Книга: Ратоборцы
Назад: 2
Дальше: 4

3

Протянув на маленький, перламутром выложенный, восьмиугольный столик левую, обнаженную по локоть руку — руку могучую и как будто резцом Лизимаха изваянную, Даниил предоставил отделывать жемчужно-розовые миндалины ее ногтей ножничному отроку Феде, а правой рукой перелистывал большую, в кожаном переплете книгу, лежавшую перед ним на откосом и узком стольце, наподобие налоя.
От кожаного переплета, настывшего на морозе, от самых листов пахло еще улицею, снегами и веяло легкой прохладой, и это особенно было приятно в жарко натопленной комнате, о чем не преминул позаботиться Андрей-дворский, едва только успели прибыть.
Кстати молвить, ордынское отопленье — посредством деревянно-глиняных труб, отводящих жаркий воздух из печи вдоль стен, — отопленье это дворский весьма одобрил: «Не худо бы и нам такое, Данило Романович!» — но решительно и гневно воспротивился, когда истопник принес вместо дров целый пестерь верблюжьего кизяка. Дворский счел это за обиду и поношенье, выгнал истопника, пошел сам к векилю — смотрителю караван-сарая, где отведены были им покои, и посулами и угрозами: «Я ведь и до самого хана дойду!» — добился-таки, что навозные кирпичи убрали и привезли дров.
Зато одобрил Андрей Иванович, что стены покоев были почти сплошь увешаны яркими керманшахскими коврами, а также коврами застланы и полы:
— А это добро у них! Лепо!.. Да и с полу не дует… Хоромы нам добрые достались, Данило Романович: прежде нас тут масульманский архиерей стоял — к хану Беркею приезжал: в Мухомедову веру его звать. И хан Берка приклонился! А ведь Батыю — родной брат!.. А и тот што думает? Конечно, всего милее, достойнее — наша вера, православная… Но… — дворский развел руками. — Но я, княже, тако мыслю: хан Батый — стольких земель обладатель!.. И не зазорно ему каким-то тряпишным идолам кланяться? Уж я бы на его месте лутче бы к Мухомеду приклонился… право…
Ковры, изукрашавшие стену, причинили, однако, немало и хлопот дворскому: вместе с Федей, русоголовым, остриженным в кружок, тихим, безответным отроком, он под каждый ковер заглянул, да еще и простукал: «А нету ли где потаенных слуховых продухов?»
— А то ведь, князь, татары — они любят шибко за коврами подслушивать!
— И откуда ты узнать мог? — сказал князь, изумляясь его осведомленности. — В Татарах ты не бывал…
Дворский лукаво прищурился.
— А как же, Данило Романович? — возразил он. — А когда у Куремсы были! Оно, правда, пролетом, проездом, но, однако, в той Орде у меня такой дружок завелся — и не говори!.. Когда бы не будь он из поганых… Я и то ему говорил: «А што, Урдюй, женка-то у тебя, видать, не праздна ходит, на сносех, — когда бы ты веру нашу принял, я бы в кумовья к тебе — с радостью…» Он, этот Урдюй, — толмач: с русского языку на свой перекладывает и обратно… Он многое мне про их норов-обычай порассказал!..
Эти беседы с дворским немало отвлекали князя от суровых раздумий…
Удивляться было, с какой расторопностью и упорством Андрей-дворский устроил покои, отведенные князю, на тот самый образ и вид, что был привычен ему в Холме!
Первым делом приказал своим слугам и татарским рабам, обслуживавшим жилой этаж караван-сарая, вынести вон различные безделушки из нефрита и бронзы, украшавшие комнату: изображение некоей китайской девки-плясовицы, кумирню с миниатюрными колокольчиками и какого-то лысого, головастого уродца, едущего на быке. О последнем изображении дворский сказал:
— Ну к чему было такую кикимору изваяти? Какое в том человеку утешенье? А, видать, художник делал!..
И прискорбно прищелкнул языком.
Затем внес в комнату привезенный из Руси налоец для книг, свещники, свечи и свечные съемцы-щипцы, и все это, вдвоем с Федей, расположили так, как стояло оно все в рабочей холмской комнате князя.
В переднем углу, на легком, кипарисовом кивоте, поставил икону-складень: Деисус и святый Данило Столпник.
Затем, спросясь князя, сбегал за попом в русский конец Сарая, и отслужил краткий молебен, и все углы окадил ладаном.
Не менее поражала и забавляла князя и та быстрота, с которой дворский, не знавший татарского языка, вынужденный прибегать то к содействию приставленного к ним толмача, то к добровольным переводчикам из татар, половцев или русских, освоился, однако, в Орде.
Возвращаясь после каждого своего пробега по столице Волжского улуса, дворский и воевода князя Галицкого, словно из большой торбы, высыпал перед ним, улучив подходящее мгновенье, разные разности про Орду. И мелочное, частное, а порою забавное перемежалось в его рассказах иногда с такими наблюденьями и сведеньями, которые — так считал князь — могли весьма и весьма пригодиться даже ему: «Если жив буду!»
— Сей — в великой силе у хана! — пояснял дворский, упомянув кого-либо из багадуров. — Ну, а Бирюй-хан — сему уже веревка около шеи вьется! Уже более месяца к Батыю не зван! Ханова лица не видит. Печальный ходит!.. Ну, а до чего же, Данило Романович, настырный народ сии татары! Такая назола… все подарки клянчат!.. От хана — и до слуги!.. Ну, прямо не отвяжешься!.. Которому и сунешь что — иной раз сущую безделицу: абы отстал! — а глядишь: довольнешенек. А на иного зыкнешь: «Что, мол, я тебе пуговицу от жупана либо от шаровар своих оторву да отдам?! Чудак человек!.. Погоди, говорю, как дело свое справим у хана, тогда и тебе будет!..» Так вот, Данило Романович, и воюю с ними: тому посулишь, того пригрозишь!.. Ох, Орда!.. Ох, Орда!.. Одно слово — орда!..
И, повздыхав, посетовав, оглядывал комнату князя или еще вспоминал что-либо недоделанное и сызнова мчался — добывать, грозить, сулить, добиваться.
Даже и Андрея-дворского, который немало перевидал и на Руси и на Западе преизобильных и всяким великолепьем изукрашенных городов, Андрея, который недолюбливал похвалить чужое, на этот раз поразила многообразная, хотя и нагроможденная роскошь Батыевой столицы, и протяженность, и многолюдство ее.
— Это есть действительно град! — говорил он. — Улицы, дома — что тебе былой Киев наш!.. Конечно, Киев — посветлее!.. А на улицах, княже, на базарах такой галман стоит! Будто в нашем Галиче: все языки перемешалися… не разберибери!.. Столпотворение вавилонское!
Сами ордынцы, внешностью своею, весьма не приглянулись дворскому.
— Лики нечеловеческие! — воскликнул он и даже зажмурился, покачнул головой. — Ротасты, челюстасты, утконосы, а глаза — как точно бритвой скупенько кто резанул… едва-едва мизикает ими!.. А видят глазами своими дале-еко! — тут же восклицал, поражаясь, дворский. — И якобы оттого далеко видят, что соли не кладут в яство. А кто, говорят, солоно любит кушать, у того глаза не вострые и стреляет худо… Не знаю, то верно или нет?.. Но лицом, Данило Романович, и здешни — все на один болван: точно бы все из одной плашки тесаны — в один голос, в один волос, в один миг, в один лик!.. Я было взялся, попутно, того батыря пошукать, который к нам в Дороговско был послан от хана, — думаю: по халату нашему, что я ему подарил, да и по шапке нашей дареной должен я его признать! Ну, где там! В одного вклепался, в другого, да и бросил: все на одно лицо!.. А и всякий-каждый главизну как-то по-чудному бреют: за лево ухо косичку плетут. Смех!..
К татаркам дворский отнесся благосклоннее:
— Женщины — те у них поприглядне будут. Которые даже и на русский погляд — леповидны. А все же против нашей русской женщины альни сравнить!
Дворский махнул рукой.
— И все ихние бабы, — продолжал он, — в шароварах должны ходить, како мужской полк! То понять можно: Чагоныз повелел всему народу на коне обучиться… И всю жизнь — на коне… с ребенком — и то на коне. Тогда в шароварах удобнее. Но пошто на головы взгромождают такое строенье — не возьму в толк! — ни тебе клобук архиерейский… да что клобук!.. Более приравнять можно: акы ушат кверху дном опрокинут и полотном обтянут… Сие ни к чему, я считаю…
Хвалил семейную чистоту и целомудрие жен татарских:
— Мужнину честь хранят! — Нахмурясь, добавлял: — Жен — и по три и по четыре имеют: кто сколько сдюжит прокормить. То во стыд не ставят. А наложница коли заимела ребенка, то уж стала в полном чине жена. И если ханенок от таковые посадницы, то может и на ихный престол взойти…
Осуждал татарскую пляску:
— Черного своего молока напьются кобыльего — кумыза, сделаются пьяны, сейчас — плясать! Гусли, сопели, бубны… А пляска у них неладная, Данило Романович!.. Дерг, дерг… якобы кукла-живуля… срамота, бесстудьство одно!.. То ли дело — наш колымыец гопака спляшет али киевлянин!..
