3
Весь обширный барский двор полон народа. Люди суетились, кричали, бестолково бегали то к риге, куда вели управителя, то к барским палатам, то в церковную ограду. Здесь, возле церкви, под березками, гуляки пили заморские вина, орали песни, плясали, плакали. Гульба была и вблизи барских кладовых: оголодавшие крестьяне, пустив в ход ножи и зубы, лакомились окороками, маринованными рябчиками, вялеными осетрами, а ребятишки дрались возле банок с вареньем, перемазанные, чумазые, они поддевали варенье горстями, глотали с наслаждением, защуривая глаза. Собаки повылезали из прикрытий, стали с народом ласковы, виляли хвостами, получали подачки.
Подвыпившие крестьяне поставленную Пугачевым возле дома стражу сшибли, оказавшего сопротивление буйной толпе солдата Перешиби-Нос помяли, он с руганью бежал.
Все тот же сивобородый, бровастый дед в длинном балахоне, тыча костылем, распоряжался в комнатах:
– Соломы, соломы волоките, православные!.. Все огню предать. Поганое гнездо. На наших кровях добро нажито...
Распалившиеся, с лихорадочным блеском в глазах крестьяне взад-вперед носились по дому.
– Православные, тихо-смирно выноси иконы, – тыча костылем в передний угол и крестясь, приказывал бровастый дед. – Святые иконы жегчи великий грех, по избам разберем... Выноси портрет Петра Федорыча, он о мужиках пекся, его баре замучили... Петра Лексеича выноси, Великого.
– А царицу-те спасать? – вопрошала курносая растрепанная баба, держа в руках портрет императрицы.
– Катерину погодь выносить, становь к стенке, пущай горит... Она не больно-то нам мироволит, а все более дворянчикам. Она ходоков наших в железа велела заковать... Соломы, соломы волоки!.. Эй, народы!
Из окон кувыркаются стулья, кресла, зеркала, хрустальные шкафы. Барские портреты в золоченых рамках проткнуты вилами, сорваны со стены, растоптаны.
Шум, гам в горницах и во дворе.
А по небу плывет туча, отдаленный громовой раскат прогудел, но его никто в суетне не слышал.
...Подвели к барской риге толстобрюхого, на коротких ножках, управителя. Он без кафтана, в одном шелковом пропылившемся камзоле, в суконных кюлотах, в длинных чулках и щегольских туфлях. На него пристально и страшно таращился помертвевшими глазами только что пойманный и повешенный толпой барский ненавидимый крестьянами староста.
– О, майн Гот, я очшень, очшень боялся мертва тела, отпущайте меня, пожалюста, – немец не попадал зубом на зуб, трясся, воловья жирная шея и толстые обвисшие щеки налились кровью, безбровые глаза часто мигали.
– Веди его... В омут... Камень на шею! – неистово кричал народ, передние посунулись к управителю, чтоб растерзать его.
– Ой, сохраняйте майна жизня... мужики-крестьянчики добренькой... Станем очшень смирно жить-поживать... – прижимая к груди руки, тоненько выскуливал немец; голосом, глазами, всем существом своим он молил толпу о пощаде. – Люблю вас буду очшень, очшень...
– Хах! – язвительно, дружно, словно выстрел, хахнула толпа. – Любишь ты нас, как тараканов: где видишь, там и давишь...
И взвились, сотрясли воздух и душу немца мстительные голоса:
– Душегуб! Убивец!.. Двоих стариков плетьми задрал до смерти, женщину брюхатую не пощадил, опосля твоих палок умерла, Вавилу застрелил, барскими псами народ травишь, трем мужикам собаки горло перегрызли. Ваньку с Кузькой не в зачет в солдаты сдал... По твоей да по барской милости, убивец, шашнадцать могил на погосте!.. Ты всю вотчину перепорол. Вот ты как нас любишь... Братцы, а седни нешто не лил он нашей кровушки. Мы за невинного капрала вступились, а ты нас в кнуты, в палочья, в плети. Братцы-хрестьяне, смерть ему! Любил, змей, бороды драть, люби и свою подставлять... В омут! В речку!..
– Мужичка очшень хорошенькие, добренькие... Мне барин приказал... барин, барин, ваша господин... Змилюйтесь!..
Вдруг все пространство опахнуло ярким светом, рванул, потряс землю страшный громовой удар. Бушевавшая под навесом толпа вздрогнула, разом взлетевшие руки закрестились: «свят, свят, свят»... А управитель, побелев, пал на колени, заткнул уши, завизжал:
– О майн Гот, Гот. Смерть!.. Отпускайте меня в домочек...
Крестьяне издевательски захохотали, им было известно, что управитель до ужаса боится грома.
– А-а-а, покойника да грома небесного спужался?! – проговорил кудрявый парень. – Перекиньте-ка аркан рядышком с энтим. Подводи!
Управитель со страху онемел. Чьи-то мстительные руки накинули ему на шею петлю.
– Стой, не так. Треба, чтоб не сразу подох. – Кудрявый парень с серьгой в ухе перетянул аркан с шеи на подмышки, петля охватила грудь, прошла под пазухами и туго затянулась возле крылец на спине.
Вздернутый управитель закачался лицо в лицо с удавленным старостой.
– Доннер... Блиц... Мертвый тел... О майн Гот... Что ви делайт?! Солдаты, солдаты идут сюда... Офицеры, пушка... Снимайт меня, мушьицка шволачь!.. Шволачь!..
Ударил гром, управитель завыл, закашлялся, толпа из-под обширного, на столбах, навеса повалила вон.
Туча приближалась с великим шумом. От потемневшего неба мрак растекся по земле. Упругий порыв ветра взметнул пыль и сор, по-озорному задрал подолы сарафанов, распахнул полы зипунов, стал срывать шапки, трепать бороды.
– Мушьицка шволачь! Шволачь! Всех каторга! Сибир... – крутясь на веревке и потеряв всякую надежду на спасение, отчаянно выкрикивал управитель.
Ветер пошалил и стих. Но вот ему на смену с гулом, треском, как смерч, пронесся ярый ураган. Роща зашумела, закачала плечами, молодые березы внатуг согнулись до земли. Упали первые крупные капли. Опять сверкнула молния, тарарахнул гром, воздух разом присмирел. Из черной тучи обильными потоками хлынул дождь-проливень.
Всюду быстрый хлюпающий топот. Загнув хламиды на головы, во все стороны улепетывал народ, спасаясь от дождя.
– Дождь, дождь! – скакали по лужам радостные мальчишки. – Ныне с хлебом будем... Дождь!
Расположенная в поле, на отлете от барского двора, рига осталась одинокой. В ней ни души, и кругом полное безмолвие.
– Ой, што ви делайт!.. Снимайт меня... – вопил вслед удалявшимся крестьянам подвешенный на веревке управитель.
Дядя Митродор поотстал от толпы, сорвал с плеча вилы и, гонимый силой мести, побежал обратно к риге. Вскоре там раздался короткий страшный визг.
4
Прошел вечер, наступила ночь.
Пугачев с Семибратовым нашли приют у родителей погибшего капрала. Сюда пришел и артиллерист Перешиби-Нос.
В светце горела трескучая еловая лучина, золотые угольки падали в корытце с водой и, взбулькнув, умирали.
В переднем углу под образами, на столе, накрытом набойчатой скатертью, покоилось тело капрала царской службы Ивана Ивановича Капустина, на груди медали, на глазах большие екатерининские пятаки.
Спать не ложились, всех обуяла тревога и мучительная скорбь. Старик, кряхтя и роняя слезы, мастерил гроб сыну. Семибратов помогал ему. Старуха пластом лежала на полатях, маятно вздыхала, плакала. На коленях Пугачева, хмурясь на жалкий огонек, мурлыкала пестрая кошка. Пугачев вполголоса расспрашивал артиллериста о Павле Носове.
– Любил я старика... Где-то он, каков?
– В побывку тоже навроде меня отпросился, – тихо ответил Перешиби-Нос и вздохнул. – Чижало нашему брату солдату. С вами, вольными казаками, не уравнять. Казак отвоевался и лежи дома на боку.
– Ну, брат, и нам не дюже сладко, – возразил Пугачев, поглаживая кошку. – Бедность, чуешь, душу гложет. Вот и мы с Семибратовым в дальние края едем горе мыкать, не от чего иного, как от бедности. Да замест спокойствия эвот в какую бучу втюхались.
– Уж вы, казаченьки, не спокидайте нас в этакой беде, – сказал хозяин.
Пугачев вынул из торбы напильник с бруском и принялся натачивать саблю.
– Да-а, – протянул Перешиби-Нос. – Вспомянешь по-доброму, ерш те в бок, и Прусскую войну. Да мы там, можно сказать, как паны жили. А как возворотились в Россию, Боже ж ты мой, аж сердце кровью облилось. Встретили нас в Питере превеликой муштрой на немецкий лад, да телесные наказания почасту были, солдаты в уныние пришли, с отчаянья на нож бросались, или в петлю головой... За одну зиму, помню, в одной только нашей казарме, ерш те в бок, семеро повесилось. А кой-кто и в бега ударился. Это в столице. А придешь в деревню в побывку, там и вовсе сквернота одна: голод, бедность да истязания от бар великие... Эх, ерш те в бок...
Вдруг беседа прервалась: по улице вскачь промчалась лошадь, за ней другая.
– Солдаты! Солдаты идут! – кричали за окнами.
Пугачев выскочил на улицу. Дождь кончался. В небе стоял на рогу месяц. Ведя в поводу упарившегося коня, к Пугачеву подошел парень в заплатанном мокром кафтане и взмокшей грибом шляпенке. Сбегались люди.
– Хозяевы, на сход ладьте, – возбужденно сказал им парень. – Мы с Мишкой Сусловым из Сукромен прискакали, солдаты из городу к нам на подводах понаехали, сорок девять душ, ахвицер с нимя... Утресь сюды тронуться сулили, к обеду ждитя...
Откуда-то пьяная долетала песня. Собаки лаяли. На колокольне опять ударили всполох. Вскоре барский двор, покрытый после дождя вязкой грязью, наполнился крестьянами. Зажгли костры. Жители грудились кучками, каждый к своей деревне: Машкина, Чупрынова, Карасикова – все они сбежались в село еще вчера на зов набата, а теперь, судя по выкрикам, по гулу голосов, инодеревенцы сговаривались уходить подобру-поздорову восвояси.
– Кто верховодить будет? – слышались бодрые голоса. – Давайте поклонимтесь казакам.
– Слушай, громада! – Пугачев преподнялся на стременах и замахал шапкой. Возле него плотно сбились только жители села Большие Травы. – У кого ружья, самопалы, тащи сюда, а пороху мы в барском дому пошукаем... Перепалка будет добрая... Только вы не трусьте, крестьянушки...
– Нет у нас ни хрена, казак, – заголосили крестьяне. – А кулаками супротив ружей не намашешь. Побьют нас!..
И многие подхватили:
– Побьют нас солдаты... Ой, мати-богородица, чего ж нам, горемыкам, делать-то?
Слыша это, инодеревенцы, один по одному, стали крадучись подаваться в стороны, отставать от крестьян села Большие Травы, кой у кого на загорбках узлы с барским добром. Тогда Пугачев что есть силы закричал с коня:
– Куда вы, стой! Не можно, мирянушки, в этакое время втикать до дому. Не можно своих бросать... Коли вы сгрудитесь воедино и дадите отпор всем гамузом, от солдатишек и дрызгу не найти: ведь вас полтыщи, как не более, на кажинного солдата десяток мужиков, за милую душу сомнете их, мирянушки. А уж мы постараемся... Мы Фридриха били, Берлин брали!
