Книга: Ратоборцы
Назад: 3
Дальше: 5

4

Дня за два до выезда из Орды Андрей-дворский сказал Даниилу:
— Княже! Соногур на базаре мне повстречался: тоже всякую снедь закупает на обратный путь. Олександр Ярославич свое отбыл у Батыя: к выезду готовится.
— Когда? — как бы между прочим спросил князь.
— В среду, до паужны.
— Среда — день добрый ко всякому началу, — сказал князь. — Увидишь Поликарпа Вышатича, скажи: брату Олександру кланяюся низко.
Дворский опять заговорил о Сонгуре:
— Я ведь не домолвил, княже. Соногур на рынке и говорит мне: «Прискорбно, говорит, для меня, если худодумием своим огневал твоего князя. Да простит! Хочу, молвит, повинну ему принести: прощенья попросить. Узнай: не допустит ли перед светлые свои очи?»
— Нечего ему у меня делать, — отвечал князь.
— Ино добро! — довольный тем, сказал дворский. — Соногур тот не иначе лазутчик татарский, а и пьяница, празднословец, развратник! — добавил он.
— Вот что, Андрей Иванович, перебью тебя, — сказал князь. — А у тебя все готово в дорогу?
Дворский даже обиделся:
— У меня-то, княже?
— Добре! — сказал князь. — И у меня все готово. А уж досадила мне погань сия донельзя!
— И мне они, княже, натрудили темя пронырством своим бесовским и лукавством! Надоело кумызничать да хитрить с ними: который кого!
— Прекрасно! — заключил князь. — А среда — хорош день для всякого доброго начинанья!
Дворский понял.

 

 