И сызнова начинал о городе:
— Чудно изукрашен их град! Улицы — широки. Инде торцами кладены. Хоть бы и не татарам в таком граде жить! Только улицы градские не чисто содержат!..
Тут Андрей-дворский понизил голос и с некоторою опаскою сообщил:
— К примеру молвить: некий грек пленный устроил им водометы. Дивно, окаянный, измечтал: воду по трубам — колесами, шатунами — прямо из Волги подает, за несколько верст, — конской тягой. Ходит конь округ колеса… глаза у него завязаны… Ладно. Кажись бы, у Волги хватит воды на все! А почему же в домах даже и руки обмыть нечем?.. А и не моют!.. Осалит за обедом руки — тотчас их о голенища, об шубу отрет! И рыгают — не приведи господь!.. И того у них нету, чтобы чашку ополоснуть!.. Одно слово — варвы!..
За немалую, надо полагать, мзду первый битакчи выдал дворскому грамоту и пайцзу, с которыми можно было невозбранно посещать любой из кварталов Сарая.
И тогда такого насмотрелся галицкий воевода, о чем не смог промолчать перед князем, едва только возвратился к нему: пусть знает, пусть ведает Данило Романович, как волынские и галицкие его гинут у проклятых, и нет им заступника; пускай хоть словом своим заступит и оградит своих-то, когда позовут к Батыю!
И начал было рассказывать дворский:
— Рязанским, суздальским, ростовским, а и киевлянам пленным, — тем куда легче, не то что нашим галичанам несчастным! Ихние-то князи: Ондрей Ярославич, Олександр Ярославич, а то и сам Ярослав Всеволодич — сей вот намедни проехал через здешни места к великому хану, в Каракорум, — ихние-то князья ведь по всяко дело когда не один, ино другой наезжают в Орду…
Князь молча слушал, а сам перелистывал в это время манускрипт, в котором, по его повелению, монахи, работавшие в его скрипториях, и толковники-греки, руководимые обоими Кириллами — и печатедержцем и митрополитом, — собрали, переписали в выдержках все, что только можно было прочесть о русских и о славянах в писаниях древних авторов.
Здесь, в этой книге, на белоснежном цареградском пергаменте, средним уставом, с заглавными буквами, изуроченными киноварью и золотом, списано было все о славянах и о народе русском, именовавшемся у древних — «анты». Обширный, пытливый ум и сердца многих древних мыслителей, да и хронографов-летописцев, и захватывала и потрясала, наполняла то гневом и ужасом, то упованьями и надеждой судьба этих антов, или русое, что то же, — народа, загадочного и для римлян, и арабов, и греков, обладавшего всем севером, всей срединой Балканского полуострова, всеми землями от Карпат и Дуная до Тмутаракани, и до великой пучины морской, именуемой Каспий, и до Урала, уходящего в Страну Мрака.
Кто только не писал о них, о его карпаторусах, о галичанах, волынянах и о киевлянах, — начиная от Геродота, Плиния и Тацита!..
Вот хронограф византийский свидетельствует об ответе русского князя Лавриты аварскому хану, который требовал дани:
«Родился ли на свете и согревается ли лучами солнца тот человек, который подчинил бы себе силу нашу? Нет! И мы в том уверены, пока существует на свете война и мечи!»
И вторит ему ученый араб Масуди:
«Словяне — народ столь могущественный и страшный, что если бы не делились на множество разветвлений, недружно меж собою живущих, то не померялся бы с ними ни один народ в мире!»
И все ж таки: «Вся греческая империя ословянилась!» — в тревоге восклицает император-историк.
«Словяне научились вести войну лучше, чем римляне!» — одержимый тем же страхом, взывает хронограф эфесский.
«Словяне и анты любят свободу, не склонны к рабству. Сами же взятых в плен не обращают в рабов», — заключает римский стратег.
Сколько раз, припадая к фолианту сему, точно тот сказочный исполин к груди своей матери-земли, Геи, вдыхал в себя князь в часы душевного мрака, в годы чужеземных нашествий неизреченную силу древних чужестранных повествований о бессмертном своем народе!
Сколько раз сопутствовала ему книга сия на съезды его с врагами, только что замиренными, и за столом мирных совещаний решала нелицеприятным древним словом своим жесточайшие пограничные споры!..
…В словах дворского вновь и вновь послышалось Даниилу дорогое, но и заповедное имя — Александр. Князь вслушался.
Андрей же дворский, заметя сие, подступил поближе и обрадованно проговорил:
— Как же, Данило Романович. Я, стало быть, иду себе… Гляжу — впереди меня идут двое. Одеянье, речь — наши, русские. Бояре, видать, и бояре великие! Говор, слышу, новгородский либо суздальский. Идут вольготно. Я пообогнал их. Ну ведь как тут не спросить? «Чьи вы, говорю, будете, господа бояре? Которого князя?»
Дворский слегка вытянул шею и закончил радостным шепотом:
— Самого-то Ярослава Всеволодича оказалися ближни бояре! Оставлены здесь при Олександре Ярославиче — помогать ему. И сам Олександр Ярославич тут!..
Дворский с торжествующим и лукавым выраженьем лица ожидал, что отмолвит на это радостное, он знал, сообщенье повелитель его и господин.
И князь отмолвил:
— Вот что, Андрей Иванович, я своею рукою сниму с тебя пайцзу, да и пропуск твой отыму и под замок велю замкнуть, дабы не мог ты по Орде более бегать! — так, хмурясь, хотя и не повышая голоса, отвечал князь.
Воевода оторопел.
Но тотчас же, привыкший с полуслова понимать недоговоренное владыкой своим, он схватился за щеку и, покачивая сокрушенно и виновато головою, начал просить у князя прощенья за свое «самочинство и самостремительность»:
— Княже мой, господине мой! Данило Романович, батюшко! Вот с места мне не сойти, коли еще что промолвил с нима! Токмо оббежал их, опередил, да и спрашиваю: чьи, мол, вы? Даже и за ручку меж собой не поздравствовались!
— Ну-ну, добре!.. — желая прервать его оправдания, ответил князь.
Однако воеводе еще хотелось изъяснить некоторые обстоятельства этой встречи.
— Данило Романович! — сказал он. — Я ведь их обоих еще ранее заприметил. Один-то боярин — именем Соногур. И якобы не из русских: жидкоусый! А на другого — на того ведь как обратил я внимание? Вижу, посреди пленных наших, обнищавших, между русского народа нашего, галицкого, ходит чей-то боярин, и расспрашивает, и нагинается к ним, и пособие подает… И до того мне больно стало сие и радостно!.. Ведь, Данило Романович!.. — воскликнул, прослезясь, дворский. — Ведь против наших-то, галицких, и рязанским людям, и суздальским…
— Перестань! — вдруг оборвал его князь окриком, каким еще ни разу не оскорблен был слух «великого дворского». — Хватит! Довольно молвил!
И, оборотившись к ножничному отроку, приказал:
— Кончай…
Федя ускорил бережное движение своих тонких пальцев, вооруженных маленькими ножницами с напильником…
Они думают, мыслил князь, что он тогда ничего не увидел, при въезде в Орду, потому что ехал потупя взор свой в гриву коня! Видел, все видел он и слышал, что творилось по обе стороны их дороги, переметанной гулкими, залубеневшими от мороза сугробами!
Полуголые, в отрепьях, босые, с ногами, обернутыми от стужи в мешковину, в дерюгу, галичане, волынцы его протягивали за подаяньем ко всем проезжавшим обмороженные, беспалые или же вздувшиеся гнойными пузырями руки.
А у иных и руки не было, тянули к стремени всадников трясущуюся, побагровевшую от стужи и от воспаленья, гноящуюся култыгу.
Но когда бы и очами не видел, то разве до гробовой доски забудет он песню той помешавшейся девушки-полонянки — там, на снегу, в толпе?!
Где бы ни услыхал он эти с детства знакомые и таким светом, такою полудетскою, полудевическою гордостью напоенные слова, — он тотчас признал бы, что поет их «девча» откуда-либо из-под Синеводска.
В таких же изветшавших, черствых от грязи и от мороза лохмотьях, как все прочие вкруг нее, изможденная голодом и стужей, юная, но уже с запавшими в костистые орбиты глазами, с космами седых волос, которые, однако, даже и в безумии своем не забыла она взамен былой и непременной для ее девического убора низанки лелиток повязать первой подвернувшейся грязной тряпицей, — стояла на сугробе потерявшая рассудок девушка-галичанка, с босыми ногами, завернутыми в ремки, и пела, пела, как будто желая, чтобы услышал ее там, у Карпат, «милейкий» ее:
Кобысь мя видев рано в неделю,
Як станет мати мене вберати:
Ой, на ноженьки жовти чоботки,
А на лядвоньки кованый пояс,
А на пальцы сребни перстенци,
На головоньку перлову тканку…

