Книга: Суворов. Чудо-богатырь
Назад: Глава XLIII
Дальше: Глава XLV

Глава XLIV

Русская армия давно уже вступила в пределы отечества и отдыхала на своих местах, а генералиссимус все еще лежал в постели в своем Кобринском имении, не будучи в состоянии двинуться в дальнейший путь. Здесь болезнь его выразилась в новых, не бывших еще симптомах. Сыпь и вереда, сперва показавшиеся на верхней части его тела, стали распространяться, ноги стали пухнуть, старые раны открываться и гноиться. Долгое время генералиссимус лечился одною только диетою, но вскоре был принужден обратиться и к медицинской помощи и пригласить к себе двух местных врачей.
Еще при въезде Суворова в пределы России бывший при нем неотлучно Багратион поехал с донесением к государю, и в Кобрин скоро прискакали князь Аркадий с лейб-медиком Вейкартом, посланным императором.
Трудно было ладить лейб-медику с упрямым больным. Не хотел он исполнять докторских предписаний.
— Мне нужна изба, молитва, баня, кашица, квас, — отвечал Суворов Вейкарту на упреки за непослушание, — ведь я солдат.
— Ваше сиятельство не солдат, а генералиссимус, — отвечал доктор.
— Правда, но солдат с меня пример берет.
Такие пререкания происходили довольно часто между больным и доктором. Наконец Вейкарту удалось осилить упрямого старика, и состояние здоровья генералиссимуса стало улучшаться.
Милостивое расположение государя к Суворову было неизменно, Павел Петрович по-прежнему продолжал осыпать знаками внимания своего знаменитого полководца, и такое расположение государя благополучно влияло на ход болезни. Ростопчин писал ему, что все с нетерпением ждут его, что он жаждет момента поцеловать его руку.
Последние приятные новости о готовящейся торжественной встрече в Петербурге привез ему Милорадович.
Добрые вести действовали на больного возбудительно, крепили его дух.
С приездом Милорадовича он повеселел, завел разговор о милостях государя, о милостях покойной императрицы:
— Ты был еще совсем юн, Михаил Андреевич, — обратился он к Милорадовичу, — приезжаю я в восемь часов вечера на бал во дворец, государыня встречает меня и спрашивает:
«Чем потчевать такого гостя дорогого?»
«Благослови, царица, водочкой», — отвечаю я.
«Fi done, что скажут красавицы фрейлины, которые будут с вами говорить?»
«Они, матушка, почувствуют, что с ними говорит солдат».
Вдруг изволит сама поднести мне рюмку тминной, — моей любимой водки. Я выпил за ее здоровье и, обливаясь слезами, упал к ее стопам, успев лишь сказать:
«Твое снисхождение, монархиня, делает меня твоим рабом. Умру за Екатерину, мать мою, умру твоим Зопиром».
«Не хочу, чтобы вы для меня, как тот для Дария, изуродовали себя. Живите невредимо для славы нашего отечества…»
— Один взгляд милости царя дарит нас счастьем, — продолжал он. — Еще и поныне храню я в числе моих знаков отличия и целую ежедневно всемилостивейше пожалованный мне блаженной памяти царицей Елизаветой Петровной рубль, когда я солдатом лейб-гвардии Семеновского полка стоял в Петергофе у Монплезира на карауле и отдал ей честь. Она изволила спросить, как меня зовут. Узнав, что я сын генерал-поручика Василия Ивановича Суворова, хотела пожаловать крестовик, но я осмелился сказать:
«Всемилостивейшая государыня, закон запрещает солдату принимать деньги на часах».
«Ай молодец, — изволила сказать, потрепав меня по щеке и дав мне поцеловать свою руку. — Ты знаешь службу. Я положу монету здесь, на землю. Возьми, когда сменишься…» То есть как я был счастлив!
Все окружавшие Суворова радовались его хорошему расположению духа и старались его поддерживать. Разговор коснулся итальянской кампании, и Милорадович начал вспоминать анекдотические стороны ее.
— Один из эпизодов я хочу увековечить гравюрой, — сказал Милорадович.
— Какой именно?
— В Турине два наших солдатика были поставлены на квартиру к старушке итальянке, которая лелеяла их как мать. Тронутые ее ласкою, солдаты словами изъявляли ей свою благодарность, но старушка никак не понимала. Солдаты и так и этак — не понимает.
«Куда как бестолкова старушка, — удивляются солдаты, — кажется, говоришь и по-польски, а она все нихт ферштейн».
«А знаешь ли что, — обращается один из них к другому, — что ни говори, все одно не поймет. Наденем мундиры да отдадим нашей доброй кормилице честь по военному — к ноге».
Тотчас же солдатики надели мундиры, взяли ружья и вытянулись перед старушкой. Она поняла и расхохоталась.
Рассмеялся и генералиссимус.
— Я хочу, ваше сиятельство, непременно заставить искусного артиста выгравировать эстамп с изображением изумленной старушки и двух наших солдат, отдающих ей честь к ноге, с надписью: «Благодарность русских солдат гостеприимной хозяйке».
