IV
Палящее солнце погожего мартовского дня заливало потоками лучей «прекрасную Виенну», которая широко развернулась по обе стороны Роны.
Поэт Марциал справедливо назвал эту старую римскую колонию «прекрасной». Императоры и наместники Галлии украсили свою любимую резиденцию таким множеством церквей, храмов и памятников, что ни один, провинциальный город не мог сравниться с Виенной. Ее украшали Юлиан Отступник, Грациан, Максим и Валентиниан.
По примеру государей и их сановники строили великолепные дворцы, бани и театры, выпрямляли улицы, содержали площади и базилики в величайшем порядке.
Над самой рекой, в саду, находилось большое здание, окруженное высокой стеной с острыми железными шипами наверху.
Кай Юлий и Констанций Галерий в утреннюю пору подходили к воротам этой стеньг. Они шли пешком, без прислуги, одетые в обыкновенные сенаторские тоги, в высоких шнурованных башмаках из белой тонкой кожи.
Два старых солдата, исполняющих обязанности привратников, загородили им дорогу.
— Нельзя, — сказал один из них. — Покажите разрешение графа священного дворца.
— У нас есть разрешение самого императора, — сказал Юлий с иронической улыбкой, сунув в руки сторожей по золотой монете. — Рассмотрите этот пергамент за бутылкой хорошего вина. Там не только имя, но и лик нашего божественного государя.
Солдаты, оглянувшись, быстро сунули монеты за туники и пропустили сенаторов.
Через каждые десять шагов вдоль широкой аллеи, усаженной каштанами, стояли заслуженные солдаты, с обнаженным оружием в руках, и каждый из них требовал разрешения графа.
Юлий уже не утруждал себя ответами, он совал направо и налево в грубые руки бородатых солдат деньги с такой ловкостью, точно ничего другого в жизни не делал.
— Я не был бы так искусен, — заметил Констанций.
— Если бы ты пожил подольше в Виенне или Константинополе, то научился бы этому очень скоро, — ответил Юлий. — И я сначала удивлялся бесстыдству этого сброда, а теперь, как видишь, забавляюсь этим.
По мере того как они поднимались вверх, аллея расширялась, соединяясь перед самым дворцом с широким квадратным двором, который кишел людьми разных чинов и должностей.
Невольники в красных туниках, обшитых золотой бахромой, стройные сирийские юноши, безусые евнухи, черные нубийцы с кольцами в ушах, рыжие галльские стрелки сновали из стороны в сторону. Военные высших чинов в серебряных шлемах и латах, опоясанные голубыми, желтыми и красными шарфами; чиновники в длинных шелковых плащах с нашитыми на них драгоценными камнями, суетились перед дворцам, сверкая на солнце всеми цветами, как блестящие жуки.
Белые тоги сенаторов бесследно потонули в этом море ярких красок и ослепительного блеска. Никто не обращал внимания на римских патрициев, у которых не было ни медалей, ни наплечников, ни даже портретов императора. Низший из слуг императора затмевал Юлия и Галерия богатством одежды.
К дворцу вели широкие мраморные ступени, охраняемые с обеих сторон «протекторами» и «доместиками». Сыновья французских, аллеманских и галльских вельмож, все молодые и рослые люди, нарочно избранные для украшения портика цезарского дворца, внимательней вглядывались в каждого, кто проходил мимо них. Христианские монограммы, выложенные рубинами, искрились на их золоченых шлемах и щитах, желтые шелковые плащи шелестели при каждом их движении.
Юлий приблизился к одному из них, который отличался пурпуровым поясом, и сказал:
— Кай Юлий напоминает о себе знаменитому Рикомеру.
Знаменитый Рикомер, сотник доместиков, окинул взором сенатора, не переменив даже своего положения, Опершись плечом о колонну, он небрежно отвечал:
— Мне говорили, что ты вернулся в Рим.
— От Виенны до Рима дорога не дальняя. Я приехал, чтобы получить аудиенцию у нашего божественного государя.
— Это будет трудно. Его вечность теперь приготовляется к принятию святого крещения. Сам архиепископ Медиоланский будет совершать обряд.
— Я слышал, что религиозные обряды не освобождают мысли нашего императора от государственных занятий.
— Текущими делами заведуют графы.
Рикомер посмотрел на Юлия сквозь полуопущенные веки. По его губам пробежала пренебрежительная улыбка.
Юлий приблизился к нему и сказал тихим голосом:
— Я помню, что тебе когда-то нравились мои испанские лошади. Если у тебя не переменился вкус, то я буду очень счастлив, если ты их запряжешь в свою колесницу.
В глазах Рикомера мелькнул мимолетный блеск радости. Однако он ответил равнодушно, как будто щедрый подарок не доставил ему никакого удовольствия:
— Благодарю твою светлость от имени моего кучера, который влюблен в испанских лошадей. Что же касается меня, то я предпочитаю британских. Они рослее и сильнее.
— Если бы ты устроил мне свидание с камергером священной ложницы, — сказал Юлий, — то, может быть, в моей конюшне нашлись бы также и британские кони.
— Великий камергер сейчас покинет священные покои его вечности, — сказал он. — Я поставлю тебя на такое место, чтобы он увидел тебя.
Он взял Юлия под руку, кивнул головой Галерию и повел сенаторов через портик к дворцу.
В передней царило постоянное движение. Всюду переливались и искрились яркие краски, шелестел шелк, сверкали золотые шлемы, горели рубины, изумруды, сапфиры. Поминутно черные евнухи отодвигали пурпуровые занавески на дверях, и из покоев Цезаря выходили разные сановники. Они шли, высоко подняв головы, вдоль блестящих рядов протекторов и доместиков.
Рикомер шепнул несколько слов сотнику дворцовой стражи и показал знаком сенаторам встать около него.
— Оттуда должен выйти главный камергер, — пояснил он Юлию.
Время от времени в глубине передней показывался глашатай и громко выкрикивал чье-нибудь имя. Счастливый подданный его вечности, которому после долгих мытарств удалось достигнуть желанной цели, протискивался за невольником через толпу. Его провожали завистливые взгляды тех, кого ему удалось опередить.
Римские сенаторы, сдавленные со всех сторон, стояли, глядя на двери, откуда должен был показаться сановник.
Лица с каждой минутой становились сумрачнее. Губы у Юлия начали дрожать; Галерий кряхтел и оглядывался кругом, как пойманный тур.
Ни тот, ни другой никогда не толкались в чужих передних. Чтобы избежать этого, они всегда держались вдали от цезарского двора, предпочитая расположению Феодосия и Валентиниана свою самостоятельность.
— Уйдем! — проворчал Галерий.
Юлий удержал его за тогу.
— Мы для Рима переносим это унижение, — прошептал он.
— Я задыхаюсь…
Нетерпение начало овладевать и Юлием. В это время занавеска раздвинулась, и головы всех преклонились перед молодым, рыжим мужчиной, который окинул собравшихся надменным взглядом.
— Его вечность, наш божественный государь сегодня не примет к себе больше никого, — произнес главный камергер.
Он хотел пройти сквозь блестящий ряд ожидающих, но, заметив Юлия, остановился и покровительственно потрепал его по плечу.
— Кай Юлий? — сказал он. — Приветствую тебя в Виенне! Тебе нужно что-нибудь от меня?
— Привет и тебе, — ответил Юлий. — Мои очи жаждут видеть божественный лик нашего бессмертного государя.
— Хорошо, хорошо, но только не сегодня и не завтра, а послезавтра. Запишись на листе желающих получить аудиенцию и терпеливо жди своей очереди.
Камергер кивнул головой Юлию и удалился, предшествуемый ликторами.
— Зачем мы унижаемся перед этим сбродом? — вскричал Галерий, размахивая руками. — Зачем мы стучимся в двери, которые для нас никогда не отворятся? Я давно говорил тебе: бить и бить! А вы напрасно тратите время, забавляетесь какой-то игрой. Наши отцы иначе разговаривали с врагами Рима.
— По приказу наших отцов вооружался весь цивилизованный мир, — ответил Юлий с печальной улыбкой. — А за нами не пойдут даже легионы Империи.
— За нами пойдет Италия.
— Арбогаст раздавит Италию в одной битве. Без его помощи мы не можем начать войны с Феодосием, а Арбогаст перейдет на нашу сторону только тогда, когда будет страшно обижен Валентинианом. Нужно как-нибудь ускорить это.
— Мне надоела эта фальшивая игра.
— Она оскорбительна и для моей гордости, но, увы, ложь — это оружие слабых.
Сенаторы, насупившись, шли по улицам Виенны, в которой кипела такая жизнь, как будто она была столицей государства.
Разноцветная и разноязыкая толпа заливала все тротуары.; Посередине улицы тянулись носилки, переносные кресла, колесницы, кареты, повсюду бежали скороходы в пестрых платьях, кричали глашатаи, ликторы, расчищая дорогу для придворных сановников.
На площади перед храмом обоготворенных Августа и Ливии внимание сенаторов обратили на себя носилки необычной формы. Они напоминали форму лебедя, и все были украшены страусовыми перьями. Их несли шесть невольниц в грязных, растерзанных платьях римских плакальщиц.
Прохожие останавливались, таращили глаза, шептались и указывали пальцами друг другу на оригинальные носилки.
Но это, должно быть, не особенно интересовало их хозяйку — молодую женщину, которая небрежно раскинулась на желтых вышитых подушках и презрительно смотрела на любопытную толпу.
— Эмилия! — воскликнул Юлий. — Как эта блудница попала в Виенну?!
Актриса Эмилия, увидев сенаторов, издалека послала им поцелуй.
— Здравствуйте! — радостно крикнула она.
Когда они приблизились к ней, она произнесла?
— Как хорошо, что вы приехали в Виенну. Надеюсь, что вы навестите меня сегодня. Мне так здесь надоело, что я готова в присутствии всего города обнять вас и расцеловать.
Сенаторы быстро отстранились от носилок.
— Вы боитесь? — засмеялась Эмилия. — Не бегите от меня, если вы любите Рим, а я знаю, что вы его любите. И я теперь люблю наш священный вечный город, хотя клеветала на него в минуту разлуки. Только вдали от родины начинаешь ценить ее. Не смотрите на меня так сурово. Я не буду раздражать и смущать вас. Клянусь тенью Софокла, я не буду оскорблять ваших чувств и горестей. Я римлянка, и душа моя жаждет римских воспоминаний. Приходите ко мне…
Она оживилась и говорила горячо, сердечно, с искренней просьбой в глазах.
— Вы не поверите, какое наслаждение встретить своих в толпе чужих людей! И актеры умеют любить родной город.
Сенаторы, которые сначала недоверчиво смотрели не Эмилию, теперь улыбнулись.
— Я не думаю, чтобы в Виенне ты получила столько золотых венков, как в Риме, — сказал Юлий, снова приблизившись к носилкам. — Галилеяне не любят вашего искусства.
— Не за венками и аплодисментами я приехала в Виенну, — ответила Эмилия. — Я по приказанию его вечности должна каяться за грехи молодости, должна обильными слезами смыть с души все пятна и умолять Бога галилеян, чтобы Он смилостивился надо мной. Вот я и каюсь и, как видите, лью слезы, даже на улице.
Она показала рукой на своих невольниц, переодетых плакальщицами.
Констанций и Галерий весело рассмеялись.
— Ты, должно быть, никогда не мечтала о такой роли, — сказал он.
— А тебя это забавляет! — Эмилия погрозила ему пальцем. — В наказание тебя следовало бы хоть в течение дня продержать на той пище, которой меня угощают галилеяне. Представьте себе, что эти постники, эти плакальщицы в мужском платье, беспрестанно навещают меня по приказу его вечности и мучают меня несносной болтовней о каком-то милосердии какого-то Бога, который сжалился даже над блудницей. Вы понимаете?
— А что же ты ответила на это? — перебил Юлий, с губ которого не сходила тонкая улыбка.
— Сначала я внимательно слушала, — что же мне делать в этой трущобе? Но когда мне надоедает их глупая речь, я начинаю защищаться по-женски. Я как будто нечаянно расстегиваю тунику, выставляю из-под платья ногу, приближаюсь к святому мужу, прижимаюсь к нему, кладу руки ему на плечи…
— И святой муж забывает о своей святости, — перебил Галерий, который задыхался от смеха.
— Как бы ни так. Святой муж собирает свои священные книги и уходит, преисполненный священного гнева.
— И все они делают так? — спросил Юлий.