И, откидывая голову, кривлялась, горделиво приподымала в грязных лохмотьях плечо, поправляла надо лбом узкую тряпицу, заменившую ей навеки венок и лелитки, и непристойно ругалась…
Поодаль же, также на снегу, на клочке почерневшей соломы, сидел слепоокий, с деревянною чашкою и, время от времени приоткрывая белесые незрячие бельма, ибо выколоты были зеницы очей его татарами за побег, тоже еле слышным голосом пел — заунывно, однообразно — одно и то же:
Не вижу неба, земли.
Не вижу хлеба, воды.
Братья, воззрите на мое калецтво!

Молча, не придержав коня, проехал мимо этих людей своих — искалеченных, нищих, сирых и божевольных — великий князь Галицкий. Знал князь, что иные из тех, что сидят при дороге, знают, кто проезжает, минуя их.
Но в то же время видел косвенным взором князь Даниил, как одна и другая татарская рожа остановилась невдалеке, и, запрятав руки в сомкнутые рукава чепанов своих, стояли неподвижно, подобно островерхим столбам, в своих колпаках, и высматривали.
И не отдал властелин Червонной Руси того повеленья, которого вот-вот ожидали все дружинники и поезжане его, ожидал и Андрей-дворский, успевший было тогда приготовить уже большие кисы с деньгами, — повеленья остановиться, и перемолвиться с пленниками-единоземцами, и порасспросить, кто откуда, и скрепить изнемогший дух, и поддержать щедрым братским даяньем!..