Потеплело. Стоял неяркий зимний денек. Шел тихий и редкий снег. В безветрии и не понять было, падают или подымаются большие снежины. Под расписными дугами княжеской тройки звенел золоченый колоколец, а на хомутах пристяжных, ярившихся на тугой вожже, сворачивавшихся в клубок, мелодично погромыхивали серебряные круглые ширкунцы.
Галицкие ехали к северу по льду Волги, держась правого, нагорного берега. Местами начал уже встречаться набережный лесок.
Ехать льдом Волги, дабы не измытариться опять в половецкой степи, посоветовал дворскому Вышатич.
— Зимою мы завсегда так ездим в Орду, — сказал он. — Уж глаже дороги не сыщешь! Суметов гораздо меньше. Только правого берега держитесь. А по стрежени такие крыги в ледостав наворочало — рукой не досягнешь!.. Волгою поезжайте!..
Решено было ехать сперва на север льдом Волги, вплоть до Большой Луки, а там уже свернуть на запад, на устье Медведицы, и далее — прямо на Переславль, людными, хотя и сильно опустошенными местами.
…Князь ехал в возке, но так как было тепло, то откидной верх кибитки, на стальных сгибнях, снаружи кожаный, изнутри обитый войлоком и ковром, был откинут.
Даниил надел тулуп наопашь, сдвинул слегка соболью шапку на затылок и ехал в одном коротком гуцульском полушубке. На его ногах были сапоги из оленьего меха.
Князь дышал отрадно и глубоко.
«Боже! — так думалось Даниилу. — Да неужели же все это позади: Батый, верблюды, кудесники, ишаки и кобылы, лай овчарок, не дававший спать по ночам, и все эти батыри, даруги, нойоны, агаси, исполненные подобострастия и вероломства, их клянча, и происки, и гортанный их, чуждый русскому уху говор, и шныряющие по всем закоулкам — и души и комнаты — узкие глаза?! Эти изматывающие душу Батыевы аудиенции… Неужели все это позади, в пучине минувшего?
Неужели скоро увижу увалы Карпат, звонкий наш бор, белую кипень цветущих вишневых садов… Анку?.. Неужели вновь буду слышать утрами благовест холмских церквей?.. Дубравку мою увижу?!»
Так и порывало крикнуть на облучок, чтобы дал волю тройке лютых коней, которых, однако, сам же он приказывал сдерживать, сколь возможно.
И ехали медленно. Иногда же останавливались и поджидали.
Дворский, ехавший впереди, на розвальнях, чтобы проминать дорогу, то и дело слезал и, пробежав обратно, до конца растянувшегося по белой льдяной равнине галицкого поезда, долго с последней подводы всматривался назад.
Потом возвращался к повозке князя, присаживался на боковом облучке и говорил:
— Еще не видать, княже. Но должны догнать непременно. Поликарп Вышатич заверил в том. А его слово — то все равно, что крестное целованье.
И впрямь, когда зимнее солнце, багровое, стало западать на правый берег Волги, когда рубиновой стала снежная пыль, а тени лошадей на снегу сделались неправдоподобно длинными и заостренными, будто неумелой рукой мальчугана выстриженные из синей бумаги, дворский заметил, как из-за белого, накрытого снегом утюга-утеса вымчалась первая, заложенная тройкой, яркая ковровая кошевка князя Александра.
Спотыкаясь в снегу, дворский кинулся известить своего князя.
— Едут! — только и смог проговорить он, завалясь в возок Даниила. А когда отдышался, то изъяснил: — Олександр Ярославич догнали нас!..
Уже поблизости звенел новгородский звонкий колоколец, и осаженные на всем скаку, храпя и косясь налитым кровью оком, разгоряченные пристяжные жадно хапали снег.
Прочие сани и кошевы, где разместились дружина и воины Александра, вскоре примкнули в конец поезда галицких.
Даниил поспешно сронил накинутый на плечи тулуп, вышел из возка и пошел навстречу приближавшемуся Александру, высвобождая правую руку из длинной, с раструбом, шагреневой готской перчатки.
То же самое сделал и Александр.
Встреча их произошла на льду Волги, возле выдвинутого над берегом, накрытого сугробом утеса.
На мгновенье остановились. Снова шагнули. Приблизясь, одновременно сняли левой рукой шапки и, обменявшись крепким рукопожатьем, обнялись и облобызались друг с другом троекратным русским лобзаньем.
Легкий парок клубился от их дыханий в зимнем воздухе.
— Сколько лет вожделел сего часа, брат Александр! — промолвил властелин Карпат и Волыни.
— Всей душой тянулся к тебе, брат Данило, — ответствовал голосом столь же благозвучным и мощным, голосом, обладавшим силою перекрывать и само Новгородское вече, победитель Биргера и тевтонов.
Молчали.
Душа их испытывала в тот миг неизреченное наслажденье — наслажденье витязей и вождей, впервые созерцающих один другого!
«Так вот где встретились по-настоящему… Мономаховичи, одного деда внуки!..»
Порошил легкий снежок, ложась на их плечи и волосы. Тишина простерлась над белою Волгой. Лишь изредка вздрагивал под дугой колоколец. Всхрапывал конь. И опять — белая снежная тишина…