— До сего дня убежало восемь человек. Завтра мне собираются прислать какого-то усмирителя всякого греха. Говорят, что этот неустрашимый герой питается кореньями и акридами, пьет только воздух, дышит запахом неба, а с богами разговаривает так же свободно, как я с вами. Мне становится весело, когда я подумаю о стычке с этим мешком, набитым голодом, жаждой и добродетелью. Приятное развлечение в моем одиночестве.
— Если вы не пренебрегаете моей компанией, славные отцы, — проговорила она, глядя на сенаторов умоляющими глазами, — то я пойду с вами пешком. Я знаю, что болтовня гистрионки смущает ваши важные мысли, но мы находимся в чуждой для нас среде. Римляне, будьте снисходительны к римлянке.
Сенаторы не отказали актрисе в чести, о которой она умоляла и взором и голосом. Они пошли рядом с ней, не обращая внимания на шепот толпы.
— Скажите, зачем вы сюда приехали? — продолжала Эмилия. — Римляне не для одного удовольствия приезжают в Виенну. Может быть, я буду в состоянии помочь вам. Меня окружают разные люди, которые обыкновенно толкутся около молодой женщины, если молва разгласила о ее таланте и веселой жизни.
Юлий и Галерий вопросительно посмотрели друг на друга.
Они знали Эмилию по театру, встречали ее иногда у кого-нибудь из своих родственников или друзей, но никогда не принадлежали к числу ее поклонников. Ревностные язычники, подражающие Марку Аврелию и Юлиану Отступнику, они сторонились шумных забав и развязных женщин.
Эмилия отгадала причину их нерешительности.
— Если бы я вам сказала, что мое пребывание в Биение пробудило во мне римлянку старых времен, вы могли бы не поверить мне. Я все та же Эмилия, которую породили Вакх и Венера. Я не люблю Капитолийского Юпитера за его гром и молнии. Я не понимаю, как вы, молодые и богатые, обладающие всеми средствами для того, чтобы выпить из жизни всю ее сладость, можете проходить мимо человеческого счастья. Я ненавижу печаль, важность, обязанности, но еще больше, чем вы, ненавижу галилейскую веру, превращающую цветущую землю в угрюмую темницу. Наши боги принимают участие в радостях людей и не грозят им постоянно загробной карой за какое-нибудь пустое прегрешение. Наши боги не требуют от смертного, чтобы он для какого-то небесного венца, витающего в облаках, отказался от своей плоти, сделался мумией, увядшим листом, камнем, пеплом. Если безусловно нужно, чтобы какие-нибудь боги вмешивались в дела людей, то пусть уж это будут жители Олимпа. Их легче умилостивить, смягчить их гнев, наконец, обмануть их. За несколько белых телиц, зарезанных в Капитолии, даже громовержец Юпитер проясняет свое громоносное чело. А галилейский Бог сразу требует, чтобы ему посвятили всю жизнь, все помыслы и пожелания, и обещает за это только награду в царстве теней.
— А ты предпочитаешь быть лучше актрисой на земле, чем царицей по другую сторону Стикса, — сказал Галерий. — Плохо же тебя обучают галилейские священники.
— Если они будут меня долго мучить, то я соблазню самого святейшего из них и за уши приведу его в Рим.
— Ну, этого тебе не удастся сделать.
— Не удастся? Кто не боится женщины, или, как они говорят, сатаны, тот не бежит от соблазнов. Если бы я только захотела…
— Ты говоришь о молодых, здоровых людях, В таких в Виенне нет недостатка.
Эмилия презрительно улыбнулась.
— Ну, они не стоят моих взглядов и ласк, — сказала она, пожав плечами. — Да кому они нужны в этой трущобе? Истинные галилеяне те, которые чтут своего Бога, избегают меня как прокаженную. От меня сторонятся также все богатые и независимые варвары. Представьте себе, что эти франконские и аллеманские медведи сохраняют верность своим женам и называют преступлением свободную любовь. Что это за страна, что за понятия и обычаи? Я даже и не воображала о таком захолустье. Боги сурово наказали меня за клевету, которую я бросила. Риму в минуту моего отъезда. У нас не так. У нас еще есть люди умные, снисходительные, щедрые, которые умеют еще платить за одно обещание тысячами, десятками тысяч.
Сенаторам это не понравилось. Эмилия, говоря о духовной силе новых людей, сама не зная, коснулась их больного места.
— А тут что? — продолжала болтать актриса. — Император, молодой и красивый, по целым дням сидит со священниками и занимается набожными разговорами; знатные варвары ходят по улицам нахмуренные, важные, как будто внутри них хранится вся добродетель; женщины закрывают себе глаза, когда встречаются со мной; чернь показывает на меня пальцами. Только этот льстивый, блудливый придворный сброд льнет ко мне и то урывками — по вечерам. Что же это такое? Преступница я, что ли, или старая, безобразная баба, от которой нужно бежать, чтобы она не напустила каких-нибудь чар? Не выношу я их, ненавижу, презираю! — закричала вдруг Эмилия, топая ногами. Если бы я могла насолить им, то послала бы в Луглун Венере десять телиц.
И снова, без всякого перехода, лицо ее изменилось. Из разгневанного, мстительного оно сделалось ласковым и добрым.
— Я ожидаю вас сегодня, славные отцы, — заговорила она мягко, сложив руки, как на молитве. — Не к обеду, потому что это не доставит мне никакого удовольствия. Я знаю, что в еде вы умереннее моих невольников. Я жажду только видеть римские лица и слышать римскую речь. Вот моя темница.
Она сделала гримасу избалованного ребенка и ударила молотком в ворота сада, в котором находилась маленькая вилла.
Когда она скрылась в доме, послав сенаторам воздушный поцелуй, Галерий сказал Юлию:
— Мы можем воспользоваться для наших целей связями этой блудницы и ее ненавистью к здешним придворным.
— И я думаю о том же, — отвечал Юлий. — Если бы нам удалось раздразнить этого рыжего кота, как Эмилия называет камергера, против Арбогаста, то половина дела была бы сделана. Ближе всех стоящий к Валентиниану, посвященный во все его замыслы и тайны, камергер лучше меня нашел бы дорогу к его надменности и подозрительности. Надо непременно отправиться к Эмилии.
На заезжем дворе под вывеской «Красный Олень», где остановились Юлий с Галерием, их ожидал римский курьер. Посланный Флавиана, увидев сенаторов, поспешно отдал им пергамент, перевязанный золотым шнурком.
Юлий развернул письмо Флавиана, прочитал его и снова начал пробегать глазами строки, как будто хотел убедиться, что глаза не обманывают его. Лицо его было спокойно. Только брови его незаметно сдвинулись. Флавиан извещал о похищении Фаусты.
— Префект послал погоню за похитителями? — спросил он курьера.
— Сыщики префекта нашли их следы на Аурелийской дороге, но потеряли их за Генуей, — отвечал курьер.
— За Генуей? — повторил в раздумье Юлий. — А Винфрид Фабриций в Риме? — спросил он после некоторого молчания.
— Воеводу я видел неделю назад на Марсовом поле.
— Но, может быть, Рим оставил кто-нибудь из его слуг?
— Разведчики донесли префекту, что воевода за день до похищения выслал по Аурелийской дороге несколько телег с невольниками и десять аллеманов из своей личной стражи. И его любимого слуги, старого Теодориха, давно уже не видно в городе.
— Хорошо. Отдохни сегодня, чтобы завтра ты мог вернуться в Рим. Ты отвезешь от меня письмо к префекту.
Когда он остался наедине с Галерием, то подал ему письмо Флавиана.
Галерий, прочитав, скомкал пергамент и бросил на пол.
— Я говорил и говорю постоянно, — вскричал он, — напоминаю без устали, что нужно бросить эту работу крота. Мы подкапываемся под них, а они в это время оскорбляют самые дорогие наши чувства. Если мы и дальше будем только совещаться, вместо того чтобы действовать, они скоро начнут разрушать наши храмы. Надо во что бы то ни стало вызвать Фаусту Авзонию из их святотатственных рук.
— Надо, но как? — спросил Юлий, глядя на Галерия со снисходительной улыбкой. — Гнев не покажет нам дороги к месту, где спрятана Фауста, не найдет преступника.
— Ее похитили галилеяне…
— Несомненно, но кто именно? Галилеян в государстве тысячи тысяч.
Галерий молчал, не зная, что сказать.
— Ты постоянно кричишь, а я думаю. Хочешь знать, кто похитил Фаусту?
Галерий вытаращил на него глаза.
— Ты помнишь, как Фабриций явился в атриум Весты? Припомни-ка хорошенько, как вел себя воевода.
— Он пожирал Фаусту жадным взором. Помню, он не хотел уходить, хотя мы не были особенно любезны с ним.
— Значит, кто же похитил Фаусту?
— Фабриций!
— Вот видишь, что иногда лучше спокойно подумать, чем громко кричать. Через несколько часов я скажу тебе, что надо сделать, чтобы Фауста вернулась к своим священным обязанностям, а теперь прикажи подать обед.
Месяц уже серебрил кровли Виенны, когда сенаторы постучали в двери Эмилии. Им отворил тот самый невольник, который сторожил в Риме вход в дом актрисы.
В передней Юлий шепнул Галерию:
— Если мы застанем у Эмилии кого-нибудь из придворных, то прошу тебя следить за своим лицом и движениями. Лучше всего тебе ничего не говорить, чтобы каким-нибудь неосторожным словом не пробудить подозрительности этих лисиц.
Прислуга актрисы, должно быть, была предупреждена о посещении сенаторов, потому что глашатай, не спрашивая, тотчас же повел их через несколько комнат, освещая дорогу цветным фонариком.
— У твоей госпожи есть гости? — спросил его Юлий.
— Главный камергер священной ложницы прибыл после захода солнца, — ответил невольник, и, указав на светлое пятно, вырисовывающееся на темном фоне, тихо удалился.
Юлий приподнял шелковую занавеску и остановился на пороге маленькой комнаты. На софе лежала Эмилия, а у ее ног на коленях стоял главный камергер.
— Почему ты постоянно откладываешь до следующего дня? — говорил сановник дрожащим голосом. — Если ты еще будешь мучить меня, то я силой сломаю твое упорство.
Он хотел обнять актрису, но она увернулась с ловкостью змеи.
— Если бы божественный Валентиниан узнал о твоем греховном вожделении, то несомненно лишил бы тебя обязанности охранять свою священную ложницу. Ваши священники поучают, что тот нарушает закон галилейского Бога, который смотрит на женщину с вожделением..
— О правилах нашей веры ты можешь говорить с епископом, когда-то тебе потребуется, со мной же говорят языком Анакреонта, Катулла и Тибулла.
— Ваши священники называют этих поэтов развратителями общества.
В ответ на это великий камергер схватил Эмилию в объятия и старался ее поцеловать. Она, извиваясь, заслоняла рот рукой и поворачивала голову в сторону дверей, как бы искала помощи.
Юлий быстро опустил занавеску, но Эмилия уже заметила его.
— Привет вам, славные отцы! — крикнула она громко.
Камергер вскочил на ноги и бросил на сенаторов, когда они вошли в комнату, взгляд злой собаки, отогнанной от кости. Со стыда он не знал, что делать. Он кусал губы, озирался, поправлял на себе тунику.
Эмилия с лицом, озаренным искренней радостью, подбежала к своим землякам. Схватив их за руки, она проговорила:
— Благодарю вас, благодарю, благодарю… Мне кажется, что вместе с вами в мой дом вошла моя семья. Скажите, чем я могу вам служить. Я привезла с собой из Рима амфоры с вином времен Диоклетиана…
Она выбежала из комнаты и, вернувшись, показала рукой на скромную обстановку.
— Если я пробуду дольше в Биение, — говорила она, язвительно улыбаясь, — то меня Бог галилеян возьмет живой в свое царство. Я лью слезы на улицах, живу хуже любого сапожника на Субуре, питаюсь разговорами в благочестивыми людьми. Я чувствую сама, что добродетель начинает хозяйничать во мне, как у себя дома. Видите, грешные смертные уже начинают молиться мне на коленях.
И она взглянула на царедворца, который, ответив легким кивком головы на вежливые поклоны сенаторов, без приглашения развалился на единственной софе, которая находилась в комнате.
Эмилия сама пододвинула гостям кресла.
Вы давно оставили Рим? Расскажите мне, что играют с нового года в театре? Довольны ли вы моей заместительницей? Я не думаю, чтобы эта толстая корова сумела воплотить великие образы греческой трагедии. Ливия не умеет даже ходить в котурнах.
— В этом отношении мы не можем удовлетворить твое любопытство, — ответил Юлий. — Мы выехали из Рима в первой половине ноября, а дорога нам предстояла тяжелая. Мы были на севере Аллемании, в Тотонисе, у короля Арбогаста.