 

 

Вышедший было в переднюю комнату, где расположилась дружина, дворский поспешно вернулся.
— Княже, — тихо проговорил он, — сии двое пришли — Олександра Ярославича ближние мужи: Соногур и тот, другой… суздалец, Поликарп Вышатич…
Князь резко, на полушаге, обернулся к нему.
— От Ярославича? — спросил он дворского и пытливо на него посмотрел.
Воевода слегка развел руками.
— Про то не хотят сказывать… Соногур… А он, видать, и набольший. При князе-то, видно, постарей будет Вышатича Поликарпа.
Князь колебался с мгновенье.
— Введи! — коротко сказал он.
Дворский поклонился и вышел.
Скоро оба боярина, — приставленные от Ярослава к юному сыну его, князю Новгородскому Александру, для совета и помощи у Батыя, а Сонгур Аепович, половчин, еще и как переводчик, — вступили в палату.
Вышатич сперва перекрестился на образ, чего не стал делать Сонгур, ибо хотя на протяжении многих лет служил князю Суздальскому, однако придерживался веры, в какой был рожден. Ярослав же Всеволодич не только не понуждал Сонгура креститься, но и во многом, особенно для посольства в Татары, к половцам, полагал даже выгоднее иметь половчанина некрещеного.
Поясным поклоном оба они — и Сонгур и Вышатич — почтили князя, а затем боярин Сонгур Аепович, как старший, сказал за обоих приветствие.
— Здравствуй, князь! — молвил он и, сипя от немалой тучности, распрямился.
— Здравствуйте и вы, бояре, — очень сдержанно отвечал Даниил, спокойным взором оглядывая обоих.
Князю ясно стало из одного их приветствия, что не посланы они Ярославичем, не от Александра пришли!
Оба суздальские боярина были одеты почти одинаково: одного и того же покроя и пошива бархатные, с золотыми узорами кафтаны, одинаковые колпаки, только цвета разные: темно-зеленое все — на Поликарпе Вышатиче, малинового цвета — на Сонгуре. А сапоги — узорчатые, сафьянные — были в цвет.
На Данииле же в час их прихода было излюбленное его карпаторусское одеянье. И не только впервые увиденный ими облик властелина Карпатской Руси и Волыни, но и необычайная для Руси Новгородской и Суздальской одежда князя немало изумили вельмож Александра Невского.
Длилось неловкое молчанье.
И, убедившись, что гостями им все равно здесь не быть, Сонгур Аепович, жирнолицый, но губощапый и впрямь, по слову дворского, жидкоусый, еще больше сощурил свои узкие, заплывшие глаза и с поклоном промолвил:
— Уж ты прости, не гневайся, князь, ежели мы пришли, не званы, не посланы! Я подумал: как не забежать? — свои, русские, приехали, а и дальние! Ведь только вас, галицких, здешни хозяева и не видали на поклоне!.. Думаю: может, службой своей на Орде погожуся князю Галицкому? Братья твои — Ярослав Всеволодич, Олександр Ярославич, — те ведь жалуют меня, худоумного!..
Боярин смолк и стоял, ожидая ответа. Однако его не последовало.
Сонгур обиделся. Он причмокнул губами и продолжал так:
— Предупредить хочу, княже: вовремя ты приехал, — как знал! Гнев лютый воздымал на тебя царь Батый за долгую неявку твою и ослушанье. А и ныне трудно будет с ним тебе обойтися. Разве что сегодня удой будет у царя добрый! — Тут Сонгур подступил немного поближе и, хохотнув, поведал: — Любима кобыла ожеребилась у хана на сих днях. То велик праздник! А тое кобылу хан Батый, коли на мирном положении, то завсегда своими царскими перстами доит. Седни — первый задой. Я и говорю: если с кобылой все благополучно, да как молока царь надергат полну доиленку, то и ко всем будет милостив!
Сонгур негромко засмеялся. Жадным оком вглядывался он в лицо князя Галицкого.
— Что ж! — спокойно, благожелательно, без малейшей усмешки отвечал Даниил. — Доброе дело, коли сам доит: домостроитель хан, домовладыка!
И, сказав это, князь увидал, как просветлело успокоеньем строгое, сухоносое лицо второго боярина.
Будучи на голову выше своего спутника, стоя за спиною его, Поликарп Вышатич еще до этого легким кивком головы в сторону Сонгура и нахмуром бровей давал знать князю, чтобы тот поостерегся в беседе.
— Да и я говорю про то же, — ничуть не смутясь и опять напуская важность на лоснящееся свое лицо, сказал Сонгур, — удой будет добрый, тогда и хан будет добрый. Ну, а все едино, кусту-то не миновать кланяться! Брат твой Ярослав кланялся кусту, и тебе кланяться!
Даниил мгновенье молчал. Белые и алые пятна пошли по его прозрачно рдеющей, тонкой коже.
Потом:
— Дьявол глаголет из уст твоих! — почти проревел он. — Бог да заградит уста твои, чтобы не слышно было и слова твоего!.. Шелудивая влаза!.. Вон отсюда!..
И, наклонив голову, сжав кулаки, пошел на Сонгура.
Тот дрогнул, попятился, раскрыл было рот, но вдруг, придя в ужас, кинулся прочь, ударясь о косяк двери.
За ним, выронив шапку, бросился бежать и Поликарп Вышатич.
Дворский поспешил вслед за ними.
Слышно было сквозь неплотно закрывшуюся дверь, как немного отошедший Сонгур пытался что-то изъяснить дворскому, слышен был и ответ дворского, с которым он выпроваживал незваного гостя:
— Ладно, ступай, ступай! Мне с тобой, боярин, калякати нету время. Добро — колбаса длинная, а не добро — речь длинная! Мы по тебя не слали! Ступайте, ступайте!..
Слышно было, как захлопнулась наружная дверь.
— Экой нечувственник!.. — и укоризненно и облегченно проговорил вслед ушедшему Андрей-дворский, обращаясь, по-видимому, к дружинникам, находившимся в передней, гридней палате.
Прошло, однако, не более четверти часа, как дворский сызнова стал выпроваживать кого-то.
Князь вслушался.
— Не дело, боярин, не дело, Поликарп Вышатич! — говорил дворский. — Обронил колпак, а по эдакому пустяку самого князя обеспокоить хочешь! Я тебе лучше сам капку твою вынесу…
Даниил громко сказал:
— Впусти, Андрей Иваныч!
И боярин вошел.
В комнате никого не было, кроме князя и Вышатича. Даниил своей рукой покрепче притворил дверь.
И так как некогда было разводить предписанные обычаем церемонии, и не для того возвратился, то, взяв с полу преднамеренно, а будто бы со страху оброненный убор свой, боярин проговорил торопливым шепотом:
— Княже, поостерегися человека сего! Соногура! К брату твоему, Ярославу Всеволодичу, от татар приставлен. Я Олександру-то Ярославичу говорил. Но только соследить не можем: лиса! А то ведь Олександр Ярославич крут! А старый князь — тот вверился Соногуру сему донельзя!.. И как вкрастися мог — не знаем!..
— Да-а… — угрюмо проговорил князь, — лицом похабен! Такого бы ко князю Александру и на швырок камня не подпускать! Ну ладно. Спасибо, Поликарп Вышатич! Того не забуду, если останусь жив. А поостерегите же и князя Александра! Сонгур сей не носит ли нож сокровен в сапогу своем?!
Даниил Романович подошел к Поликарпу. Положил ему левую руку на плечо. Глянул в глаза.
— Ну ступай, — сказал он. — А брата от меня целуй!
Боярин ушел. И в тот же час князь Галицкий был позван к Батыю.
Даниил ожидал этого, ожидал непрестанно, а потому и не было никаких сборов.
Застегнув, он оправил шелковый плащ и на мгновенье замедлился.
Федя понял это по-своему и через секунду стоял перед князем, благоговейно держа на вытянутых руках прадедовский меч князя.
Скорбная усмешка чуть тронула губы Даниила.
— Нет, Федя, — покачнув головой, тихо сказал он отроку, — ныне твоему князю меча не надобно.

 

 