На ветвях нависшей с берега, отягощенной пышным снегом березы трескотала сорока, осыпая куржак. И снег падал с ветвей — сам точно белая ветка, разламываясь уже в воздухе. А иногда и долетал не распавшись, и тогда слышно было падение этого снега, а в пухлом сумете под березой обозначалась продолговатая впадина, будто и от впрямь упавшей ветки.
Оба в оленьих меховых унтах, в коротких княжеских полушубках, светло-румяные, подобные корабельным кедрам, высились Мономаховичи даже и над дружинами своими из отборнейших новогорожан, псковичей и карпаторусов!
О таких вот воскликнул арабский мыслитель и путешественник: «Никогда не видал я людей с более совершенным сложеньем, чем русы! Стройностью они превосходят пальму. У них цветущие и румяные лица».
Даниил любовался Александром:
«Так вот он каков, этот старший Ярославич, вблизи — гроза тевтонов и шведов! — светло-русый, голубоглазый юноша! Да ведь ему лишь недавно двадцать и четыре исполнилось. В сыны мне! Да еще и пушком золотится светло-русая обкладная бородка. И самый голос напоен звоном юности! Но это о нем, однако, об этом юном, пытали меня и Миндовг, и Бэла-венгерский, и епископы — брюннский и каменецкий — легаты Иннокентия. Это о нем говорил скупой на хвалу князьям Кирилл-митрополит: „Самсон силою, и молчалив, и премудр, но голос его в народе — аки труба!“
И со светлой, отеческой улыбкой князь Галицкий проговорил:
— Ну… прошу, князь, в шатер мой! — Даниил повел рукой на возок и слегка отступил в снег, пропуская вперед Александра.
Стремглав кинулись по коням, по кошевам и окружавшие их дружинники — новгородцы, суздальцы, волынцы и галичане — и возчики, столпившиеся вокруг.
Облучной князя Даниила разобрал голубые плоские, с золотыми бляхами, вожжи, приосанился, гикнул — и запели колокольцы! И понеслись, окутанные снежною пылью, уже ничем теперь не удерживаемые кони-звери!..
Буранная, безлунная ночь. И хотя по льду, Волгою ехали, но едва было не закружили, — да ведь и широка матерь!
Раза два заехали в невылазный сумет.
И Андрей-дворский, приостановив ненадолго весь поезд, приказал запалить на передней подводе и на княжеской высоченные берестяные свечи, укрепленные на стальных рогалях, — нечто вроде факелов, туго свернутых из бересты.
Даниил велел накинуть кожаный верх болховней, в которых они ехали вдвоем с Ярославичем.
Горела в ковровом возке большая восковая свеча, озаряя лица князей.
Мономаховичи, одного деда внуки, — о чем говорили они?
О многом. И о Земле и о семьях. И о Батые и о святейшем отце. О Фридрихе Гогенштауфене и об императоре монголов — Куюке.
И хотя надежнейший из надежных дружинник сидел на козлах княжеского возка, однако князья предпочитали иногда говорить по-латыни.
Ярославич рассказывал, как на сей раз погостилось ему у Батыя. Худо! Хан орал, ярился, кричал, что высадит из Новгорода, а посадит где-нибудь на Москве, чтобы и княжил под рукою, да и чтобы не заносился.
— Москва? — и владыка Карпат и Волыни, как бы припоминая, взглянул на Александра.
Тот ответил:
— Суздальский городец один. Деда, Юрья, любимое сельцо.
Говорили о том, что Миндовг литовский уже захватил и Новгородок на Русской Земле и Волковыск и, по всему видно, зарится на Смоленск.
— Да-а… — сказал Ярославич. — Черный петух литовский не уступит серому кречету Чингиза. Разве крылом послабее! Но продолжай, князь!
И Даниил раскрыл перед Александром свои подозренья. Говорил ему о том, что не случайно же Фридрих-император, только что многошумно сзывавший христианских государей в крестовый против монголов поход, вдруг как-то затих, притулился где-то в своем недосягаемом замке и даже признаков жизни не подал, пока Батыевы полчища топтали земли Германии.
И если бы не воевода чешский, Ярослав из Штаренберга, а в Сербии если бы не князь Шубич-Дринский!..
Да что говорить! Случайно разве — в одночасье с Батыем — и тевтоны и шведы ударили с двух сторон против Александра, приковав к Шелони, к Неве, к Ладоге отборнейшие его силы?!
Ярославич усмехнулся.
— Покойник Григорий-папа — тот анафемствовал даже и меня и новогорожан моих! — сказал он. — Однако прости, брат Даниил, и прошу тебя, продолжай!
И князь Галицкий развернул перед юным братом своим улики чудовищного заговора против Руси.
Германия. Тевтоны. Меченосцы. Шведы. Фридрих Гогенштауфен, фон Грюнинген, ярл Биргер фон Фольконунг — ведь это же отбор среди лучших стратегов Запада! И что же? Все это ринулось не против Батыя, нет! — а против христианской Руси: против Александра и Новгорода, против Даниила и Волыни!
В марте тридцать восьмого года татары берут Козельск. И в тот же год, в тот же месяц немцы воюют волынскую отчину Даниила. Он вынужден драться с немецким орденом за Дрогичин, откуда гигантский паук-крестовик силится раскинуть лапы свои и на всю остальную Волынь.