Крестьяне села Большие Травы безмолвно переминались с ноги на ногу, сопели, а те, что собрались утекать, кричали издали:
– Тебе хорошо, казак! Ты вскочил на конь, расшарашил ноги, да и был таков... А ведь нам солдатня-то кроволитье учинит. Ахвицер-то, поди, лизаться не будет с нами.
И еще то здесь, то там слышались малодушные выкрики:
– Покориться надо барину, с повинной идти!.. Вот чего...
– А-а-а, с повинной?! Хоромы барские разграбили, узлов себе понавязали, господской наливочки нажрались да с повинной?
– Нате вам узлы, нате, подавитесь! – галдели инодеревенцы, с гневом швыряя в грязь тяжелую поклажу. – Эй, мужики, гляньте!.. Мы безо всего уходим...
Была серая ночь. В березах встряхивались, бредили грачи. На крестьян напала оторопь. В барский дом труслиые руки уже втаскивали выброшенную мебель, вносили узлы, рухлядь, вкатывали в каретник ободранные экипажи, а срезанную с фаэтонов кожу совали в кузова. Ожившая дворня, осмелев, бродила по комнатам, пытаясь под окрики дворецкого навести хоть какой-нибудь порядок в доме.
Толпа возле Пугачева редела, подтаивала с боков, как снежный ком возле костра. Казакам и Варсонофию Перешиби-Нос, сидевшему ту же на коне, летели в уши боязливые речи оставшихся. Крестьяне, размахивая руками, сердито сплевывая, говорили о том, что вот набегут солдаты, усмирят народ и учнут вешать чрез десятого. Так, мол, было в селе Вознесенском, в сотне верст отсель, троих зачинщиков повесили, четверых запороли насмерть. А возле Пензы, а в Тамбовском уезде, а под Тверью – всем зачинщикам карачун пришел, вечную память спели.
Дух Пугачева помутился. Ведь он, проезжий казак, главный зачинщик здесь. Уж кому-кому, а ему-то первая петля будет. А не плюнуть ли Пугачеву на мужиков, не бросить ли все это заделье да вместе с Семибратовым не сигануть ли под шумок в кусты?
Но тут вылез вперед огромный парнище. Он зычно крикнул:
– Братцы! – сорвал с кудрявой головы шапчонку и шмякнул ее оземь. – Отцы, братцы, старики!.. Нам так и так пропадать доводится. Стой, братцы, до последнего! Солдатишек мы побьем, барина зарежем. Тады новый барин приделится сюды, авось вольготней под ним жить станет. Пострадать должны за правду, братцы... И-эх! Пропадать так пропадать! – и парнище, подпрыгнув, с великим отчаяньем снова шмякнул свою шапчонку оземь.
Народ, разбившись на кучки, шумел, совещался, кричал, спорил. Но вот люди повернулись к парню, к казакам.
– Верно, Микита, толкуешь, правильно... – все тесно сбились возле Пугачева. – Ну, а как ты мекаешь, Омельян Иваныч?
У Пугачева сразу прошли все опасения, все страхи за себя.
– Громада! – встряхнув головой, громко сказал он. – Время зря тратить не приходится. Избирайте набольшего себе. Без головы не можно... Сами ведаете: руль кораблю дорогу правит...
– Тебя в набольшие, тебя! – в один голос загудела громада. – Будитя попа!.. Вали все в церкву крест целовать, чтобы свято, чтобы друг за дружку, значит...
Всей ватагой двинулись к церкви.
В барской кузне четверо деревенских кузнецов, по указанию Пугачева, с азартом выковывали наконечники для пик.
Пока шла в церкви присяга, наступил рассвет.
5
Отчаявшиеся женщины, подхватив на руки малых ребят и обливаясь слезами, корили на барском дворе смятенных мужиков:
– Ах вы, нехристи, ах вы, пьяницы проклятые! Что это вы задумали?! Ведь солдаты идут... Бегите, окаянные, скорей в лес... Хоронитесь!
Было присмиревшие мужики вдруг ощетинились, стали огрызаться, пинать баб в загорбки, началась свара, потасовка, мужья стали «учить» жен уму-разуму, давали подзатыльники, слегка крутили за косы. Плакали-заливались ребятишки, визжали женщины, сиплыми голосами орали мужчины. От рева, от гвалта качался воздух.
– Геть! – закричал подскакавший Пугачев. У него через плечо, как генеральская лента, повязано полотенце – знак власти. Бесшабашный, молодой, он казался теперь возмужавшим, зрелым.
Драка стихла. Бабы смущенно стали оправляться, мужики расчесывать пятерней потрепанные бороды, подбирать сбитые шапки.
– Эй, слушай! – звонко бросил Пугачев. – Кто помоложе да поудалей, садись на конь. С полсотни конников наберется – и будя. Ну, живо, живо! Съезжаться сюда, на барский двор.
Несколько человек беспрекословно побежали к домам за лошадьми. Женщины сказали:
– Чем же вы, дураки бородатые, обороняться-то станете? Стойте ужо, мы хоть каменье таскать будем... А ну, бабы, за каменьем на речку...
Распоряженьем Пугачева и стараньем крестьян все было приготовлено: мост через речонку на большой дороге разобран, трое ворот барского двора закрыты и приперты изнутри бревнами, лошади заседланы, пики розданы, камни скучены по всему двору, крестьяне вооружены топорами, косами, свинчатками, безменами, крючьями на веревках, длинными ножами. Нашлось пять ружей, но пороху было маловато.
Пугачев поскакал к церкви. Он быстро залез на колокольню, где бессменно дежурили косоротый старик и парнишка. Высокая колокольня стояла на горе, направо лес, налево лес, а прямо широкая столбовая дорога. И как на ладони – пять убогих деревенек.
Поднявшееся над лесом солнце набирало силу, мокрая земля курилась, над мочажинами, над речкой залег туман.
Пугачев прищурился и, сделав ладони трубкой, впился взглядом в дорожную, покрытую сизой дымкой даль. Глаз степного человека зорок. Пугачев, пристально всматриваясь, вдруг засопел, плечи его зашевелились.
– Глянь, едут... На многих подводах. Дуй в набат, звоняй! – крикнул он, скатился с лестницы, вскочил в седло и, въехав в калитку барского двора, заорал в полный голос: – Е-е-едут!.. Дружки, приготовьсь!.. Стало, Варсонофий Перешиби-Нос ваш командир во дворе. Его слушайте... Ворота да калитки на запор. Ни впуску, ни выпуску... Семибратов, конники, айда за мной!
Сполошный колокол яростно бросал во все концы свой медный зов.
Бабы разбежались по избам. Оставшиеся во дворе крестьяне стали истово креститься, потуже затягивали кушаки...
Полсотни конников с пиками двинулись за Пугачевым в ближний лесок, чтоб там схорониться до поры.
Два огромных козла, распространяя запах псины, вышли на улицу, раздумчиво стояли у калитки. Гоготали гуси, пели петухи, крякали утки, грачи с веселым граем улетали на поля.
– Омельян! – нерешительно окликнул Пугачева едущий рядом с ним Семибратов. – Как хошь, а я уеду... Пропадешь тут. Ну тя к ляду.
– Ну и проваливай к лешему под хвост, толсторожий дурень. Без тебя обойдемся... Лес по дереву да море по рыбине не тужат.
– Я к домам поворочу. На Дон... Как хошь... А тут не из-за чего биться... – Семибратов вздохнул, ему стыдно было поднять глаза на Пугачева. – Софье-то твоей кланяться?
– Подь в ноздрю, дура, – буркнул Пугачев и въехал с конниками в лес.
Семибратов, понурясь и злобствуя на себя, что покидает друга, постоял, подумал и, вздохнув, повернул за Пугачевым.
Глава XI
Войнишка. Пир горой
1
Солнце высоко взнялось. Воинский отряд остановился возле церкви. Прозвучал рожок. Полсотни солдат с ружьями соскочили с десяти подвод, окружили офицера. Немолодой, нестарый, с унылым будничным лицом офицер, сугорбясь, сидел на коне. Ноги, брюхо серого коня и стоптанные, со шпорами, сапоги офицера заляпаны мокрой грязью.
С колокольни стащили косоротого старика и парнишку. Парнишка куснул солдату руку, рванулся, убежал. Офицер дважды опоясал старика нагайкой, спросил, где бунтари. Старик мычал, маячил руками, он был глухонемой.
Улица была пустынна, только горланили петухи да кошки шныряли чрез дорогу. Солдаты обежали два десятка изб – всюду пусто. Лишь в одной – столетняя старуха на печи.
Офицер в дороге простудился, у него болели зубы, он был зол и раздражителен. Он в душе проклинал свою судьбу, начальство и этих буянов-мужиков. За каких-нибудь два года вот уже четвертый раз его гоняют на усмирение волнений, а в чинах обходят. Нет, не везет ему...
Отряд вынул из ружейных стволов паклю, забил пули. Все маршем, под бой барабана, направились к барскому двору.
Офицер осмотрелся. Барский дом с садами глядел в поле, а в полуверсте зеленел сосновый лес. В барском дворе присмирели.
– Полон двор народа, ваше благородие, – докладывали солдаты, прильнувшие к щелям крепкого забора. – Сотни с две, а то так и боле...
– Отпирай! – и солдаты загрохотали прикладами в калитку. Верх забора утыкан длинными острыми гвоздями, чтобы не залезли воры. Только наверху высоких ворот не было гвоздей.
Офицер подъехал к воротам, сказал солдату:
– А ну, подержи коня, – поднялся во весь рост и встал на седло, теперь ворота оказались ему по пояс. Левой рукой он уперся в поросшую лишайником крышу ворот, а в правой держал пистолет.
– Эй, вы! – сердито закричал он. – Возмутители против священных прав ее императорского величества. Немедленно открыть ворота! Немедленно выдать всех зачинщиков!
Весь двор пришел в движение. Суровая и любопытная толпа стала осторожно приближаться к воротам, над которыми высилась скрытая до пояса фигура офицера.
– Р-разойдись!.. Стрелять буду! Выдавай, мерзавцы, зачинщиков!..
Раздались отрывистые выкрики:
– Чтоб тебе язык в нутро поворотило! Нет у нас зачинщиков. Мы друг за друга.
– Мы не супротив государыни, мы супротив злодея-барина. Смертоубивец он!
– Шашнадцать могилов!.. Капрала задрал! Посмотри поди, капрал царской службы в гробу лежит. Вникни, разбери...
– Молчать, мерзавцы! – яростно гаркнул он. – Сдавайтесь, а то кровью весь двор залью...
Толпа завыла, в офицера и в сидевших на заборе солдат полетели камни, палки.
– Вали-вали! – подбадривал толпу Варсонофий Перешиби-Нос, перебегая от кучки к кучке. – Швыряй гуще!
Глаза офицера выкатились, он заорал:
– Нате вам, вшивые черти! – и выстрелил из пистолета.
Толпа шарахнулась в стороны, рыжий дядя Митродор с вилами, вскрикнув, упал замертво.
– Пли! – скомандовал офицер солдатам. Но увесистый камень, ударив офицера в голову, сразу оглушил его. Он взмахнул руками, пал животом поверх ворот и, потеряв сознание, впереверт кувырнулся на барский двор.
– Ура-а! – радостно завопили мужики и с оглушительным гамом бросились топтать его.
– Стой, не трог! Тащи офицера к бане мыться! – распорядился Перешиби-Нос и, выбежав на середину двора, замахал шапкой, закричал:
– Ого-о-онь... Стреляй солдатню!.. Пуляй, пуляй их...
Из окошек людской притаившиеся крестьяне открыли по солдатам недружную пальбу из ружей.
Завязалась перестрелка. На дворе беготня, крики.
– Эй, мужики! – сполошно заорал с высокой липы дозорный парень. – Дворня понаехала! С ружьями!