На мраморных ступенях просторного и отлогого крыльца, которым дворец Батыя, выстроенный на высоком насыпном холме, открывался в сторону Волги, Даниила встретил векиль — дворцовый смотритель — и коротко, через переводчика, предупредил князя, что ни один входящий не должен попирать ногою порога, иначе смерть! Однако тут же векиль Батыя и нехотя и брюзгливо принужден было добавить, что своею волей сам Излучающий свет освободил князя от непременного обыска, а заодно уже и от столь же обязательного очистительного прохождения между огнями, ибо убежден, что князь Галицкий чужд злоумышлению на священную особу хана.
«Ну, отошло хотя бы это! Не будут хоть кудесничать и волхвовать вкруг меня!» — подумалось Даниилу.
Недвижимые телохранители — тургауты, исполинского роста, в сверкающих шишаках, с круглыми, выпуклыми щитами и высокими копьями, поставленными вверх острием, на которые они как бы слегка опирались, — подобно живой, в два ряда, колоннаде, высились по обе стороны нескончаемой ковровой дорожки.
В каждой паре воины, стоявшие друг против друга, располагались столь близко один от другого, что им достаточно было с той и другой стороны склонить копья — и дорога во внутренние покои была бы преграждена.
Один из телохранителей, ближайший к двери ханских покоев, желтолицый гигант, особенно поражал непомерным ростом своим, бычьей шеей и чудовищной мощью обнаженных рук, скорее похожих на бедра.
«Экий колосс! — подумалось Даниилу. — Такой вот пинками — в сердце!..»
Как бы сама собой, бесшумно распахнулась тяжелая, черного дуба, огромная, двухстворчатая, окованная бронзою дверь.
Даниил мысленно перекрестился. Захолонуло сердце. Однако, внешне спокойный, он бестрепетно вступил в обширную, многоцветно освещенную солнцем сквозь римские стекла палату.
Золотистый отсвет ложился на все предметы: даже зимой, даже вынужденный жить во дворце, Батый не изменял обычаю обитанья в юртах — и едва ли не большую половину покоя охватывал золотой, рудо-желтого шелка, шатер.
Даниил узнал его: сколько раз видывал он этот горделивый королевский шатер под стенами Галича, Перемышля, Владимира-Волынского! Да и неоднократно беседовал он, в часы мира, под сенью этого золотистого шелка с былым обладателем шатра — королем Бэлой.
Некогда осенявшая купол сего шатра вытканная золотом корона Стефана снижена была — преднамеренно же, конечно! — до уровня глаз.
Князь Галицкий, желая увидеть Батыя, смотрел прямо перед собою. Напрасно! Один лишь пустующий трон, широкий, низкий, наподобие округлой тахты, дабы можно было сидеть вдвоем с хатунью, — трон, удивительно изваянный из слоновой кости, с золотым обкладом, с невысокой, полуобхватной спинкой, стоял прямо в конце ковровой дорожки, на ступенчатом возвышенье с круглой площадкой наверху.
Смотритель дворца — векиль, предшествующий князю, вдруг резко свернул налево, и тогда только Даниил увидал Батыя.
Векиль не посмел последовать далее: остановясь на грани обширного смирнского ковра, он преклонил колена и распластался в азиатском поклоне.
Затем встал и, пятясь, дабы не повернуться спиною к тому, кто излучает свет, с поклоном покинул шатер.
Остались трое: Батый, некто возле него и Даниил.
Батый сидел в левой от входа половине шатра, поджав по монгольскому обычаю ноги, на подкладной малинового цвета подушке, положенной поверх полосатой шкуры царственного уссурийского тигра.
На повелителе полумира надето было малинового же цвета халатообразное одеянье, затканное золотом и всякой неправдоподобной китайщиной. На голове — отороченная пушистым мехом, глубокая, мягкая шапка. Под распахнувшейся одеждой виднелось широкое и многократно обмотанное вкруг туловища зеленое шелковое полотно, за которым засунут был глиняный горшочек с тлеющими углями, согревающий живот Батыя.
Даниил своим легким, сдержанным шагом подошел почти вплотную к другой, лежавшей на ковре, цветной подушке, очевидно приготовленной для него, и, сняв левой рукой и держа на отлете свою княжескую круглую шапочку — соболиную, с бархатным голубым верхом, — приветствовал хана глубоким поклоном.
— Да продлит Небо твои священные дни, казн! — по-татарски, хотя и с медлительной тщательностью иностранца, боящегося ошибиться в чужом языке, сказал он.
Сказал — и увидел с глубоким удовлетворением, как дрогнули от неожиданности раскосые, поднятые к вискам, выбритые в ниточку брови на большом, желтом и отечном, безусом и безбородом лице Батыя.
Однако не полагалось, чтобы кто-либо из смертных, даже и на мгновенье, стоял, возвышаясь над ханом. Поэтому Батый с некоторой поспешностью, но в то же время и властно указал на вторую подушку.
— Садись, князь, — угрюмо проговорил он по-татарски. — Русские не привыкли так сидеть. Однако что ж делать! Мы же, народы Тэта, считаем, что должно восседать на земле: ибо из земли вышли и в землю пойдем…
Произнося эти слова, Батый слегка покосился на человека, безмолвно сидевшего по левую руку от него.
И тогда человек этот, одетый, как монгольский вельможа, но рыжий, с тонким, длинным лицом и светлопустынными и точно бы разбрызганными глазами, вдруг обратился к Даниилу по-латыни:
— Герцог светлейший Даниил! — сказал он. — Тот, кто излучает свет, Покровитель вселенной, Бату-хан, повелевает, чтобы ты сел! Мне же, Альфреду фон Штумпенхаузену, рыцарю ордена Святой Марии, хан приказывает переводить и его и твои речи ради взаимного понимания.
Альфред из Штумпенхаузена смолк, ожидая ответа.
Даниил, не отвечая ему ни слова и не взглянув на него, сказал на татарском языке, обращаясь к Батыю:
— Пресветлый каан! Обычаи моего народа не позволяют гостю сесть прежде, нежели узнает о здоровье высокочтимой госпожи дома и всего семейства. Хатунь твоя, Баракчина, императрица, — Даниил сознательно как бы обмолвился этим титулом, принадлежавшим одной лишь супруге Куинэ-хана, Огуль-Гаймыши, — императрица Баракчина, и царевич Сартак, и все твоего дома, в добром ли здоровье?
Батый пожевал губами, передвинул за поясом горшочек с тлеющими угольками с левого на правый бок и, видимо довольный вопросом князя и «обмолвкой» его, слегка кивнул головою и ответил:
— Да. Благодаренье богу. Здорова ли твоя хатунь… Анна? — припомнил он.
И тогда, — но уже усевшись по-монгольски на подушке своей, которая — он заметил — была несколько пониже той, на которой восседал хан, — Даниил ответил Батыю:
— Спасибо. Великая княгиня Анна в добром здоровье и просила меня поклониться хатуни твоей, Баракчине.
Батый прокашлял несколько раз свое татарское «да» и кивнул головою, а кивнув, не сразу смог остановить это свое движенье. Когда же прекратилось киванье, то долго еще раскачивалась золотая серьга в его левом ухе с подвескою из многоцветного камня.
Даниил продолжал по-татарски:
— Пресветлый каан! Если только ты соизволишь говорить медленнее, чем обычно, то я пойму все, что тебе угодно будет сказать мне. И если неправильное произношение мною слов твоего языка не оскорбит слух твой, то я предпочел бы обойтись без переводчика.
И Даниил, в подтверждение этой просьбы своей, произнес древнюю арабскую поговорку:
— Вода из наичистейшего источника, пройдя через несколько сосудов, загрязняется. Я очень опасаюсь, как бы царственная мудрость и чистота мыслей твоих и речей, пройдя через лишний сосуд… а тем более через этот… не потерпела бы ущерба!.. А для своей скромной речи я опасаюсь какой-либо посторонней примеси. Так что, если возможно, то я бы предпочел насладиться беседою с кааном без переводчика.
— Вступающий под этот кров оставляет за порогом слово «невозможно», — отвечал Батый. — Пусть будет так!
Рыцарь, хмурясь, рассматривал ногти.
— Я сказал! — прохрипел Батый.
И фон Штумпенхаузен вдруг прянул на ноги, будто его толкнула снизу вырвавшаяся из подушки пружина.
От гнева, униженья, досады, что не через его посредство будут происходить переговоры, рыцарь забыл на мгновенье весь этикет Востока и, дергаясь нервным лицом, осмелился переспросить:
— Я так понял, каан, что я должен уйти?
— И освободи моего гостя от его головного убора, — не отвечая рыцарю, приказал Батый.
Альфред молча поклонился хану, стиснув зубы, взял шапку Даниила с его колен и вышел тем же способом, каким покидал палату векиль.
Батый и Даниил остались с глазу на глаз.
Однако чуть колыхалось местами шатровое полотнище. «Телохранители», — понял князь. Он сидел молча: ждал, что скажет Батый.
— Данило! — насупясь, проговорил хан. — Почему же ты давно не пришел? Ты неисправен и горделив! Я собирался уже отдать Галич другому — тому, кто почтил нас достодолжным образом. Ибо не подобает сидеть кому-либо на своей отчине, не поклонившись тем, кто сохраняет лицо всей Земли, — императору Куинэ и мне! И вот я отдал было твой Галич другому…
Князь молчал.
«Знаю я тебя, старый бурдюк, кому ты продал Галич и за сколько…» — подумал князь Галицкий, глядя в желтое, отечное лицо этого полубезграмотного забайкальского скотовода, который сумел, однако, вот этой самой своей грязной, обрубистой пятерней взнуздать уздою неслыханной дисциплины шестисоттысячную конницу дьяволов, говорящую к тому же на сорока пяти разных языках.
Он смотрел в лицо дикаря, к седалищу которого, однако, на карачках подползали послы великих государей, герцоги и цари.
Голос Батыя между тем все усиливался, и, распаляясь, ярея, старый хан распрямился и вот уже стал как прежний Бату, каким запечатлело его потрясенное ужасом воображение народов.
Резким движением он вынул из-за пояса горшочек-грелку, отставил далеко от себя.
— Князь Галицкий! — продолжал он. — Тебе и того оказалось мало, что ты столько лет пребывал ослушником нашей воли! Ответь мне, зачем ты Болоховских князей побил? Они сеяли для меня пшеницу и просо. Я потому и пощадил их. А ты землю их повоевал и людей к себе увел? Болоховские имели тарханную грамоту от меня! — взревел Батый.
Нижняя губа его затряслась. Лицо почернело. Колыханья шелковой завесы шатра усилились…
Убедившись, что хан ничего не хочет добавить к сказанному, Даниил, тяжело вздохнув, отвечал так:
— Пресветлый казн, уж тебе ли не помнить битву на Калке — битву, в которой Небо даровало тебе победу над теми, кто сам привык побеждать, битву, в которой и тому, кто ныне сидит перед тобою, пришлось изведать всю скорбь и стыд пораженья? Вспомни же, каан, чем вызвана была эта битва: ты послал прославленных багадуров деда своего, Чжебе и Субедея, дабы покарать, кого ты считал изменниками и оскорбившими волю твою. Однако ведь то не были твои татары, но были половцы. О Болоховских же, русских князьях, возьми во внимание то, что они сидели на земле и отца моего, и деда, и прадеда… Я покарал их за измену, а не вперекор твоему могуществу.
Подумав немного, князь добавил:
— А тарханной грамоты и ярлыка твоего мне явлено от них не было.
Но этих слов уже и не слушал Батый. Он сидел откинувшись, закрыв глаза, блаженно, точно насытившийся кот, пригретый солнцем.
Ему, которого в последнее время на курултаях многие ханы, особенно же ненавидевшие его Чингизовичи — и дядья и двоюродные братья, — то и дело укоряли, что он прежде времени одряхлел, обабился, оставил стезю войны, по которой ринул народ свой великий предок его, — не могло быть ничего ему, Батыю, более отрадного, более лестного, чем напоминанье о Калке, о первом потрясающем ударе народам Запада, который нанесен был именем его, Батыя, тогда еще совсем юного.
Ничего не могло быть приятнее для него, человека, живущего уже под гору, чем напоминанье о том невозвратном времени, когда он, внук Темучжина-Чингиза, только что явился во главе дедовских и отцовских орд в рассвете силы и мощи.
Батый снова открыл глаза, и взгляд его был благосклонен.
— Князь Данило! — проговорил он. — Ты сказал недолжное о себе. Да! Ты, будучи князем русов, должен был тогда испытать скорбь поражения. Но только не стыд! Нет, стыд не должен был коснуться тебя. Нойоны мои — и Субедей-багадур и Чжебе, — они оба в той битве, точно два старых беркута, приковали свои взоры к тебе, когда ты врубился в самую гущу их туменов. Субут мой отдал тогда приказ захватить во что бы то ни стало тебя, живьем… И мы тоже с тех пор запомнили твое имя, князь Данило, сын Романа!..
Так молвил Батый.
Помолчав немного, он добавил с напором на титул:
— Я верю тебе, князь Галича и Волыни!