Говоря это, он следил незаметно за камергером.
Придворный слушал внимательно.
— В Рим прибыл молодой воевода, какой-то Винфрид Фабриций, аллеман или франк — этих новых римлян столько набирается из разных стран, что никогда точно неизвестно, какого они происхождения, — и начал держать себя у нас точно в завоеванной стране. Мы принесли на него жалобу Арбогасту.
— И что же Арбогаст ответил вам? — спросил камергер, приподнимаясь на подушках.
— Он отвечал, что отзовет Фабриция из Рима и в скором времени возвратится в Виенну, чтобы водворить здесь порядок. Совершенно не понимаю, что такое он подразумевает под этим. Всем верноподданным его вечности известно, что в Виенне повелевает божественный Валентиниан. Неужели этот гордый варвар хочет навязать свою волю нашему государю?
Камергер подозрительно, с недоверием всматривался в лицо сенатора, но оно было так спокойно, что на нем нельзя было ничего прочитать.
— Мы дожили до странного времени, — продолжал Юлий равнодушным голосом, как будто рассказывал об обыкновенных вещах. — В восточной половине цезарства правят, собственно говоря, готы, в западной — франки. Арбогаст говорил с нами языком императора. Узнав о назначении Фабриция, он обезумел от бешенства. Он грозил всем верным слугам нашего государства, в особенности нападая на приближенных его вечности. «Этих подлых галилейских лисиц, этот презренный придворный сброд, — кричал надменный варвар, — я брошу на съедение псам. Я очищу Виенну от этих прихлебателей, рассею на все четыре стороны эту толпу дармоедов, лжецов и взяточников, я украшу все каштаны аллеи, ведущей ко дворцу императора, графами, воеводами, камергерами, ловчими…»
Главный камергер поднялся и сел на софе. Скверная улыбка поползла по его губам.
— Смелы твои слова, сенатор, — перебил он Юлия.
Тот пожал плечами.
— Я повторяю только то, что слышал, и удивляюсь, как это вы позволили Арбогасту так зазнаваться.
Эмилия, догадавшись, что Юлий с тайной целью запускает отравленное жало в душу камергера, не вмешивалась в разговор. И она внимательно слушала, подливая в кубки столетнее вино.
— Повторил ли бы ты то, что говоришь мне, его вечности? — спросил камергер.
Юлий ответил без колебания:
— С этой целью я и прибыл в Виенну. Меня возмутила надменность Арбогаста.
Его лицо было все время спокойно, голос неизменно равнодушен.
— Я не знаю, чем особенно ты провинился перед Арбогастом, что так особенно пришелся по вкусу его ненависти. Он обещает заставить тебя танцевать с медведями на арене амфитеатра.
Камергер вздрогнул и быстро поднялся с софы.
— С ним потанцует сперва король Фравитта, — пробормотал он. — Мы постараемся, чтобы Арбогаст не вернулся в Виенну. Прежде чем снег растает, от его франков не останется и следа. Подкрепления мы ему не пошлем.
— Фравитта будет танцевать с Арбогастом, но только на дружеском пиру. Арбогаст заключил с ним союз.
Кубок затрясся в руках камергера, вино пролилось через край.
Наперсник Валентиниана подошел к Юлию и вперил в него пораженные ужасом глаза.
— Берешь ли ты на свою ответственность это известие? — проговорил он, бледнея. — Божественный император сурово наказал бы себя за легкомысленную ложь.
— Я сам присутствовал при том, как Арбогаст посылал к Фравитте посольство с дарами и дружескими словами. Через несколько недель главный вождь военной силы западных префектур станет перед воротами Виенны. Приготовьте для него триумфальную арку, чтобы у него была готовая виселица для тех, кого он особенно возлюбил.
Камергер, который в это время пил вино, захлебнулся. Он посмотрел змеиным взглядом на сенатора и простился с Эмилией.
За спиной раздался смех Галерия и актрисы.
— Едва ли он будет спать спокойно после твоих новостей, — воскликнула Эмилия. — Из того, что я слышали, я догадываюсь, что вы приехали в Виенну с целью возбудить гнев Валентиниана. Я не спрашиваю, зачем вам это нужно, и не требую, чтобы вы посвятили меня в свои тайны, я только прошу, умоляю, научите меня, что мне делать, чтобы эта придворная челядь танцевала с медведями и львами на арене амфитеатра. Я буду рукоплескать как сумасшедшая и не подниму руки кверху, о нет! Сброд! Они хотят меня заставить подчиниться, меня, у ног которой перерезали жилы римские патриции. Они называют меня распутной публичной женщиной… Негодяи!
— Если ты хочешь заслужить вечную благодарность Рима, — ответил Юлий, — то говори каждому из придворных, что Арбогаст поклялся всех наушников Валентиниана предать позорной и мучительной смерти. Повторяй им это постоянно, при каждой встрече стращай их гневом Арбогаста, возбуждай их трусость, подлость и алчность, и мы, когда ты снова вернешься к нам, мы засыплем тебя градом золотых венков.
— Вы можете быть уверены, что я не буду щадить этих холопов. Сцена научила меня многим словам, которые могут растерзать грудь человека. А когда боги позволят мне снова выступить перед вами на сцене Помпея, то я щедро заплачу вам за ваше хорошее отношение ко мне. Из моих уст на римский народ польется пламя Тиртея.
Она встала посреди комнаты, выпрямилась, откинула голову, протянула руки вперед и начала декламировать…
Черные брови Эмилии слились в одну линию, глаза засветились угрюмым огнем, черты лица окаменели. Голосом, полным, сильным, который лился из ее груди потоком, она читала «Боевой клич» Тиртея.
На лицах сенаторов выступил румянец, они гордо подняли головы; их ноздри раздувались. Сверкающими глазами смотрели они на актрису, которая, казалось, выросла и стала выше.
От Эмилии не укрылось впечатление, которое она произвела. Она довольно улыбнулась и сказала:
— Видите, и худшая из дочерей Рима может вам на что-то пригодиться.
Когда сенаторы возвращались в свою гостиницу, Валерий сказал по дороге:
— Ты хотел мне сообщить, что нужно сделать, чтобы Фауста Авзония вернулась к своим священным обязанностям.
— Ты завтра поедешь в Лугдун, наймешь в гладиаторской школе пятьдесят лучших гладиаторов и освободишь Фаусту из плена Фабриция.
— Ты знаешь место, где Фабриций скрыл Фаусту?
— Префект Виенны, которого я просил разузнать, сообщил мне, что у воеводы есть имение в Аллемании, в Южной Галлии, и какая-то уединенная вилла вблизи Нидеи, в окрестностях Цеменела, настолько затерявшаяся в горах, что даже сборщики податей о ней забыли. В Аллемании теперь свирепствует война, а в Южной Галлии, густо заселенной нашими сторонниками, Фабриций не нашел бы более безопасного уголка для такой ценной птицы. Значит, остается только эта вилла, которую ты отыщешь и нападешь на нее ночью.
— Почему непременно ночью? — спросил Галерий.
— Потому, что ночью ты легче справишься с аллеманами и слугами Фабриция. Один регулярный солдат в открытом бою осилит пятерых гладиаторов. Будь осторожен, держи свою стремительность на уезде.
— Всегда эта осторожность, — проворчал Галерий.
V
— Я не спорю, что ваш Бог — Бог добра и милосердия, но до сих пор не вижу воплощения его добрых заповедей, — говорила Фауста. — Поэтому не трудись напрасно. Твои слова сбегают по моей душе, как дождь по покатой крыше.
Она сидела на вершине высокой скалы, составляющей последнее звено горной цепи, которая отделяла Ведианцию от Лигургии. Перед ней расстилалось Средиземное море, за ней высились Альпы, над ее головой сияло голубое небо, испещренное легкими облачками.
— Я до тех пор буду стучаться в сердце твоего святейшества, — отвечал Прокопий, — пока оно не откроется для нашей истины.
— Ты забываешь, что стоишь перед весталкой, с ко-рой говорят только тогда, когда она дозволит это.
— Если бы твое святейшество пожелало…
Фауста прервала Прокопия нетерпеливым движением руки.
Солнце зашло за гору, оставив за собой золотистую полосу. Скалы, изгибы прибрежья, стены домов, обращенных к западу, еще светились. На море, настолько голубом, что даже небесная лазурь бледнела перед ним белели клочки пены, издали похожие на чаек, которые целыми стаями носились над волнами.
У ног Фаусты лежали свитки пергаментов. Она подняла один из них, развернула его и начала просматривать.
— Если бы правила, находящиеся в этих книгах, стали когда-нибудь законом живых, прочувствованным и исполняемым без принуждения, то на земле воцарилось бы Царство Божие. Но люди — это совокупность страстен, которые сдерживаются только страхом наказания на земле или после смерти.
— Исповедующие истинную веру стараются достичь высокого примера, указанного Господом нашим Иисусом Христом, — сказал Прокопий. — «Не заботьтесь для души вашей, что нам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться, ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».
Фауста, опустив голову на руки, глядела в пространство, вслушиваясь в шум моря, которое неустанно стремилось с юга на север, как будто хотело разорвать скалистые оковы и разлиться вокруг.
Но оно не разлилось бы далеко, ему преграждали путь альпийские исполины. Если бы даже море и одолело первую низшую гряду, поросшую дубами и елями, то его остановила бы вторая, настолько высокая, что на ее нагих вершинах, убеленных вечным снегом, не мог расти даже вереск.
На западе уже погасла золотая полоса. Вечерний сумрак поглотил все краски дня. Голубые волны приняли цвет стали; зелень деревьев потемнела.
Не первый уже раз грустные мысли Фаусты с этого места устремлялись к югу. Она приходила сюда со скрытой надеждой, что кто-нибудь увидит и освободит ее.
Внизу, вдоль берега моря, извивалась дорога, соединяющая Италию с западными провинциями цезарства. По этой дороге мчались в Виенну курьеры Флавиана, тянулись римские купцы, из которых каждый, если бы только узнал, что почти касается тюрьмы оплакиваемой в Риме весталки, сейчас бы обратился к властям за помощью, чтобы вырвать ее из рук тюремщиков.
— Я не хочу признать милосердия вашего Бога. Я его почитаю, женскую душу не может не тронуть милосердие его учения, но любить его я не могу. Завтра запри свои книги в сундук. Я не буду больше слушать тебя.
— Потом она сказала Теодориху:
— Проводи меня, страж моей темницы.
Старый аллеман зажег факел и пошел вперед.
Скала соединялась с предгорьем, западный отрог которого постепенно спускался в широкую равнину.
Теодорих останавливался там, где вода размыла землю или нагромоздила камни, и светил Фаусте, заботливо следя за каждым ее шагом.
За каменной стеной природной крепости, среди померанцевой рощи, стояла вилла Фабриция. Перед ее портиком горел костер, около которого сидели аллеманы охранной стражи воеводы Италии.
— Погасить немедленно огонь! Собак запереть, наблюдать за малейшим шумом! — крикнул Теодорих.
Он вошел с Фаустой в виллу, миновал боковые коридоры и остановился только на крытом дворе.
Четыре большие хрустальные лампы, заслоненные индийскими тканями, освещали залу розовым светом. Мягкие восточные ковры покрывали весь пол, вьющиеся растения обвивали колонны из белого мрамора.
Фауста, оправив на себе складки платья, устремила на Теодориха гневный взгляд.
— Долго ли ты будешь оскорблять мой жреческий сан? — спросила она.
Теодорих пожал плечами.
— Не дело солдата и слуги отгадывать намерения вождя и господина. Я делаю только то, что мне приказано.
— Старик, ты исполняешь позорные приказания.
Теодорих молчал.
— Ты знаешь, что я посвящена богам, — говорила Фауста, — а всякая собственность богов священна. И твой Бог не может оправдать насилия Фабриция. Разве тебя не страшит суд твоего Бога? Только миротворцы будут названы его сынами, как написано в ваших книгах.
Теодорих опустил голову.
— Длинный ряд годов убелил твою голову. Скоро ангел смерти угасит огонь твоей жизни, а ты, к которому духи предков уже простирают руки из царства теней, пятнаешь свою душу святотатством и навлекаешь на себя проклятие служительницы Бога. Мое проклятие сойдет за тобой в подземный мир, в твою одинокую могилу, и отнимет спокойствие у твоего праха.
Теодорих перекрестился. На его лице возник ужас.