Действительно, человек двадцать дворни под началом барского бурмистра из богатеньких крестьян прытко подбегали на конях к помещичьему дому. Господские холопы еще вчера сопровождали беглеца-барина, сегодня вернулись на помощь воинскому отряду.
– Давай, давай веселей, солдатики! – шумел с коня ненавидимый крестьянами хитроглазый бурмистр. Голос у него писклявый, бороденка реденькая, щеки исклеваны оспой. – Мы своего господина слуги верные. Чего смотрите? Руби забор!
Топоры с кряком застучали в смолистые доски. Притащили два бревна. Раскачивая их, дворня и солдаты усердно долбили ими в ворота.
Перестрелка продолжалась. У мужиков порох на исходе. Два барских егеря хищно карабкались на забор, как росомахи. Град камней сшибал с забора солдат и дворню. При каждой удаче осажденные орали дружное «ура».
– Забей пули в ружья! – скомандовал отряду старший солдат, заменивший офицера.
Ворота затрещали. С треском обрушились два звена забора.
Барский двор широко открылся. Крестьяне, увидав солдатские штыки, отхлынули прочь, стали жаться к флигелям, к людской, к сараям.
– Васька! – задрав к вершине дерева усатую голову, закричал Перешиби-Нос. – Пугача не чутко с мужиками?
– Едут, едут, растак их!.. Ура! – и Васька, как белка, поскакал по сучьям вниз и спрыгнул с дерева.
– Сыпь на полку порох! – скомандовал старший солдат.
По полю во всю прыть мчались серой лавой полсотни конников.
– Ударь, ударь, молодчики! – звонко голосил впереди конников Пугачев на своей любимой лошадке Ласточке. Рядом с ним, нахлобучив шапку до бровей, скакал – пика наперевес – Ванька Семибратов.
– Ур-р-ра... Ур-ра! – чувствуя сильную подмогу, крестьяне во дворе разом хлынули к пролету. Впереди них, с грузным артиллерийским тесаком в руке, мчался Перешиби-Нос. – Ур-ра! Ура!
Заполошно ударил барабан. Солдаты и дворня, видя мчащихся конников и бегущих мужиков, сразу оробели. Дворня покарабкалась на лошадей.
– Ударь, ударь, молодчики! – и Пугачев с Ванькой Семибратовым мигом сбросили пикой с седла трех барских холуев.
Солдаты испуганно прижались спинами к забору, дали недружный залп и заорали: «Сдаемся!» Мстительно заработали мужицкие колья, топоры. С разрубленным черепом, истекая кровью, валялся бурмистр. Крестьяне яростно топтали его. Уцелевшая дворня, настегивая коней, утекала во всю прыть. Солдаты в страхе побросали ружья, пали на колени:
– Мы не своей волей... Не убивайте нас!
Им вязали руки. Упорных, пустивших в ход штыки, без жалости умерщвляли.
Все было кончено.
2
В барском дворе зачинался пир. Победители поймали поваренка Мишку и выведали у него, что под барским домом есть подвал, а там бочка старой водки и гора бутылок. Набежавшие бабы топили кухню, кипятили в котле кофе, прямо в зернах, валили туда сахар, лили молоко: «эх, хошь денек да наш», спорили друг с дружкой о том, как надо готовить кофе по-господски, незлобно перекорялись.
Хлебнувшие вина крестьяне резали, свежевали барских овец, свиней, тащили к стряпухам и мясо и квашеную капусту, ухмыляясь в бороды, говорили:
– Эх, хошь убоинки поесть... Ну и добро без барина... Паска господня!
– Вот ужо-ужо, – пугали их бабы. – Думаете, барин стерпит?.. Вот ужо-ужо. Всех вас передерут да перевешают...
– Ладно, ладно... Пожалуй, веревок не хватит... Да что у нас, ноги, что ли, отсохли? На вольные земли ударимся, в бега.
Послали благовестить в большой колокол. Во двор притащили аналой, хоругви, иконы, привели попа с дьячком, раздули кадило, велели попу облачиться, велели благодарственный молебен петь о дарованной победе, а ежели поп будет упорствовать, они надают ему по шее, тогда он больше им не поп и пускай убирается ко всем чертям...
Кудлатый смирный батюшка в лаптях и в посконной заплатанной рясе облачился в парчовые ризы, взял заскорузлой рукой кадило и, не попадая со страху зубом на зуб, начал молебен. Нос у него толстый, щеки толстые, голос толстый. Крестьяне во всю глотку подпевали ему. Мужики, страшно выкатывая глаза, азартно ревели быками, бабы тоненько повизгивали.
После молебна расселись на луговине обедать. Все хорошо подвыпили, даже ребятишки. Батюшка, отец Сидор, любитель покутить, больше не трясся, он хлебал жирные щи, жевал свинину, целовался, пел плясовые песни, плакал, легонькая бороденка его моталась.
– Ох, ох, горе нам, братия моя... – качал он кудлатой головой. – И вас всех в Сибирь угонят и меня заедино с вами, аки протопопа Аввакума-многотерпца...
– Пущай гонит! – шумели крестьяне. – А кто ж на него, на убивца, спину-то будет гнуть? А?
Сладкий кофе хлебали ложками; возле котла – давка, всем любопытно отведать барского пойла. Крепкими зубами хрупали зерна, сплевывали на луговину – горечь!.. Не то всерьез, не то в шутку укоряли баб:
– Не упрел горох-то ваш... Его варить да и варить надобно.
Пьяный поваренок, черноглазый Мишка, в белом колпаке и при переднике, покатывался со смеху:
– Зерна-т молоть надыть, кофей-то... Ах вы, ду-у-ры!..
– Ври, молоть... На ветрянке, что ли?
– Пошто на ветрянке, а такая меленка есть ручная, хромоножка-барыня сама мелет...
– Так что ж ты ране-то молчал, цыганские твои бельма! – напустились на него смутившиеся хмельные бабы; они с хохотом загнули Мишке салазки, навалились на него, стали целовать. Мишка орал, отлягивался от баб.
Несколько парней и мужиков, вспомнив о пленных солдатах, пошли угощать их. Шли в обнимку, пошатываясь, земля под ногами качалась.
Из пятидесяти человек двое солдат убиты, тридцать пять сидели взаперти, остальные пропали без вести, надо быть – бежали.
– Вот, солдатики, кланяемся вам винцом... Уж не прогневайтесь, – и крестьяне стали обносить солдат водкой, совать куски хлеба.
Связанные по рукам солдаты сидели в сарае на соломе, старые и молодые, с заплетенными, как у девок, косичками. Недаром, когда они, направляясь в село Большие Травы, проходили по деревням, маленькие ребятишки, указывая на них пальцем, кричали:
– Мамынька, деда, тятя, глянь – девки в штанах идут!
Солдатам на время развязали руки, они выпили вина, пожевали хлеба, утолили водой жажду, стали умолять крестьян:
– Отпустите, ради Бога, нас, не делайте нам позора...
– И не проситя, и не проситя, – отмахивались руками крестьяне, – не бывать тому!.. Вы опять супротив нас пойдете.
Возле кузни – толпа. Мужчины сдернули с лохматых голов войлочные шляпенки, крестятся. На земле – безжизненное тело рыжебородого дяди Митродора в беспоясой, залитой кровью рубахе. Скуластое лицо спокойно, руки спокойны, они сложены на груди крест-накрест, они больше не схватятся за вилы, а плотно закрытые глаза никогда не увидят неба.
Рядом с ним сидит на камне в понурой позе сгорбленный отчаяньем капитан Несменов. Мундир, рейтузы да и сам он весь в грязи. Голова низко опущена. Он стиснул виски ладонями – на указательном пальце золотое обручальное кольцо, – упорно глядит в землю, ничего не видит, ничего не слышит. Он крепко прикован цепью к трупу убитого им Митродора. Кузнецы постарались. Такова была воля взбунтовавшихся крестьян.
– Так и в землю его живьем закопаем с покойничком вместях... В одну могилу. Бог рассудит их... Чего, ахвицер, молчишь? Эй, ты! Говори.
Офицер опустил руки, вяло поднял голову, взглянул на толпу мутными глазами. Лицо у него некрасивое, нос длинный, губы толстые, глаз подбит, ухо надорвано. Он ни слова не сказал толпе, только вздохнул, вновь низко опустил седеющую голову, опять сжал ладонями виски. Истоптанному, избитому телу его было больно, мучительно сжималось сердце, сердце его тосковало большой тоской.
– Поди, деревенька у тя какая-никакая есть?.. Поди, тоже тиранишь мужиков-то крепостных своих?.. Да ты язык, должно, проглотил, чего ли? Эй, ты!
Нет, у капитана Несменова деревеньки не было, а была жена, мать, четверо детей, была унизительная бедность и лишения.
У рыжего дяди Митродора, что лежал бездыханным на земле, тоже была мать, жена и пятеро детей. Он тоже очень беден, он не богаче офицера, он, пожалуй, много бедней его. Вот теперь его семья осиротела, кормилец-поилец мертв. Но семья еще не ведала о его смерти, да лучше бы ей об этом и не знать – то-то будет горе.
Степанида негромко сказала:
– Вот бы этак-то нашего барина-змея приковать... А этот какой– то смирный... Чегой-то жалко, бабы, мне его, ахвицера-т...
Вдруг плечи и полуседая голова сидевшего в согбенной позе офицера задергались, цепь звякнула, перхающий не то кашель, не то стон вылетел из его груди.
– Плачет, – прошептали бабы.
У ног офицера поставили кувшин с водой, положили полкраюхи хлеба.
– Пожуй... Испей водички-то. Человек ведь тоже... – послышались соболезнующие голоса.
Не отрывая от головы рук, офицер сердито пнул ногой кувшин, пнул краюху хлеба. Цепь, соединяющая пуповиной живого и мертвого, натянулась, звякнула, покойник шевельнулся.
А там, посреди двора, под тремя высокими липами, гулял народ. Три трехструнные балалайки звенькали, бубен бил, пастушьи рожки дудели, десяток парней прицокивал в такт пустопорожними бутылками. И под эту развеселую музыку с удальством и присвистом шлепали лаптями плясуны: девки в пестрядинных сарафанах поводили круглыми плечами, подбоченивались и, семеня ногами, проплывали павами. Возле них, приседая, подскакивая, кувыркаясь через голову, крутились парни.
В другом кружке гулял захмелевший поп. Он сбросил подрясник, сорвал с головы скуфейку и под общий хохот трижды пускался в пляс, трижды валился вверх лаптями.
– Винца, батя, переложил! – хватаясь за животы, хохотали бражники.
Всюду было весело: на барском дворе, и возле церкви, и на улице села. Крестьяне ходили в обнимку, пьяными голосами нескладно кричали песни. Драк не было.
Наступил вечерний поздний час, а село еще не угомонилось. Прилетевшие с полей скворцы, грачи и всякая малая пичуга сроду такого веселья не видали и не слыхивали таких разудалых песен.
3
В барском доме степенные крестьяне – старики и середовичи – окружили стол, тот самый стол, за которым еще так недавно пировали баре.
Замест бар сидят за столом пегобородые старцы с длинными клюшками в руках, сидит Емельян Иванович Пугачев да еще курносый дьячок с оловянными глазами и потешной косичкой. Кругом – народ. Все трезвые, и Пугачев трезвехонек. А вот как хотелось ему оскоромиться винцом, большой соблазн был, да на таком горячем деле не дозволила душа. Пугачев запхал в торбу восемь бутылок заграничного вина, да Ванька Семибратов бутылок шесть, ежели все обойдется честь-честью – погуляют; вот ужо, может статься, в соседнем селе такой пир загнут, такую хвиль-метель подымут с парнями да девахами, что, ой-люли, завей горе веревочкой!