Сказав это, он слегка постучал ладонью о ладонь, и тотчас блюститель дворца появился перед властелином.
Хан безмолвно повел рукою в сторону ковра, и через мгновенье ока легко ступающий раб поставил два невысоких персидских столика: один — под рукою Батыя, другой — возле Даниила.
На хрустальных, окованных золотом блюдах лежали грудой финики, инжир, сладкие рожки, льдистый сахар и виноград.
В цветистых деревянных чашах — ведь всякий иной сосуд отымает целительную силу напитка! — был подан кумыс.
Кислый запах, уже и сам по себе вызывающий оскомину, а и немного как бы винный запах распространился по комнате.
Глаза Батыя увлажнились. Взяв свою чашу, он сказал Даниилу:
— Пьешь кумыз?
— Доселе не пил, — отвечал, взглянув ему в лицо, князь Галицкий, — но от тебя выпью.
Он взял чашу и почти с таким же чувством, с каким ступал в распахнувшуюся перед ним дверь, стараясь не обонять разивший закисшею сыромятной кожей, терпкий, кислый напиток и усиливаясь не морщиться, стал пить.
Батый пристально всматривался в это время в его лицо.
— Э-э! — одобрительно и как бы с гордостью сказал он. — Да ты уже наш, татарин!.. Пей, князь, пей наш кумыз — здоров будешь! Сто лет батырь будешь!.. Это — радость гортани, напиток Неба!..
«Господи! — подумалось Даниилу. — И у этих свой нектар! Что сказали бы олимпийцы!..»
Батый тем временем припал к своей чаше и, выпив ее всю, крякнул и обтер губы ладонью.
Векиль тотчас появился из-за шатра и сызнова наполнил ее из ручного сморщенного турсука с деревянной затычкой.
Следуя знаку Батыя, он долил и чашу Даниила и опять вышел.
— Пей, князь Данил, пей! — нахваливая кумыс, говорил хан. — Это напиток великих батырей. С ним народ мой завоевал вселенную… Я подарю тебе двух обильных молоком кобылиц!..
Так, благодушествуя, он чествовал и угощал князя. Но это была только личина покоя, только затишье перед ураганом!..
Батый долго сидел в неподвижности и молчанье, закрыв глаза и время от времени отрытая.
«Вероятно, первая аудиенция на этом и кончится… а потом начнут бесконечно мытарить, домогаясь того и этого… Пойдет наглое выпрашиванье подарков, волокита и происки!..» — думалось Даниилу.
Вдруг Батый встрепенулся, хакнул, немного посунулся к Даниилу, даже оперся рукой о подушку, будто порывнулся встать. Глаза его вперились в лицо князя:
И тотчас же сильнее заколыхались полотнища золотого шатра.
— Князь Данило! — закричал Батый, ударяя себя кулаком по колену. — Как смел ты не допустить к себе нашего ямчи, зная, что при нем наша пайцза и грамота?! Ты знаешь ли, что гораздо за меньшее я приказывал заливать расплавленным свинцом горло князей и владетелей!.. Ты… ты… — продолжал он, сипя и задыхаясь. — Ты не мог не знать, что это навлечет на тебя гнев наш! Иль, быть может, ты думал укрыться?
Хан усмехнулся.
— Но куда же ты укроешься от нашего лица, князь?! Не в Ургенч ли? Не в Булгар ли? Не в Кафу ли? Не в Багдад ли? Или, быть может, в Египет? Но воля наша и посланные ее добудут тебя повсюду!.. Думал ли ты о том, едучи сюда, что ты заживо можешь сгнить в сырой глиняной яме, полной тарантулов?! Думал ли ты о том, готовясь предстать пред лицо наше, что, быть может, никогда больше не увидишь Карпаты свои, никогда не прижмешь к сердцу жену и детей, ибо стоит мне вот сейчас двинуть бровью — и петля, накинутая рабом, захлестнется вокруг твоей высокой шеи?.. Подумал ли ты об этом?!
Батый ждал ответа.
— Да, — ответил Даниил. — Сперва я подумал об этом… Но, во-первых, каан: ты сам сказал мне недавно, что издавна и хорошо меня знаешь, — так разве ты можешь допустить, чтобы я покинул землю и державу свою на худые руки?
Хан перебил Даниила.
— Знаю, — угрюмо пробурчал он. — Василии — доблестный воин…
Даниил продолжал:
— Да! Не в худых руках оставил я державу свою и войско. Отнюдь!.. Да и не без наказа на случай смерти моей… да и не без доброй защиты!.. Волынцев моих и галичан ты сам похвалил только что. Зиждителей же моих, что строили мне укрепления Кременца, Колодяжна, Холма, я смею думать, даже и ты, великий государь и полководец, не отказался бы иметь на своей службе… Да и не без друзей, каан, оставил я державу свою, и не без союзников в соседях… если только потребуется… — добавил князь Галицкий, знавший превосходно, что союза его на Западе более всего остального страшится Батый. — Во-вторых, я скажу, великий каан, если дозволено будет мне продолжать…
— Продолжай, князь…
— Во-вторых, каан, разве мудрость твоя позволит тебе столь бесцельно моим убийством ожесточить до отчаянья народ мой?! И, наконец, в-третьих, — а это самое главное, каан! — возвыся голос, продолжал Даниил, так что Батый сдвинул брови и насторожился. — Наконец, третье: ты не только могуч, но и мудр, но и свято хранишь обычаи своих предков: нарицая тебя Покровителем вселенной, подвластные тебе народы в то же время наименовали тебя и Саинхан — Добродушный! Я — не в плену у тебя. Я не захвачен тобою в битве. Я приехал сам. Я — гость твой! — закончил слово свое Даниил.
Некоторое время оба молчали.
Наконец Батый проговорил:
— Ты прав. Сидевший на одном со мною ковре, испивший под моим кровом напитка небес, отныне ты — гость мой! Горе тому, кто осмелится тронуть хотя бы один волос на голове твоей!
Батый повеселел и приказал налить Даниилу третью чашу кумыса.
Сам, немного уже опьяневший, он тоже стал пить.
— Скажи мне, князь Данило, — спросил он, — говорят ли что-либо на Западе — румы, франки и немцы — о предстоящем этой весною моем великом новом походе в их земли?
— Не знаю, — отвечал князь. — Но мне ведомо было, что ты ладишься этой весною в великий поход на западные державы.
— Да! — сказал Батый. — Мы сильны настолько, что можем и не таить этого! И запомни, князь: пожалеют о том, что родились на свет, все, кто будет немирен мне на пути или ослушается. Я имею обычай — посылать по всем землям головы и руки ослушников.
— Каан! — отвечал Даниил. — Народ наш, русы, более всего привыкли чтить плуг земледельца и серп, а также и топор строителя. И только по необходимости меч их всегда лежит под рукою… Я убежден, что руководимый таким великим полководцем, как ты, великий поход не может не быть победоносным. Однако не разрешишь ли ты мне рассказать вкратце записанное в древних книгах народа сербского нечто из жизни Александра Великого, царя Македонии?..
— Искандер?! — весь оживившись, воскликнул Батый. — Искандер, который был царем румов? Э! Его и доселе чтит весь народ наш. Его чтил и великий дед мой, перед кем содрогалась земля от океана до океана!.. Но я думал, что я знаю от сказателей моих и от мудрецов все-все о жизни его и о подвигах! Тот самый Искандер? Э?
— Да, — ответил Даниил. — Тот самый. Но мы привыкли более называть его Александр, сын Филиппа, ибо Искандер, как вы его именуете, был царь нашей, русской крови. Отец его, царь Филипп, происходил из народа Рус. Антами именовали нас древние. А матерь Александра, Олимпиада, была княжна сербская…
Брови Батыя полезли вверх. Хан слегка открыл рот и выпрямился, жадно внимая.
— Да, да? — сказал он. — Рассказывай, рассказывай, князь Данил!
Он, сам не замечая того, опустил ноги свои, в красных шагреневых туфлях, с подушки на ковер, чуть привстав, и, обеими руками подсунув под собою подушку, придвинулся поближе к Даниилу.
И Даниил стал рассказывать:
— Когда великий князь царь Александр повоевал Перское царство…
— Да, да, царя Дария, — негромко вставил Батый.
— …тогда он вступил в Индийское царство, перейдя Гангес…
Батый, как бы подтверждая все это, кивал головой.
— Там, — продолжал Даниил, — царь Александр, желая напитаться мудростью брахманов, а также и нагих мудрецов — йогов, приказал, чтобы наиболее знаменитых приводили к нему. Он выслушивал их, а затем отпускал. Но единого нагого мудреца, именем Колань, царь Александр удержал. И хотел беседовать с ним и получить от него поученье. Тогда велел тот Колань принести ссохлую бычью кожу и положил ее на пол. И ступил нагий мудрец Колань на один край этой кожи, и тогда другой конец ее задвигался и поднялся. Когда же он стал на середину этой шкуры, ее края остались неподвижны. И сказал индийский мудрец Александру: «Великий царь! Не оставляй никогда середину державы своей, если не хочешь, чтобы поднялися ее края, а стой на середине царства, и тогда краища державы твоей будут лежать неподвижно». Так поучал сим примером нагий мудрец Александра… Я кончил, каан, — заключил князь и наклонил голову, приложа руки к груди. — Это все написано в древних сербских книгах.
Батый, по-видимому, готовился слушать еще. Он вздохнул с сожаленьем и что-то прошептал по-татарски.
Потом весело и лукаво глянул на князя.
— Ой, Данил, Данил! — протяжно проговорил он, покачивая головою. — Какой ты хитрый, князь!..
И погрозил Даниилу пальцем.
Князь почувствовал, что время закончить затянувшуюся аудиенцию.
Опять приложа руки к груди и наклоня голову, Даниил сказал Батыю:
— Великий каан! Позволь поклониться великой хатуни твоей Баракчине!
— Иди, — благодушно ответил хан. — Но подожди немного.
Он похлопал в ладоши. Явился векиль.
— Пусть придет битакчи! — приказал Батый. — А также букаул и начальник стражи.
Скоро все четверо великих вельмож Батыя предстали перед своим владыкой с подобострастными поклонами.
Хан молча протянул в стороны обе руки, и тотчас, помогая Батыю подняться, под правую подхватил его битакчи — начальник всей канцелярии, под левую — букаул — начальник всей гвардии, а смотритель дворца и начальник стражи, опустясь на колени, оправили одеянье хана и завернувшуюся кромку красных туфель.
Мгновенно поднялся на ноги, изрядно-таки замлевшие от непривычки сидеть по-монгольски, и князь Галицкий.
Батый, щурясь, посмотрел на него и вдруг подошел к нему вплотную и чмокнул князя в обе щеки.
Затем оборотился лицом к вельможам, у которых от неожиданности подсеклись ноги, и, подняв палец, сказал назидательно и властно:
— Это пусть будет Данилу как бы инджу — великий тарханный ярлык, что имеют члены моего дома!
И все четверо великих вельмож хана поясным поклоном поклонились Даниилу.
— Ты, — обратился Батый к битакчи, — немедля изготовишь для князя Галича и Волыни тарханный ярлык на его земли и золотую пайцзу царевичей. Ты, — сказал он букаулу, — в любое время дашь ему охрану, если он вздумает проехать куда-либо по нашей столице или за черту города. Ты, — приказал Батый начальнику стражи, — дашь распоряжение, чтобы тургауты приветствовали князя, как царевичей моего дома. Да-да… — вдруг спохватился хан, снова обращаясь к начальнику своей канцелярии, — напомнишь мне, чтобы в следующий раз, когда князь Даниил посетит нас, двое лучших скорописцев списали бы все его слова, которые он скажет о Искандере Великом. А теперь ты, — обратился он к векилю, — проводи его поклониться великой хатуни Баракчине.
И, предвидя, что Даниил не станет пятиться лицом к нему, как другие, но и чтобы избежать нарушенья этикета в глазах вельмож, Батый сказал ему по-татарски: «Прощай!» — и, сам повернувшись к нему спиной, в сопровожденье букаула и начальника стражи направился к заднему полотнищу шатра, которое тотчас же распахнулось перед ним.
Даниил же, сопровождаемый векилем, вышел в прихожую дворца, чтобы перейти на половину Баракчины.
Здесь дожидались князя Андрей-дворский и мальчик Федя, которые не были пропущены с князем во внутренние покои.
Векиль, не разрешив пройти на половину ханши дворскому, позволил, однако, князю взять с собою отрока.
Даниил остановился, вспомнив о шапке. Но рыжий рыцарь, увидев его, уже приближался к нему из-за колонны, держа в руках шапку князя, позванивая по мраморным плитам золотыми шпорами на мягких татарских ичигах.
Слегка кивнув князю, он левой рукой поднес ему шапку, а правую протянул для рукопожатия.
— Герцог Даниэль! — сказал он по-немецки, к немалой досаде дворского и татар. — Я был изумлен: как ты, при твоей проницательности, мог не усмотреть во мне друга… быть может, друга единственного, который бы многим, весьма многим смог тебе помочь здесь в твоей нелегкой миссии!
Даниил молча принял из левой руки-тамплиера шапку, а в правую — руку рыцаря, протянутую для рукопожатия, опустил взятый из-под плаща небольшой замшевый кошелек, туго набитый золотыми монетами.
— Вероятно, барон, — сказал он рыцарю по-немецки, — вы терпите здесь большую нужду, если живете только на получаемые вами тридцать сребреников!..