Он протянул руки к Фаусте и отвечал умоляющим голосом:
— Не проклинай меня, не брани старого слугу. Я нянчил воеводу, качал его в колыбели. Он был самым дорогим моим сыном, когда нуждался в моей помощи, а теперь, когда годы дали ему силу и отвагу, стал добрым господином. Его счастье — мое счастье, его печаль — моя печаль.
Приблизившись к Фаусте, он встал на колени и с искренностью продолжал:
— Его ли вина, что злые демоны поставили тебя на дороге его молодых лет? Он полюбил тебя всей силой своего неукротимого сердца. Твой божественный лик затмил перед его глазами Царство Небесное и обязанности наместника цезаря. Без тебя он не может и не хочет жить. Я его знаю. Что раз он решил, от того не отступит, хоть бы ему пришлось погибнуть. Неужели твоим богам во что бы то ни стало необходима гибель моего господина?
Он поцеловал край платья Фаусты.
— Смилуйся над воеводой и надо мной, святейшая госпожа. Возврати его сердцу покой, а с меня сними бремя твоих угроз. Не проклинай меня! В лесах Аллемании презрение следует по пятам воина, который покинул своего вождя в минуту опасности. Я знаю хорошо, что грешу, держа тебя в заключении, знаю, что несу позорную службу, помогая воеводе, но счастье моего сокола мне дороже спокойной смерти. Добрый Пастырь простит мне святотатство, ибо Его милосердие так же безбрежно, как северное море. В нем потонут все злодеяния рода человеческого. Не наказывать Он пришел, а прощать.
Фауста без гнева спросила его:
— В лесах Аллемании воин, покинувший своего вождя в тяжелую минуту, наказывается презрением, а какая же кара должна постигнуть жрицу, нарушившую священный обет?
— Воевода верит, что твоя суровая римская добродетель смирится перед кротостью Доброго Пастыря, — отвечал Теодорих, не глядя в глаза Фаусте. — Если бы твое сердце полюбило нашего Бога, то с твоей совести спали бы языческие обеты.
— Но ты теперь знаешь, что меня даже угроза загробной мести не отклонит от моих богов. Зачем же ты держишь меня в неволе?
— Я сказал уже, что делаю только то, что мне приказано.
Фауста указала ему рукой на дверь.
— Уйди, презренный шпион, и стереги меня с этих пор еще бдительнее. Знай, что я употреблю вею женскую хитрость, чтобы освободиться от твоего надзора.
Старый аллеман, шатаясь, вышел со двора.
Фауста, закрыв глаза, легла поудобнее на софу.
Прошел уже месяц с тех пор, как Теодорих похитил ее на Тибуртинской дороге. Он ехал с ней по ночам, минуя города и села. Всякий раз, как он встречался с каким-нибудь экипажем или приближался к людскому жилью, он закрывал ей голову плащом. В горах Ведианции он окружал ее еще более бдительным надзором. Без его ведома она не могла переступить порога виллы. Даже дома за ней всюду следили скрытые взгляды. Кроме Прокопия и Теодориха, с ней никто не разговаривал. Женская прислуга отвечала только на вопросы: аллеманы делали вид, что не понимают латинского языка.
Отрезанная от света, Фауста не имела ни малейшего известия из Италии. А ее мысли постоянно стремились к Риму, который она оставила в такое тяжелое время. Пылает ли еще священный огонь на алтаре Весты? Может быть, уже льется кровь ее братьев, может, падают в прах храмы народных богов.
Над Вечным городом носятся рыдания угнетаемого народа, а она, патрицианка и весталка, ведет споры с галилеянином, врагом ее родины, словно наемный греческий ритор. Этот первобытный человек с утра до ночи говорил ей о какой-то всемирной любви, которая должна обуздать человеческие страсти и низвести на землю Царство Божие.
— Царство Божие!
На губах Фаусты появилась недоверчивая улыбка.
Дочь народа, давшего человечеству закон, самую совершенную узду, сдерживающую человеческую злобу, знала лучше, чем потомки обездоленных людей стареющего мира, какими кровавыми путями до сих пор шла история.
Ее предки огнем и мечом склоняли побежденных к покорности и гражданской дисциплине. Не всепрощающая любовь торжествует на полях битв и восседает на кресле судьи-претора.
Какой бесплодной представлялась Фаусте эта всеобщая любовь!
Она срослась всем своим существом с угасающим порядком, она не хотела понимать, что для всяких новых истин нужны целые века, чтобы они стали плотью..
Она не замечала, что заповеди христианской веры проникали в жизнь, и не верила в ее божественное происхождение.
Наконец эта всеобщая любовь, опирающаяся на доброту и всепрощение, была противна ее римской душе, потому что она сравнивала с творцами Империи отребье разных племен, до тех пор презираемых победителями.
Себялюбивый римский гений, обрекающий весь мир на служение своим целям, изо всех сил противился учению, которое распространяло права человека на всех людей, каково бы ни было их происхождение.
Эта всеобщая любовь была враждебна римской традиции. Это она мало-помалу разрушала понятия, представления и обычаи догорающей цивилизации, с постоянством ржавчины подтачивала связки здания, воздвигнутого покорителями Италии, открывала глаза отверженным.
Фауста не признавала, что новые племена могут быть равны с римлянами, и не хотела понимать голоса своего времени. Если прежний порядок должен уступить место другому, пусть свершится воля богов, но она не увеличит горя своего народа. Измена весталки покрыла бы трауром все храмы Империи.
Какое дело ей, римской весталке, до благости заповедей галилейской веры? Ведь эта благость разрушила в прах алтари ее храмов. Она не должна покидать последние ряды «волчьего племени», даже если бы перемена религии дала бы ей наивысшее наслаждение, доступное женщине.
Шум шагов прервал горькие размышления Фаусты.
Из-за колонн выглянула молодая невольница. Приблизившись к софе, она скрестила руки на груди и ожидала вопроса госпожи.
Фауста с минуту смотрела на невольницу, как будто не узнавала ее. Потом она мягко сказала:
— Что приказывает мне Тсодорих через тебя, Ликарида?
— Ты знаешь, госпожа, что твое святейшество ждет ужин, — отвечала гречанка.
— Я и так сегодня насытилась желчью, — отвечала Фауста с горькой усмешкой на губах. — Я позову тебя, когда захочу спать.
Невольница удалилась тихими шагами.
Фауста снова сомкнула глаза, и вновь перед иен потянулась нить горьких размышлений.
Бесцветно текла ее жизнь, лишенная сердечной теплоты, несмотря на внешний блеск. Вельможи склоняли перед ней голову, бедные падали ниц, но ни одна дрожащая рука до сих пор не обняла ее, не привлекла ее к груди, дышащей страстью. Только один он…
Фауста широко раскрыла глаза, пораженная образом, выплывшим из сокровеннейших уголков ее сердца.
Этот образ преследовал ее с настойчивостью затаенной страсти. Постоянно отталкиваемый, отгоняемый с с презрением, он прятался, отдалялся, бледнел, но в минуты одиночества возвращался опять и сам манил Фаусту чарами счастья.
Холод жизни еще не остудил ее крови. Под одеждой весталки и язычницы билось молодое женское сердце, возмущавшееся против суровости ее обязанностей.
Напрасно Фауста убеждала себя, что Фабриций оскорбил ее, обесчестил, заслужил ее ненависть. Отважный воин, который ради любви к ней отважился вторгнуться в атриум Весты, хотя знал, чем Рим заплатит за такой поступок, который вступил в борьбу с традициями долгих веков и хотел принудить ее к покорности, — ее женскому сердцу он был ближе, чем она хотела признаться в этом перед собой. Римская патриотка преклонялась пред силой и решительностью.
Случалось, что Фауста, прислушиваясь к шуму прибоя морских волн, без неприязненного чувства вспоминала все подробности той осенней ночи, когда Фабриций открылся ей в своей любви; случалось, что она повторяла с улыбкой счастья его пламенные слова. Лишь он один говорил с ней языком страсти, лишь он любил ее безгранично, больше своей жизни…
Эти минуты продолжались недолго… Но если бы Фабриций вдруг появился перед Фаустой, если бы он обнял ее дрожащими руками и прижал к своей груди…
Фауста поднялась с софы.
Воевода мог предстать пред, нею и сегодня и завтра. Не затем он похитил ее из Рима, чтобы его отделяли от нее горы и море. Конечно, он выберет минуту, чтобы навестить свою пленницу. Если он еще не сделал этого, значит, его удерживают важные дела.
Душу Фаусты охватила тревога. Устоит ли ее римское самолюбие против сладких слов этого воина с глазами Аполлона, удержится ли ее женское сердце против любви? Весталка не может быть слабой, не может...
Фауста начала быстро ходить по комнате, спотыкаясь о попадающуюся мебель, словно пойманная птица.
— Не может!.. — повторяла она задыхающимся голосом. — Не может!.. — Голос ее становился все тише…
Она бросилась на софу, спрятала лицо в подушки и начала горячо молиться.
— Сохраните меня от позора, духи — покровители моего рода, не допустите меня до измены, дайте мне силы мужей, которые слагали на алтарь отечества свое личное счастье. Я кровь от крови вашей, кость от костей ваших, герои Рима. Не допустите, чтобы я для скоропреходящего телесного наслаждения опозорила свое жреческое достоинство. Охраняйте меня, духи, светлые, счастливые, свободные, от страстей этой земли. Вас молит весталка, оберегающая священный огонь, который озарял и вас…
VI
В Латеранской базилике в Риме, на ступенях мраморной ограды, стоял на коленях Фабриций, устремив взор на Распятие.
Он припал к стопам своего Бога с сердцем, полным тревоги.
Сын варвара был обязан Христу не только истинной верой, не только надеждой на Царство Небесное, но и положением, которое он занимал в государстве. Без Христа, учение которого сломило обособленность старого мира и разрушило стену привилегий римских граждан, аллеман не был бы никогда воеводой Италии. Христос сравнял его с аристократией самого славного народа, поставил его выше «владык света», сделал его их повелителем.
Недавний варвар отлично понимал эти практические результаты всеуравнивающей христианской веры, когда извлекал из ее плодов свою выгоду. Он понимал также, что последователи новой веры, которым еще со всех сторон угрожали язычники, должны слиться в единое братство, сплоченное общей целью. Солдат знал силу сомкнутых рядов. А он, послушный сын Христа, убил христианина в себе…
Терзаемый сомнениями, Фабриций углубился в первый раз в жизни в священные книги своей веры. Правда, когда-то в детстве его учили заповедям Христовым, но это было так давно, что он забыл о них.
Каким-то странным языком говорили творения апостолов и отцов церкви. На каждой странице он встречался с требованиями, которые сокрушали его ожесточение. На пергаментах были начертаны столь кроткие слова любви и всепрощения, они так резко противоречили тому, что он считал своими обязанностями, что его изумленные мысли остановились на распутье сомнений.
Как же так, он, который, казалось, должен быть ревностнейшим последователем учения Христа, постоянно расходился с Его повелениями? Как это могло случиться? Он этого не хотел, он искренне стремился заслужить на земле право войти в Небесное Царство и был убежден, что точно исполняет предписания своей веры. Он искренне любил Бога новых народов. Значит, его ненависть к язычникам, солдатская жестокость, презрение к черни, даже любовь к Фаусте должны считаться грехом, преступлением? Значит, он должен бросить свой меч, снять богатые одежды, признать в невольнике брата, переносить терпеливо обиды иноверцев, вырвать из своего сердца образ любимой женщины?
В душе Фабриция поднялась буря. Понятия солдата, унаследованные от предков инстинкты варвара, стремление молодости, опасения за участь христианства смешивались друг с другом и волновали его душу.
Фабриций, терзаемый сомнениями, которых он несмел ни разрешить, ни успокоить, ежедневно вечером приходил в Латеранскую базилику и устремлял свой взор на распятого Спасителя, в надежде, что с Креста на него снизойдет истина и возвратит равновесие его расшатанной душе.
Христос, распятый на Кресте, ясно отвечал на его немые вопросы, подтверждая заповеди любви и прощения, но молодая горячность Фабриция, не сломленная еще житейским горем, не понимала этой сладкой речи, проникнутой слезами. Он только чувствовал, что между правилами веры, к которым он хотел приспособиться, и его поступками не было ничего общего. Епископ Сириций говорил то же самое, а граф Валенс не одобрил его усердия.
В обширном здании было почти совершенно пусто. Только кое-где верные, прислонившись к колоннам, отдавали свою скорбь в руки Бога милосердия и любви.
Вечерняя темнота наполнила храм, смягчая резкую белизну нагих стен и колонн. Тишиной катакомб веяло в величайшем римском храме.
Фабриций, измученный своими размышлениями, приник головой к холодному мрамору.