Разве это случайно, что знаменитый полководец Батыя Урдюй-Пэта, тот самый, что вторгся в Чехию и взят был чехами в плен, оказался англичанином-тамплиером, родом из Лондона? Сэр Джон Урдюй-Пэта! И ведь, возвращенный из плена, этот христианнейший полководец Батыя не был удавлен тетивою лука, нет, а только отстранен от вождения войска и поставлен в советники к хану!..
А Бэла? Миндовг? Едва прослышал сей последний, что венгры вторглись в Галичину, как тотчас кунигасы его устремились к востоку, и многое — и Торопец и Торжок заяты были мечом. Спасибо, брат Александр вовремя шатанул их у озерца Жизца — так, что не оставил и на семена!
А ведь тот же Миндовг ему, князю Даниилу, обещал помощь. Приволоклись помогать, когда уже и побоище остыло!
Думалось ли брату Александру о том, почему спокоен оставался святейший отец Иннокентий — человек не из храбрых, — когда Батый стоял уже в предместьях Венеции?
Случайно ли Субут-багадур поворотил свои загоны на далматинцев, на хорватов и сербов, когда уже кардинал Иннокентия в страхе готовился покинуть Венецию?
Случайно ли советником у Батыя по делам Европы — немец, рыцарь-тевтон Альфред фон Штумпенхаузен?!
И князь Даниил рассказал Александру происшествие с шапкой и кошельком.
Попутно он предостерег брата Александра о Сонгуре.
Ярославич нахмурился.
— Сомнителен и мне этот Сонгур, — проговорил он. — А ничего не поделаешь: отца ближний боярин!
В свою очередь Александр рассказал Даниилу, что когда они с братом Андреем были в Каракоруме, у великого хана Угедея, то и у этого консулом по европейским делам тоже был рыцарь-тамплиер, только англичанин из Оксфорда.
Говорили о единенье друг с другом, о согласованье усилий, о том, как бы обойти неусыпную бдительность баскаков, говорили о неуемных распрях князей. Александр сетовал на дядю своего Святослава — подыскивается в Орде!
Вспомнилось братьям, что и отец Даниила изведал новгородского княженья.
Нахмурясь, Невский сказал:
— Горланы. Вечники. Сколь раз покидал их!
Даниил рассмеялся.
— О! Брат Александр! — сказал он. — Эти горланы пошумят, погалдят, а чуть что — головы за тебя сложат! А бояре у тебя на строгих удилах ходят. Но посидел бы ты в Галиче моем — изведал бы Мирославов, Судиславов моих!
— То верно, — согласился Александр. — Дед мой, отец княгини твоей, и не рад стал, что добыл Галич!..
Вспомнили братья и пращура своего, Мономаха, и Долобский его и Любечский съезды. Скорбели, что сейчас уже и помыслить нельзя о том, да и поздно — отошло время княжеских съездов! — над каждым князем сидит баскак, в семье и то уж Батыевы наушники!
И признали — одного деда внуки, — что если окинуть оком, не обольщая себя, обозреть все и всех, и на Западе и на Востоке, то и не на кого им уповать, как только один на другого.
Наступило молчание.
Откинувшись в свой угол возка, сдвинув совсем на затылок соболью шапку, открыв большой лоб, властелин Карпатской Руси долго в раздумье любовался Ярославичем.
И наконец, от всей-то души, попросту и как бы с великою болью душевной, тихо проговорил:
— Эх, Саша… Сына бы мне теперь такого!.. Ты — у моря своего, я — на Карпатах!..
Ярославич зарделся…
И опять к языку Цицерона прибегли они, когда заговорили о семейном. И странно и чудно прозвучало бы какому-либо Муцию, Сципиону или Атриппе в безукоризненной римской речи по-русски произносимое: «Княжна Дубравка, князь Андрей Ярославич, Кирилл-владыко, Батый!»
И не один испылал снаружи берестяной багрово-дымящий факел, и не одна догорела ярого воску свеча внутри ковровой кибитки, мчавшейся в буранную волжскую ночь.
Надлежало расстаться. Суздальским — дальше к северу, Волгою, галицким — налево, в Переславль.
Время от времени делали краткие остановки — дать выкачаться лошадям. И тогда и Александр, и Даниил, и дружина выходили поразмять ноги.
Кичливые силачи новгородцы и ухватистые, проворные суздальцы сами напросились было на одной из стоянок бороться — в обхват и на опоясках, только без хитростей, без крюка, без подножки, а на честность, с подъемом на стегно.
А и зря напросились — клали их галицкие! — только крякнет иной бедняга новогорожанин, ударенный об лед!
— А не надо было нам соглашаться без подножки! — огорчались володимирцы, суздальцы и новгородцы.
Александр же Ярославич, неодобрительно усмехнувшись, сказал, с досадою на своих, слегка пощипывая пушок светлой небольшой бороды:
— Что же вы, робята мои?! Срамите князя. Данило Романович скажет: плохо он, видно, кормит своих!..
Новгородцы и суздальцы стояли понуро.
— Да то от валенков! — попробовал было оправдаться один.
— Разулся бы!
И тогда, осмелев, один из парней, во всю щеку румяный, громко и задорно сказал:
— Круг на круг не приходится! Сборемся еще!..
— Ну смотрите!.. — отвечал Александр.

