы в Рим тянутся массы поселян. Теодорих может не найти места, удобного для нападения, а тогда…
При одной мысли о неудаче Фабриций содрогался всем телом и проклинал свое положение, которое связывало свободу его действий. Его юношеская страсть к Фаусте была такой силы, что, если бы ему приказали сейчас же выбирать между любовью весталки и наместничеством Италии, он, не колеблясь, потянулся бы за первым.
Чувствуя, что стены дома будут душить его, как тюремная крыша, он выехал за город, в лагерь, приказал войску выстроиться и в течение нескольких часов мучил солдат упражнениями.
Тем временем Фауста приближалась к Тибуртинским воротам, всюду сопровождаемая приветствиями римлян.
У самых ворот она услыхала за собой топот быстро бегущих лошадей и обернулась… Какая-то женщина мчалась, опустив вожжи. Голубой плащ, точно крылья, развевался над ее головой.
Поравнявшись с весталкой, она остановилась, бросила вожжи одному из невольников и вскочила в экипаж Фаусты.
— Не езди сегодня в Тибур, не езди… — говорила она задыхающимся голосом.
— Это ты, Порция? — отозвалась Фауста, узнав сестру Юлия — Не мягка, должна быть, твоя постель, если ты покидаешь ее в такое раннее время.
— Не езди сегодня в Тибур, святейшая! — умоляла Порция, целуя руку весталки.
Фауста погладила рукой раскрасневшееся лицо девушки.
— Почему, дитя? — спросила она ласково. — От холода пасмурного дня меня охраняет одежда.
— От могущества злых демонов, которые завидуют твоей добродетели, тебя не защитит самое толстое сукно, — продолжала Порция.
И, наклонившись к уху Фаусты, она прошептала:
— Я видела тебя во сне на большом лугу… Ты собирала цветы, чтобы украсить ими алтарь непорочной Весты. Вдруг на тебя налетел огромный ястреб, схватил в когти, унес в небесную лазурь и исчез в воздухе… Сверху на землю падали цветы и лоскутья твоей жреческой одежды… И цветы и лоскутья были смяты, загрязнены. Не езди сегодня в Тибур, святейшая.
Лицо Фаусты омрачилось. Суеверная римлянка вспомнила о трех голубях, которые появились с левой стороны, и начала колебаться. Ее останавливала также и встреча с Фабрицием.
Но если она вернется в атриум Весты, что она скажет верховному жрецу, чем объяснит свое непослушание? В Тибур она ехала по его повелению. Опасение какого-нибудь неожиданного поступка со стороны воеводы не может оправдать ее, никто не должен знать о его грешных чувствах к ней. Любовь христианина была позором для весталки.
Фауста не могла вернуться назад.
— Вчерашние уличные сборища, по-видимому, настолько настращали твое молодое сердце, — сказала она, — что злоба галилеян пугает тебя даже во сне. Не бойся за меня. Наши боги еще царят в Риме и заботятся о безопасности своих служительниц.
Она поцеловала Порцию в голову.
— Завтра я буду ждать тебя в атриуме, чтобы поблагодарить за твое беспокойство.
— Возьми меня с собой, святейшая, — просила Порция.
— Ты хочешь защищать меня от этого огромного ястреба? — улыбнулась Фауста. — Если он настолько силен, как тебе представилось, то он и тебя похитит вместе со мной, а Констанций Галерий мне никогда не простит этого. Не удерживай меня, дитя. Гелиос уже высылал вперед себя розовоперстную денницу, а дорога в Тибур гористая.
Она приказала ликтору перенести Порцию в ее экипаж и выехала за ворота.
Стража опустила перед ней мечи, а сотник приветствовал ее восклицаниями, как и своего начальника.
Дорога в Тибур шла по берегу узкой реки, извиваясь и поворачивая вместе с ней. Вначале приходилось ехать вдоль домов огородников, которые снабжали столицу овощами, но на третьей миле постройки становились все реже. Только одни виллы, летние жилища римских купцов, сверкали белизной своего мрамора из-за куп кипарисов и каштанов.
И телеги, которые прежде тянулись непрерывными рядами, попадались теперь реже. Белый пояс весталки и ленты, развеваемые ветром, издали сдерживали их движение. Путешественники, спешившие в Рим, склонив голову, ожидали, пока экипаж весталки не минует их. Наиболее усердные выходили из экипажей и падали на колени.