Беспокойство, которое отнимало у него самообладание, начало приводить его в нетерпение. Его солдатский характер не выносил внутреннего разлада.
Снедаемый невозможностью решить разнообразные противоречивые вопросы, он мысленно искал человека, который вывел бы его из этого лабиринта сомнений. Епископ Сириций осудил бы его нетерпение. Фабриций знал, что не найдет снисхождения у христианского первосвященника. Один Амвросий, не только муж святой, изучивший Священное Писание, но вместе с тем и великий устроитель Церкви, поймет и оправдает горячность воина. Он, укротивший императора, умеет быть решительным.
— Я тотчас же отправлюсь в Медиолан, — решил Фабриций. — Пусть Амвросий возвратит спокойствие моей душе.
Он поднялся с колен и вышел из церкви.
Перед своим домом, на Палатине, он нашел чужие носилки. Ликторы разговаривали с солдатами. Какой-то сановник приехал к нему в гости.
Он спросил привратника:
— Чьи это носилки?
— Префект Флавиан ждет твою знаменитость, — отвечал слуга.
Флавиан?.. Фабриций нахмурился. Префект претории никогда не искал его общества. Когда государственные дела заставляли его общаться с воеводой Италии, он делал это всегда через своих секретарей.
— Префект давно ждет меня? — спросил он.
— Он приехал час тому назад.
Уже час?.. Что-то более важное, чем обыкновенные государственные дела, привели Флавиана к христианину.
Фабриций нарочно разговаривал со слугой дольше, чем обыкновенно. Он хотел оправиться от неприятного предчувствия. Ни одно содрогание мускула не должно возбудить подозрения Флавиана.
Подавив в себе беспокойство, он вышел в приемную залу.
Флавиан, который с иронической улыбкой присматривался к рисункам, изображающим битву Давида и Голиафа, начал без обычного приветствия:
— Ты догадываешься, воевода, что: только очень важное дело заставило меня переступить твой порог.
— Я в твоем распоряжении, префект, — ответил Фабриций. И он указал рукой на софу, но Флавиан не воспользовался его любезностью.
Стоя, он заговорил, устремив свой взор на лицо хозяина:
— Траур Рима не может быть чужд тебе, ты с неусыпной бдительностью врага следишь за каждым нашим шагом. Ты, наверно, знаешь, что несчастье, которое постигло Фаусту Авзонию, повергло в глубокую печаль всех поклонников народных богов.
Эти слова были так неожиданны для Фабриция, что разрушили его деланное спокойствие. Он почувствовал, что горячая кровь заливает его лицо, быстро подошел к двери и позвал слугу.
Долго отстегивал он меч, медленно снимал с шеи золотую цепь и отдал оружие и знаки отличия невольнику только тогда, когда совершенно пришел в себя.
Обернувшись к префекту, он отвечал:
— Охрана весталок не принадлежит к числу моих обязанностей.
И хотя он уже владел собой, голос его все-таки дрожал.
— Кай Юлий пишет мне из Виенны, — продолжал Флавиан, — что ты один только можешь назвать святотатственных похитителей весталки. Не знаю, на чем претор основывает свой соображения, но его догадки обыкновенно бывают верны.
Воевода напряг все усилие воли, чтобы выдержать испытующий взор префекта.
Он пожал плечами и ответил:
— Я не понимаю, почему догадки Кая Юлия остановились именно на мне. В Риме всем известно, что меня с атриумом Весты никогда не связывали близкие отношения. Я разделяю ваше горе…
Но он не мог дальше лгать. Его остановил стыд. Солдат убивал без рассуждения, но предательство было противно его душе.
— Кай Юлий также извещает меня, — продолжал Флавиан, — о существовании какой-то виллы в горах Ведиандии, в которой могут скрываться подозрительные люди.
Он приблизился прямо к Фабрицию и спросил его холодным голосом, в котором слышалась язвительная насмешка:
— Ты ничего не слыхал об этой вилле? По-видимому, это довольно укромный уголок. Мне говорили, что твой отец когда-то долго жил у берегов Средиземного моря, чтоб без свидетелей наслаждаться любовью похищенной дочери иберийского жреца.
Фабриций молчал. Ошеломленный внезапным нападением, он искал выхода из западни. Из того, что он слышал, он понял, что префект или уже все знал, или угадал в нем виновника насилия. Но кто выдал эту тайну?
— Присягни на кресте твоего Бога, что ты ничего не знаешь о злодеях, которые так тяжко оскорбили римский народ, — продолжал Флавиан. — Я поверю присяге христианина и аллемана.
В душе Фабриция страх перед местью римлян боролся с честью варвара и совестью христианина. Если бы он присягнул, то выиграл бы время и мог бы спрятать Фаусту в другом месте.
— Присягай! — настаивал Флавиан.
Но клятвопреступничество закрыло бы перед христианином врата Царства Небесного.
Фабриций гордо поднял голову. Он не предаст своего Бога язычникам, хотя бы за верность Ему должен поплатиться своей жизнью.
— Только император или король Арбогаст имеют право требовать от меня присяги, — отвечал он. — Ты мне не судья. Если Кай Юлий нашел место, где скрыта Фауста Авзония, пошли туда своих шпионов и вскоре узнаешь, не обманула ли претора его прозорливость.
— Невинные не боятся присяги.
— Ищи виновного.
— Я уже нашел его.
— В таком случае делай, что нужно.
Фабриций глядел префекту прямо в лицо со спокойствием отважного солдата, которому большая опасность возвращает присутствие духа.
Флавиан ответил:
— Я мог бы стать на главном рынке и бросить народу имя святотатца. Римляне побили бы его камнями как бешеную собаку. Я мог бы обратиться к помощи войска. Начальники римского гарнизона выдали бы в мои руки виновного, хотя бы даже это был их воевода. Понимаешь ли ты меня, воевода Италии?
На титуле Фабриция он сделал особое ударение.
— Я понимаю римскую речь, — равнодушно отвечал Фабриций.
— Я не брошу толпе имени святотатца, я не хочу, чтобы Феодосий мстил римскому народу за его справедливый гнев, но если Фауста Авзония не вернется в течение двадцати дней в атриум Весты, я тебя, воевода Италии, прикажу твоим же трибунам заковать в цепи и отвести к Арбогасту.
С этими словами Флавиан вышел из залы.
Фабриций долго стоял на том же самом месте, на котором оставил его префект.
Только перед одним человеком содрогалась его молодая отвага. Ни за что на свете он не хотел бы предстать пред лицом Арбогаста.
Как сторонник Валентиниана, он не признавал претензий короля франков, но питал к нему чувства солдата, уважающего вождя, поседевшего в победоносных боях.
Приняв из рук императора воеводство Италии, он поступил против обычаев, которые время сделало законом. Более ста лет главный предводитель военной силы в государстве был вместе с тем высшим начальником и судьей над легионами.
Арбогаст не пощадил бы гордости строптивого вельможи. Он перед всем войском сорвал бы с него знаки его достоинства, он приказал бы невольникам высечь его и повесить на сухом дереве как шпиона.
Фабриций уже был когда-то свидетелем такой позорной казни. При одной мысли о том, что могло бы его постичь, если б он попался в руки Арбогаста, лицо его побледнело.
Не без причины Флавиан ему грозил его подначальными. Эти закоренелые язычники, узнав, что он похитил их весталку, без колебания отдали бы его под суд Арбогаста. Аллеманская стража и горсть легионеров-христиан не защитили бы его от язычников.
Фабриций понял, что он стоит над пропастью. Внутри, в тайниках его совести, бушевала буря, устрашающая его гневом Бога, Которого он любил; снаружи со всех сторон ему грозила месть оскорбленных римлян. Неужели ему предстоит погибнуть, не примирившись с Христом?
Он схватился руками за голову.
Жизнь была еще ему нужна. Он не хотел уйти из этого мира без уверенности, что врата Небесного Царства будут открыты для него.
Он выбежал в переднюю… Здесь всегда дежурил один из солдат аллеманской стражи.
— Оседлай сейчас же мне и себе коней, — приказал он. — Приготовься к дальней дороге. Скажи конюшему, что мы едем в лагерь в Остию.
Он надел меч, заткнул за пояс стилет, пошел в свою канцелярию, взял со стола восковую табличку, написал дрожащей рукой несколько слов и прикрепил печать воеводы Италии.
Этим документом он на время своего отсутствия передавал команду над легионами начальнику палатинского гарнизона. После этого он пошел в спальню, надел на себя теплую тунику, набросил плащ с капюшоном и взял большой кожаный мешок с золотом.
Лошадей на дворе еще не было… Фабриций побежал в конюшню, разбудил прислугу и сам оседлал своего коня. Он так спешил, что у него все валилось из рук. Медлить ему было некогда; Флавиан мог одуматься и подбить язычников к мести.
Спустя четверть часа Фабриций мчался по Фламинской дороге.
Он бежал из города, который ему предстояло покорить, бежал ночью, без свиты, как изгнанник, осужденный людьми и законом.
Пригнувшись к коню, он мчался среди ночной темноты, наполненный роем черных мыслей. Ему не удалось сломить упорство язычников, закрыть их храмы, он обманул доверие императора — убил в себе христианина…
Со стороны Рима его преследовал свист вихря, а ему казалось, что его преследует язвительный хохот толпы.
— Я еще возвращусь к вам! — шептал он сквозь стиснутые зубы.
Со времени похищения Фаусты он не имел о ней никаких сведений. Не желая возбуждать подозрения шпионов Флавиана, он не послал в свою виллу курьера. О том, что Теодорих добрался до места, свидетельствовало его молчание. Если бы его встретило какое-нибудь препятствие, то верный слуга непременно уведомил бы об этом своего господина.
Он страшно тосковал по Фаусте, терпеливо ожидая письма Прокопия. Дьякон должен был ему донести о результатах своего красноречия. Фабриций не сомневался, что весталка проникнется величием христианской веры и пожелает сама креститься. И только тогда он хотел предстать пред своей возлюбленной и отдать себя и ее под защиту императора.
Но неожиданные происшествия ускорили эту торжественную минуту. Он увидит Фаусту через несколько дней, прижмет ее к своему бьющемуся сердцу и получит награду за пережитые невзгоды. Только ради нее ой навлек на себя месть язычников. Для нее он забыл об обязанностях цезарского наместника.
За столько жертв, которые он принес из любви к ней, может же он рассчитывать на ласки любимой женщины.
Глухо раздавался в ночной тишине конский топот. Временами слышался громкий окрик Фабриция, которым он предупреждал встречных:
— С дороги, с дороги!
Жители Италии, привыкшие к бешеной скачке правительственных курьеров, беспрекословно сторонились.
Чем большее расстояние отделяло Фабриция от Рима, тем сильнее росло его нетерпение и желание видеть Фаусту.
Он совершенно напрасно испугался подозрений Юлия. Теперь, когда он спокойно разобрался в словах Флавиана, то убедился, что это были лишь одни догадки. Если бы римляне знали, где скрыта Фауста, то освободили бы ее и без его посредничества. Префект выпытывал его, хотел его обойти, вырвать у него тайну…
Если бы даже Юлий действительно напал на след Фаусты, все равно Теодорих не дозволит вырвать из своих рук драгоценный клад. Недаром в его распоряжении был десяток храбрых аллеманов.
Фабриций прижал руки к груди, как бы обнимая кого-то.
— Я не отдам тебя никому, — шептал он. — Никто не будет лобзать твои уста, обнимать твое божественное тело, упиваться твоим голосом. Ты принадлежишь мне. Я завоевал тебя для себя.
А вихрь язвительно смеялся в листве придорожных деревьев.
Этот смех раздражал Фабриция.
Выросший в лесах и лагере, с детских лет привыкший к природе, он верил в тесную связь между человеком и тем, что его окружало.
Кто-то, должно быть, неведомые демоны, позавидовал его счастью.
— Она принадлежит мне! — вскричал он с гневом, как бы отвечая кому-то.
Вихрь усиливался, рос, шипел, точно ядовитая гадина.
Фабриций поднял кулак.
— Смеюсь я над вашей злобой!
Ветер подхватил его слова, развеял их вокруг, поглотил в себя, и снова раздался его насмешливый, язвительный хохот.
* * *
Епископ Амвросий садился уже в носилки, чтобы навестить местную больницу, как перед его Медиоланским дворцом остановились двое всадников.
Один из них соскочил с коня, бросил поводья своему спутнику и проговорил, преклонив со смирением голову:
— Винфрид Фабриций, воевода Италии, доверенный императора Валентиниана, прибегает к твоей мудрости и снисходительности с душой, полной смирения.