 

 

Векиль Батыя не мог без особого повеленья входить на половину царицы. Поэтому, дернув за ручку звонка у наружных, будто из чугуна отлитых дверей, он поручил Даниила старшему евнуху Баракчины, вместе с Федей, который бережно, на вытянутых руках, внес вслед за князем нечто плоское, квадратовидное и многократно обернутое пунцовым струйчатым шелком.
В приемной пришлось обождать.
А когда были введены, то Даниил увидел старшую ханшу Батыя уже сидящею на престоле.
Евнухи-чиновники Баракчины, строго по рангу, стояли по правую сторону престола, а по левую — «фрейлины», из числа знатнейших монголок.
Поодаль же и немного впереди две рослые служанки — одна смуглая, с длинными дешевыми серьгами, а другая похожая обликом на русскую, худая, бедно одетая и пожилая, — обе, стоя внаклон, изнеможенные и вспотевшие, разворачивали перед глазами ханши сокровища чужеземных приношений: и фландрские разноличные сукна, и бархаты, и шелка.
Блистал, отсвечивая, похрустывал и шелестел и дамасский, и византийский, и венецианский шелк.
Глухо постукивали о ковер медленно разворачиваемые служанками тяжелые штуки диксмюндских и лангемарских сукон, золотых и серебряных «земель».
Величаясь и шелками и бархатами, но в то же время как бы и не глядя на них, сидела на белом с золотом троне монголка с лицом юного Будды.
На супруге Батыя был китайский шелковый, неистовых цветов, пестрый и золотом расшитый халатик, как бы с ковровым, бахромчатым, отложным, запахнутым накрест воротником.
На голове Баракчины была роскошная «бокка» — тот непонятный головной убор — вернее, сооруженье, — который изумлял и прежде всего кидался в глаза каждому европейцу: глубокая, охватывающая почти до бровей лоб, зеленая бархатная, туго насаженная тюбетейка с жемчужною низанкой, застегнутой под подбородком. А на тюбетейке надстройка — иначе не назовешь ее! — и, по-видимому, из легкого каркаса, ибо где ж было иначе выдержать шее! — сперва как бы некая узкая полуаршинная колонна, а кверху вдруг переходящая в четырехугольный раструб.
Все это у Баракчины обтянуто было зеленым шелком, в цвет тюбетейки, и украшено гроздьями сверкающих каменьев и жемчугом.
Жемчужно-аметистовые круглые серьги отягощены были перекинутыми на грудь, очень длинными, так что вчуже становилось жаль бедных маленьких ушей ханши, жемчужными же в три ряда подвесками.
Из-под кромки халатика видны были маленькие ножки, обтянутые шелковым красным чулком, обутые в миниатюрные пестрые сафьяновые туфельки на высоком красном каблуке.
Ноги ханши, когда она сидела на троне, чуточку не доставали его подножья.
Не обращая никакого внимания на русского князя — слишком много она перевидала их! — Баракчина тихим, но звонким голосом отдавала краткие ленивые приказанья невольницам, трудившимся над разворачиваньем и свертываньем шелков и сукон.
— Разверни… Довольно… Тот… Да нет же!.. Дура!.. Да… этот! Довольно!.. Тот… — говорила она по-монгольски.
Запах добротного свежего сукна перебивал ароматы восточных курений.
Даниилу больших усилий стоило сдержать улыбку. Остановясь на должном, по татарским обычаям, расстоянии от трона, Даниил по-татарски сказал:
— Да продлятся бесконечно дни твоего благоденствия, императрица!..
Хатунь вздрогнула — от звука ли его голоса, от неожиданного ли и столь благозвучного по-татарски приветствия ей, сказанного этим русским князем, а бььть может, и от впервые услышанного, да еще от чужеземца, титула «императрица», обращенного к ней, — титула, столь вожделенного, которым, однако, именовали не ее, супругу Батыя, а ту, что обитала гдето за Байкалом, эту хитрую Огуль-Гаймышь, которая вертит, как ей вздумается, своим глупым и хилым Куинэ. Подумаешь, «императрица»!..
«Однако где, кем рожден этот высокорослый, темно-русый, не человечески прекрасного облика чужеземец?» — так подумалось маленькой ханше с чувством даже некоего испуга, когда оборотила наконец свое набеленное и только в самой середине щек слегка натертое для румянца порошком бодяги плосконосое прелестное лицо.
И уже не понадобилась бы ей сейчас бодяга! — так вспыхнули щеки. Однако буддийски неподвижное, юное лицо маленькой ханши для подданных ее оставалось все так же недосягаемо бесстрастным.
«Понял ли он, этот рус-князь, какие слова я кричала на этих дур? — высечь их надо!» — подумала с беспокойством хатунь и еще больше покраснела. Однако тут же и успокоила себя тем соображением, что, наверное, русский заучил для почтительности и для благопристойности два-три татарских приветствия, как нередко делают даже и купцы — франки и румы. «Сейчас узнаю!»
И, уже вполне справясь со своим волненьем, ханша, не прибегая к переводчикам, слегка гортанным голосом по-татарски обратилась к Даниилу:
— Здравствуй, князь! Мы принимаем тебя, ибо таково было повеленье того, кто излучает свет, приказанье нашего супруга и велителя Бату-каана. Скажи: что можем мы сделать для тебя? О чем ты пришел просить нас?
Положив руки свои — с длинными пунцовыми ногтями — на подлокотники кресла, хатунь застыла в неподражаемом оцепенении.
Черные наклеенные ресницы еще более затенили и без того узкие, хотя и длинные в разрезе глаза.
И снова на ее родном языке, только Медленно, необычайный человек ответил:
— Нет, хатунь! Я ничего не пришел просить от щедрот твоих. Но я пришел поклониться тебе тем, что в моих слабых силах. Я пришел засвидетельствовать тебе, что имя твое почитают и народы далекого Запада. Прими, хатунь, пожеланье мое, чтобы ты пребывала вечно в неувядаемой красоте своей. И прошу тебя, отнесись благосклонно к скромному приношению моему!..
Сказав это, Даниил принял из рук мальчика белый, тончайшего костяного кружева, плоский и довольно широкий ларец.
В изящном полуобороте, еще на один шаг приблизясь к престолу, Даниил легким нажимом на потайную пластинку возле замка открыл перед ханшею ларец. Прянула с тихим звоном белая, с большим венецианским зеркалом изнутри, резная крышка, и перед хатунью Батыя сверкнула, повторенная зеркалом, в гнезде голубого бархата, унизанная драгоценными каменьями золотая диадима.
Хатунь пискнула, как мышонок.
Красные высокие каблучки ее туфель стукнули о подножье трона: она привстала.
Но тотчас же и спохватилась, опомнилась. Тонкая меж бровями морщинка досады на самое себя обозначилась на гладком монгольском лбу.
Искоса хатунь глянула по сторонам: видел ли, слышал ли, запомнит ли кто ее восхищеньем исторгнутый возглас?
Но где ж там — и евнухи-чиновники Баракчины, и несколько ее «сенных девушек», и знатнейшие монгольские жены ее свиты, позабыв на мгновенье этикет, заповытягивали шеи, заперешептывались между собою — о диадиме и о ларце. А и не одна только золотая диадима была на том голубом бархате, но и золотые серьги, с подвескою на каждой из одного лишь большого самоцвета — и ничего более! — на тонкой, как паутина, золотой нити, да еще и золотой перстень с вырезанной на его жуковине печатью Баракчины покоились в малых голубых гнездах!
Ханша, уже успокоившаяся немного и притихшая, созерцала то диадиму, то серьги, то самого Даниила.
Что-то говорил ей этот человек — и говорил на ее родном языке, но Баракчина вдруг будто утратила способность понимать речь.
Ее выручил старый евнух — правитель ее личной канцелярии. Простершись перед нею, он промолвил:
— Супруга величайшего! Князь Галицкий, Даниил, просит, чтобы кто-либо из нас, кто разумеет язык греков, огласил бы перед лицом твоим надпись именного перстня-печати: будет ли она благоугодна твоему величеству?
— Да… да… — проговорила Баракчина.
И тогда личный битакчи ханши взял перстень-печать и громко и с подобающей важностью прочел:
— «Баракчина-императрица», — так гласила первая надпись на древнегреческом. А по-уйгурски: «Силою Вечного Неба — печать Баракчины-императрицы».
Маленькая монголка на троне еще более выпрямилась и глубоко-глубоко вдохнула воздух.
Она сделала легкий жест левою рукою, означавший: «Убрать!» Однако ревностные рабыни, скатывая поспешно сукна, произвели шум, и хатунь слегка сдвинула брови. Тогда один из вельмож догадался попросту закрыть всю эту кладовую пурпурным шелковым полотном.
И тогда наконец Баракчина сказала:
— Мы благодарим тебя, князь!
И снова молчание. С великим усилием хатунь отводила взор свой от диадимы. И Даниилу вдруг стало понятно, как хочется этой женщине с лицом отрока Будды выгнать всех за исключеньем служанки и поскорее примерить перед зеркалом диадиму и серьги.
Он подыскал слова, с которыми приличествующим образом можно было бы откланяться ханше.
Но в это время хатунь тихим словом подозвала своего битакчи и что-то еле слышимое приказала ему. Сановник быстро подошел к одной из служанок — исхудалой и бледнолицей, возможно русской, — и что-то спросил ее.
Женщина с глубоким поклоном что-то ответила ему.
Он возвратился к престолу и тоже едва слышно проговорил раздельно какие-то слова почти на ухо своей повелительнице.
Баракчина беззвучным шепотом, про себя, как бы стараясь запомнить, несколько раз повторила их.
Даниил в это время, поклонившись, попросил разрешения не утруждать более своим присутствием императрицу.
И тогда, отпуская его, Баракчина, краснея, однако с видом величественным, сказала по-русски — впервые в жизни своей! — слегка по-монгольски надламывая слова:
— Мы хочем тебя увидеть ичо!..
…Приблизительно через час после возвращения из дворца князь принял в своих покоях двух сановников Баракчины: супруга Батыя прислала князю Галицкому большую серебряную мису драгоценного кипрского вина и велела сказать:
— Не привыкли пить молоко. Пей вино!..
А не более как через день после поднесения печати и диадимы один из ярлыков Баракчины с новою печатью — «императрицы», ярлыков, выданных разным лицам по разным поводам, мчался, зашитый в полу халата Ашикбагадура, прямо в Каракорум, в не отступавшие ни перед чем руки Огуль Гаймышь, в руки великого канцлера Чингия.
Другой же ярлык, с такою же точно печатью, в шапке другого ямчи, Баймура, несся к неистовому, до гроба непримиримому ненавистнику обоих златоордьшских братьев — Бату и Берке — к хану Хулагу.
«Яблоко Париса» докатилось и ударило в цель!

 

 

