Глава XLV
В то время как больной Суворов ехал в Петербург, в дороге ожидал его новый удар. Происки и интриги зложелателей в конце концов сделали свое дело. В то время как вся столица готовилась к встрече победоносного полководца, последовало высочайшее повеление об отмене всякой встречи генералиссимуса. Все недоумевали…
20 марта у Хвостова собралось значительное общество, все надеялись найти разгадку такого поворота у племянника Суворова, но тот был ошеломлен и озадачен не менее других…
— Вероятно, вследствие болезни дядюшки, — отвечал он на расспросы гостей.
Но не в болезни было дело. Приехал Ростопчин, и обстоятельства дела несколько выяснились. Он был невесел и задумчив.
— За неудачный союз с Австрией, — сказал он гостям Хвостова, — намечены четыре жертвы: Англия, князь Воронцов, князь Александр Васильевич Суворов и я. Первые три уже принесены, очередь теперь за мной.
— Быть не может, — раздалось общее восклицание.
— А вот читайте высочайший приказ по армии: «Вопреки высочайше изданному уставу, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем по-старому непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии».
Молчание воцарилось в зале по почтении высочайшего приказа.
— Это же еще не все, — продолжал Ростопчин, — вот копия рескрипта, посланного государем сегодня князю Александру Васильевичу: «Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский. Дошло до сведения моего, что вовремя командования войсками моими за границею имели при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всем моим установлениям и высочайшему ставу; то и, удивляясь оному, повелеваю Вам уведомить меня, что Вас понудило сие сделать!»
— Опять опала! — воскликнул один из гостей.
— И притом вдвойне незаслуженная.
— Я не допускаю мысли, чтобы государь мог из-за такого пустяка, как восстановление должности дежурного генерала, разгневаться на князя. Сам же государь говорил ему: Веди войну как умеешь». Здесь что-нибудь не то. — И как ни докапывались гости Хвостова до причины новой опалы, все выводы их были чисто гадательны.
— Уж не Фукс ли что насплетничал? — спрашивали некоторые, но, как выяснилось из дальнейших разговоров, Фукс был в числе горячих поклонников генералиссимуса. Пробовали было заподозрить великого князя Константина Павловича, но подозрения эти были сейчас же опровергнуты категорически. Так вопрос оставался невыясненным…
Приехала графиня Уварова.
— Слышали?! — воскликнула она в горе, входя в гостиную.
Ответ на свой вопрос она прочитала на лицах гостей.
— Во всем этом виноват гнусный граф Пален и его не менее гнусные друзья и клевреты. Они сперва стали распускать слухи с тем, чтобы они дошли до государя, что у князя Александра Васильевича с тех пор, как он попал в члены королевского дома, зародились мысли и мечты, верноподданному не свойственные… Каково! Государь, слыша эти сплетни, сперва улыбался, но вчера читал рапорт генерала Бауэра, из которого узнал о существовании при князе дежурного генерала, а должность эта, как вам известно, полагается только при особе императора… Нужно было видеть, как вспылил государь, а сегодня приказ по армии… Непонятно!
— Эх, матушка графиня, в наше тяжелое время ничего нет непонятного. Ужели вы не привыкли к тому, что ныне творится? Кто может быть спокоен за завтрашний день? Никто, а менее всех тот, кого сегодня более других осыпают милостями… Я, по крайней мере, всегда держу лошадей и экипаж наготове, чтобы по первому повелению государя уехать к себе в деревню в ссылку… Что только будет дальше? Раздражительность и недоверчивость государя так развились, что никакая сила их сдержать не может. Никакие заслуги, труды, никакие доказательства не могут убедить его в преданности, и достаточно одного только подозрения, чтобы подозреваемый сошел с арены государственной деятельности. Князь Репнин и князь Александр Васильевич — живые доказательства, и судьба их — верный показатель состояния больной души государя… Бедный он, пожалеть его надо. Вы думаете, легко ему жить с вечными подозрениями и вечным недоверием не только к окружающим, но и к собственной семье. Ведь он приказал даже доставлять ему все письма государыни и великих княгинь…
В то время как новая опала Суворова повергла в уныние все лучшее русское общество, генералиссимус, ничего не подозревая, ехал в Петербург с светлыми надеждами на выздоровление, на возобновление кампании. Грозный рескрипт государя он получил под Вильной… Не выдержала исстрадавшаяся душа воина, и он слег в постель. Несколько дней пролежал он в простой избе в деревушке, прежде чем в состоянии был двинуться в путь… Не о торжественной встрече говорил теперь генералиссимус.