— Любезный Михаил Андреевич, — отвечал Суворов, — этот анекдот русский, прибавьте к надписи еще и русскую поговорку: «Хорошо, кто хлеб-соль водит, а вдвое тому, кто хлеб-соль помнит». Вот каковы наши чудо-богатыри!
По мере того как он чувствовал облегчение от болезни, начинал возвращаться к прежнему образу жизни, читал журналы, вел оживленную переписку. Хвостову писал о мельчайших подробностях въезда своего в Петербург, о последующей жизни и службе. Он писал, что остановится на последней станции для ночлега, что там должен его встретить сын или племянник с запискою о всем ходе торжества. Писал свои предположения относительно отъезда своего в деревню и приездов оттуда в Петербург в торжественные дни, разбирал, когда следует приезжать и когда нет, когда пристойно, а когда неприлично. В своих расчетах и предположениях он заглядывал даже за год вперед.
Жизнь в деревне за время его болезни сделалась любимой мечтой старика. Несмотря на безграничную благосклонность государя, он понимал, что совершенно негоден для военной службы мирного времени при определенных на нее взглядах императора. Предполагал генералиссимус жить не в Кобринском имении, которое хотел променять, а в Кончанском или по соседству. В Кончанском он мечтал выстроить новый каменный дом, каменную церковь и задать здесь великолепный праздник. Когда же ему становилось лучше, он начинал мечтать о продолжении кампании. В этом подогревали его газеты и журналы, в которых он читал об успехах Наполеона Бонапарте и горел желанием сразиться с ним.
— Быстро шагает мальчик, быстро, — говорил он после каждой победы Наполеона, — пора и остановить его, помилуй Бог, пора.
Разговаривая как-то с продолжавшим находиться при нем Фуксом о предполагаемой войне с французами, он сперва задумался, а потом нервно обратился к собеседнику:
— Пожалуйста, поскорее перо и чернила. И когда Фукс вооружился пером, продолжал:
— Да, тактика и дипломатия без светильника истории ничто. Нам нужно вторгнуться в недра Швейцарии. История союза Гельветического повествует нам чудеса храбрости и побед. Блеск славы древних греков давно померк. Марафонское сражение ничто! При Моргартене 1300 швейцарцев остановили 20 000 австрийцев, положили 600 на месте, а остаток прогнали. Знаменитая победа их шестисотенного корпуса при Земпахе возвышает их над героями Платеи. Баталия при Везене в кантоне Гларисе не сравнится с древнею при Термопилах. Там 300 спартанцев противостояли многочисленной армии персидской. Предприятие отважное, сражение неравное…
Они все погибли, остановя только на короткое время неприятеля. Здесь 350 швейцарцев нападают первые на восьмитысячную австрийскую армию. Десять раз они были отбиты, в одиннадцатый расстроили неприятельские батальоны и обратили их в постыдное бегство. Такими победами утвердила Гельвеция свою независимость и свою славу. Нам надо выигрывать сердца таких героев.
Заметку эту генералиссимус диктовал с энтузиазмом, с не меньшим энтузиазмом записывал ее и Фукс.
Впрочем, не всегда Суворов занимался планами кампании, большую часть времени он отдавал церкви. Был Великий пост, и, воспользовавшись разрешением Вейкарта встать с постели, он исправно посещал все церковные службы, заставляя присутствовать на них и Вейкарта. Пел на клиросе и усердно клал земные поклоны, вне службы же писал свои религиозные размышления. Между прочим, он написал объяснение десяти заповедей. «Первая и вторая заповеди, — писал он, — почтение Бога, Богоматери и святых, оно состоит в избежании от греха, источник же его — ложь, а товарищ ее — лесть, обман. Третья заповедь — изрекать имя Божие со страхом. Четвертая — молитва. Пятая — почтение вышних. Шестая — убийство не одним телом, но словом, злонамерением. Седьмая — кража не из одного кармана, но особливо в картах, шашках и обменах. Восьмая — разуметь в чистоте жизни, юношам отнюдь и звания не выговаривать, не только что спрашивать… коль паче греческих грехов, упоминаемых в молитвах к причащению, отнюдь не касаться, как у нас их нет, и что только служит к беззаконному направлению. Девятая заповедь идет к первой и второй, хотя значит только к свидетельству. Десятая — кто знатнее — идет к интригам, а вообще… не желать и не искать ничего. Будь христианин. Бог сам даст и знает, что когда дать…»
Как ни старался Суворов казаться бодрым и веселым, но это был не тот гостеприимный жизнерадостный, вносивший оживление хозяин, что несколько месяцев тому назад. И окружавшие его, слушая предположения о будущем, только печально улыбались.
Получив разрешение встать с постели, Суворов не мог уже оставаться в Кобринском имении, его тянуло в Петербург, и Вейкарт принужден был дать разрешение на поездку.
Выехал не генералиссимус, а его тень. Поезд подвигался медленно, больной лежал в дормезе на перинах, всюду были разосланы распоряжения не делать торжественных встреч и проводов. В Петербурге, узнав о выезде генералиссимуса, обрадовались, считая его оправившимся, но вскоре пришлось разочароваться: Суворов ехал умирать…
Назад: Глава XLIII
Дальше: Глава XLV