У дьячка Парамоныча от перепою да от страха рука дрожит, гусиное, хорошо очиненное перо по голубой господской бумаге идет вспотык, буквы пляшут, закорючки да хвостики виляют, строки клонятся книзу. Дьячок щурится, протирает круглые железные очки подолом холщовой набойчатой рубахи, вздыхает, крестится и говорит:
– Охо-хо... Братия, ослобоните... Страшусь против барина идти... Он меня, человека убогого, собакам стравит...
– Пиши, пиши, – понуждают его крестьяне, – ты ведь наш хлеб-то ешь, а не барский. Страдать, так всем вместях. Куда мы, туда и ты. Пиши!
Перо скрипит. Пишется слезное прошение на имя «благочестивейшей, всесвятейшей, всемилостивейшей и самодержавнейшей государыни Екатерины Алексеевны, всечестной матери сирых и убогих».
– Чего написал-то? – поводя пушистыми бровями, спрашивает важный видом Пугачев.
Дьячок, прищурившись и наморщив нос, читает:
– «...а как вышеглаголемый помещик в неизреченном жестокосердии своем идет супротив законов...»
– Пиши, – говорит Пугачев, – супротив всяких законов Божеских и человеческих. И мы, горькие, не зрим себе заступления от толикого мучения и тиранства. Написал?
– Постой, постой, не шибко борзо. Слеп я, – скрипит дьячок пером и голосом; от дьячка пахнет винным перегаром и лампадным маслом, по его приплюснутому носу струится пот.
– Дядьки да деды, обсказывай, каки примали тиранства? – все так же хмуря брови, обращается Пугачев к крестьянам.
Дед Никита, борода лопатой, плешь блестит, покряхтел, пошевелил покатыми плечами и, ударив клюшкой в пол, гулким басом произнес:
– Дочерь мою молодшую, замужнюю, брюхатая она была, на сносях... Барин выдрал ее кнутьями, будто бы она сала кусочек унесла с барского двора... По животу били. Она скинула мертвеньким, а на третий день Богу душу отдала. – Никита заморгал, отвернулся.
Пугачев вздохнул и сердито крякнул.
Другой старик сказал:
– Барин полем проезжал, старуха моя промешкала поклон отдать, барин плетью ее по голове со всего маху, а в плети-то пулька-свинчатка, барин-то прошиб голову бабке-то, наскрозь прошиб, до мозга. Бабка ума рехнулась, по сей день в дураках ходит. Сладко ли?
– Пиши! – крикнул Пугачев дьячку. – Чего слюни распустил?
Встал третий дед, горбатый, он одет в последнюю рвань и тлен, заплата на заплате.
– Отпиши, Парамоныч, поусердствуй, – сказал он дьячку. – Внучка моя, девчоночка Марфутка, при горбунье-барыне в услуженье состояла. Лядащенькая такая да тихая... Чем-то не утрафила она барыне-т, злодей-барин своеручно арапельником собачьим исстегал ее, а тут схватил за ноги да разов пяток головенкой о печку грохнул... Горячка приключилась с Марфуткой-то, умерла, царство небесное ее детской душеньке...
Прошение «чадолюбивой матери отечества» строчится и час и два. Случаи мучения и тиранства приводятся страшные. В толпе слышатся тяжелые вздохи:
– Шашнадцать могил, шашнадцать могил...
Глаза горят, кровь в жилах то холодеет, то вскипает.
Возле двери в коридор стоят на карауле кудрявый парнище с топором и Ванька Семибратов.
Дьячок изнемог. Сердобольная рука ставит пред ним штоф водки.
– Пиши, – говорит Пугачев. – Тако поступать, как поступает рекомый злодей-помещик, и в Туретчине невмысленно, а ведь батьковщина наша Россия есть. Написал, что ли? И вознамерились мы, горькие, защитить себя самолично...
Долго еще писалось прошение. Зажгли пред дьячком четыре свечи. Выпил дьячок полтора стакана водки, нос сизым стал, губы заслюнявились, косичка расплелась. В конце бумаги дьячок написал:
«По неграмотству 392 хозяев села Большие Травы, а такожде деревень Машкиной, Чупрыновой, Карасиковой да Темной руку приложил страха ради и по великому понуждению дьячок Воскресенския, что в Больших Травах, церкви Иоанн Новопредтеченской».
Бросив перо и размяв движением пальцев затекшую руку, дьячок покивал головой и с горькой улыбкой молвил:
– Неразумные мужики... Жалко мне вас и себя такожде. Ведь высочайший престрогий указ есть – жаловаться мужикам государыне на господина своего не повелено.
– Мы выборных пошлем, как-нито всунут ей в ручки белые... В церкви где, али как... А где надо, и деньжатами могим, дело покажет... Не погибать жа! – шумел народ.
– Мужики неразумные... Выборных ваших схватят и в цепи закуют, – дьячок допил водку, закашлялся и, сугорбленный, пошел, пошатываясь, к выходу.
Глава XII
Погоня. Вино было крепкое
1
Опять ночь спустилась. В синем небе над белой церковью месяц встал. На колокольне дозорит зоркий и трезвый мужик Сысой. По дороге к городу выехали на «вершних» конях два расторопных парня с охотничьими мало-пульками. Чуть что – прискачут в село, поднимут гвалт.
Казаки ночуют на поповском сеновале. Они дали слово крестьянам не покидать их в такой беде. Варсонофий Перешиби-Нос, пришедший на родину в побывку, спит в хате престарелых родителей своих, жена его зачахла в городе и прошлой зимой умерла.
Вся природа погрузилась в сон. Спят леса, цветы и травы, спят собаки, куры, кони, спит смертным сном в гробу умученный, исхлестанный плетьми капрал.
Все спит в природе, лишь соловьи не спят, да «омертвевший» месяц привычно катится по небосводу, отражая на сонную землю солнцев свет.
Впрочем, во многочисленных избенках бедняки-крестьяне не смыкают глаз. Им не до сна. Что-то будет завтра, чем-то кончится вся эта кутерьма, кто-то будет вздернут на удавке, кто выпорот кнутом, кого погонят на вечные времена в Сибирь или отдадут не в зачет в солдаты? Сердце растревожено, мозг горит, глаза таращатся во тьму, хоть выткни.
Не спит и побитый взбунтовавшимся народом грабитель-целовальник. Рыжеволосая кудлатая голова его обмотана мокрым полотенцем, одутловатое лицо в кровоподтеках, поврежденная в суставе нога вспухла, мозжит и ноет, она обложена намыленным мочалом. Целовальник постанывает тонким голосом и строптиво косится на икону, что не смогла уберечь его от разграбления.
– Свои жа, свои жа... Ах, черти голозадые, – бормочет он. – Ведь я такой же крепостной крестьянин нашего господина, с мужиками одних кровей. А вот, пообидели, пообидели... своего же брата... за что, про что? Да гори они все огнем! Чтоб барин на осине их всех перевешал, сволочей анафемских! Ох-ти мне... Чем же таперича я стану барину оброк платить?.. Ведь оброку-то барин пятьсот рубликов в год с меня дерет! А где я возьму? Все побито, все пограблено... А барин – сквалыга, он все едино взыщет, избу отберет, трех коров отберет, лошадушек к себе сведет, с сумой в куски пустит... Ох-ти мне...
Он лежит на кровати, жена плачет, четверо ребятишек спят на полу, хорошие сны видят, улыбаются.
Отцу Сидору не заспалось. Свесив с полатей взлохмаченную голову, он крикнул:
– Матка! Беги за дьячком. Пущай к заупокойной обедне звонит. Капрала седни хоронить, Ивана Ивановича Капустина.
– Дрыхни! – огрызнулась матушка, дремотно покачивая ребенка в зыбке. – Еще третьи петухи не пели... Пьяница!
По груди, по лицу чутко спящего Пугачева сиганула мышь. «Ой!» – крикнул он сквозь сон, едва продрав глаза и, ничего не соображая, сел. Темно. Он пощупал левой рукой – зашуршало сено. Он пощупал правой – наткнулся на чье-то широкое лицо. Это Семибратов взахлеб и с треском, как барабанный бой, храпел возле него. Пугачев пришел в чувство, ткнул соседа в бок, сказал:
– Ванька, вставай... Матрешка в ворота стучит...
Семибратов открыл сначала левый, потом правый глаз, пошлепал губами и сонно пробормотал:
– Чего врешь. Кака така Матрешка?
– Заспал должно. Ведь ты сам же Матрешку-то присугласил сюда, девку-т...
– Ты слепых-то на столбы не наводи, ботало коровье!.. – осердился Семибратов.
Пугачев захохотал. Семибратов поднялся, поскреб двумя пятернями взъерошенные волосы, позевнул и вновь упал на сено.
– Да ты что, черт! – крикнул Пугачев и встряхнул Ваньку за шиворот. – Айда живчиком на улку, треба караулы проверить.
Он не больно-то надеялся на осторожность подгулявших вчера мужиков, ему самому не терпелось дознаться, бодрствуют ли караульные возле барского амбара, в котором заперты пленные солдаты.
Пугачев распахнул ворота поповского сеновала, казаки вышли на свежий воздух. Месяц закатился, побледневшие звезды еще не погасли, ночь кончалась, серел предутренний рассвет. Казацкие кони паслись во дворе на травке. В поповской избе открыто окно. Слышно, как скрипит березовый оцеп зыбки, как бессонная попадья, качая ребенка, бредит колыбельную:
Вырастай, моя малютка, будешь в золоте ходить,
Будешь в золоте ходить, чисто серебро носить...
Казаки перекрестились на церковь, отряхнулись от сена, оправили сабли. Кругом сонная тишина, только в стороне барского дома лениво побрехивали собаки. Пугачев с Семибратовым направились туда. Пугачев шел стройной, быстрой поступью, Семибратов вперевалку еле поспевал за ним.
Чем ближе подвигались они к барскому двору, тем отчетливей доносились до их ушей и лай собак и отдельные выкрики.
– Чи мужики проснулись, чи дворня зыкает, – и казаки набавили шагу.
Вот и крашеный забор. Казаки нагнули шеи и через вчерашнюю пробоину в заборе пролезли в барский двор.
Пугачев вдруг широко открыл глаза, разинул рот и обмер.
– Ванька, – прошептал он. – Чего это? Чи сон, чи нет...
Ванька, чтоб окончательно проснуться, больно дернул себя за нос и тоже разинул рот. Пред казаками предстало поразившее их зрелище.
Чрез мутную сутемень полурассвета серел господский дом, на высоком балконе в ливрее с галунами стоял старый дворецкий, окруженный дворней.
На плацу пред домом неясно маячили построившиеся в две шеренги солдаты, а возле них офицер с рукой на перевязи и с обмотанной полотенцем головой. «Да неужто это он? И неужто это пленные солдаты?» – мелькнуло в сознании казаков. Да, это был капитан Несменов. Он начал выкликать солдат по фамилии и отмечать в списке:
– Митрофанов!
– Здесь.
– Палкин!
– Здесь.
– Дедушкин!
– Нету... Убитый он...
Оба казака, осторожно ступая, выпятились задом на улицу и притаились возле пролома в заборе.
«Измена, – подумал Пугачев, – всех пленных солдатишек выпустил какой-то враг... И офицера вкупе. Ну и дураки же мы».
Казаки напрягли слух. Офицер окончил перекличку и, подняв взор к балкону, болезненным голосом, едва ворочая языком, спросил:
– Лука Платоныч, а не знаешь, друг, куда наши ружья подевались?!