— В Александро-Невскую лавру еду, — говорил он окружающим и, как показало недалекое будущее, был прав.
От Вильны до Риги еще медленнее подвигался больной генералиссимус, и хотя по пути было сделано распоряжение, чтобы никаких встреч не оказывали, тем не менее по всему пути следования массы народа стекались, чтобы только посмотреть знаменитого человека, имя которого гремело по всей Европе. Встречи были тихи, молчаливы, но зато сколько сердечности, сколько задушевности и сочувствия можно было прочитать во взорах встречавших…
В Риге больной почувствовал себя несколько легче. Наступал праздник Пасхи, которую Суворов решил встретить в Риге.
Не без труда надел генералиссимус парадный мундир, отправился к пасхальной заутрене, после которой разговлялся у генерал-губернатора. Насилие над собою старику даром не прошло: в первый день Пасхи он снова слег в постель и хотя через несколько дней отправился в дорогу, но принужден был ехать еще медленнее и на переезд до Петербурга потребовалось две недели.
Не смотря на то что немилость государя к генералиссимусу стала известна всем, в Стрельне больного старика встретило многочисленное общество. Правда, из официальных лиц никто не решился высказать свои чувства к герою публично, и потому государственные люди при встрече Суворова отсутствовали, но зато много дам с детьми отправилось к нему навстречу. Дормез был окружен, больному подносили цветы, фрукты… Дамы поднимали к окнам кареты детей, прося Суворова благословить их. Такая задушевность встречи трогала старика до слез и несколько мирила с грустным положением опального.
Вечером, в 10 часов, 20 апреля в Петербург въезжала дорожная карета. Пробиралась она по глухим улицам и закоулкам, точно крадучись. Глядя на нее, никто не подумал бы, что таким образом въезжает в столицу италийский князь и генералиссимус, покрывший и Россию, и русские знамена неувядаемою славою, тот, кому еще так недавно государь писал: «Не мне награждать тебя герой…» тот, кого он так недавно звал в Петербург на совет и на любовь…
А между тем это было так. Точно тайком въезжал Суворов в Петербург. Карета остановилась на Крюковом канале у дома Хвостова. Бережно вынесли из нее больного, находившегося почти без чувств, и снесли наверх. Не успели еще устроить больного, как от государя явился генерал-адъютант князь Долгорукий.
— По лицу его вижу, с недобрыми явился он вестями, Груша, — говорил Хвостов жене. — Как быть?
— Никак, просто-напросто не пускать к дядюшке, сказать, что князь в обмороке, что видеть его нельзя.
— Но ведь это посланный государя, с государем, сама знаешь, шутки плохи, он не станет рассуждать: болен ли дядя или нет…
— Я сама выйду к Долгорукому, не беспокойся, все устрою так, что недоразумений не выйдет. — И жена вышла в гостиную.
— Как жаль, дорогой князь, — обратилась она к приехавшему, — что вам нельзя исполнить поручение государя, вы, наверно, с поручением, дядя без сознания…
— Мне очень жаль… вдвойне жаль, тем более что поручение слишком неприятное и мне его тяжело было бы передавать его сиятельству. Если позволите — я изложу волю его величества в записке. — И он на листе бумаги написал высочайшее повеление во дворец генералиссимусу не являться.
Несколько дней больной был настолько слаб, что обмороки следовали один за другим. Потом наступило некоторое улучшение, но оно никого не могло обмануть: открывшиеся на старых ранах язвы перешли в гангрену и доктор говорил, что больной живет только силою своего духа.
— Дайте мне только полчаса, и я с ним выиграю сражение, — говорил доктор.