Фауста всех приветствовала обычной милостивой и благосклонной улыбкой важной госпожи, с малых лет привыкшей к почестям.
На четвертой миле она поравнялась с телегой, которая тащилась шагом, хотя в ней сидели только трое мужчин.
На окрик ликтора посторонилась с дороги и эта телега, но сидевшие в ней не поклонились весталке. Один из них, который правил, повернул голову в сторону, двое остальных окинули быстрым, пристальным взглядом невольников Фаусты, как бы измеряли их силу.
Когда колесница уже опередила их, то правивший телегой ударил лошадей и поехал в нескольких шагах от весталки.
День становился все светлее. Сквозь тучи, покрывающие восток, просвечивала полоса медного цвета, отблеск которой широко разливался вокруг. Ветер стих, деревья перестали шевелиться — и во всей природе воцарилась тишина.
Среди этой тишины из-за медной полосы показался край огненного шара. Сначала он выкатывался медленно, потом все быстрее и быстрее, пока над сумраком холмов, показавшихся на горизонте, не повис огромный, красный щит, и сразу исчезли последние тени ночи.
Фауста простерла руки к солнцу.
— Привет тебе, Гелиос, бог света! — заговорила она вполголоса. — Осуши своим теплом слезы моего народа. Пусть твое пламенное око сегодня глядит только на улыбки счастливых. Привет тебе, Гелиос!
Красный щит бледнел, желтел — медная полоса пропадала, расплывалась, тучки становились все легче, все (прозрачнее, Ветер проснулся снова, деревья заколыхались.
Фауста плотнее закуталась в плащ и стегнула лошадей.
На сердце у нее таилось какое-то тревожное чувство, которого она не могла осилить. Ей казалось, что кто-то хватает ее сзади за платье, стараясь стащить с колесницы. Несколько раз она оглядывалась назад, и всегда ее взгляд падал на людей, которые ехали за ней следом. Они смотрели на нее с таким напряженным вниманием, с таким нахальством, что она тотчас отворачивала голову, оскорбленная их бесстыдством.
«Что это за люди могли быть?» — спрашивала мысленно она себя. Ни один из почитателей народных богов не осмелился бы приблизиться к весталке на несколько шагов. Может быть, это галилеяне?.. Но и христиане, живущие в Италии, уважали хранительниц священного огня за их чистоту, за отречение от бренного земного счастья.
Воображение рисовало перед глазами Фаусты огромного ястреба Порции. Он висел над ее головой, протягивал к ней когти… Светлые перья покрывали его голову, черные, изумительно блестящие глаза горели над кривым носом…
Фауста так сильно дернула вожжи, что лошади попятились назад.
У ястреба Порции были глаза Фабриция…
Кто эти люди? Ведь Фабриций в ту памятную ночь расстался с ней, угрожая встретиться в другом месте. Это значило, что он не потерял надежды сблизиться с ней, не взирая ни на что.
«Неужели этот галилеянин осмелится поднять руку на весталку оберегаемую всем народом?» — спрашивала Фауста.
А тревожное предчувствие, охватывающее ее с каждым разом все сильнее, отвечало:
«Кто осмелился нарушить неприкосновенность храма Весты, тот не остановится и перед насилием».
И вдруг… лицо Фаусты покрыл румянец, она улыбнулась. Весталка была женщиной, а женщине всегда льстит любовь, более сильная, чем опасение позора и смерти. Если бы она не сложила к ногам Весты мечтания своей молодости, то, может быть, не оттолкнула бы чувства, страстность которого была достойна ее взаимности.
Как раз в это время ей навстречу шла какая-то крестьянка. Увидав весталку, она преклонила на дороге колени.
Почесть, воздаваемая ее сану, напомнила Фаусте обязанности ее положения. Она тряхнула головой, точно хотела освободиться от грешных мыслей, но сердце женщины и дальше пряло золотую нить девических грез.
Фауста очнулась только тогда, когда раздался голос ликтора:
— С дороги! Место святейшей деве Весты.
Впереди по дороге ехала большая дорожная карета с опущенными шторами. Фауста хотела ее объехать, но карета помешала объезду. В то же время телега, едущая сзади, так близко придвинулась к ее колеснице, что лошади незнакомых людей почти касались ее невольников.