– А ружья, ваше благородие, мужичье порастащило, – перегибаясь чрез перила, ответил дворецкий. – И господских три ружья украдено... Мой совет, ваше благородие, перво-наперво двух казачишек забеглых сыскать да сцапать, а третьего – солдата нашего села Варсонофия, фамиль Перешиби-Нос, он у своих родителев в побывке... Эта троечка – главные возмутители... Ежели их в кровь выпороть, всюе подноготную докажут. А опосля того и повесить не грех.
Пугачев с Семибратовым переглянулись. У них враз заскучали животы.
– Без ружей мы бессильны, – уныло сказал офицер и, постанывая, присел на разбитый из-под вина ящик. – Значит, барин ваш в незадолге обещал прибыть?
– С минуты на минуту дожидаем. Ночной стафет с нарочным получен. Быдто антилерия идет, три пушки да конники... как их?.. дрягуны, што ли. Да скоро теперича, скоро. Ишь, рассвет идет, небо-то на восточной стороне опахнуло прожелтью... Уж теперича всполох не забрякают на колокольне, не-е-т... Моим распорядком, ваше благородие, звонари сняты с-под колоколов, в подвале сидят. А егеря да доезжачие двух бунтовских конников на дороге изловили, парней нашенских, такожде в подвале обретаются, кнутобойной парехи ждут. А лапотники-то наши, вы сами ведаете, вином обожрались, до полден продрыхнут. – Дворецкий понюхал табаку, посморкался и спросил: – А не угодно ли вашему благородию крепкого чайку на скору руку? Самовар вскипел...
В этот миг мимо притаившихся Пугачева с Семибратовым проехали на рысях трое драгунов. Увидав казаков, они повернули лошадей и, подъехав к ним, спросили:
– Помещичий дом этот, что ли?
– Этот самый, – сказал Пугачев.
– А вы кто такие? – спросил старший.
– Слуги барские. Добро его стережем, – ответил Пугачев. – Езжайте во двор, там чаю вам сготовили, самовар кипит.
Драгуны, не сказав ни слова, поехали к воротам, а казаки что есть силы припустились на попов двор. Прибежав, они поспешно стали снаряжаться: седлали коней, совали в торока хлеб, лук, бутылки с барским вином, перекладывая их сеном, чтобы в дороге не побились. Эх, надо бы Перешиби-Носа разбудить, да черт его ведает, где он ночует...
– Давай, давай, пошевеливайся, – торопил Ваньку Пугачев.
Восток все больше наливался зарей, в березах встрепенулись птицы, по соломенной поповской крыше степенно выступал лобастый кот, в хлевах стали взмыкивать коровы, а люди все еще не пробуждались.
Вдруг где-то близко, может быть, возле барского двора, ревнула пушка, казацкие кони заплясали, лобастый кот, взлягнув задними ногами, оборвался с крыши, грачи дружно с шумом сорвались с гнезд и закружились над селом. Казаки вскочили в седла.
– Втикаем, Ванька! – крикнул Пугачев. – Прядай, чертяка, до разу!..
Пугающе и страшно ревнула другая пушка. Все село враз всполошилось, загрохали калитки, заскрипели ворота, стали отрывисто перекликаться люди.
Мимо церкви проскакал эскадрон драгунов, за ним быстро шли безоружные солдаты. Затрубил рожок. Драгуны спешились.
– По избам! – раздалась команда. – Мужиков таскать на барский двор!
2
Казаки, нахлестывая коней, скакали к лесу. Окруженная верховой дворней, катилась по столбовой дороге к селу Большие Травы громоздкая карета с господами.
Казаки, не решаясь ехать большаком, правились по опушке леса, выискивали свертка на проселок.
– Омелька, – сказал Семибратов. – Ты врал, поди, быдто бы Матрешка стучалась, меня требовала?
– Вот толсторожий дурак, – захохотал Пугачев, – погони нам не миновать, а он – Матрешка...
Они свернули на проселок. Вихлястая дорога пересекла березовую заросль и вынесла казаков на усыпанную полевыми цветами луговину. Здесь пасся большой табун барских лошадей. Жеребята-одногодки и стригунчики то валялись на росистой траве, то, задрав хвосты и взлягивая, весело взад-вперед носились. На пригорке, сторожко подняв голову, стоял высокий, статный жеребец, вожак табуна. Под мягкими лучами выплывавшего из-под земли солнца рыжий жеребец казался изваянием из бронзы.
– Ах, сатана... Вот конь! – восторженно присвистнул Пугачев, любуясь жеребцом.
Жеребец повернул красивую голову с белой звездой на лбу в сторону казаков и заливисто заржал. Визгливо заржали в ответ и казацкие лошадки. Тогда почти весь табун бросил щипать траву и с любопытством повернулся к всадникам. Холеные, породистые кони, приветствуя казацких лошаденок, стали размашисто кивать им головами, как бы раскланиваясь с ними, и было двинулись им навстречу. Но бронзовый жеребец, чтоб прекратить беспорядок, сорвался с места и, распушив длинный, по щиколотку, хвост, с полным сознанием своей красоты и мощи величественно и неспешно пронес себя по луговине, опоясав табун дугой. Когда он как вкопанный остановился, малые жеребята, сразу атаковав его, затеяли с ним потешную игру. Грациозно подобрав передние ноги, они подпрыгивали к его высоко вскинутой голове, пытаясь приласкаться, или, слегка согнув шеи, с разбегу проскакивали у него между ногами под брюхом, как под аркой. Бронзовый жеребец стоял, как изваяние, лишь пошевеливал хвостом, поводил ушами, с кротостью и любопытством посматривая на свое потомство. Статные кобылицы щипали сочную траву, косясь на красавца-жеребца и тайно, может быть, вздыхая.
– Нам заводных коняг треба взять, – сказал Пугачев, – а то на нашенских-то не утечь, словят, чего доброго.
– Жеребец не даст, загрызет, – возразил Семибратов.
– Ты прочь гони жеребца, дуй его хорошень нагайкой, ежели сунется, а я спроворю двух добрых меринков, благо пастухи дрыхнут.
Пугачев отрезал от краюхи большой ломоть хлеба, круто посолил его и, привязав свою лошадь к березе, смело вошел в табун. Походил там, ласково, с цыганской повадкой, посвистал, выбрал крепкого коня. – «Серко, Серко...» – шлепнул его по мускулистой холке, отломил кусок хлеба и всунул ему в мягкие губы. Конь съел вкусную подачу и, похрапывая, стал лизать соленую ладонь чужого человека.
Пугачев вынул из кармана ломоть, мазнул им по лошадиным губам и, поманивая коня: «тирсе, тирсе, тирсе», сначала прытко зашагал от него, затем пустился трусцой к лесу, соблазняя послушно бежавшую за ним лошадь соленым лакомством. Миновав табун, Пугачев схватил коня за гриву и в момент уселся на него верхом. Семибратов, потряхивая нагайкой, наблюдал за рыжим жеребцом и за проворным другом. Жеребец сердито бил передней ногой землю, потом как-то по-особому пронзительно заржал и, выгнув шею, вмах помчался на пригорок.
Солнечный шар только-только успел выкатиться из-под земли, а казаки уже заседлывали в перелеске холеных барских лошадей.
Вдруг, и совершенно неожиданно, на казаков набросилась подкравшаяся молча собачья свора.
Псы примчались со стороны пасшегося табуна. Очевидно, они вместе с пастухом всю ночь честно стерегли табун, а перед утром их, как на грех, свалил тяжелый сон. Лохматый, весь в шишках чертополоха пес яростно вцепился Семибратову в зад и сразу вырвал большой клок штанов. Семибратов дико заорал, с силой пнул пса сапогом, потерял равновесие, ляпнулся на спину и, продолжая орать, стал отчаянно отлягиваться ногами. Пугачева атаковали сразу три пса.
– Ванька, Ванька! – кричал он, выхватив саблю. – Держи, черт, лошадь! – Но зная, что Ваньке приходится туго, он вмиг схватил левой рукой поводья барских лошадей и, рубнув саблей, отсек лохматому псу, что наседал на Ваньку, хвост вместе с частью зада. Сдерживая взвившихся на дыбы коней и разъярившись, он рубнул другую собаку с такой силой, что развалил ее пополам, и сабля его, задев березовый пень, сломалась.
Семибратов вскочил и тоже выхватил саблю. Бесхвостый пес колесом крутился по земле, пронзительно визжал, а две уцелевшие собаки, испуганно поджав уши и ощетинив хребты, отскочили прочь. Подбегали два пастуха с кнутами.
– На конь! – скомандовал Пугачев, быстро подобрав отломившийся клинок сабли. И казаки, продираясь сквозь чащу, ходко двинулись чрез заросль куда глаза глядят, за ними бежали привязанные к седлам казацкие лошадки.
Исхлестанные ветками и сучьями, с расцарапанными в кровь лицами, они вскоре выбрались на большую дорогу и верст тридцать без передыху проскакали во весь опор. Кони – как в мыле, из оскаленных ртов лепешками шлепалась на землю белая пена. Особенно заморился конь под Пугачевым: широкоплечий казак не тучен, но дюж, он весь как сбит из тугих мускулов и крепкой кости.
Казаки были в одних рубахах. Сложенные чекмени ремнями прикручены к седлу. Пугачев первым соскочил на землю и стал разминать затекшие ноги. Он взглянул озорными глазами на Ваньку Семибратова, устало слезавшего с седла, хлопнул себя по бедрам и раскатисто захохотал: на самом заду парня, обнажив тело, зияла прореха размером с большую сковородку.
– Эк тебя пронимает, бородатого лешегона, – ощупывая голый зад, уныло пробормотал Ванька Семибратов. Он суетливо стал искать выдранный клок штанов и на седле, и под седлом, и возле коня – на луговине. – Ой ты, горе. В дороге обронил, – чуть не плача сказал он, лицо его стало глупым. – Чего ж делать-то?..
Тогда Пугачев схватился за живот и от неудержимого хохота повалился на землю.
Семибратов подбежал к нему и пнул его сапогом в бок.
– Черт, сатана, – сердито надул он губы и стал Пугачева упрекать: – Вот украл барских-то лошадей, а пастухам из-за тебя от барина бучка будет.
– Ишь ты, жалостливый какой... Пастухи завсегда оправдаются, раз мы двух псов зарубили. А мы по крайности от петли спаслись.
Тут пререкания меж ними оборвались: вздымая дорожную пыль, скакал на них всадник.
– Варсонофий! – в один голос заорали казаки.
– Казаченьки! Родные!.. – артиллерист Перешиби-Нос спрыгнул с незаседланной лошади и бросился обнимать казаков. – Едва утек. Бог спас, а то бы... Ну до чего я радехонек, что с вами встренулся.
– Куда же ты теперь, Варсонофий?
– Я больше не солдат, ребята... Порешил в бегах быть. А то живота лишат беспременно. Уж-ко что будет там!
Чтобы не попадаться на глаза, они укрылись до сумерек в лесной трущобе. Расположившись у костра в заросшей ельником балке, они принялись за обед, две бутылочки барского вина достали.
– Ой, что-то подеется с крестьянством, – проговорил Перешиби-Нос, и усатое, в оспинах, лицо его стало печальным. – Наипаче опасаюсь за родителев за своих.
– Крови много прольется, а толку ни на эстолько, – сказал Пугачев. – Ни к чему это.
– Таких вот войнишек много на Руси... Пых-пых и погасло. Для крестьянства ничем-чего, одно душевредство... А барам хоть бы хрен.
Пугачев подумал и сказал:
– Вот коли б способа оказались все крестьянство зараз взбулгачить, дело бы.
– Мысли твои одобрительные, ладные мысли, – сказал Перешиби-Нос, и угрюмые глаза его оживились. – В мыслях-то всяко можно рассудить, а поди-ка, сунься... Ого!