Когда генералиссимус чувствовал себя лучше — его сажали в кресло на колесах и возили по комнате. Он возвращался к прежним своим занятиям, изучению турецкого языка, разговаривал с окружающими, высказывая большой интерес к политическим событиям, обсуждал план возможной кампании против французов… Никто не слышал от него жалоб на судьбу, о немилости государя он ни разу не обмолвился. Друзья посещали больного, и он подолгу беседовал с ними. Приехал как-то Державин.
— Гаврило Романович, дорогой мой, как рад я тебя видеть… tempora mutantur. Прежде ты писал стихи в честь моих побед, теперь приходится написать эпитафию мне на могилу…
— Полно, ваше сиятельство, не эпитафию, а оду напишу по поводу вступления вашего в Париж.
— Не в Париж, а на тот свет мне теперь дорога, — с грустью отвечал генералиссимус.
— Бог даст, поправитесь, спросите докторов, они совсем другого мнения о вашем здоровье.
— Ну, не теперь, так потом, а умирать все же придется, не вечный же я. Так вот ты и напиши мне теперь эпитафию…
— Коли суждено будет, ваше сиятельство, тогда и напишу, а теперь не резон.
— Нет, резон: напишешь после моей смерти, и я не буду знать, что ты написал. Напиши теперь, сейчас ж.
— Для вас — это нетрудно и задумываться незачем… «Здесь лежит Суворов» —ничего больше.
— Хорошо, помилуй Бог, как хорошо, — в восторге воскликнул старик и обнял Державина.
Начал вспоминать он минувшую кампанию, но память стала ему изменять. Все то, что относилось к отдаленному прошлому — он помнил с поразительною ясностью, но имена разбитых им в Швейцарии французских генералов он уже забывал.
После непродолжительных минут облегчения снова наступала слабость, больной впадал в забытье. Государь, узнав о безнадежном состоянии старика, видимо, пожалел и послал к нему своего лейб-медика, знаменитость того времени, доктора Грифа. Доктор посещал больного ежедневно, каждый раз заявляя, что приехал по повелению государя. Это доставляло старику большое утешение, и он начинал надеяться, что ни на чем не основанный гнев государя пройдет, настанут прежние времена… Больной, по-видимому, был прав. Болезнь Суворова печалила государя, и он послал как-то с выражением своего соболезнования графа Кутайсова. Генералиссимусу в это время было несколько лучше, и он принял графа. Когда тот вошел, больной лежал в постели.
— Кто вы, сударь? — спросил его Суворов.
— Граф Кутайсов.
— Граф Кутайсов? Кутайсов?.. Не слыхал. Есть граф Панин, граф Воронцов, граф Строганов, а о графе Кутайсове я не слыхал… Да что вы такое по службе?
— Обер-шталмейстер.
— А прежде чем были?
— Обер-егермейстером.
— А прежде?
— Гофмейстером.
— А до этого времени?
Кутайсов запнулся.
— Да говорите же?
— Камердинером.
— То есть вы чесали и брили своего господина?
— Точно так-с.
— Прошка, ступай сюда, мерзавец, — закричал Суворов своему камердинеру. — Вот посмотри на этого господина в красном кафтане с голубою лентою. Он был такой же холоп, — фершал, как и ты. Да он турка и не пьяница… Вот видишь, куда залетел! И к Суворову его посылают. А ты, скотина, вечно пьян, и толку из тебя не выйдет. Нет, куда же тебе…
Кутайсов уехал крайне сконфуженным и передал обо всем государю.
Против всеобщего ожидания император не вспылил и не обиделся.
— До гроба верен себе, — сказал он и сейчас же приказал князю Багратиону от своего, государя, имени поехать на другой день проведать генералиссимуса.
Багратион застал Суворова уже в безнадежном состоянии, почти в агонии. Хотя он открыл глаза при входе посланного государем, но сейчас же впал в обморок. У Багратиона градом лились слезы при виде умирающего полководца.
— Давно ли враги трепетали при его имени, давно ли войска по одному мановению его руки бросались на смерть, а теперь… — и князь тяжело вздохнул… — А причащался ли больной Святых Тайн? — спросил он у Хвостова.
— Нет, да как ему и сказать об этом, не знаем… Ведь он все надеется на выздоровление, а заикнись ему об исповеди… Нет, батюшка князь, пробовали, из себя выходит.