Напрасно кричал ликтор, ругались невольники и Фауста погоняла своих лошадей. Едущие спереди и сзади не обращали внимания на брань и крики. Когда Фауста пускала лошадей, пускали и они, когда она натягивала вожжи — и незнакомцы двигались вперед не спеша.
Упорное молчание и необычайная дерзость непрошенных попутчиков снова напомнили Фаусте ястреба Порции и угрозы Фабриция.
Она оглянулась вокруг. Окрестности были пусты и безлюдны. По дороге уже не встречались белые виллы. Только вдали, в горах, сквозь голубую мглу едва виднелись бедные деревушки.
Фаусту охватил страх. Несчастье, которое может случиться с ней, повергнет Рим в смятение.
Она напрягла зрение. Может быть, встретится какой-нибудь верный поклонник народных богов и освободит ее от такой необычной опеки.
Но по дороге, насколько хватало зрения, не было никого видно. Добраться бы только до северных деревушек, и она спасена. Она обратится к властям…
В голове Фаусты бродили беспорядочные мысли. Она все яснее чувствовала, что ей угрожает опасность. Это подсказывали ей быстрое биение сердца и неприятный холод, пробегавший по ее телу.
— Пусть эти люди посторонятся с моей дороги. Прикажи им именем префекта претории! — обратилась она к ликтору.
Но и имя Флавиана также не подействовало на неотвязчивых попутчиков. Карета двигалась в молчании, как будто в ней никого не было.
Окрестности становились все пустыннее, глуше. Направо и налево тянулись безлесные луга. Холодные и сумрачные горы, уходящие в облака, становились все ближе.
В сердце Фаусты боязнь уступила место гневу. Эти наглецы стесняли ее свободу, пренебрегали ее приказаниями.
Она нагнулась и отпустила вожжи.
Произошло что-то странное. Карета, колесница и телега, вытянувшись в одну линию, мчались и как бы состязались в цирке перед лицом римского народа:, лошади фыркали, люди молчали, из-под копыт летели искры, тучи пыли поднимались кверху.
Фауста, бледная, с глубокой складкой на лбу и раздувающимися ноздрями, старалась во что бы то ни стало обогнать карету, но незнакомый путешественник мчался так же быстро, как и она.
Вдруг в том месте, где дорога разветвлялась на две стороны, карета остановилась так неожиданно, что лошади Фаусты наскочили на нее. Одна из них упала на землю, остальные бросились в сторону, вожжи перепутались.
Прежде чем Фауста успела опомниться, за ее плечами раздались громкие голоса. Она оглянулась… Один из ее невольников плавал в крови, другой оборонялся от двух нападающих.
Она выхватила из-за туники стилет, но в эту же самую минуту кто-то вскочил в ее колесницу, набросил ей на голову покрывало, и двое сильных рук подняли ее в воздух.
Несколько минут спустя карета и телега мчались по боковой дороге к северу. Густые клубы пыли вскоре закрыли удалявшихся.
Ни нападавшие, ни защищавшие не заметили, что испуганные глаза какого-то старика видели насилие, которому подверглась весталка.
За кустом сидел нищий, который чинил свою одежду. Когда карета исчезла в отдалении, он вышел из-за прикрытия положил трупы ликтора и невольников на колесницу, отрезал постромки убитой лошади и направился к Риму.
* * *
В то время как это происходило на дороге в Тибур, воевода в Риме, в лагере за городом, испытывал выносливость своих солдат. Пройдя с ними обычные упражнения, он приказал им воспроизвести штурм крепости. Сам он шел пешим во главе атакующих и бросался на воображаемых врагов с таким бешенством, будто они были действительными врагами. Он взбирался по лестнице на стены, брал осадные машины, бранил отсталых или неловких, кричал, командовал.
Трибуны и сотники в изумлении переглядывались друг с другом. Еще никогда воевода не обнаруживал такого рвения.
Подчиненные не знали, что мысли их начальника в беспокойстве и тревоге устремлялись постоянно на Тибуртинскую дорогу.
— Теперь они должны быть на второй миле, теперь на третьей, на четвертой, на пятой… Как бы только им не помешал какой-нибудь случай… Почему я сам не могу участвовать в похищении… Не следовало доверять негодяям такого важного дела… Теодорих уже стареет…
Неуверенность, опасение, надежды сменялись в сердце воеводы и увлекали его с места на место. Но в этот хаос внутренней борьбы иногда проникал и голос рассудка.