Епископ пытливым взглядом окинул стройную фигуру воеводы. Видимо, Фабриций произвел на него хорошее впечатление, потому что Амвросий благосклонно улыбнулся.
— Ты едешь из Рима? — спросил он.
— Я безостановочно скакал от этого гнезда языческих суеверий, чтобы сложить у ног твоих тяжесть, которая превозмогла мои силы. Сними ее с меня, святой отец.
— Ты измучен дальней дорогой. Отдохни сначала.
— Твои мудрые слова будут для меня самым сладким отдыхом, — отвечал Фабриций.
Амвросий приказал спутнику подождать.
— Иди за мной, — сказал он мягким голосом.
Он в сопровождении Фабриция прошел в свой кабинет, сел у стола, заваленного книгами, и указал гостю на большое дубовое кресло.
Но Фабриций бросился перед ним на колени.
— Будь снисходителен к моей молодости, — умолял он.
— Говори без опасения, — ободрял его Амвросий. — Господь наш, Иисус Христос, пришел на землю, чтобы искупить от греха человеческий род. Он не отталкивает от себя никого. Ты знаешь, что на Голгофе Он простил разбойника, который уверовал в Его божественное милосердие.
Епископ облокотился на ручки кресла и приготовился слушать.
Фабриций начал.
Спеша, задыхающимся голосом, отрывистыми словами, точно опасаясь, что его покинет решимость, он с волнением и страхом Божиим передавал историю своей любви к Фаусте, давнего страшного убийства одного беззащитного язычника. Наконец он сказал последнее слово и поднял на Амвросия свой неуверенный взгляд.
Епископ сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Его бледное, спокойное лицо ничего не говорило.
— Евангелие говорит, — начал он. — «Слышали вы, это сказано старым: не убий, а кто убьет, тот повинен суду». Ты говоришь, что язычник был только презренным червем? А что же ты такое перед величием Бога, Который повелевает солнцем, землею и звездами? Что такое твоя сила, твоя молодость, твой сан перед лицом Предвечного Творца? Удар меча, копья или метко направленная стрела сломят твою гордыню, и будешь ты слабее и ничтожнее бессловесного младенца. Как солдат, ты должен знать свою слабость человека. Смерть на твоих глазах пожирала самых отважных, бросала под копыта лошадей самых могущественных, издеваясь над пурпуром прославленных вождей и монархов. Ты говоришь, что этот язычник родился для того, чтобы его раздавила нога храброго мужа? Разве ты сотворил его, ты вдохнул душу в его тело, ты послал его на землю? Откуда ты мог знать, что наш Господь Иисус Христос хотел внезапной смерти этого римлянина. Милосердный Бог не желает гибели самых закоренелых грешников и радуется обращению и покаянию даже отцеубийц. Тяжело провинился перед Господом тот, кто воспрепятствовал падшей душе вознестись с покаянием к Вечному Свету и омыться в Его всеочищающем пламени. Ты же совершил больше, лишив истинной, вечной жизни того несчастного, отняв у него время, чтобы креститься во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Фабриций жадно поглощал слова Амвросия. Но не все, что говорил епископ, убеждало его сердце, которое преклонялось только перед силой, отвагой и смелостью и презирало слабость. Неужели язычник мог сравняться перед Богом с ним, неустрашимым последователем истинной веры? Этот негодяй не рискнул бы своей жизнью для Христа, а Фабриций только глубже надвинул бы шлем на глаза и пошел бы за голосом своего Господа в огонь, на дно моря, в ад — всюду, куда бы ему ни приказал идти Творец мира.
Ему было понятно только одно: римлянин мог бы принадлежать к пастве Христовой и потому имел право на снисходительность, может быть, единоверца. Он мог подвергнуть его заключению, отдать под стражу Теодориха, замкнуть его зловредные уста… А он убил его и лишил возможности обратиться к Господу, примириться с Богом.
Фабриций поцеловал руку епископа и проговорил с сокрушением:
— Я тяжко согрешил, святой отец. Скажи, что я должен сделать, чтобы умилостивить Доброго Пастыря?
— Тяжко твое прегрешение, — отвечал Амвросий, — но милосердие нашего Господа, Который простил разбойника и блудницу, Который снисходит ко всякой людской слабости, простит и тебя, если ты искупишь грех. Ты согрешил по своей вспыльчивости и своеволию и должен искупить грех смирением и покорностью. Ты возложишь на себя одежду кающегося и в течение десяти дней на паперти Медиоланского храма будешь просить верных молиться о тебе. В течение других десяти дней ты будешь исполнять обязанности сторожа в моей больнице, не избегая самой унизительной службы. Потом ты на месяц удалишься в пустынь благочестивого Фомы, близ Коменского озера, и будешь там, в лесной тишине, в голоде и лишениях, вдали от соблазнов мира, размышлять о таинствах нашей веры. Смирение, покорность, телесные лишения и молитва остудят твою вспыльчивость и приблизят твою дикую душу к Христу. Страдая сам, ты познаешь страдания других и научишься обуздывать свою неукротимость.
Амвросий все это время пытливо следил за впечатлением, какое его слова произведут на Фабриция.
По мере того как он говорил, в глазах воеводы мало-помалу угасал ясный огонь радости. На его чело ложилась грустная тень разочарования.
Неукротимый воин, презирающий чернь, видимо, не ожидал такого тяжелого наказания. Оказаться в руках плебеев, умолять первого попавшегося нищего о молитве и милосердии, служить в больнице вместе с невольниками…
— Сжалься надо мной, святой отец! — умолял Фабриций, обнимая колени епископа. — Жизнь бездельника, которого я убил, не стоит одного часа моей жизни. Прикажи мне отдать половину моего состояния убогим — я исполню это без колебания; прикажи мне поститься, бичевать себя, молиться целый год — я без ропота подчинюсь твоей воле. Только не унижай так мою гордость.
Епископ положил руку на голову Фабриция и ответил ласковым голосом:
— Вспыльчивость и надменность искупаются только смирением и покорностью. Не противься, сын мой. Не для того, чтобы унизить тебя, я налагаю на твою воинскую гордость такое унизительное покаяние. Я хочу тебя отвратить от пути, ведущего к сатане, и научить служению Богу. Победи в себе злобу этого мира, и только тогда ты поймешь неиссякаемую благость учения нашего Господа Иисуса Христа. Ведь и Он претерпевал унижение в земной жизни, и хотя мог призвать на помощь Отца Своего Небесного, но без жалоб испил горькую чашу. Будь покорным сыном Христа, Которого ты любишь, ибо ты любишь Бога благости и милосердия. Епископ Сириций писал мне, что ты неустрашимый исповедник нашего Господа.
— Я отдам за него свою жизнь! — искренне вскричал Фабриций.
— Вот ради этой-то любви ты и принеси в жертву свою гордость, — убеждал его епископ, — чтобы глубже проникнуть в тайны нашей веры и быть полезным слугой истинного Бога. Церкви нужны такие горячие сердца, как твое. Очисти это сердце от языческой ненависти, пойми, что Христос повелел любить всех без различия, прижми всех слабых, убогих и бесприютных к своему любящему сердцу, и Бог малых не откажет тебе в своем прощении и милосердии. Смирение не унижает никого. И Феодосий, могущественнейший из, государей всего мира, не устыдился принести покаяние Богу.
Напоминание о публичном покаянии Феодосия словно громом поразило гордость Фабриция. Что такое он в сравнении с Феодосием? Ради любви к Богу и для успокоения своей совести он должен покориться. Амвросий лучше его знает пути, ведущие к Искупителю.
Он вздохнул, поднялся с колен и сказал;
— Я верю, что воля твоего святейшества — воля Бога. Я сделаю, что ты приказал, но только перед тем съезжу в Ведианцию, чтобы обезопасить пребывание Фаусты Авзонии.
Он хотел уйти, но епископ задержал его:
— В свою виллу в горах Ведианции ты не поедешь и Фаусту Авзонии не увидишь.
Фабриций в изумлении посмотрел на него.
— Святой отец! — прошептал он.
— В Ведианцию ты пошлешь приказ, чтобы твоя прислуга немедленно освободила весталку, — говорил Амвросии все тем же спокойным, мягким, ласковым голосом.
— Этого быть не может! — запальчиво вскричал Фабриций. — Ради нее я покинул город, который благосклонность императора вверила моему попечению. Она одна осталась мне в проигранной битве. Только ее любовь заставила меня забыть справедливый гнев его вечности. Пожалей мое сердце, святейший отец.
— Если ты послушный сын Христа, то вырви из своего сердца образ Фаусты Авзонии.
— Этого не будет никогда, никогда!.. Христос не называл любовь грехом.
— Но он называл грехом всякое беззаконие. Подумай только, на что ты отважился. Представитель власти, который должен уважать закон, оскорбил священнейшее установление Италии.
— Это языческое установление, — защищался Фабриций.
— Не твое дело упреждать ход событий, — отвечал Амвросий, в первый раз возвысив голос. — Пока император не отзовет Флавиана от должности префекта претории, ты не имеешь права изменять существующий порядок. Оскорбляя священнейшее установление Рима, ты в тяжелую минуту обрек христианское правительство на непредвиденную опасность, потому что твое насилие может вызвать восстание язычников, которое задержало бы осуществление мудрых намерений Феодосия. Валентиниан послал тебя в Рим для того, чтобы ты, как ревностный поклонник Христа, служил язычникам образцом правдивости, доброты, милосердия и снисходительности, а что сделал ты? Ты поднял руку на чужую собственность, оскорбил весталку, побратался с разбойниками, убил язычника. Вместо того чтобы приобрести расположение древней столицы государства, ты вооружил против себя всех справедливых людей. Для того ли наш Господь Иисус Христос умер на кресте за человеческое неистовство, чтобы оно и дальше свирепствовало на земле? Для того ли научил Он нас добродетелям, неведомым прошлым векам, чтобы они оставались только на страницах священных книг? Ты называешься христианином, сыном Бога Искупителя? Ты язычник, опутанный демонами тьмы!
Фабриций застонал.
— Ты язычник! — с силой повторил Амвросий. — Ибо не хочешь сложить своих вожделений у ног Христа. Как в сердце язычника, так и в твоем царит гнусное человеческое себялюбие, более сильное, чем любовь к Богу.
Он замолчал и с минуту, задумавшись, смотрел в пространство. Потом вновь начал прежним, мягким голосом:
— Святой апостол Павел учит: «Кто женится, старается о делах сего света, как бы угодить жене, а кто не женат, старается о делах Божиих, как бы угодить Господу». Из этого указания великого апостола выходит, что лучше сделает тот, кто отвергнет утехи любви, потому что следом за женщиной идут дневные заботы, отвлекающие душу от небесных забот. Жена приковывает мужа к земле, отдаляет его мысли от дел церкви и государства, делает его рабом суеты сего мира. Если бы ты не был воеводой Италии и ревностным слугой Христа, я не напоминал бы тебе совета святого Павла, ибо знаю, что пожертвовать любовью к женщине — это превышает силы смертного. Но тебя император поставил на страже нашей веры в стране, погрязшей в язычестве, Бог избрал тебя из числа многих, чтобы ты был послушным орудием Его святой воли. Ты не имел права отдать женщине предпочтение перед Христом, как это ты сделал.
— Любовь к Фаусте Авзонии не уменьшила моей любви к Христу, — ответил Фабриций.
— Но она отвратила твои мысли от обязанностей твоего положения и сделала то, что ты запятнал свою совесть насилием. Разве ты за этим прибыл в Рим?
Фабриций молчал.
Все, что ему говорил Амвросий, он повторял себе не один уже раз, но любовь зажгла в его девственном сердце пламя настолько сильное, что при его лучах померкли все мысли о его положении.
Неужели он должен отступить, когда ему казалось, что он уже приблизился к цели своих стремлений? Неужели он должен отказаться от Фаусты, с которой срослись все его мысли? Этого не может от него требовать никто, даже Амвросий. Епископ укорял его в насилии, но всякий решительный человек сделал бы то же самое. Люди его времени, расы и занятия восхищались дерзкими поступками. Только одни священники осуждали насилие.
Амвросий знал эту необузданность новейших римлян, скрывавших под одеждой цивилизованного народа упрямство варваров. Молчание Фабриция было для него достаточным указанием. Он отгадал, что аллеман для своей любви пожертвовал даже расположением императора. Один только Христос умел влиять на себялюбие этих неподдающихся натур.
Поэтому он поднялся с кресла и сказал повелительным голосом:
— Твой спутник немедленно поедет в Ведианцию и освободит Фаусту Авзонию!