Тем временем доктор привел больного в чувство. С трудом узнал — Суворов своего любимца, улыбнулся слабо и пожал ему руку.
— На похороны, князь Петр, приехал, — простонал он.
— Бог знает что, ваше сиятельство! В Кинбурне не так от ран хворали, поправитесь и теперь, все доктора в этом уверены, а я уверен, что под вашим начальством придется еще совершить поход в Париж.
Суворов простонал в ответ.
— Помолитесь Богу, ваше сиятельство, примите Святых Тайн и через неделю на ногах будете.
— Твоя правда, князь Петр. Груша, пригласи-ка священника…
— Не быть уж мне на ногах, лечь бы спокойно в гроб, — стонал старик.
— Вы не в духе, ваше сиятельство, рано вам о гробе думать. Посмотрите на себя, ведь вы, можно сказать, цветете.
— Отцвел, брат, отцвел. Счастье мое, что отцветал на солнце, потому что растения, цветущие в тени, ядовиты.
Пока больной говорил с Багратионом, жена Хвостова, воспользовавшись выраженным им желанием, послала за священником. Генералиссимус исповедался и причастился Святых Тайн.
— Твоя правда, князь Петр, — обратился он к Багратиону, — после святого причастия чувствую себя куда как лучше.
— Видите, ваше сиятельство, а через неделю совсем поправитесь.
В это время приехал граф Ростопчин. Он привез генералиссимусу орден, пожалованный французским королем-претендентом.
— А где же сам король? — спросил генералиссимус.
— В Митаве.
— В Митаве?.. Ему место не в Митаве, а в Париж.
— Богу угодно, ваше сиятельство, чтобы вы восстановили его на троне, как восстановили королей Италии.
Суворов тяжело вздохнул.
— Нет, не сидеть мне уж на коне… «Здесь лежит Суворов», — повторил он эпитафию, сказанную по его настоянию Державиным. — Не сидеть мне теперь, а лежать…
Засвидетельствуй, князь Петр, мою верноподданническую благодарность и любовь государю… А имение у адмиральши Рахмановой куплено? — спросил вдруг он у Хвостова.
У больного начался бред, а вместе с ним и предсмертная агония, продолжавшаяся несколько дней. Дочь, сын и родные окружали одр умиравшего, но он в сознание почти не приходил. Бред больного говорил о пройденной им жизни. Он бредил боями, сражениями, отдавал приказания, видел себя во главе войск, вступающим в Париж… Временами имя Стефании и Александра срывалось с уст больного. Не задолго до кончины он пришел в сознание.
— Долго я гонялся за славой, — обратился он к окружавшим, — теперь вижу, что все мечта: покой души у престола Всевышнего… Ныне отпущаеши раба твоего… Прага в огне, сколько крови, Боже мой, целое море крови, жгите скорее мост, чтобы ни один солдат не попал на ту сторону, иначе Варшава погибла…
У него снова начался бред, который больше уже не прекращался. Бредил он Генуей, Неаполем, возмущался неблагодарностью Австрии. Мало-помалу слова его становились непонятны, обрывисты и перешли в хрип.
В 2 часа дня 6 мая 1800 года великого полководца и христианина не стало… Мигом распространилась печальная весть по городу, и в 5 часов пополудни вся Коломна толпилась уже у дома Хвостова с обнаженными головами.
Тело было бальзамировано и положено в гроб, в 8 часов вечера духовенство отслужило панихиду. Все улицы были запружены народом; кто не попал в дом, молился на улице за упокой души раба Божьего князя Александра, только из людей, стоявших у власти, никто не решался, кроме Ростопчина и Багратиона, показаться у гроба опального полководца. Даже официальный орган того времени «С.-Петербургские ведомости», еще недавно прославлявший великие подвиги великого Суворова, не обмолвился теперь о его смерти — ни одним словом. Тем не менее печальная весть с быстротою молнии разнеслась из конца в конец столицы, пошла и по России. С утра до вечера квартира Хвостова была переполнена массами народа, приходившего проститься с тем, кто был славою и гордостью России. Приходили петербуржцы, приезжало много и из провинций.