— А если по дороге встретится кто-нибудь, знающий Теодориха, или если эти нанятые негодяи отступят в последнюю минуту…
Неудавшееся нападение принудит императорского уполномоченного к позорному бегству из Рима, заставит бросить пост, на котором он должен был Служить своей вере и христианскому правительству.
Был уже полдень, когда воевода разрешил солдатам вернуться в казармы. Он хотел дальше продолжить учение, но рядовые начали роптать. Они падали от голода и усталости.
Фабриций возвращался в город один, без свиты. Взгляды подчиненных раздражали его.
Когда он проезжал ворота, ему показалось, что стража смотрит на него иначе, чем обыкновенно.
В городе его поразила тишина, царящая на улицах. Люди собрались в кучки и шептались о чем-то.
На ступенях храмов, перед статуями обоготворенных императоров лежали женщины с распущенными волосами. Лавки и магазины быстро запирались, мелкие торговцы складывали свои палатки.
Фабриций чувствовал, что этот переполох находится в связи с Фаустой Авзонией, и все большая тревога перепутывала его мысли.
— Может быть, она защищалась,, может быть, ее ранили… убили… может быть, она вырвалась из рук похитителей и вернулась в Рим?
Он подозвал городского сторожа.
— Я вижу, что город одевается в траур, — спросил он подбежавшего к нему сторожа. — Разве умер кто-нибудь из знатных?
— Боги наслали на Рим страшное несчастье, знаменитый господин! — ответил старик.
— Несчастье?
Фабриций силился сохранить спокойствие.
— Несчастье, говоришь ты? — повторил он беззвучным голосом. — Разве ангел смерти коснулся своими крылами кого-нибудь из сенаторов?
Он затаил дыхание и ждал, хотя нетерпение терзало его нервы, как ветер листья осины.
— Какие-то злодеи на Тибуртинской дороге напали на святейшую Фаусту Авзонию и увезли ее на север.
Сторож поднял руки к небу и воскликнул от души:
— Будь они прокляты! Пусть после смерти земля выбросит их из своих недр, чтобы они не знали покоя в царстве теней! Пусть отец богов осудит их на муки Тантала за оскорбление, горе и позор Рима!
На глазах язычника блеснули слезы.
Фабриций перевел дыхание.
— Кто же принес эту печальную весть в город? — спросил он.
— Свидетелем безбожного насилия был какой-то старик.
— Может быть, он узнал похитителей? — быстро перебил Фабриций сторожа.
— У злодеев на головах были капюшоны, а на лицах черные маски; Пусть их поразят громы Юпитера!
Фабриций пришпорил лошадь и поскакал к Палатину, Везде по дороге виднелись запертые магазины, мастерские и погруженные в печаль люди. Мужчины, одетые в черные тоги, спешили в храмы. Женщины из, народа вопили на улицах, рвали на себе волосы, посыпали пылью одежду.
Воевода, глядя на это искреннее отчаяние, понимал, как тяжело он оскорбил чувства язычников.
Напрасно он убеждал себя, что оскорбление, нанесенное идолопоклонникам, не есть оскорбление, что, обращая весталку в христианство, он оказывает услугу своей вере. Проклятия сторожа звенели в его ушах, проникали в его мозг, в его сердце, пробуждая в нем совесть солдата.
Он похитил Фаусту, как потаенный убийца, вступил в союз с простыми разбойниками. Не в открытой битве он вырвал из пасти судьбы свое счастье.
Когда он въезжал на Палатин, навстречу ему выехал отряд конницы. Это Флавиан послал их в погоню.
Румянец стыда залил лицо Фабриция.
Теперь он был лжецом, он, который укорял Флавиана в предательстве. И лжецом, во сто раз более достойным презрения, ибо если префект претории старался усыпить его бдительность, то делал это из любви к родине, а его преступление породила обыденная человеческая страсть.
Опустив глаза, Фабриций отдал прислуге лошадь. Ему казалось, что все удивленными взглядами следят за его движениями.
Он не вошел в дом. Начальник его канцелярии предстал бы немедленно перед ним с новостью, которая потрясла весь город. Усердный чиновник будет ему говорить о Фаусте Авзонии, будет строить предположения, мучить его догадками. А может быть, он спросит его о Теодорихе и аллеманах, посланных вчера ночью без его ведома.
Фабриций не чувствовал себя достаточно спокойным, чтобы удерживать любопытство своего чиновника в должных границах. Он хотел прийти в себя, восстановить нарушенное равновесие.