 

 

Как-то одной из темных ночей Андрей-дворский, взявший за правило совершать еженощный обход не только своих, галицких поезжан, но и новгородских, прибежал к повозке князя таков, что и лица на нем не было.
— Княже! — вымолвил он, всхлипнув. — Подлец-от Вышатича-то ведь убил!
Одним прыжком Даниил очутился на снегу. Оба кинулись к новгородским. А там уже, у последнего возка, пылали во множестве берестяные факелы в руках рослых дружинников, багровым светом своим озаряя сугробы и угрюмые лица воинов.
В середине круга стоял сам Александр. Перед ним за локти держали Сонгура.
— Отпустите его, — приказал Невский, — не уползет!.. Ты? — угрюмо спросил он Сонгура и указал рукою на труп Вышатича, лежавший тут же, на снегу, прикрытый по грудь плащом.
Пробит был левый висок чем-то тяжелым и острым, и крупные брызги загустелой крови, точно рассыпавшаяся по снегу застывшая брусника, видны были на заиндевевшей щеке и на бороде.
Сонгур молчал.
— Ты?! — возвыся голос, произнес Александр опять одно это слово, но произнес так, что иней посыпался с береговых деревьев и шарахнулись кони.
Сонгур рухнул в снег на колени.
— Прости! — прохрипел он, воздев свои руки. — Враг попутал… Поспорили… Слово за слово: он меня, я его!..
— Полно лгать! — проговорил Ярославич, ибо уже дознали другое.
Не доверяя Сонгуру, Вышатич со встречи Александра и Даниила ехал все время на самой задней подводе.
В ту самую ночь в кошевку задремавшего Вышатича подсел Сонгур. Слова два перемолвив с полусонным, он ударил его свинчаткой в голову и проломил кость. Затем кинулся на оглянувшегося было облучного и оглушил. Затем выбросил обоих в сугроб и заворотил лошадь.
Однако и оглушенный, поднялся новгородец из снега и кинулся вслед, крича. Через задок вметнулся он в кошеву, и повалил, и притиснул Сонгура коленом, а там уже прибежали остальные.
Сонгур намеревался вернуться в Орду и немедля донести Батыю, что Александр и Даниил встретились и что встреча их была преднамеренной.
Сонгур Аепович обнимал ноги князя. Просил хоть немножечко повременить — не судить его, обождать, пока вернется из Большой орды Ярослав Всеволодич:
— Я ведь — его человек!
Супились воины:
— До чего ехиден!
— Княже, — спрашивали угрюмо, — в железа его?
— Пошто! — негодуя, возражали другие. — Чего там еще с ним меледу меледить! Кончить его на месте — и конец!
Прядали ушами и косились на мертвое тело кони. Пылали, дымя и треща, факелы. Падал снежок.
Выл у ног Александра Сонгур.
— А хоть бы и весь снег исполозил! — медленно проговорил Невский.
И, как будто боясь даже и ногой опачкаться о Сонгура, на целый шаг отступил.
— Встать! — вдруг закричал он.
Боярин, пошатываясь, поднялся.
— Да-а… — все еще не веря тому, что произошло, проговорил Александр. — Знал, что сомнителен, а не думал, что до такой степени гад!
— Княже!.. — начал было Сонгур, заглядывая князю в лицо, но тотчас и осекся.
Из голубых страшных глаз Александра глядела ему в лицо неподкупная смерть.

 

 

Из-под сугроба торчали две оглобли. На одной из них — красная шляпа.
Дворский, ехавший на передних санях, остановился и остановил весь поезд.
Вышел князь Даниил.
— Княже! — сказал дворский. — Прикажи откапывать — замело-занесло православных…
Даниил взглянул на верхушку оглобли с красной шляпой и ничего не сказал, только усмехнулся.
В две деревянные лопаты — без лопат как же в такой путь! — принялись откапывать.
Лопаты стукнули в передок саней.
— Бережненько, робята! — приказал дворский. — Гляди — ко — шубное одеяло! — добавил он, когда возчики раскидали снег с погребенных под сугробом людей. — Богаты люди!
В больших розвальнях, под общей меховой полстью и каждый в тулупе, лежали трое скрючившихся мужчин, подобно ядрам в китайском орехе.
Подымался легкий парок.
— Живы! — обрадованно вскричал дворский.
Один из лежавших под снегом простонал и начал приподыматься, цепляясь закоченевшими руками за отводину саней. Шапки на нем не было. Седая голова была повязана заиндевевшим шарфом. Ветер шевелил короткие седые волосы.
Короткая и тоже седая и, как видно, по нужде запущенная борода и усы щетинились на тощих, сизых от холода щеках.
— Ну-ну, отец!.. Подымайся, подымайся, батюшко!.. — соболезнующе проговорил дворский, подпирая старика под спину.
Тот, мутно поводя очами, что-то проговорил.
— Ась? — переспросил дворский, приклоняя ухо. — Нет, не по-русски глаголет! — сказал он обступившим сани дружинникам и воинам.
Даниил, успевший уловить несколько бессвязных латинских слов, произнесенных залубеневшими устами незнакомца, спросил по-латыни:
— Как ваше имя, преподобный отец? — ибо князь теперь уже не сомневался, что перед ним католический священник.
— Иоаннэс… — начал было старец, глядя в наклонившееся к нему лицо Даниила, однако далее этого не пошло и с посиневших губ долго срывалось лишь многократно повторяемое какое-то «плы» и «пры».
— Иоаннэс де Плано-Карпини?! Легат апостолического престола! — вырвался у князя Даниила возглас невольного изумленья. — Боже мой! Епископ! Но… как вы здесь? И что произошло с вами?