Неслыханное благоволение Батыя к Даниилу простерлось до такой степени, что ему, единственному из князей и владетелей, единственному из герцогов, разрешалось входить к хану, не снимая меча.
И весьма круто изменилось отношение к галицким среди всевозможных нойонов, батырей, багадуров и прочих — несть им числа! — сановников хана.
Правда, по-прежнему вымогали подарки — все, начиная от канцлера, кончая простым писцом и проводником, однако с некоторой опаскою, и не обижались, не пакостили, получая отказ.
— Что с ними будешь делать, Данило Романович! — восклицал дворский. — Вся Орда на мзде, на взятке стоит!.. Видно, уж ихняя порода такая!..
Особенно же заблаговолил Батый к Даниилу после золотой диадимы и перстня с печатью.
Дар свой, пребывавший у Баракчины в великом почете, князь Галицкий мог созерцать на первом же приеме послов, где ему, вместе с дворским, предоставлено было в зале наипочетнейшее место — на правой, считая от хана, ближней скамье царевичей.
Здесь Даниил впервые увидел Невского, однако и не приветствовал его и даже виду не подал, что знает.
Юный Ярославич нахмурился.
Баракчина, сидевшая на приеме рядом с Батыем на тронетахте, только одного и приветствовала Даниила легким наклоненьем темноволосой, гладко причесанной головы, которая на сей раз, вместо диковинного убора, увенчана была тою самою диадимой, что преподнес Даниил.
И драгоценные подвески князя также сменили прежние, жемчужные, — и казалось, что реют, что сами плавают вкруг смуглой и стройной шеи ничем не удерживаемые самоцветы.
Особый почет, воздаваемый князю Галицкому на каждом шагу, был всеми и чужеземными замечен.
А были тут, кроме русских князей и послов, кроме грузинского царевича, бесчисленное множество прочих коронованных владетелей: были и от китаев, и кара-китаев, и булгар, и куманов, и меркитов, и туркоманов, и хазаров, и самогедов, и от персов, и эфиопов, и от Венгрии, и от сарацинов — всего от сорока и пяти народов!
После большого посольского приема князь был снова позван к Батыю, на этот раз вместе с дворским.
Беседовали за кумысом, пилавом и фруктами — неторопливо, о многом, и мысль и воля карпатского владыки боролись с мыслью и волей азиатского деспота, как бы переплетаясь и обвивая друг друга, подобно двум гладиаторам, которые, уже отбросив мечи, стиснули друг друга в крепком, смертельном, а извне как бы в братском объятии.
— Князь Данило, — сказал вдруг Батый, — почему все приходящие ко мне государи просят у меня один — то, другой — другое, ты же у меня ничего не просишь? Проси: ты отказа не встретишь.
Батый испытующе смотрел в лицо Даниилу.
— Великий казн! — сказал Даниил. — Возврати мне моего Дмитра!
Батый надвинул брови.
— Того нельзя, князь, — угрюмо ответил он.
Наступило молчанье.
— Это, — промолвил, вздохнув, Батый, — даже и вне моей власти! Твой доблестный тумен-агаси недавно умер. Но его прах с великими почестями вашими единоплеменниками похоронен за городом, на христианском кладбище… Я держал Дмитра, хотя он был и захвачен с оружием, поднятым на меня, в великой чести, точно нойона. Дмитр умер…
— Я знал это… — тихо промолвил князь. — Разреши мне перевезти его прах, дабы похоронить на родной, на карпатской земле…
Возвратясь после этой аудиенции, князь и дворский сперва тщательно просмотрели все настенные ковры, а затем стали делиться наблюдениями.
— Да-а… одряхлел хан, — сказал дворский. — И, видать, желтенница у него и отек… А будто бы и кила: нет-нет да и за чрево двумя руками схватится… Али желудок у него больной? Онемощнел, — добавил дворский, покачав головой, — а ведь, почитай, боле пяти десятков ему никак не будет. Но то больше от беспутства! Мыслимо ли дело столько иметь жен? В его ли это годы?! Ну и пьянство! Вино-то само собой. Но и кумыз ихний тоже! Я ежели выпью того кумызу три чашки, то и головы делается круженье!
— Как?! — изумился князь. — Ты уже и кумыз пьешь? И не брезгуешь? Так на тебя ж теперь митрополит Кирилл епитимью наложит!
Дворский лукаво отразил нападенье.
— После тебя, княже, что не пить! — воскликнул он. — Коли ты испил — все равно что освятил!..
Даниил рассмеялся и только головой покачал.
— Увертлив! — проговорил он.
А Андрей-дворский, уже и без тени усмешки, продолжал:
— Но если, княже, того кумызу испивать в меру, то на пользу!
— То-то я смотрю на тебя, — пошутил князь, — в бегах, в бегах, а потолстел как!
— Шутки шутками, Данило Романович, — сказал дворский, — но разве я для себя творю? Да ведь мне муторно у них на пиру. Неключимое непотребство творят!.. А говорят между собою — якобы себе в горло, ужасным и невыносимым образом. А как запоют!.. — Дворский схватился за голову. — Как быки али волки!.. А черное молоко свое, тот кобылий кумыз, ведрами пьют, будто лошади, — и то не в пользу!.. Тошно смотреть! А хожу по ним, зане постоянно зовут на гостьбу: то векиль, то какой-либо туман-агаси, то иной какой начальник; а намедни сам букаул позвал — то как не пойти?! — нашему же будет народу во вред!..
— Ох, Андрей Иванович! — сказал Даниил. — Боюсь, отгостят нам они как-нибудь за все сразу! Батый сам говорил мне, что весной собирается в великий поход…
— Ничего, Данило Романович! Поборает господь и сильных! — успокоил его дворский. — Аще бы и горами качали, то все едино погибели им своей не избегнуть!.. А я про то и хожу и кумыз их кобылий пью, что разведки ради! — сказал он, понизив голос. — Ты знаешь, Данило Романович, — продолжал он, — от кого приглашенье имею на гостьбу? Диву дашься! От Соногура Аеповича, которого ты выгнал. Но уж тут переломить себя не могу! А надо бы сходить. Сей Соногур — он все с Альфредом-рыжим между собой перегащиваются. А Альфред-то враг наш лютый, да и как иначе? — из темпличей, из тевтонов. И Альфредишко тот наушничает хану все на тебя: «Он, мол, не хочет ни войска, ни дани давать… А ты, хан, дескать, ему потакаешь!..»
Так, мешая дело с бездельем, частенько беседовал с князем своим дворский. И тот любил эти беседы его, ибо у дворского был хваткий глаз, и памятливое ухо, и смекалка, и большой ум.
А теперь дворский невозбранно ходил по всей столице улуса — было и заделье: собирать и снаряжать к выезду пленных, которых выкупил у Батыя князь, — и галичан, и волынцев, и киевлян, и берладников.
Так что видел он много — от дворцовых верхов до преисподней, где под бичами надсмотрщиков, в зубовном скрежете, изнемогали и гибли сотнями от каторжного труда, от голода и мороза русские пленные.
— Жалостно зрети на наших людей, княже! — не в силах удержаться от слез, говорил дворский. — Сердце кровью подплывает! Ну, еще мастеры, рукодельцы — те как-никак, а прозябают, друг друга поддерживают: в братствах живут, в гильдиях. Ну, а которых татаре к себе разобрали, на услугу, — те на помойках у псов кости отымают, до того оголодали!
И с неистовым рвением, но и с немалой осмотрительностью отбирал дворский пленных для возврата на родину. О каждом узнавал, чем занимался в Орде, каков был для братьев, не отрекся ли от веры и отечества своего.
Однажды к Даниилу пришел в караван-сарай старейшина крымских караимов, плененных Батыем и угнанных в Золотую орду: он умолял князя выкупить их и поселить где-либо в Галичине. Было их двести семейств.
Князь посоветовался с дворским.
— А дельные люди, князь, и трудовые и оборотистые: от таких государству — польза. Караимы — они и здесь, в Орде, стройно живут. На мой погляд — надо их выкупить, княже.
Князь отпросил у Батыя и караимов.
Шла уже четвертая неделя пребывания князя Даниила в Орде. Дела приходили к завершению. Готовились в обратный путь. Дворский поднимался ни свет ни заря. Возвращался же только под вечер, запыленный, усталый.
— Ух… пришел есмь! — утирая пот красным платком, говаривал он. — Охлопотал караимов! И лошадей под наших пленных дадут, сколько надо. Дровни, сани, хомуты с великой радостью сами взялись строить наши галичаны, волынцы… Княже, — сообщил он, и скорбя и радуясь, — а тот ведь слепец на родину просится ехать!.. А и божевольна дивчина просится.
— Ну дак что ж, возьмем!.. — Отвечал князь. — Очи, правда, не возвратишь. Ну, а этой девушке, не вернет ли ей рассудок родимая сторонка? Про то не нам знать… А возьми!

 

 

Не выходя из своих покоев никуда, помимо аудиенций у Батыя, князь знал и видел благодаря дворскому все, что совершалось во всех закоулках и клеточках утробы чудовищного левиафана, именуемого Золотой ордой.
А что совершалось в голове этого чудовища — об этом своевременно сведать и разгадать ставил он задачею для себя самого.
Каждая встреча с Батыем, с ханом Берке, с нойонами приносила ему что-либо новое.
Каждодневные доклады Андрея-дворского восполняли недостающее.
Дворский сведал и уразумел в Поволжском улусе многое: начиная от всех тонкостей механизма гениальной китайской администрации, от изумительного устройства конницы буквально вплоть до копыта лошадиного.
— О! Княже! — говорил он. — Долго еще нам с ними не потягаться!
Он принимался рассказывать:
— Смотрел я, смотрел на их конницу: экое сонмище! Где же тут совладать!.. Нет! Доколе союзных нам нету — одна надежда на строителей, на градоделей наших, что крепости созидают, — на Авдия, на Олексу, на прочих! А на чистом поле не устоять! И правильно ты, Данило Романович, устроял. И впредь надо города укреплять. Но и конницы добывать, елико возможно!
Однако воевода, высоко оценивая татарскую конницу в массе, о каждом отдельном всаднике отзывался пренебрежительно:
— Сидит некрепко. Сковырнуть его не долго дело. Телом против наших жидки. А пеши ходить вовсе не способны. Но лошадь ихняя, Данило Романович! — Дворский от восхищения закрывал глаза, прищелкивая языком. — Копыто у ихней лошади твердее железного! Подков не кладут. Некованая отселе и до нашего Карпата дойдет. Копытом своим корм из-под снегу, из-под чичеру выбивает прошлогоднишний! Это есть конь!.. Одним словом — погыбель Западу!
Даниил внимательно слушал его.
— Норов и обычай их пестрый, — говорил дворский. — Есть хорошее, есть худое. Самое лучшее, я считаю: нету у них, чтобы кто из войска сотворил нечто бы самовольно. А когда хан прикажет, то и в огонь головой кинутся! Что царь потребует — свято! И обычай добрый имеют: спать в шатрах при полном вооруженье. И сызмальства, с двух-трех годков, учатся стрелять, и копья метать, и на конях ездить, — учатся, окаянные, художествам сим!
И вдруг разводил руками в недоуменье и начинал осуждать:
— А работать — глядишь, все женщина и женщина! Ленивцы эти татары, мужской полк, и не говори!.. Разве что кобылу когда подоит да кумыз потрясет в турсуке! А с телегами ихними — арбами — все татарушка, бедная, ворочает! Мужик ихний — только бы ему война, да грабеж, да охота! Более нет ничего! Не любят работать!..
Не укрылось от зоркого его взгляда и расслоение Орды:
— Богатый у них тоже бедными помыкает: просто сказать — как вениками трясет! Взять хотя бы кумыз: ведь в том и радость им, и пища, и лакомство. А простой татарин всю зиму и чашки единой кумызу не увидит. У богатых — у тех и всю зиму не переводится. И богаты татары уж до чего же ленивы! — лень ему, барсуку, даже и ладонь свою за спину дотянуть, когда спина зачешется. Но другие ему спину чешут!
Дворский едва не плюнул.
Сильно расхваливал рынки.
— Рынок у них, что море!
Не нравилось ему, что при этаком богатстве Орды нет у татар призрения нищих и жалости к больным.
— У нас ведь на Руси к нищим жалостны: издревле ведется. А у татар — захворал, занедужил, сейчас возле шатра черну тряпку на копье взденут: не ходите сюда, здесь больной! Ни больниц у них нету, ни странноприимных домов, ни богаделен!
Иное увиденное им в Орде вдруг неожиданно изумляло и умиляло дворского:
— А огольцы у них, ребятишки, в бабки тешатся, в свайку, ну точно бы наши, галицки!.. Стоял я, долго смотрел. Только понять ихню игру не мог. Девчушки — те в куклы играют, в лепки, в мяч тряпишной… Ну точно бы наши!..
И слеза навернулась на глаза воеводы.
— Не утерпел, княже, дал им леденца: своих ребятишек вспомнил…
Беседы с дворским были не только что пригодны, но подчас и утешительны князю. Иногда же — забавны:
— Хан к сударке пошел…
Поражаясь охвату его наблюдений, Даниил как-то пошутил с ним:
— Эх, Андрей Иванович, и всем бы ты золото, да вот только неграмотен ты у меня! Это не годится! Тебя же и государи западные и послы именуют: «палатинус магнус». Нет! Как только возвратимся в Галич, так сейчас же за книгу тебя посажу. К Мирославу — в науку.
Дворский не полез за словом в карман:
— То воля твоя, княже. Прикажешь — и за альфу сяду, и до омеги дойду! Но только и от книг заходятся человецы, сиречь — безумеют! Ум мой немощен, страшуся такое дело подняти!..
Помолчав, добавил:
— А вот про Батыя говорят, будто и вовсе малограмотен: только что свой подпис может поставить!..
Назад: 2
Дальше: 4

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (953) 367-35-45 Антон
Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (967) 552-61-92 Евгений.