– Да, подходящих способов не чутко, чтобы зараз всех мужиков взбулгачить, – вздохнув, согласился Пугачев. – И откуль взялись эти баре? Кто их по всей земле понасадил, кто крестьян на поругание им отдал? От царей, что ли, повелось?
– Ничего не от царей, – возразил Перешиби-Нос, отхлебнув вина из бутылки и закусывая хлебом. Он, как и все старые солдаты, любил пофилософствовать. – Это от Бога. Уж так устроено. А цари тоже из дворян на царство сажались. Народ сажал их. Взять царя Михайлу Федорыча, он боярин был, Романов. А кто до него царствовал, пес его ведает. Хошь и грамотный я, а ни хрена про царей не смыслю.
– Да нешто грамотный ты? – удивился Пугачев.
– Грамотный, – не без гордости сказал Варсонофий, вытер губы и рыгнул. – Я в денщиках у офицера Першина был, евонная любовница займовалась со мной, спасибо, поучила. А ты, Омельян, темный?
Пугачеву стало стыдно, он смущенно замигал, задвигал бровями и сказал, краснея:
– Я дюже грамотный был, понимаешь, пономарь учил меня грамоте-то. Да упал я, чуешь, с дерева на Прусской войне, вдарился головой о каменья. С той поры, чуешь, всюе память отшибло. Как корова слизнула языком. Ужо время будет в дороге, поучи меня, Варсонофий... Ты приделяйся пока что к нам...
Был солнечный день, а в хвойном густом лесу стояла прохладная сутемень. Все трое завалились спать, седла в головы. На спящих сразу же насели комары и мураши, но после вина и усталости беглецам спалось крепко.
3
Ни Ванька Семибратов, ни лежащий рядом с ним Варсонофий не могли сразу сообразить, что с ними происходит, – проснулись связанными по рукам; два драгуна, насев на них, крутили им веревками ноги.
– Караул! – заорал спросонок Ванька.
А два других здоровецких драгуна работали над лежащим Пугачевым.
– Геть, геть! – кричал, вырываясь, Пугачев. В момент подогнув ноги, он с такой силой ударил ими большеносого драгуна в брюхо, что тот закувыркался, как заяц с горы, а другого он сгреб за горло и давнул. Тот выкатил глаза и захрипел. К Пугачеву бросились от связанных еще два драгуна, Пугачев вскочил и, оскалив зубы, стал отбиваться, как от собак медведь. Надавав им тумаков, он поймал закомелистую орясину и размахнулся ею, яростно крича:
– Убью! Только сунься...
Драгуны отбежали прочь. Старший скомандовал:
– Стреляй!..
Драгуны направили на Пугачева четыре ружья. Плачущий Ванька Семибратов вопил:
– Омелька, сдавайся, сдавайся скорые! Ой, смертынька...
Связанный Варсонофий с усилием приподнялся, крикнул драгунам: .
– Солдаты! Братцы... Что вы делаете, в своего стреляете...
Пугачев отшвырнул жердину и миролюбиво сел. Солдаты опустили ружья и опасливо стали подходить к беглецам.
– Вы арестованные, – тяжело пыхтя, сказал старший драгун со шрамом поперек щеки. – Нам приказано схватить вас и в Большие Травы доставить.
Беглецы молчали. Варсонофий спросил:
– А чего же нам будет там?
– Петля, – ответил драгун.
Длительное молчание. Ванька Семибратов плаксиво скосоротился. Варсонофий Перешиби-Нос, вздохнув, сказал:
– Спасибо. Видать, вы солдаты добрые. К своему же брату жалости у вас много, – и большие усы его задрожали.
– Мы присягу сполняем, – с раздражением ответил старший. – Вот приведем вас, вы упадите в ноги барину да начальству, покатайтесь, авось помилуют. Я вам добра желаю...
– Ты нам добра желаешь, в воду пихаешь, а мы на берег лезем, жить хотим, – подняв голову и посматривая исподлобья на драгуна, насмешливо сказал Пугачев. – Ужо-ко вам медалей дадут да по гривеннику денег за удальство, что своих, как Юда, предали. Ну, у меня медалей для вас нетути, а есть вино. Пять бутылок. Желаете выпить?
– На деле мы не пьем, – сказал старший и стал натрушивать из ладунки порох на пистолетную полку. – А твое вино все едино нашим будет. Собирайтесь-ка!
– Эх, жалко, у меня сабля хряпнула пополам, – прищурившись на старшего, сказал Пугачев, – а то я показал бы тебе, как с плеч головы летят.
Драгуны, озлобленные, стояли в настороженных позах, готовые пистолеты в руках. Старший закричал на Пугачева:
– Больно-то не запугивай, мы не трусливого десятка! Как бы твоей толстой шее в петлю не угодить. Мне сказывали про тебя. Ты наиглавный возмутитель, Пугач-казак!
– Небось и я не из трусливых. Я и ожгусь, не затужу, – огрызнулся Пугачев.
– Вот что, драгуны, голуби мои, – ласково начал Перешиби-Нос. – Ведь мы не за кого-нибудь, а за крестьянство вступились. А ведь вы и сами из крестьян. На нашем месте, может статься, такожде и вы поступили бы. Мы супротив сучьего барина, ерш ему в бок, к мужикам пристали. Не вам бы, голуби мои, ловить нас да по мужикам стрелять. Бар, а не мужиков изничтожать надо!
Старший, глядя в землю, сказал:
– Ничего не поделаешь: присяга. С нас взыск.
– А вы, ребята, видали ее величества замученного капрала Капустина, весь в медалях? – спросил Пугачев.
– Нет, не видали такого, – сказал старший.
– Ну-к побачьте. Он в селе Большие Травы в гробу лежит. На Прусской войне он кровь проливал, а сучий барин в одночасье застегал его насмерть. Вот кровопивца какого вас пригнали защищать.
Драгуны смутились, переглянулись друг с другом и потупились.
– Да неужли правда это? – спросил старший и сел.
Перешиби-Нос как очевидец во всех подробностях пересказал происшедшее в селе Большие Травы.
– А ну развязать им руки-ноги, – приказал старший, глаза и голос его подобрели. – Ладно, – сказал он, – будь что будет, а мы вас не потрогаем, только коней заберем.
– Забирайте. Не жаль, – проговорил Пугачев, незаметно подмигнув Перешиби-Носу. – Ванька! Тягай вина сюда, хлеб тащи, лук, свинина копченая тамотка есть. А это вот вам, приятели-драгуны, примите-ка, – и Пугачев, вынув из шапки червонец, подал его старшему.
Глаза драгунов заблестели, губы приятно улыбнулись: «этакое богатство свалилось, по два с полтиной на рыло», а Ванька Семибратов, видя щедрость Пугачева, сразу заскучал и в душе обозвал приятеля дурнем.
Лошадей драгуны расседлали, пустили пастись, подживили костер, началась пирушка. Пугачев откупорил шилом пять бутылок, каждую попробовал, две бутылки самого крепкого вина поставил в холодок. Пили по очереди из деревянной чашки. Было жарко, вино ударило в головы. Стали петь походные песни, стали обниматься. Старший драгун, покрутив усы и ударив себя в грудь, закричал:
– Меня самого сколько разов шпицрутенами, бывало, истязали... А царской службе моей осьмнадцать лет. Медалью награжден. А полковник наш – зверь, чуть что, по зубам норовит, – он затряс головой, высморкался и заплакал.
Три молодых драгуна тоже захмелели, они распоясались, сбросили ладанки, поснимали мундиры, никого не слушая, кричали все вместе какую-то несуразицу, лезли целоваться к старшему:
– Отец наш... Отец наш... Иван Назарыч... Умр-р-рем!.. Служба... Ур-ра... Турку бить... А мужика – ни-ни!..
– Бар бить!.. Они гаже турок! – кричал и Пугачев.
Беглецы пили мало, но и они были пьяны. А пьяней всех – Пугачев. С удалью напевая песни и приплясывая, он из оврага было покарабкался наверх, но четыре раза, под взрывы хохота драгунов, впереверт кувыркался по откосу.
Выписывая вавилоны, он достал из холодка две бутылки крепкого вина и стал угощать драгунов:
– Пейте-кося... За батьковщину! И-эх, разнопьяное винцо-пойлице!..
Вино было забористое, обжигало рот. Старший, хватив залпом, выпучил глаза, уперся кулаками в землю, опустил голову, фыркнул, как кот, и весь судорожно передернулся. Пугачев, покачиваясь, налил по второй.
– Теперь за дружбу нашу, за побратимство! Вестивал, саблея... – выборматывал он слышанные от «доброго барина» словечки.
– А сам-от чего не пьешь, казак?
– Ку-у-ды тут, – отмахнулся Пугачев и дал такой крен, что еле удержался на ногах. – Мы ведь еще до солнышка употчивались. Эй, Варсонофий! Ванька!..
Но оба его товарища, широко раскинув руки, разбросав ноги, напропалую храпели. Пугачев захохотал, икнул, промямлил :
– Пья-пья... пьяные хари... Мордофили...
Драгуны хватали по второй, по третьей. И не успела еще откуковать кукушка, как все четверо бесчувственно повалились на землю, что-то пробормотали, покричали и уснули.
Пугачев поглядел на них, ухмыльнулся и тоже прилег возле своих.
Кукушка опять закуковала, красноголовый дятел прилетел, запальчиво застучал по стволине стальным носом, как трещотка.
Когда драгуны захрапели, Пугачев приподнялся и тихо сказал:
– Ребята, пора.
Все трое пошли ловить и седлать коней. Ванька предлагал взять у драгунов пистолеты и ружья.
– Не можно этого, – строго сказал Пугачев. – Пошто ж солдат под палки подводить... Забудь и думать.
Перешиби-Нос после слов Пугачева даже драгунского седла не взял, а вот как надо бы... Теперь им особенно-то опасаться в дороге нечего, можно ехать большаком. Ванька Семибратов у костра замешкался, он обшаривал карманы старшего драгуна.
Взмахнули нагайками, поехали. Пугачев оглянулся на храпевших драгунов, засмеялся и сказал:
– Присяга...
Пробирались сквозь чащу. Семибратов подал Пугачеву золотой червонец.
– На, схорони. Нам пригодится, а им не за что... А и ловко же ты, анчутка, пьяным-то прикинулся. А глядя на тебя – и мы.
– Слышь-ка, Варсонофий, – начал Пугачев. Но тот быстро перебил его:
– Ах, ерш те в бок! Что же я, баран... Ведь пожарище там, ребята, страшенный, на селе-то... Два барских сеновала да гумно запалили мужики... До двух тысяч пудов сена. А на гумне скирды пшеницы прошлогодней немолоченой... Огонь фукнул выше колокольни...
– Ништо, ништо... Молодцы дядьки, – широко заулыбался Пугачев. – Ну а каким побытом солдатишек-то из-под караула выпустили?
– Дворецкий, старый черт, слюнтяев деревенских обманул... Мне Мишка-поваренок сказывал, он, ерш те в бок, тоже в бега собирается, в лес удрал, воет. Вот выслал быдто бы дворецкий караульным похлебки мясной, да и сам вышел к ним: «Нате-ка, говорит, похлебайте, жалко мне вас, говорит, дураков. Эх, ребята, ребята!» А сам, змей, этот дворецкий-то, в похлебку-то сонного снадобья подмешал. Ну, те, знамо, набросились, да где сидели, тут и торнулись носами. Так сонных и в подземелье, ерш те в бок, засадили их. Вот как учат дураков дикошарых.
Путники выбрались на большак и поскакали.
Глава XIII
Рыбий человек. Пугачев изрядно лечит зубы. Малина-ягода
1
Пугачев и Семибратов, завершив огромный путь, добрались, наконец, до селения Мамадыш, переправились чрез Вятку и, пробежав десяток верст, выехали на Каму.