 

 

Ответ на это князь вскоре и получил — ответ искренний и подробный, — когда, отпоив и оттерев папского легата и двоих его спутников — киевлянина Матвея и второго, монахафранцисканца, Бенедикта-переводчика, князь взял Иоанна Карпини в свою повозку.
— Латынский бискуп! — успел сообщить дружинникам и возчикам, обступившим его, Андрей-дворский. А князю своему успел шепнуть на ухо: — Ох, Данило Романович! Не вверяйся сему старику: нос клином и губы тонки, щаповаты, — хитер!
Посоветовавшись с дворским, князь решил, что легата и Бенедикта они довезут до ближайшего стойбища, подвластного Батыеву зятю, и здесь он, Даниил, как обладающий теперь пайцзою царевича Батыева дома, окажет Карпини содействие в продолжении его пути.
Вот что поведал, без утайки, князю Галицкому брат Иоанн де Плано-Карпини, из ордена миноритов, и в то же время странствующий легат святейшего престола, прославленный виноградарь католической церкви среди славян Пруссии, а также в Польше, в Чехии, Венгрии и в Литве, златоуст католицизма.
На прошлогоднем соборе в Лионе верховный Понтифекс огласил следующее: святейшего отца волею и советом кардиналов, излюбленнейший из братьев Иоаннэс де Плано-Карпини, ордена миноритов, сразу после сего собора будет послан с другим францисканцем, Бенедиктом, сперва к Батыю, а там если представится возможным, то и далее — на Орхон, к самому императору монголов, Куинэ-хану.
Легат получил указание все узнавать и рассматривать у татар внимательно и усердно.
«У татар ли только?» — подумалось Даниилу.
Плано и Бенедикт ехали сперва через Германию. Один из вассалов императора Фридриха — король Богемии Оттокар оказал легатам достодолжную встречу и препроводил со своим письмом к племяннику своему, герцогу Силезии Болеславу. Оный же в свою очередь — к герцогу Лаутиции Конраду Мазовецкому. Но в Кракове был в это время князь Василько. И, по горячей просьбе герцога Болеслава, Василько Романович взял Карпини с собою, дабы тому было безопаснее ехать, и привез его в Холм.
Даниил с все большим вниманием слушал повествование брата Иоанна.
— Ходатайство Болеслава и Конрада за нас, светлейший герцог Даниэль, было принято братом твоим, герцогом Василиком, с великой благосклонностью и вниманием. Герцог Василик уговаривал нас погостить, но мы неуклонно стремились выполнить повеленное нам папою… Однако, видя благосклонность брата твоего, мы, имея на то повеление папы и кардиналов, просили герцога Василика, чтобы он созвал епископов русских, так как имеем сделать чрезвычайной важности сообщение, что он и выполнил.
Даниил слегка нахмурился. Карпини продолжал:
— Тогда мы прочли герцогу Василику, а также всем его епископам грамоту святейшего отца, в которой папа увещевает Руссию возвратиться к единенью со святой матерью церковью. Они, то есть Василик, и епископы, и бояре, благожелательно преклонили слух свой к нашему заявлению. Однако герцог Василик сказал, что впредь до возвращения твоего от Бату, пресветлый герцог, они ответа никакого дать не в состоянии.
«Узнаю моего „герцога Василика“, — подумал Даниил.
Иоанн де Плано-Карпини повествовал далее. Обласканные Васильком, они вдобавок получили от него несколько весьма ценных мехов на неизбежные подарки татарам.
— И это явилось, — ответил папский легат, — большим дополнением к тем драгоценным мехам, которые преподнесли нам польские верующие дамы с тою же целью — одаривать этих гнусных язычников. Мы ведь, отправляясь к татарам, не знали, что это народ, столь приверженный к мздоимству!.. Увы мне!..
И Карпини заплакал.
— Полноте! Что с вами? — спросил сочувственно князь.
— Ничего, ничего, герцог… благодарю вас… — пытаясь удержать рыдания, отвечал Карпини. — Это плачет моя ветхая, изнуренная плоть, а с нею скорбит и онемощневший дух мой…
И легат перекрестился по-латынски — с левого на правое плечо и всеми пальцами.
— Я плачу оттого, — продолжал он, — что оказался недостоин своего преблаженного и великого учителя, Франциска из Ассизи, который не только телесные мученья свои и добровольно принятую нищету любил и радостно благословлял, но и самую смерть именовал не иначе как «сестра наша Смерть!».
Я же, маловерный и малодушный, который давно ли еще просил господа в молитвах своих даровать мне мученический венец среди язычников, — я, стоило мне испытать надругательства и глумленья язычника Коррензы — правда, они были ужасны! — тотчас и не вытерпел и вознегодовал! А стоило мне побыть несколько часов среди снежной бури, под страхом смерти, — как начал взывать и молиться, дабы отсрочен был конец мой, все равно уже столь близкий!..
— Скажите, дорогой легат, — спросил Даниил по-латыни, ибо и вся их беседа происходила на латинском языке, — разве герцог Василько, разве палатин и комендант Киева Дмитр Ейкович не предупредили вас о том, что вам предстоит испытать в Татарах?
— О! — воскликнул, складывая ладони, брат Иоанн. — Молитвы мои всегда будут сопутствовать высокочтимому брату вашему, герцог! Я никогда не забуду также и услуг и советов наместника, поставленного в Киеве от герцога де Создаль, Ярослава. Наместник и комендант Киева дал мне, помимо продовольствия и повозки, целый ряд незаменимых советов. Так, например, сказал, чтобы я любою ценою выхлопотал и купил у Коррензы татарских лошадей, которые умеют отыскивать корм под снегом, ибо у татар нет ни соломы, ни сена, ни пастбища. Однако хан Корренза бессовестно выманил у меня, помимо денег, также и повозку мою, заменив ее тем простым, скользящим по снегу экипажем, без верха, в котором вы и нашли меня под снегом, — выманил за одну только лошадь и за проводника… А затем, не давая покоя, непрестанно спрашивал через своих дворецких: чем хотят папские послы поклониться ему? Когда же я ответил, что у меня уже все выпросили и отняли татары на предшествующих ямских станах, то Корренза распалился гневом и закричал: «Зачем же вы лжете, что пришли от великого государя папы, если вы столь нищие?»
На это я смиренно отвечал, что хан Корренза прав: мы и впрямь нищенствующие, ибо живем по заповеди апостола: «Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои»; что, в знак добровольно принятой нищеты, мы с братом Бенедиктом препоясали чресла свои не поясом, но простою веревкою, которую хан видит на нас.
Тогда сей нечестивец Корренза засмеялся ужасным и страшным образом — как бы в горло свое — и сказал мне: «Когда мы захватили страну Ургенч, мы встретили таких же точно нищенствующих монахов — дервишей, как вы. Они тоже были подпоясаны веревкой, как ты и твой товарищ. И они кружились и прыгали. Будешь ли ты кружиться и прыгать?»
Далее посол папы Иннокентия рассказал Даниилу, как татары Куремсы обобрали их до нитки, как, выехав за пределы стойбища, проводник татарин вероломно оставил их во время бурана в степи, ускакав на выпряженной лошади; рассказал, как, блуждая вкруг саней в поисках обратной дороги, он, Иоанн де Плано-Карпини, потерял шапку, и о том, как сопровождавший их до приказанного места киевлянин подал спасительный совет: поднять оглобли саней, укрепив на оглобле что-либо яркое, а самим залечь и укрыться и предать себя на волю всевышнего.
Тогда легат вспомнил, что в его кожаном бауле есть красная кардинальская шляпа, не столь давно пожалованная ему папой Иннокентием, — шляпа, в которой Карпини собирался предстать перед Батыем и перед императором Куинэ.
Ее-то и укрепили на конце оглобли…
Вспомнив муки голода и о том, как замерзали, вспомнив отчаянье свое перед тем, как на него нашло забытье, старик опять заплакал.
Тогда князь Даниил приказал остановить свою тройку — здесь ехали уже гусевой запряжкой, по причине глубокого снега по сторонам, — и велел дворскому накормить легата и Бенедикта.
Руки старика задрожали, когда он принялся есть, вознесши краткую молитву.
Дабы не смущать изголодавшегося человека, князь вышел из возка — поразмяться.
Дворский, подойдя к нему, тихонько спросил:
— А как же, Данило Романович, с посудою быть после него? Истребить — жалко! Путь еще дальний!
— Ты что — рехнулся? — рассмеявшись, ответил ему князь.
Дворский отрицательно покачал головой:
— Чему — рехнулся? Нет! Но ведь латынин! А о таковых поп в проповеди предостерегал: ни с ними в одном сосуде ясти, ни пити, ибо неправо веруют, и едят со псами и кошками… и желвы в пищу приемлют, и хвост бобровый!..
Князь перебил его:
— Стыдно мне от тебя такое слушать, Андрей Иванович! — сказал он.