— Не отнимай у меня моего счастья, святой отец, — умолял Фабриций. — Я буду каяться, как невольник, буду просить молитвы мытаря и сборщика податей, буду служить слугам слуг моих, но оставь мне Фаусту.
— Если Фауста не возвратится в Рим, то я закрою перед тобой двери всех христианских церквей.
Фабриций отшатнулся, как бы пораженный мечом в самую грудь. Обезумевшими глазами он смотрел на епископа, который стоял, выпрямившись во весь рост, с рукой, простертой вперед.
Это уже не был снисходительный священник, с добротой отца поучающий блудного сына, — он был князь Церкви, уверенный в своей силе, римский патриций отдавал приказание своему подчиненному.
Тщедушная фигура Амвросия, казалось, выросла, черты его одухотворенного лица окаменели, обострились.
— Удались и помни, что глаз мой с этих пор будет следить за каждым твоим шагом.
Его голос был резок, как тогда, когда он усмирял несогласия Коменской общины.
Измученный Фабриций покинул кабинет епископа. В передней дворца он упал на скамью и закрыл лицо руками. Воспрещение посещать церковь равнялось исключению из христианской общины и заслуживало презрения его единоверцев.
Тьма отчаяния охватила душу Фабриция. Последняя надежда обманула его. Великий созидатель Церкви вместо того, чтобы успокоить его, поразил его страшной угрозой.
Он сидел в немом остолбенении. В его голове кружились мысли, то тревожные, то отчаянные, то покорные, то мятежные: христианин преклонялся перед величием Амвросия, варвар, солдат подстрекали его к сопротивлению.
— По какому праву этот надменный священник разрывает нити твоего счастья? — возмущался солдат. — Дела твоего сердца — это твоя неотъемлемая собственность. Устами святого епископа говорит Христос, — отвечал христианин.
В это время к нему подошел аллеманский стражник, который сопровождал его из Рима.
— Курьер Теодориха ждет твою знаменитость, — сказал он.
— Курьер?.. Теодориха? — как бы сквозь сон проговорил Фабриций? Где?.. Откуда?
— Теодорих приказал ему ехать на Медиолан, чтобы не обратить на себя внимания сыщиков префекта претории. Я его узнал и задержал.
— Говорил ли он тебе, с чем его послал Теодорих?
— Теодорих просит прислать заместителя.
— Зачем? — вскрикнул Фабриций.
— Старик жаждет перед смертью утешить свои угасающие глаза видом своих внуков.
— Глупец!
Фабриций вскочил со скамьи.
— Спеши на почтовый двор за свежими лошадьми! — приказал он.
Опасность, грозящая его любви, взяла верх над словами Амвросия. Он потом умилостивит Христа, примирится с Ним, а теперь…
Спустя полчаса трое всадников мчались по дороге к Генуе.
Впереди них ехал Фабриций.
VII
В месте заключения Фаусты царило необычное движение. Невольники укладывали в сундуки ковры, столовое белье и занавески; Теодорих заботливо осматривал колеса и оси повозок, аллеманы седлали лошадей…
— Хорошо, ли отточены мечи? — спросил Теодорих старшего аллемана.
— Хорошо, будут работать, — ответил солдат.
— Не слыхал ли ты в горах каких-нибудь голосов?..
— Когда под вечер я обходил заросли, то мне несколько раз слышался чей-то шепот.
— Через час мы двинемся. Если язычники загородят нам дорогу, то прежде всего нужно защищать Фаусту Авзонию.
Приказав возницам запрягать, Теодорих дошел до цепи скал, преграждающих доступ к вилле, и напряг слух и зрение.
В течение нескольких дней за виллой следили какие-то непрошенные взоры. Вчера Прокопий на ветвях дикой розы нашел красную нитку шелка, сегодня один из аллеманов ночью на берегу моря видел кучку вооруженных людей. Псы заливались лаем с самого утра и рвались в горы.
Теодорих чувствовал, что неуловимые фигуры, кружащиеся около дома, незримо связаны с Фаустой Авзонией. Весталка была слишком важной личностью, чтобы ее единоверцы могли о ней забыть.
Они искали… нашли… и теперь будут стараться отнять свою собственность.
Если бы Теодорих знал силы неприятелей, то ждал бы их спокойно. Скалы заменяли ему сотню сильных рук.
Но скрытый враг, подбирающийся осторожно к вилле, страшил его своей таинственностью.
Взвесив опасность положения, Теодорих решил отступить в горы, разбить где-нибудь палатку и послать другого курьера к воеводе.
Безлунная ночь способствовала бегству. Небо покрылось свинцовыми тучами, которые под вечер нашли со стороны Корсики.
Теодорих вслушивался в ночную тишину, силясь уловить чутким ухом сына природы подозрительный шум… Но однообразного шелеста деревьев не нарушал никакой посторонний звук.
Когда он стоял, вглядываясь в черную бездну густой тьмы, раздался вой собаки.
Плач животного, сначала прерывистый, как бы боязливый, усиливался, становился полнее и громче, пока не перешел в жалобное стенание. Вместе с тем со стороны моря поднялся ветер, пробежал над вершинами скал, наклонил верхушки елей, подхватил вой пса и разнес его по долине.
Казалось, вокруг зарыдали неисчислимые голоса.
Теодорих крестился, прижавшись к скале. Суеверную душу сына лесов охватил страх. В этих стонах, непрерывно повторяемых горами, он слышал голоса существ иного света: это не пес выл, а его, Теодориха, призывали души его предков.
Он опустился на колени, упал лицом на землю и горячо обнял кормилицу человеческого рода.
— Будь для меня мягким ложем, не презри моего праха, — умолял он. — Я рук не обагрил кровью невинного, совесть не запятнал несправедливостью к убогим, сердца — изменой вождю и господину…
В это время до него докатился шум, хорошо знакомый солдату. Какие-то всадники приближались к вилле.
Он быстро поднялся и свистнул. Когда на его призыв прибежали аллеманы, он поставил их под скалами, сам же вышел вперед и начал прислушиваться.
Его ухо уже отчетливо различало топот коней и стук оружия. Всадники продвигались тихо, направляясь прямо к вилле.
Теодорих обнажил меч и крикнул:
— Кто там?
Из темноты раздалось в ответ:
— Здравствуй, старик!
Изумлению Теодориха не было границ. То был голос воеводы.
— Это вы, господин? — спросил он.
Из тьмы показались три конские головы.
— Все ли в порядке? — отозвался Фабриций, наклоняясь к Теодориху.
— Пока все, но что сегодняшняя ночь скрывает в своем страшном лоне, об этом знает только Добрый Пастырь. Вы прибыли в самую пору. Через час вы бы не застали никого в своем доме. Повозки уже готовы…
— Ты хотел бежать?
— Я не знаю числа врагов, а их следы беспокоят меня уже несколько дней. Если язычники обратились за помощью к наместнику Ведианции, то я бы навлек на вашу голову наказание короля Арбогаста за сопротивление, оказанное властям.
Теодорих говорил тихим голосом, чтобы солдаты не слышали его слов. Шепотом отвечал ему и Фабриций.
— Ты поступил вполне разумно. Повозок не приказывай отпрягать. Мы тотчас же тронемся в Виенну, где скрыться легче, чем в горах.
Отдав коня одному из своих стражников, он пошел рядом с Теодорихом.
— А она, — спросил он, — Фауста Авзония, не облеклась в одежду оглашенной?
— Не облеклась и не облечется!
Теодорих рассказал воеводе о событиях последних недель, а когда дошел до угроз Фаусты, то прибавил:
— Я служил вам вернее всякого верного невольника, любил вас искреннее самого близкого друга. За эту верность и за эту любовь я заслужил награду. Позвольте мне, господин, умереть спокойно. Я не хочу предстать пред Добрым Пастырем с бременем проклятия весталки.
В тишине ночи, во второй раз, раздался вой пса. И снова ветер подхватил его и на своих крыльях разнес по скалам и горам.
Фауста Авзония сидела в спальне, на низком стуле, опершись головой на руки. Вокруг нее сновали невольницы, а она смотрела на их хлопоты тупым, безучастным взором.
Ей сказали, чтобы она была готова в дорогу. Она не спрашивала, куда ее повезут, — она знала, что и дальше ее ждет неволя. Ей говорили об этом и удвоенная бдительность Теодориха и большая подозрительность слуг.
За каждым ее движением стали следить с таким вниманием, что она потеряла надежду вырваться из клетки при помощи женской хитрости. Ей нельзя уже было переступать опушки апельсиновой рощи, гулять по горам, смотреть со скал на море.
По мере того как суживались стены ее заключения, ее стала охватывать какая-то странная тревога перед неизвестным будущим. Она испытывала чувство, как будто к ней подкрадывается большая опасность. Неизменная тревога мучила ее возбужденное воображение омерзительными видениями. В ночных снах на нее нападали какие-то существа, забрасывали ее белое платье уличной грязью. Хватали ее в свои нечистые объятия. Или на ее грудь садился ястреб Юлии Порции, с глазами Фабриция, и жадно припадал к ее губам.
От чудовищ она оборонялась, а ласки ястреба переносила терпеливо.
Пробудившись, она молилась Весте, прося отогнать от нее искушения. Напрасно она поручала свое сердце богине чистоты. Уединение, тишина и весна с неожиданной Силой пробуждали в ней еще не заснувшие девичьи грезы.
Хотя она старалась вселить в себя ненависть к своему похитителю, Фабриций все властнее вторгался в ее мысли.
В коридоре, отделяющем середину дома от боковых комнат, раздались быстрые шаги. Невольницы перестали шептаться.
Фауста подняла голову, и кровь горячим потоком залила ей лицо и шею. Слуги удалились. Римская жрица осталась одна с врагом своих богов.
Долго они смотрели друг на друга. Она в остолбенении, не веря своим глазам, он, погруженный в печаль.
— Перед тобой стоит несчастный, — начал Фабриций подавленным голосом, — покинутый богом и людьми. Ночью, как изгнанник, я бежал из Рима, а за мной гналось проклятие твоего народа. Подавленный укорами совести, я прибег к мудрости Амвросия, но великий епископ осудил меня и унизил. Для тебя я бросил блестящее положение, снизошел до преступления, заслужил гнев моей веры. Для тебя я пренебрег властью — блеском этой земли, Царством Небесным — наградой лучших миров. Моя любовь к тебе превозмогла любовь к славе, к долгу, сделала меня глухим, слепым, бесчувственным, охватила меня всего.
Фауста сидела без движения. Румянец сходил с ее лица, уступая место бледности.
— Я прегрешил, обезумел, — продолжал Фабриций, — но этот грех — высшая радость моей жизни. Я ставлю его выше рукоплесканий толпы, выше признательности императора, выше…
Он хотел сказать — милости Бога, но остановился, пораженный дерзостью своей страсти.
— Несчастный я, несчастный, несчастный! — жаловался он, ломая руки.
Суровые черты лица Фаусты мало-помалу смягчились.
Этот человек пожертвовал всем, что почитал и любил. Тоска согнула его стройную фигуру, стерла с его лица краски здоровья. Не дерзкого варвара видела перед собой Фауста, а несчастного человека, который страдал из-за нее и для нее.
— Ты одна осталась мне на целом свете, в тебе мои последняя надежда. Твоя любовь может вознаградить меня за гнев единоверцев и снять с моей души черный покров отчаяния.
Фабриций протянул руки к Фаусте.
— Не презирай любовь, она озарит твою молодость золотыми лучами весеннего солнца. Обязанности так трудны, слава изменчива… Одна только любовь дает смертному истинное наслаждение. Будь женщиной и загляни в свое сердце.
Фауста была в эту минуту больше женщиной, нежели сама желала. Она заглянула в свое сердце, и то, что увидела в нем, преисполнило ее страхом: в глубине его она не нашла ненависти к Фабрицию.
Она испугалась самой себя… Блуждающим взором она осмотрелась кругом, словно искала помощи. В спальне царила глухая тишина, нарушаемая только ускоренным дыханием воеводы.
Бежать?.. Но куда?.. Повсюду ее окружали стены темницы. Никто бы не прибежал на ее крики. Она находилась в неволе, в полной зависимости от гнева и милости ее похитителя.
Сладкими словами любви, понятными каждому женскому сердцу, он сковывал ее движения, усыплял ее бдительность.
— Не отталкивай меня от себя, — умолял Фабриций, припав к ее коленям.
Он схватил ее руки, прижал их к своим горячим губам, обнял ее стан.
Фауста хотела подняться, оттолкнуть его, освободиться из его объятий, но по ней уже разлилось пламя любви, пробежал не изведанный еще сладостный трепет и лишил ее силы.
Она закрыла глаза и опустила голову.