Быстро пройдя переднюю, он по боковым коридорам направился в сад, в котором невольники-германцы обрезали сухие ветки деревьев и подметали дорожки.
Он подошел к стене, оперся на нее и стал прислушиваться.
Снизу на него веяла неприятная, глухая тишина кладбища. В городе замерла всякая жизнь. Люди забыли о труде, о нуждах дня, о своих делах, угнетенных тяжестью всенародного несчастья.
И Фабриций все яснее понимал ужас своего поступи ка. Хотя он знал, что язычники окружают весталок особым суеверным уважением, но не представлял себе, что они так глубоко примут к сердцу оскорбление, нанесенное традициям долгих веков.
Он уже не мог отступить. Проступок, раз совершенный, влек за собой цепь лжи и низости. Его деятельность в Риме окончилась бы в ту минуту, когда язычники узнали бы о его безрассудстве. Говорил же ему граф Валенс, что отказ Феодосия не будет еще последним триумфом нового порядка. Пока Флавиана не заменит другой префект претории, до тех пор законы идолопоклонников не перестанут быть обязательными для древней столицы государства.
Пока Фабриций раздумывал о средствах сохранить тайну до полного обращения Фаусты, к нему осторожными шагами лисицы приблизился человек, одетый в дырявую тогу. Он самодовольно усмехался и шевелил пальцами, как бы считал деньги, и шел так тихо, что обратил внимание воеводы только тогда, когда проговорил:
— Привет твоей светлости приносит твой нижайший слуга, — сказал он слащавым голосом, весь согнувшись в дугу.
Фабриций обернулся. Перед ним стоял Симонид.
— Что тебе надо? — спросил он резко.
— С чем же иным мог бы такой ничтожный червь, как твой преданнейший раб, прийти к такому сильному вельможе, как не с униженной просьбой, — отвечал Симонид, наклоняясь почти до земли. — Я ищу ключ от твоего милосердного сердца.
— Ты хочешь сказать, что ищешь ключ от моей шкатулки. Говори, чего ты хочешь, только короче, времени у меня мало.
— Добрый Пастырь одарил твою светлость не только богатырской отвагой, но и разумом мудреца, око которого читает в душе смертных, как в открытой книге, — продолжал Симонид, не переставая кланяться. — Ты знаешь, господин, что денежки дают бедному уважение людей. Без золота до сих пор никто не был ни добродетельным, ни щедрым, ни…
— Слишком много слов выходит из твоих уст, — прервал его Фабриций. — Ты хочешь денег? Сколько?..
Симонид молчал, глядя исподлобья на воеводу, Его косые глаза бегали, брови двигались то вверх, то вниз, уки загребали что-то к себе. Он, видимо, обдумывал цифру, которую хотел потребовать.
— Сколько? — с нетерпением крикнул Фабриций.
— Я трудился всю жизнь как невольник, — начал Симонид, указывая на свою дырявую тогу, — и заработал себе вот это рубище. Старость клонит меня к земле, притупляет взор, обессиливает ноги и руки. Я хотел бы обладать на склоне дней собственным домиком и невольницей, чтобы остаток жизни мог…
Он остановился, неуверенным взглядом посмотрел на воеводу и проговорил дрожащим голосом:
— Сто тысяч сестерций вполне бы обеспечили спасение моей души.
Фабриций насмешливо улыбнулся.
— Почему не миллион, не два, не три? — сказал он. — Дорого ты ценишь свою подлую душу, если требуешь столько, чтобы откупиться от когтей злых демонов. Уйди, глупец, пока мои рабы не показали тебе дорогу на улицу.
Симонид, который до сих пор стоял, покорно согнувшись, медленно выпрямился. Его хитрые глаза сделались злыми, нижняя губа выдвинулась, как у кошки, собирающейся укусить.
— Однако я бы советовал твоей светлости, — сказал он сухим голосом, процеживая слово за словом, — чтобы ты смилостивился над моей грешной душой. И самый маленький червяк может чувствительно укусить самого сильного зверя.
Фабриций был удивлен внезапной переменой, происшедшей в фигуре и голосе грека. Этот бездельник грозил ему, хотел выманить у него деньги. Неужели он знает больше, чем нужно?
— Ты угрожаешь мне? — сказал он, нахмурив брови.