 

 

— …Одни чистые доводы никогда не бывают достаточны, дорогой легат! Непременное пособие для ума — это опыт! — так, возражая на сказанное Иоанном Карпини, отвечал князь Даниил.
— Но я спрошу вас, дорогой герцог: понятия — это реальности или нет? — возразил Карпини. — Или же вы считаете, что общие понятия — это лишь пустые мысленные образы? Что они такое, по-вашему, — «вещи» или только «слова»?
— Ни то, ни другое, господин легат! Я присоединяюсь к тем, кто утверждает, что универсалии — это и не вещи, но и не пустые слова. Понятия — это просто приемы нашего мышления. Однако не отымешь, не вылущишь из них и реального содержания!
И, поясняя, Даниил воспользовался тем, что было наиболее близко.
— Вот лошадь — «эквус», — как же я могу утверждать, что это лишь пустой мысленный образ, звук, пустое «слово», когда именно эта самая «эквус» и мчит меня и вас всеми своими четырьмя копытами! И это есть самое существенное, неотъемлемое содержание слова «эквус».
Сверкая запавшими под седыми бровями глазами, легат перебил князя:
— Я вас понял, герцог Даниэль! Однако позвольте спросить вас: чистая математика — она априорна? Она предшествует опыту или нет? Как вы мыслите об этом?
Даниил, слегка потрогав бороду, задумался.
Стал слышен сквозь стены возка звон колокольчика, стук снега из-под копыт в передок саней. Изредка ветер отпахивал боковой запон и кидал горсть снега в повозку. Обоих спорящих — и легата и князя — время от времени, на ухабах, на раскатах, толкало плечами друг на друга, однако они и не замечали этого.
Наконец-то Даниил отводил душу!
Как вырвавшегося из безводной, песчаной пустыни человека, у которого от жажды уже ссохся язык, нельзя оторвать от сосуда с прохладной водой, так сейчас и его невозможно было бы оторвать, после всех этих турсуков, багадуров и кобылятины, от этого спора с человеком, стоявшим на вершине философского и богословского мышления!
— Чистая математика? — переспросил князь, обдумывая ответ. — Нет, дорогой мой легат, и эта царица наук не априорна. И ей предшествует опыт. Да и самое математику создал… глаз человека. И еще такое приходило мне, когда я размышлял об этом: математика создана чувством одиночества: «Я — один. Но мне страшно одному!» Впервые чувство одиночества испытал Адам, хотя и обитал в раю. И видимо, он очень тяготился одиночеством. «И сказал господь бог: нехорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему…» И создал жену. «Я и ты. Я и другой!» Но ведь это уже и есть зарождение математики!.. Я, быть может, смутно выражаю свою мысль, дорогой легат, ибо я воин и не привычен к диалектике!..
— Нет, герцог, — ответил Плано. — В ск данном вами я улавливаю зерно великой идеи… Но это несколько необычно и требует от меня сосредоточенного размышления. Я верю, что в следующую встречу мы еще вернемся к нашей теме… А пока в куманских степях, если только я не приму смерть от стрелы какого-нибудь кочевника, мне будет большой досуг размышлять о том, что мы с вами затронули сегодня.
— Я рад буду, господин легат, видеть вас на обратном пути своим высокочтимым гостем!
Легат поблагодарил. Помолчав, добавил со вздохом:
— Но ведь сколько еще мне предстоит встретить подобных этому Коррензе!
Даниил утешил его:
— Как только прибудем к хану Картану, — а это зять Батыя, — я устрою так, что ваш дальнейший путь будет гладок и беспрепятствен!
— Господь вознаградит вас!.. Итак, стало быть, даже чистая математика не априорна?
— Нет.
— Аристотель признал бы вас за своего!
— Так же, как вас — Платон!
Кардинал улыбнулся. С лукавым восхищеньем глянул на Даниила.
— Итак, — полуспросил он, — стало быть, опытом познает мудрец настоящее, прошедшее и будущее?
— Да! — отвечал Даниил. — Пифагор свидетельствует, что еще египетские жрецы умели предсказывать солнечные затмения.
Так невозбранно, в теплых болховнях, нырявших в необозримых снегах донецкой степи, упивались они этой своей беседой — великий князь Галицкий и легат папы Иннокентия.
Заговорили о новых открытиях Бекона — о стеклах, которыми будто бы можно читать мельчайшие буквы с больших расстояний и которые якобы могут исправить несовершенства глаза. Вспомнили и о трубе, в которую, как повсюду разгласили ученики философа, можно будто бы созерцать устройство Луны. Коснулись магической и зашифрованной Беконом формулы, с помощью которой — так похвалился необдуманно сам оксфордский мыслитель — якобы можно завалить все подвалы земных владык тем самым порошком, посредством которого татары взрывают стены.
Беседовали и о мыслителях Эллады, и об отцах церкви. О веществе и силах. О последних университетских новинках Парижа и Оксфорда, Болоньи и Салерно. О восстании парижских студентов. О побоище их с горожанами. Говорили о знании и авторитете, о том, является ли авторитет необходимою предпосылкою знания или же, напротив, великим препятствием на его пути, как считает Бекон.
Спор об авторитете и знанье неминуемо повлек за собой суждения о догмате папской непогрешимости, который пытался было утвердить и обнародовать еще Иннокентий III и о котором все еще шумели Оксфорд и Сорбонна.
— Не понимаю! — с гневным недоумением сведя седые взъерошенные брови, проговорил Иоанн Карпини. — Как могут злонамеренные находить в этом догмате о непогрешимости папы, вернее, святейшего престола, в делах веры что-либо противное человеческому смыслу?! И возмущаются этим утверждением те самые люди, которые спокойно допускают, что древние философы, даже и не имея святого писанья, были поучаемы свыше!
Турнир переходил в битву!
— Такова догма римского престола — догма, провозглашенью которой воспрепятствовал, однако, целый ряд иерархов самой католической церкви, — все еще стараясь избежать столкновенья, сказал князь. — Наше воззрение другое.
— Простите, герцог, — возразил Карпини, — но разве восточная церковь не утверждает богодухновенность своих путеводителей?
— Собора их! — поправил князь. — Но и то для утверждения какого-либо нового догмата веры необходим вселенский собор, а правом на таковой одна православная, греко-русская, церковь не обладает по причине прискорбного разделенья церквей. А здесь, простите, легат, выдвигается притязанье на непогрешимость одного лишь римского епископа!