Фабриций схватил ее в объятия, как хищная птица схватывает пойманную добычу, прижал к себе, осыпал поцелуями ее волосы, глаза, шею.
— Ты моя, моя, моя! — повторял он.
В его голосе дышала торжествующая страсть.
Он искал устами ее уста…
— Я буду защищать нашу любовь повсюду — перед твоим народом, перед императором, перед Амвросием.
Имя епископа пробудило Фаусту. Она подняла голову, открыла глаза и глубоко вздохнула…
— О боги Рима, о духи моих предков! — прошептала она.
С гневом смотрела она на Фабриция, на свое смятое платье, на разорванную тунику.
Свершилось то несчастье, которое пугало ее в ночных снах. Галилеянин обнимал весталку, а она без сопротивления отдавалась его ласкам.
Она закрыла лицо руками. Сухое, отрывистое рыдание потрясло ее тело.
— Веста!
Фабриций, не отгадывая причины ее отчаяния, еще более раздражил ее своими утешениями.
— Пусть тебя не страшит кара твоих богов, — говорил он. — Возложи на себя знак Креста, и тебя прикроет могущество Бога, более сильного, чем Юпитер, Марс и Венера. Не пугайся давно исчезнувших теней.
Он наклонился к Фаусте, хотел обнять ее, но она быстро поднялась.
— За что ты меня преследуешь? — воскликнула она.
Девичий стыд сразу оттолкнул ее от человека, который с ней обращался как с купленной невольницей.
Фабриций, еще не понимая перемены, происшедшей в ее сердце, продолжал идти по своему ложному пути.
— Выслушай мою просьбу, — настаивал он, — преклонись для моего счастья перед Богом новых народов. Император не предаст христианку в руки язычников. Крещение отворит пред тобой врата вечного блаженства, а мне возвратит душевное спокойствие и прощение моей религии. Обращенная к Христу весталка загладит вину ослушавшегося христианина и воеводы. Я ради тебя сделался заблудшей овцой Христова стада. Твое доброе сердце должно же смилостивиться надо мной.
Брови Фаусты нахмурились, нижняя губа презрительно выдалась вперед. Фабриций говорил с ней так, как будто она была причиной его несчастья. Он считал ее своей собственностью, требовал от нее помощи.
— В чем же моя вина? — спросила она решительным голосом. — Не я поощряла тебя сойти с пути обязанностей. Ты похитил меня, держишь против моей воли и хочешь склонить меня к чувству, которое насмехается над величайшей человеческой силой.
— Твоя покорность выдала мне твою любовь, — возразил Фабриций.
Краска гнева покрыла лицо Фаусты.
— Покорность узника, ошеломленного нападением более сильного противника, никогда не раскрывает тайны его сердца. Ты оскорбил меня своими ласками, не спрашивая, желаю ли я их. Знай, что, если бы хитрые демоны зажгли в моем сердце преступную любовь к врагу Рима, я вырвала бы это непослушное сердце из своей груди и в минуту смерти смотрела бы равнодушно на его трепетание; если бы мои мысли слились воедино с дерзкими вожделениями варвара, я размозжила бы без колебаний свой череп, чтобы в нем раз и навсегда угасло подлое искушение. Я ненавижу тебя, я презираю тебя, варвара, раба своих страстей!
Фабриций в изумлении слушал эти оскорбительные слова. Они своей резкостью и энергией скорее напоминали речь мужчины.
Неужели это была та самая женщина, которая дрожала в его объятиях, с румянцем стыда, с полным подчинением его воле?
Наконец он понял причину перемены, происшедшей в Фаусте: весталка одержала в ней верх над женщиной.
— Творец всего живущего на свете дал смертным любовь, как награду за бремя жизни, — пытался было он еще раз ее убедить. — Зачем ты ради видений прошлого хочешь лишить меня и себя высочайшего счастья?
Он снова протянул руки к Фаусте, стараясь ее обнять, но она вырвала у него из-за пояса кинжал и приставила его острие к своей груди.
— Не приближайся, — крикнула она, — если не хочешь, чтобы кровь весталки пала на твою совесть!
Фабриций в ужасе отшатнулся.
Значит, мучения многих месяцев, тревога последних дней, душевные волнения, угрозы Амвросия — все это напрасный труд. Он пренебрег обязанностями цезарского наместника ради невознагражденной любви, ради видений бессонной ночи?
Фабриций схватился за горло. Его душило бешенство варвара, в котором сопротивление пробуждало свирепость первобытного человека.
Он мрачно посмотрел на Фаусту.
Неужели эта слабая женщина сильнее его? Он принудит ее повиноваться и любить его, поступит так же, как поступил его отец с его матерью.
Он вскочил, бросился к Фаусте, вырвал у нее стилет, схватил ее на руки, как малое дитя, и прижал к себе.
— Ты моя, моей и останешься. Я добыл тебя для себя и никому не отдам.
Он выбежал из дома, передал Фаусту на руки невольницам и крикнул:
— В дорогу!
Потом он подозвал к себе Теодориха.
—Ты поедешь около кареты и будешь смотреть за римлянкой!
Старый аллеман упал перед ним на колени.
— Я просил вас, господин… — вполголоса сказал он.
— Когда мы приедем в Виенну, я отпущу тебя в наши леса.
— Ваши молодые руки лучше защитят римлянку от опасности, нежели мои. Угрозы весталки лишили меня присутствия духа. Я не хочу во второй раз слышать ее страшных проклятий.
— Не раздражай меня!
— Мне страшен ваш гнев, но еще более страшны проклятия, которые пойдут за мной и в могилу. И милосердный Добрый Пастырь не любит людской злобы.
Правая рука Фабриция, уже лежавшая на рукоятке меча, опустилась сразу.
— Выслушай меня, господин, — умолял Теодорих.
— Пусть будет по-твоему. Возьми пятерых человек и охраняй обоз.
В апельсиновой роще было так темно, что люди совсем скрылись в ней.
— Зажечь факел! — приказал Фабриций.
При мигающем свете желтого пламени, смешанного с дымом и раздуваемого ветром, обрисовались неясные контуры четырех экипажей и темные силуэты аллеманов. Солдаты, приросшие к коням, закутанные в плащи с капюшонами на головах, производили впечатление обитателей иных миров.
Пятеро из них вместе с Теодорихом заняли место во главе обоза, остальные окружили карету Фаусты. Две невольницы охраняли весталку.
Теодорих ударил мечом о щит. Аллеманы тронулись, обоз тихо, осторожно двинулся за ними.
Обоз в глубоком молчании тянулся по долине. Солдаты не разговаривали друг с другом, раздавались только стук колес, ударявшихся о камни, и тихий лязг оружия. Кони временами встряхивали головами и храпели, точно испуганные чем-то.
Теодорих напрягал весь слух и зрение. Он забыл о своих опасениях и предчувствиях — он был верным слугой, которому доверена безопасность господина.
Он уже приближался к середине долины, не заметив ничего подозрительного. Вдруг он остановился, соскочил с коня и приложил ухо к земле.
— Донеси воеводе, — сказал он одному из аллеманов, — что на нас идут вооруженные люди.
Когда Фабриций подъехал к нему, он показал на выход из долины.
На фоне ночной темноты вдали сверкало множество движущихся огоньков.
Фабриций приказал погасить факелы.
С затаенным дыханием, не спуская взгляда с огоньков, солдаты дожидались неизвестного неприятеля.
Огоньки шли прямо на виллу, увеличиваясь с каждой минутой.
Теперь при их свете была видна черная масса, впереди которой шла высокая тень. Какой-то всадник вел отряд пехоты.
В эту минуту Фабриций поднес к губам охотничий рог. Скалы и горы огласились громким звуком, леса подхватили протяжное эхо.
Черная масса остановилась.
— Кто осмеливается нарушать спокойствие во владениях воеводы Италии? — громко спросил Фабриций.
С противоположной стороны послышалось:
— Констанций Галерий идет освободить из неволи Фаусту Авзонию.
— Солдат отдаст свою добычу только победителю. Приди и отними Фаусту Авзонию, если тебе жизнь надоела.
В черной массе произошло движение. Пешие люди окружили всадника.
— Какой-то сброд, — шепнул Фабриций Теодориху.
Нападающие, видимо, никогда не участвовали в ночных стычках, и, вместо того чтобы погасить факелы и быстро рассыпаться и этим обмануть неприятеля, они столпились на освещенном месте.
Долина в этом месте переходила в ровное место, что облегчало разбег конницы.
Фабриций все это видел и пренебрежительно усмехнулся.
От черной массы начали отделяться маленькие кучки. Они расходились в обе стороны и образовывали подобие цепи.
Фабриций созвал своих аллеман.
— Окружим карету и нападем на этих глупцов, прежде чем они сомкнутся полукругом, — сказал он тихим голосом. — Телеги с вещами оставить.
В это время снова раздался голос Констанция Галерия:
— Если ты добровольно отдашь Фаусту Авзонию, мы не поднимем на тебя руку. Король Арбогаст и без того справедливо накажет тебя за твое преступление.
Ему ответило только молчание.
— Готовы? — спросил Фабриций у своих аллеман.
— Готовы, воевода!
— Где Теодорих?
— С Германрихом оберегает карету.
— Хорошо… Внимание!
Он поднял меч кверху.
— За мной!
Земля задрожала под копытами лошадей, ночную тишину нарушил военный крик аллеман, железо ударилось о железо. Через минуту раздались удары мечей по шлемам и щитам гладиаторов Галерия, раздались проклятия мужчин, плач женщин.
— Бей, коли! — кричал Фабриций, напав на самую середину цепи.
Прежде чем освободители Фаусты дали себе отчет в том, что произошло, похититель со своей добычей был на другом конце долины.
Он остановился и посмотрел назад.
— Все целы? — спросил он.
— Недостает только Теодориха, — ответили ему солдаты.
— Что с ним сделалось?
— Под ним убит конь.
— Нам нельзя старого солдата оставлять в руках разбойников, — сказал Фабриций. — Двое из вас пусть охраняют карету. Остальные за мной!
И он помчался назад.
Теодорих, опершись плечами о дерево, защищался с остервенением вепря, окруженного в логовище. Со всех сторон на него падали удары коротких римских мечей, а он отражал их щитом и длинной испанской шпагой.
Усталая рука уже отказывалась служить ему. С его лба струился обильный пот, из многочисленных ран лилась кровь.
В ту самую минуту, когда Фабриций подоспел к месту стычки, он зашатался и упал на колени.
— Теодорих, Теодорих! — крикнул встревоженно воевода. — Я иду тебе на помощь!..
Старик хотел встать, но заломил руки и упал лицом на землю.
И снова раздался лязг оружия, снова посыпались проклятия. Гладиаторы, не привыкшие к неожиданным нападениям, рассыпались. Фабриций по тропинке, залитой кровью, пробился к Теодориху, поднял его на коня и протрубил в рог сигнал к отступлению.
Несколько минут спустя по дороге во всю мочь мчалась карета, увозившая Фаусту Авзонию.
Топот скачущих лошадей заглушал шум моря, взволнованного южным ветром. Пенящиеся валы громоздились друг на друга, как разъяренные гиганты.
Фабриций с развевающимися волосами мчался во главе отряда, прижимая к своей груди Теодориха.
Его не страшили разъяренные волны. И в нем все бушевало и кипело. Адская буря говорила языком его истерзанной души.
Он потерял все, что любил на земле. Он был, как корабль, который находился в море в эту минуту. Отовсюду его окружали тени его обманутых надежд. Ему казалось, что он падает в бездонную пропасть, в темную бездну вечного проклятия.
Он наклонился к Теодориху.
— Старик, старик, зачем ты покидаешь меня? — простонал он, как ребенок, рыдающий по матери.
Он прикоснулся лбом к щеке верного слуги и вздрогнул.
Лицо Теодориха было холодно.
Фабриций хорошо знал холод смерти.
И в первый раз в жизни человеческая скорбь стиснула его неукротимое сердце. Слезы, незнакомые высокопоставленному варвару, в первый раз увлажнили его ресницы.
— Да будет тебе легка земля, я собственными руками устелю тебе последнее ложе, мой верный слуга, мой преданный друг, — тихо проговорил он. — Смилуйся над его душой, Творец мира!
А море свирепело все сильнее. Валы ударялись о берег с такой силой, что казалось, что прибрежные скалы вот-вот рассыплются на куски.
Перед лицом разъяренной стихии, с трупом любимого слуги на руках, полный сердечной боли, Фабриций начал понимать все бессилие смертного человека.
— И над моей грешной душой смилуйся, о, Христос, Господь несчастных, — прошептал он.