– Эй, молодайка, – крикнул Пугачев. – Это какое жительство?
– А нешто не знаешь? Котловка это жительство, вот как. Котловка село, – ответила улыбчивая круглолицая женщина и подцепила ведра коромыслом. Она молода, стройна, красива.
– А где бы нам ночь скоротать?
– Да где... Уж и не знаю, где... Вот попроситесь нето к рыбьему человеку. Звать его Карп, а прозвищем Карась. Как есть – рыба. Проезжающие-то у него пристают. А вы, солдаты, што? Разбойников, чего ли, ловить наехали?
– Нет, мы казаки с Дону. По своей воле едем. Холстов да дегтю станем закупать. – А-а, так-так... А то у нас по Каме, сказывают, разбойники шалят, купцов да богатых быдто грабят. Ну-к, намеднись солдаты пробегали мимо нас.
– Окромя дегтю мы и женщин хорошеньких скупаем, – подмигнул ей Пугачев. – По пятаку за фунт.
– Дешево, чернявый, ценишь... Да ты, полно, уж не барин ли какой, живьем людей скупаешь? – Она вскинула ведра на плечо и пошла. – Прощевайте...
Оба конных витязя двинулись за ней. Ванька глаз не спускал с пышнотелой румяной бабы, чего-то хотел сказать ей, но не находил слов, только шлепал губами, улыбался и краснел. Пугачев, подметив его смущение, сквозь смех бросил:
– Эх, и не речист ты, Ванька. – И, набекренив шапку, обратился к молодухе: – Вот этот толстогубенький велел сказать вам: ах, вы по нраву нам, приходите поиграть на лужок, на травку.
– Озорники какие, – стыдливо потупилась молодайка, несколько задерживая шаг, – нам не до игры. А вот коли холсты занадобятся, продала бы... И деготь у свекра есть.
– Благодарствую, – весело сказал Пугачев, подбочениваясь и покручивая бородку. – Вы нам холсты да деготь, мы вам толстогубенького... Баш на баш... Жалаите?
– Ах, нет... Мы только куделю да кошек меняем на ситцы, татары ездят, – повела глазами молодуха и, плавно покачивая полными плечами, сказала нараспев: – А вот тебя бы, цыганок чернобороденький, – кивнула она Пугачеву, – пожалуй, выменяла бы, кабы воля моя была. Пригож ты, сниться будешь.
Ванька сразу померк, надул губы, а Пугачев заулыбался во все лицо, сдернул с головы мерлушчатую шапку, широко взмахнул ею вправо-влево и молодцевато поклонился молодухе:
– Благодарствую вдругорядь. Ой да ты, кундюбочка моя! Растревожила ты мое ретивое... Ой да какая ж ты приглядчивая! ..
– Не бесись, казак... Люди смотрят, – строго сказала она, нахмурилась, указала рукой на большую избу: – Вот здеся-ка Карп Степаныч жительство имеет, – и ходко пошла своей дорогой.
Казаки остановились. Пугачев все еще глядел очарованными глазами вслед уходившей молодухе.
2
Карп Степанович, по прозвищу Карась, средних лет, небольшого роста, кругленький, безбородый, как скопец, плечи покатые, глаза умные, с прищуром.
Он оказался человеком расторопным, свел казаков с крестьянином Вавиловым, у которого Пугачев и сторговал за недорого небольшое суденышко с готовым дегтем.
У Пугачева было два червонца в шапке да четыре червонца зашито в штанах пониже гашника, да за пазухой брякали рублевики – ведь казаки за весь тысячеверстный путь истратили на харч всего только сорок три копейки. А Вавилову нужно было заплатить за суденышко и деготь ровно сорок два рубля.
Пугачев зашел с Семибратовым в амбарушку, обнажил кинжал, спустил штаны и стал добывать из-под гашника деньги. Батюшки-светы! Замест четырех червонцев зашиты в штанах лишь один золотой червонец и три медных деньги... Пугачев аж затрясся, бросил кинжал и заскрипел зубами.
– Омелька, что ты? – всполошился Семибратов.
– У нас с тобой только три червонца по десяти рублев да три медных гроша, – хрипло сказал Пугачев. – А три монеты золотых у пономаря в Царицыне под колокольней остались. Обманул нас горбатый черт, замест золота медяки зашил... Да, брат Ванька, не впрок купецкие деньги пошли нам.
Пожалели, потужили, нечего делать, доведется коней продавать. Запродал Емельян свою донскую лошадку Ласточку Карпу Степанычу за девять рублей двадцать три копейки, торговались долго, выпили. А барского коня хозяин присоветовал в Елабугу вести, да на базаре с цыганами не вожгаться, цыгане живо околпачат, а прямо ехать к воеводе, он хоть и собака, а рослых коней любит, и деньжищ у него хоть двор мости, – хапуга, вор!
Барский конь Серко принадлежал Семибратову, а другого своего коня Пугачев пожертвовал по доброму своему сердцу Варсонофию Перешиби-Нос, тот на полдороге в леса свернул, чтоб укрыться где-нито от розыска и обзавестись хозяйством. Эх, хорош мужик! Путем-дорогой он казаков грамоте учил: буки-аз-ба, ба! веди-аз-ва, ва! Даже Емельян Иваныч поднаторел кое-как свою фамилию прутиком на песке царапать: «Пу-га-чов».
– Ну, Ванька, причмокни Серка в губы, почеломкайся... Только ты его и видел... – Пугачев вскочил на свою запроданную хозяину лошадку, Серка в чумбур взял, в повод, и попылил вдоль камских берегов.
Вот оно село Понайка, вот Подмонастырка, а вот и городок Елабуга, всего двадцать верст каких-нибудь.
Дав лошадям передохнуть, выкупал их в Каме, пригладил скребницей, высушил и – прямо к воеводе.
Воеводский дом обширный, приземистый. У ворот в полосатой будке будочник с алебардой дремлет, по двору гуси вперевалку ходят, травку щиплют, свинья с поросятами месятку в корыте чавкают, два полицейских стражника – мещеряк да русский – возле открытой конюшни в трынку режутся, в картеж. В стойлах два коня овес хрупают, увидали новых лошадей, затопали копытами, заржали.
– Откуда? С пакетом, что ли? – прогнусил из открытого окна воевода.
Левая скула его сильно вспухла, подвязана большим платком, куделя из-под платка торчит, красный нос в прыщах, глазки узенькие, темные волосы ежом.
– К вашей милости, – снял шапку Пугачев, – вот отменного коня продавать вам пригнал... Сказывали мне...
– Заходи! – крикнул воевода, умильно косясь на породистого рослого коня с атласной шерстью, в серых яблоках.
Пока Пугачев подымался наверх, воевода ударил в ладоши и что-то приказал бывшим во дворе стражникам.
– Ну, здорово, дружок, здорово, миленький, – ласково сказал он Пугачеву.
Видя столь приятное обхождение, Емельян Иванович взыграл духом, гаркнул:
– Желаю здравствовать вашему высокоблагородию!..
Воевода запахнул полы татарского бешмета, сел за стол и, подперев подбородок кулаками, лукаво прищурился на Пугачева.
– И сколько же ты, голубчик, просишь за лошадку?
– Да сто рубликов желательно бы...
– Сто рубликов? – чуть перекосив рот, переспросил воевода. – Горазд дешево, горазд дешево просишь.
– Это для ради вас токмо, ваше высокоблагородие, мне цыган да сальные пупы на рынке сто двадцать пять сулили...
– Дешево, дешево, спасибо, – воевода легонько застонал, потрогал больную щеку и закатил глаза. – А ты кто таков сам-то, милушка моя? – спросил он, приятно улыбаясь.
– Я казак с Дону, – приятно заулыбался и Пугачев. – При мне паспорт.
Воевода вдруг вскочил, грохнул кулаком в стол и заорал петушиным голосом:
– Ах ты, сволочь! Конокрад ты, сволочь, а не казак... Гей, стражники! – он схватил звонок и оглушительно зазвонил. – Ты эту кобылицу у протопопа украл, у нашего протопопа! Вот ты какой казак... Ах ты, сволочь!
Пугачев изумленно разинул рот и задвигал бровями:
– За что же так бесчестите меня? И вовсе не кобылица, а мерин это...
– Я тебе покажу – мерин!.. Ах ты, сволочь... Встать у дверей! – скомандовал он вбежавшим стражникам, русскому да мещеряку. – Я тебе покажу, как у протопопа кобыл воровать. Я тебя, вора, в колодки, на цепь, на цепь! А завтра на базарной площади палач с тебя, конокрад, три шкуры спустит... Ах ты, сволочь. Вор!..
В груди Пугачева заклокотало, глаза налились кровью.
– Геть, гадючье отродье! – заорал он вне себя и полез на воеводу. – Руки коротки, чтоб донского казака срамить. Еще тебя вареный петух в брюхо не клевал... Еще ты...
– Вяжи его! – кружась вокруг стола и схватив подсвечник, по-петушиному проверещал воевода. – Стражники!
И едва успел он рот закрыть, едва успел замахнуться на казака подсвечииком, как Пугачев со всего маху треснул его по больной скуле кулачищем. Воевода взвыл и кувырнулся на пол, и Пугачев, отбиваясь ногами от стражи, выпрыгнул в окно.
– Конь! Где конь мой?.. – замотался он по двору и, не видя Серка, вскочил на свою донскую лошаденку Ласточку. – Гады! Коня моего збуздали... Коня давай, коня!.. Во-о-ры...
Поднялась невообразимая сумятица. Повыскакали воеводиха, ребята, нянька, писаришки, повар с поваренком; на трещотку, на свистки спешили во двор полицейские старики-солдаты, стражники, будочники, сбегались праздные зеваки: бабы, сапожники, сбитенщики, бурлаки с Камы, нищеброды.
– Ой, ой! – не переставая, вопила толстая воеводиха, указывая на казака. – Имайте! Мужа зарезал, разбойник... Мужа убил...
– Туда ему и дорога! – по-озорному кричали из толпы.
– Бейте в сполох! Ворота, ворота запирайте... Ой! ой!..
Народ – ни с места. На Пугачева кинулись седые старики-солдаты, стражники. Пугачев выхватил вгорячах саблю – ручка да остаток клинка в четверть аршина – и страшно заорал: «Геть, геть!» Он показался толпе столь грозным, а сабля столь длинной и сверкающей, что толпа шарахнулась в стороны. Бывалая лошадка взвилась на дыбы, ударила в воздух задом. Пугачев оправил шапку и, сшибая толпившихся у ворот зевак, вымахнул на улицу.
Все это произошло в минуту. Пугачев, нахлестывая Ласточку, под лай собак несся косыми переулками, вот прорезал он весь город и, чтоб обмануть погоню, поскакал полем в противоположную сторону от Котловки. Однако погони не было. Он выбрался на яровой лесистый берег, перевел дух и повернул лошадь на Котловку.
– Ну чего, продал коня-то? – встретил его возле избы Ванька Семибратов.
– Продал, – буркнул Пугачев.
– За дорого?
– Цену подходящую взял, – хмурясь, ответил Пугачев и добавил: – Расчелся горазд хорошо.
Вечером ужинали на берегу Камы, у самой воды, возле суденышка с дегтем. Карп Степанович потчевал гостей знаменитой камской белугой. Водка была. Пугачев пил с жадностью, молчал.
Наелись до отвалу. Ванька лежал на песке вверх лицом, сытно рыгал. Рыбий человек подправлял костер. Было сумеречно. Подошла с ведрами статная женщина, певучим голосом проговорила:
– Мир на беседе!
– Спасибочко, – ответили от костра. Хозяин сказал:
– Присаживайся, Катеринушка, покалякай с нами.