— Я убежден, что светлейший герцог понимает непогрешимость папы в делах веры не столь узко, как другие?
— Вы правы, дорогой легат, — отвечал Даниил. — Я понимаю это, как понимаете вы: святейший отец лично — и как человек, и как верующий — может согрешать и заблуждаться, но…
Карпини воспользовался паузой Даниила и договорил за него:
— И даже более! Наместник Христа может быть даже и неверующим… да, да! В глубинах своего сердца папа может даже исповедовать атеизм, но, когда он выступает с высоты апостолического престола, он богодухновенен и, невзирая ни на какие свои грехи и пороки, непогрешим. Господь не допустил бы повреждения церкви своей. Вздумай папа провозгласить что-либо неподобающее — он упал бы бездыханен!.. Скажите, герцог, — внезапно для Даниила спросил его Карпини, — если бы завтра собор всех православных церквей, даже греческой, признал бы за благо воссоединение с нашей римско-католической церковью — полное или в форме унии, — что сказали бы вы?
— Скорбел бы… как русский государь.
— Почему?
— Потому, дорогой легат, что, будучи соседом Венгрии, Польши, Чехии — стран католических, — я убедился, что господин папа утверждает непогрешимость свою и в политике. Как христианин, я чту крест Петра, однако против меча в его руках.
— А разве не помните вы, герцог, — сурово воскликнул легат, — какая судьба постигла всех европейских государей, отвергших верховенство святейшего отца?
Голос прославленного проповедника наполнил собою глухой возок, перст его руки как бы указал поочередно на упоминаемых государей.
— Смотрите: все они гибнут! Все их начинанья бесплодны!.. Генрих… Фридрих Барбаросса!.. Кто был равен ему? И вот прославленный полководец тонет, на глазах всей армии, в жалкой речушке в самом разгаре не благословенного папою похода… Иоанн английский… Стоило папе отлучить его от церкви — и смотрите, герцог, как будто Пандора опрокинула свой ящик бедствий над головою несчастного монарха — восстание баронов! Под угрозою меча своих подданных подписанная хартия!.. Возьмем ныне царствующего императора Фридриха… Что сказать о нем?.. Если бы сей Гогенштауфен возлюбил бога и церковь его, если бы он был добрым католиком, немногие сравнялись бы тогда с ним! Но император восстает против того, кто именуется ключарь царствия небесного, — и смотрите, как рушатся все его предприятия, точно он зиждет их на песке!.. Нет, государь, под ногами тех, кого проклял наместник Христа, под ногами тех разверзается бездна в тот самый миг, когда они уже досягают рукою вожделенной цели, — и все они стремительно гибнут!
Даниил угрюмо посапывал.
— Тогда, — медленно проговорил он, — по-видимому, викарий Христа благословил Батыя… и, — добавил он, — Коррензу.
Уклоняясь от возражений, легат апостолического престола сказал:
— Меня чрезвычайно радует, герцог, что вы изволили высказать открыто все, что препятствует воссоединению церквей. Я верю, что, когда пробьет час, вы, чей голос властно звучит и в Константинополе и в Никее, не откажетесь отдать свою добрую волю и свое могущество на службу святому делу воссоединения церквей… А тогда — смею заверить вас отнюдь не от своего лица, — тогда пробьет час вашего всемирного величия, герцог, и заветная цель вашей жизни будет достигнута.
Замыкаясь и настораживаясь, Даниил сказал:
— Что вы разумеете, святой отец, под этим «всемирным величием»? А также в чем полагаете заветную цель моей жизни?
— Корона первого императора Руссии! Крестовый поход против татар, предводимый императором Даниилом! — громозвучно и вдохновенно провозгласил Карпини.
Лицо Даниила оставалось невозмутимым.
— Видите ли, господин легат, — отвечал он, — разрешите попросту миновать первое и ответить лишь на существенное. Я всегда был врагом вероломства, даже в политике. По договору, который мы только что подписали с ханом, Батый обязуется по первому моему требованию предоставить свою армию в мое распоряжение…
Карпини оцепенел.
— И, я повторяю снова, — продолжал Даниил, — мы чтим крест апостола Петра, но мы скорбим, что в руках его наместников меч Петра упорно подымается против христиан же…
— Вы подразумеваете, герцог, быть может, искоренение альбигойского нечестия? — хрипло спросил Карпини. — Но где же еще примеры?
— Их слишком много! — отвечал князь. — Я коснусь лишь некоторых. Объясните, господин легат, почему и в двадцать девятом, и в тридцатом, и в тридцать втором году особыми буллами святейшего отца потребовалось воспретить всем католическим купцам и государям доставлять Руссии лошадей, корабельные снасти, деревянные изделия? Почему в год и в час Батыева вторжения в нашу Русскую Землю папа Григорий призвал к крестовому походу против Новгородской земли и предал проклятию новгородцев?
Легат безмолвствовал.
— Крестовые походы! — продолжал князь. — Да, крестовый поход — это еще страшной силы катапульта! Вергнутый ею камень мог бы в свое время поразить из Рима не только того, кто угнездился на Волге, но и того, кто в Каракоруме. Однако крестовые походы гораздо лучше запомнил христианский Царьград, чем язычники. Освобождение гроба господня — великое, светлое предприятие!.. Однако зачем же было истреблять третью часть христианской столицы? Кто повелевал вождям крестоносного похода так злочинствовать, и грабить, и разрушать в Константинополе? Папский верховный легат стоял ведь во главе крестоносцев! Он одним словом мог пресечь все это. Ведь вам известно, господин легат, что «освободители» гроба господня — они и Праксителя и Лисиппа перечеканили в грубую бронзовую монету. А из храма Святой Софии вывезли двенадцать серебряных столпов и четыре иконостаса!.. Ободрали драгоценные оклады чтимых икон… В храме же Святой Софии, и в храме богородицы Влахернской, и в прочих церквах кощунствовали непередаваемо!.. Страшусь оскорбить слух ваш, господин легат!.. Но ведь это же варвары!..
Назад: 3
Дальше: 5

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (953) 367-35-45 Антон
Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (967) 552-61-92 Евгений.