Со спокойным лицом, точно спал, лежал Суворов в гробу, вокруг которого на табуретах были разложены многочисленные ордена его и знаки отличия.
Панихида у гроба служилась по нескольку раз в день. Похороны были назначены на 11 мая, но за несколько дней приехал флигель-адъютант государя и привез высочайшее повеление отложить похороны на 12 мая.
— Слышали? — обращался после панихиды один из генералов к другому.
— Да, слышал, и после смерти не в милости, — отвечал тот со вздохом.
— А что такое? — спросил сосед.
— Видите ли, гвардия устала после похода, а потому для отдания воинских почестей назначены только армейские полки, из гвардейских идет конный.
— И притом, — заметил один из присутствовавших генералов, — почести поведено отдать по чину фельдмаршала… Значит, флот участвовать не будет.
— Это что-то похоже на разжалование!..
Говоривший не докончил начатой фразы; внимание всех было обращено на входивших четырех дам, по-видимому иностранок. За ними следовали два молодых человека и австрийский генерал с мальчиком, по-видимому сыном.
Вошедшие преклонили у гроба колени… Слезы блистали у них на глазах.
Пока присутствовавшие недоумевали и старались узнать имена незнакомцев, дочь покойного, графиня Зубова, шла навстречу прибывшим.
— Не ожидал, сестрица, что нам придется свидеться при таких печальных обстоятельствах, — говорил один из молодых людей, целуя у графини Натальи Александровны руку… — Вы не знакомы еще с моей матушкой, — и он подвел ее к пожилой даме.
Читатели, без сомнения, узнали в прибывших графиню Бодени княгиню фон Франкенштейн, ее сына с невесткой и Вольского с молодой женою. Генерал и другая пожилая дама были барон и баронесса Карачай с сыном — крестником Суворова. На другой день прибыли и родители Вольского.
Наступило 12 мая. Все улицы от набережной Крюкова канала до Александро-Невской лавры были сплошь полны народа, крыши и балконы домов были заполнены зрителями. Весь Петербург собрался провожать народного героя в место его упокоения.
С большой торжественностью начался в 10 часов утра вынос. Придворное и много столичного духовенства сопровождали гроб… Уныние царило вокруг и отражалось на лицах провожавших.
На угол Невского и Садовой улицы выехал навстречу похоронной процессии государь с небольшой свитой… Показался гроб, и государь снял шляпу. В это время сзади раздались рыдания. Государь обернулся и увидел плачущего генерала Зайцева… Не выдержал император Павел, и у самого из глаз брызнули слезы…
Пропустил государь процессию и возвратился во дворец. Весь день он был невесел, не спал всю ночь, беспрестанно повторяя: «Жаль… жаль…»
Процессия прибыла в лавру, гроб внесли в Благовещенскую церковь… Началось Богослужение… Кончилось отпевание, и залпы артиллерии и пехоты возвестили народу, что земля сокрыла навсегда прах великого воина и христианина.
Медленно начал расходиться народ по домам.
Не стало Суворова… Но Суворов жив вечно… Он живет в русской армии и из списков ее не исключен до сих пор. Живет он в народных песнях, картинах и легендах…
В дремучем лесу, среди болот, лежит огромная каменная глыба с пещерою внутри; ход в нее из-под болота. Дурная слава про это место: там блуждают синие огоньки, носятся бледные тени, слышатся тоскливые, жалобные стоны. Филин не пролетает над седым мшистым камнем, волк на нем не воет; крестьянин, невзначай сюда попавший, обходит дикое место, кладя на себя крестное знамение. Всегда здесь тихо и мертво; только ворон каркает по временам над каменной глыбой да вьется хищный орел, успокаивая клекотом своим старца, почивающего в пещере, внутри камня, неземным сном. Чрез малое отверстие брезжит оттуда тусклый, слабый свет неугасимой лампады да доносится глухое замогильное поминовение князю, рабу Божию Александру. В глубине скалы спит, как говорят люди, сам дедушка, склонив седую голову на уступ камня; давно он спит и долго спать будет. Только тогда, когда покроется Русская земля кровью, боевому коню по щиколотку, проснется великий русский воин, выйдет из своей усыпальницы и избавит отечество от лютой невзгоды!