Она переняла пристальный взгляд Пугачева, охотно поставила ведра, расчистила ладонью песок от сора, присела. Пугачев сразу узнал в ней свою вчерашнюю знакомку, но не подал вида.
– Уехал старик-то, свекор-то? – спросил рыбий человек.
– Уехал... На завод вытребовали замест мужа моего, – протянула Катерина. – А свекровка-т в гости к сестре ушла в Свиные Горы. Одна домовничаю.
– Поди, трохи-трохи страшновато одной-то? – спросил Пугачев. – Я вот один здеся-ка ночую, на суденышке на энтом, да и то страшусь, того гляди, водяной ночью в омут утянет за бороду.
Катерина улыбнулась, в ее больших глазах вспыхнули любопытные огоньки. «Придет», – подумал Пугачев.
– Нет, я не боюсь одна. А коли и боялась бы, куда деваться?
В это время на островке в кустах защелкал соловей. Сердце Пугачева облилось истомой. Взор его приковался к губам Катерины – губы улыбчивые, сочные, ему захотелось поцеловать их.
Карп Степанович отрезал два ломтя хлеба, положил на них большой кусок белуги, подал женщине.
– Ну-ка, Катеринушка, покушай. Поберечь тебя некому, одна ты.
– Спасибо, – сказала Катерина. – Я домой снесу. Соседка наша, тетка Лукерья, в бедности мается, с ней поделюсь.
Катерина встала, зачерпнула воды, взяла рыбу, попрощалась и пошла.
– Ой, бедно, бедно живет народишко, – вздохнув, сказал рыбий человек. – Наше село приписано к Авзяно-Петровскому дворянина Евдокима Демидова заводу. И земская контора при селе. Почитай, всех мужиков на завод угоняют. От мала до велика. Кто уголья жжет, кто руду копает. Голод, холод, мокреть, а жрать втридорога у конторы заводской надо купить, а заработок – грошики. С голоду пухнут, мрут. А спину гнут с зари до темна, и поспать недосуг. Бунтуют, а толку нет, в бега бегут, да ловят их. Ой, горемышная на заводах жизнь.
– Тьфу ты! – с сердцем плюнул Пугачев. – Под барами крестьянству худо, на заводах того гаже... А где же хорошо-то?
– В могиле, – подумав, ответил рыбий человек.
3
Семибратов увел лошадей в ночное. Пугачев завалился спать на причаленном к берегу дегтярном суденышке: товар караулить надо. Лежал, в небо глядел, ночь была белая, звезд в небе не было.
Вот всплеск весла по воде. Пугачев чуть привстал. В блеклом мареве совсем близко от него лодка плывет.
– Катерина, – тихо позвал он и поднялся. – Посади меня в лодочку. Не заспалось тебе, что ли? Соловьев, что ли, плывешь слушать?
– Плыву соловьев слушать. Да плакать. Садись, цыганок.
И вот они в два весла подплывают молча к соловьиному острову. Малиной, земляникой пахнет, сладостный дух стоит, дикие утки в зарослях крякают. Пугачев взволновался: видит лицо побледневшее, видит губы улыбчивые, но голубые глаза ее печальны, слезы в глазах.
– Пошто же тебе плакать? Ты такая пригоженькая... – дрогнув сердцем, сказал Пугачев.
– О муже плачу, о хозяине. Умер хозяин. Убили его... На заводе солдаты застрелили, как бунт был. Одна я... – Весло упало из рук ее, и слезы стали падать в колени. Она в стареньком опрятном сарафане с медными, как бубенчики, пуговками.
Лодка стояла в кустах. Пугачев молчал. Она вытерла слезы рукавом полотняной рубахи, сказала:
– Жалко шибко его... Во снах вижу. Все приходит ко мне, говорит-говорит, наговориться не может. Иным часом страшно... Боюсь. И жизнь не мила... Камень бы, да в воду.
– Мертвого с погоста не вернуть, – сказал Пугачев, отламывая кудрявую ветвь талинки. – Потужишь да забудешь. Замуж выйдешь.
– А кто меня возьмет? – она опустила голову, и губы ее задергались. – Парней у нас нет ладных, кто поздоровше, на завод гонят. Мозгляки одни на селе. Да так думаю: хозяина-то мне и не забыть вовеки.
– За-а-будешь, – протянул Пугачев и погладил руку Катерины. – Я тебя, Катеринушка, и взял бы в женки, да...
– Ну так что? Бери...
– Горе мое – женатик я. Врать не стану. И детки есть... Двоечка.
– Счастливая твоя жена, – вздохнула Катерина.
– Она-то счастливая, да я-то несчастный. До баб горазд охоч. Сердце у меня что ни на есть блудливое.
Катерина долго молчала. Она боялась поднять свой взор на чернявого. Он тоже молчал, он слушал соловьиные трели, и сердце его, как на качелях, стало качаться от Камы к родному Дону, где также в эту пору от земли до неба соловьиная ночь стоит.
Катерина прошептала:
– Ребеночек был у меня, сыночек. Петюнькой звать. Жил годик, а тут Бог прибрал. Горевала я, жалко было в могилу-то свою кровушку тащить, – она поникла головой, скрестила руки, и снова из глаз ее закапали слезы. – И пошто Бог покарал меня, пошто мужа с сынком прибрал к себе?
– Еще родишь, – сказал Пугачев, – этому горю трохи-трохи помочь можно, а слезы лить нечего... Кто собирается избу рубить, не плачет, а бревна возит. Горе твое, говорю, поправимое.
Катерина вздохнула, подняла на Пугачева глаза, хотела улыбнуться, но губы ее вновь задрожали, задергались.
Пугачев схватил Катерину и с такой силой трижды поцеловал ее в мокрые глаза, в щеки, в закричавший рот, что лодка заколыхалась и серый соловей, похожий на большого воробья, выпорхнув из ближнего куста, перелетел подальше.
Она оттолкнула Пугачева, с милым укором сказала:
– Какие казаки охальные, в чужих садах норовят малину рвать.
Пугачев вытер губы, подморгнул ей и захохотал негромко.
Она взяла корзину, подтянула за таловый куст лодку к берегу и вылезла на островок.
– Прощай, – с тоской сказала она. – В лес по ягоды пойду.
– Не прощай, а здравствуй, – и Пугачев тоже покарабкался на берег.
Ночью, пока Пугачев брал ягоды, в село Котловку приехал воеводский стражник, высмотрень. Он постучался в избу Карпа Степановича, кума своего, и стал его спрашивать, не пробегал ли, мол, в тутошних местах чернобородый, военного обличья, конный человек, воевода, мол, приказал об этом человеке допытаться, и ежели где повстречается тот чернобородый, то и схватить его.
Карп Степанович Карась – мужик умный, он сразу догадался, что его постояльца ищут, и сказал:
– Нет, такого человека у нас не чутко. А по какому случаю воевода разыскивает его?
– Да онный человек воеводу нашего по сусалам смазал. У воеводы зуб гнил, щеку эвот как разнесло. Ну-к, чернобородый-то как порснул воеводу по скуле, у него и зуб вылетел и рожа в прежнее положение пришла, зараз оздоровел.
Рыбий человек засмеялся, ухмыльнулся в кудлатую бороду и высмотрень.
– А для ради чего шум-то промеж них вышел? – спросил Карп Степанович и выставил угощение.
Стражник подробно рассказал, как было дело, и добавил:
– Опосля гвалту воевода плетью отстегал воеводиху свою: «Ты, говорит, жирная квашня, при всем народе осрамила мое званье. Кто ж меня, воеводу, смеет бить? Чернобородый не бил меня, а зуб пользовал по моему приказу...» Вся Елабуга со смеху покатывается, а воевода хоть бы что, вчерась вечером на краденом коне верхом по городу скакал.
Кумовья расстались перед утром. Стражник поехал в Елабугу пьяный, с песнями.
Пугачев, узнав о наезде соглядатая, низко поклонился рыбьему человеку:
– Спасибочко... Вовек не забуду тебе этого.
Опаски ради он спустил свое суденышко версты на две ниже села Котловки. Там прожили они с Семибратовым еще трое суток.
Исподнее у казаков поистлело, у товарищей, по заказу Пугачева, было к отплытию новое, добротного холста белье. Да еще Пугачев сделал себе два полотняных носовых платочка. Ванька Семибратов от платков отказался – на что они ему сдались? Пугачев выругал его: мало ли на обратной дороге какой знатнецкий случай может быть, вот тогда носовые-то платки авось и сгодятся...
Пугачев не раз приходил в Котловку, чтоб повидаться с Катериной да холстов с дегтем докупить. Холстов он купил много, у одной Катерины пятьдесят три аршина, по две копейки за аршин, на рубль шесть копеек, да сверх сего выдал Катерине целый золотой империал за ягоды, Катерина заливалась слезами.
– Поплывем на Дон, вольной казачкой будешь, кундюбочка моя. Ванька в жены тебя возьмет.
– Как я брошу родную сторону? – плакала Катерина. – Здеся-ка на погосте сыночек лежит, а в Урал-горах муж убитый...
Рыбий человек, Карп Степанович Карась, прощаясь с Пугачевым, пристально поглядел в чернобородое, с веселым задором, лицо своего гостя, сказал:
– Ну, Омельян Иваныч, доведется ли нам с тобой ощо когда свидеться?
– Мабудь, и встренемся когда, – сказал Пугачев, по-простецки обнимая рыбьего человека. – Только навряд ли. Горазд далече до тебя.
Разве мог Пугачев когда-нибудь помыслить, что пройдет немного лет, и он снова будет в селе Котловке, да не простым казаком, а грозным мужицким царем в силе и славе, что призовет он рыбьего человека и повелит быть ему над всей волостью полковником...
Особенно трогательно, как с верным другом, расставался Емельян Иванович со своей боевой кобылкой. С прожелтью белая, Ласточка была не крупна, но крепка и вынослива, отличалась добрым нравом и резвостью.
– Ну, Ласточка, подруженька моя, оставайся. Послужила ты мне правдой-совестью... Прощай... – Он огладил лошадку и похлопал ладонью по ее крутой, сильной шее. Ласточка, похрапывая, кланялась ему, умными черными глазами глядела в чернобородое, такое родное лицо своего бывшего хозяина.
Пугачев, не оглядываясь, быстро пошел прочь. Ласточка вздохнула.
Эхма! Никогда не забыть донскому казаку своей лошадки...
Уплыли втроем: Ванька Семибратов, Пугачев да тутошный крестьянин Вавилов. Рассчитаться с Вавиловым за посудину с дегтем денег у казаков не хватило, при благополучной торговле расквитаются в Царицыне.
В Царицын они приплыли уже глубокой осенью. Всю обратную дорогу, когда останавливались в селениях, слышали много разговоров о московских заседаниях выборных людей. Одни говорили, что, мол, выйдут новые законы, по которым мужик будет с землей и волей. Другие отрицательно мотали головами и в глаза смеялись легковерным:
– И не дожидайтесь! Все останется, как было.
И крестьянин Вавилов, и Емельян Пугачев тоже думали, что баре вряд ли доброй волей расстанутся с землей. А Ванька Семибратов в разговоры не встревал, трудными делами он интересовался мало.
Итак, путь-дорога кончилась. Для молодого Пугачева она была поучительна. Он перенес в ней много испытаний, приобрел большой житейский опыт, возмужал и теперь смотрел на жизнь иными, менее доверчивыми глазами.
Правда, он не имел в душе ни особых намерений, ни каких-либо широких замыслов, он был как все. Он не задумывался о том, что его случайные встречи с купцами, воеводами, помещиками и эта мужичья войнишка в селе Большие Травы впоследствии окажутся нужными ему, как воздух, как дыхание.