— Я не угрожаю, а только советую, — отвечал Симонид. — Ведь я служил тебе верой и правдой. Без меня ты не узнал бы, по каким дням Фауста Авзония стережет священный огонь идолопоклонников, без моей помощи Теодорих не нашел бы тех молодцов…
Побледневшее, почти синее лицо воеводы, стиснутые губы, нахмуренные брови и глаза, горящие холодным огнем, говорили ему что-то такое страшное, что он затрясся, как будто его охватил внезапный холод. Он хотел бежать — ужас приковал его ноги к земле, хотел звать на помощь — страх схватил его за горло.
С разинутым ртом, с широко раскрытыми глазами он стоял под взглядом Фабриция, парализованный его угрожающим видом.
Несколько минут эти два человека смотрели друг на друга затаив дыхание. Наконец воевода сказал:
— Как человек умный, ты должен знать, что тайны сильных убивают таких ничтожных, как ты. Ты следил за мной и Теодорихом, чтобы заработать деньги для покупки собственного дома и невольницы. У тебя будет самый крепкий дом, и никакая сила не выгонит тебя оттуда…
Грек упал на колени и застонал:
— Я не знаю ничего… Я никогда не знал ничего... И знать не буду… Я лгал… согрешил… Фаусту Авзонию похитили торговцы невольниками… Я их видел… разговаривал с ними вчера… и хорошо их знаю… Смилуйся над бедняком… Такой червь, как я, не может ничего знать... мне никто не поверит… Смилуйся, божественный, бессмертный государь…
И он извивался у ног воеводы.
Но Фабриций продолжал со страшным спокойствием судьи, изрекающего смертный приговор:
— И ты, такой сообразительный, думал, что Винфрид Фабриций отдастся в твои грязные руки, как связанный баран? Ты, такой проницательный, полагал, что я соглашусь зависеть от твоей милости, от милости шпиона и предателя? Как же ты глуп, мудрый грек!
— Смилуйся над своим верным слугой, божественный, вечный, святой господин, — умолял Симонид. — Я ничего не знаю, ничего, ничего…
— Ты скоро будешь таким молчаливым, что силы всего света не вырвут из тебя моей тайны. Минуты твои сочтены.
Симонид оглянулся вокруг. Перед ним была стена, за спиной тянулся сад, над ним стоял воевода с мечом.
Он понял, что ему остается только быстрая оборона.
Сделав вид, что он молится, он осторожно опустил руку за пазуху и вдруг вскочил, ударив стилетом в грудь воеводу. Сталь зазвенела, ударившись о кольчугу, скрытую под туникой.
Симонид произнес проклятие и хотел повторить удар, но, прежде чем он успел поднять руку, его горло стиснули такие ужасные клещи, что кровь брызнула у него из носа.
Фабриций поднял его кверху и душил, не помня себя от гнева. Глаза грека выкатились из орбит, язык высунулся изо рта, хриплое дыхание вырывалось из груди.
Фабриций потрясал им в воздухе, как тряпкой. Кровь Симонида обагрила его белую тунику.
Он еще раз сжал горло грека и бросил его трепещущее тело о каменную стену.
— Пусть пожрет тебя ад, шпион! — прошептал он сквозь стиснутые зубы.
Фабриций кликнул невольников и, когда они прибежали, проговорил:
— Этот пес поднял руку на вашего господина. — И он указал на стилет Симонида. — Я покарал его. Закопать его тотчас же в саду, и пусть память о нем навсегда останется в этих стенах.
Войдя в дом боковыми дверями, он снял с себя окровавленную тунику, умылся, переоделся и удалился в свой кабинет.
Глашатаю, который дремал у порога, он сказал:
— Сегодня я не принимаю никого. Ты можешь идти.
— Начальник канцелярии твоей знаменитости просит о докладе, — сказал невольник.
— Я говорю — никого! — крикнул воевода.
Он сел, обхватил голову обеими руками и мысленно стал вспоминать события последнего дня.
Вчера у него на совести еще не было ни одного пятна. Если он был беспощаден к язычникам, то исполнял только обязанности цезарского уполномоченного.
Сегодня он совершил гнусное насилие, побратался со злодеями, умышленно лгал, жестоко оскорбил несчастный народ и в конце концов убил старика…
Со стены на него смотрел Спаситель.
Фабриций отвернулся, чтобы не встретиться глазами с печальным взором Христа.
— Дорого плачу я за твою любовь, о Фауста! — простонал он закрывая лицо руками.