Книга: Великий раскол
Назад: Том второй
Дальше: XIII Битва под Конотопом

VI
Малороссийская смута, или рокош

Страх и неизвестность, что будет, задержали погребение Богдана Хмельницкого почти на целый месяц; притом в Чигирине ждали, чтобы съехались туда, и печальная процессия, сопровождаемая тысячами верховых и пеших, двинулась в Субботово, где останки его погребены.
Многие из патриотов, несмотря на то, что Богдан своевольничал и не слушался рады, вместе с погребением его тела как будто погребали и вольности, и права Малороссии, которые так оберегал и защищал гетман.
И замечательно то, что его оплакивали обе партии: шляхетская, стоявшая под главенством Ивана Выговского, и народная, или черная, имевшая во главе своей полтавского полковника Мартына Пушкаря.
Два дня после этой печальной церемонии справлялись по покойнику поминки, и на третий день собралась рада, но она состояла тогда из одних начальников войсковых, т. е. из партии шляхетской, и, вопреки ожиданиям народа и даже самого Ивана Выговского, рада вручила ему гетманскую булаву.
Но имя и воля Богдана были так сильны, что Выговский писал в Москву, что покойный Богдан сына своего и все войско запорожское ему в обереганье отдал, а теперь вся страна и чернь старшинство над войсками ему же вручили, и он царскому величеству верно служить будет.
Узнав о смерти Богдана, из Москвы тотчас отправили в Малороссию Матвеева.
Прибыв к Выговскому, Артамон Сергеевич потребовал, чтобы новый гетман отправил в Швецию посла — уговорить короля Карла примириться с нами.
Гетман исполнил требование Матвеева, и тот возвратился в Москву с уверениями в верноподданстве Выговского, так что царь отправил к нему даже стряпчего Рагозина с извещением о рождении царевны Софии Алексеевны.
Немедленно же после отъезда Матвеева гетман собрал в Корсуне раду.
Все же землевладельцы к тому времени были уж наэлектризованы двумя прокламациями миргородского полковника Лесницкого.
Прокламации говорили об уничтожении русскими прав малоруссов и о закрепощении народа.
Когда же в поле собралась вся рада, т. е. несколько тысяч человек, гетман явился туда, отдал им булаву и сказал:
— Не хочу быть у вас гетманом: царь прежние вольности у нас отнимает, и я в неволе быть не хочу.
— За вольности, — отвечала рада, — будем стоять все вместе.
Тут же она постановила: послать к царю бить челом, чтобы все было по-старому.
Тогда Выговский воскликнул:
— Вы, полковники, должны мне присягать, а я государю не присягал, присягал Хмельницкий.
— Неправда, — крикнул полковник Мартын Пушкарь, — все войско запорожское присягнуло великому государю. А ты чему присягал: сабле или пищали?
— Так что же, по-твоему, и это хорошо: хочет нам царь московский давать жалованье медными рублями… как их брать?
— Хотя бы, — возразил Пушкарь, — великий государь изволил нарезать бумажных денег и прислать, а на них будет великого государя имя, то и я рад его государево жалованье принимать.
— Ничего ты, пан полковник, не понимаешь, — рассердился гетман, — под царский квиток (расписку) дадут и мильон, а медные рубли не стоят более того, что медь.
Шумно сделалось после того на раде: одни стояли за гетмана, другие — за Пушкаря, и стороны разъехались со взаимными проклятиями и угрозами.
Не испугался Выговский прокламаций Грицка Лесницкого и, возвратясь в Чигирин, он созвал на раду полковников.
— Ведомо нам, — сказал он, — что покойный Богдан назначил в поход против татар Грицка Лесницкого и дал ему булаву и бунчук наказного атамана, а теперь уехал он в Миргород, булавы и бунчука не возвращает и мутит чернь. Посылал я к нему Юрия Хмельницкого, да и тому не отдал. Что делать?
— А то, — отвечали полковники, — что пойдем к нему с войском и силой отберем.
Взяли полковники несколько тысяч казаков, нагрянули на Лесницкого в Миргороде, отняли силой булаву и бунчук и в наказанье заставили его кормить все войско несколько дней да и дать корм на обратный путь.
Но хуже всего было то, что запорожцы стали тоже волноваться, но в пользу лишь Москвы: они отправили туда послов бить челом, чтобы избрание в гетманы было совершено вновь.
В Москве назначили собраться раде в Переяславле и отправлен туда Богдан Хитрово.
Собраться там раде было для нас выгодно, князь Григорий Григорьевич Ромодановский стоял здесь с сильным войском.
Когда Хитрово приехал в Переяславль, его встретили как царского посла с большим почетом, и войска наши и малороссийские вышли к нему навстречу, а святители киевские встретили его с иконами и крестами.
Хитрово, подъехавший было верхом к встречающему его народу, сошел с лошади и, поклонившись святым иконам, объявил духовенству, что царь жалует его своим словом и предоставляет ему право избрать кого угодно, а патриарх Никон благословляет их на это. Полковникам и радным людям Малороссии он объявил, что царь не стесняет их в выборе и, кого они излюбят, тот будет излюблен и царю; и что он приехал лишь для того, чтобы видеть их свободное избрание.
Восторженное духовенство тотчас уехало в Киев и избрало в митрополиты архимандрита киево-печерского Дионисия Балабана.
Осталось избрание гетмана. Ожидали прибытия на раду полковника Пушкаря из Полтавы, но он медлил.
Тогда разнеслись слухи, что Пушкарь идет в Переяславль с войском, чтобы принудить раду не избирать Выговского.
Хитрово испугался и решился ускорить избрание, не желая внести в раду междоусобицу: он назначил день сбора.
На соборной площади собрались все наши войска, и в середину их без оружия были впущены все радные люди. Там стоял стол с Евангелием, иконой и крестом, священник во всем облачении находился у стола в ожидании, кого изберут.
На столе лежала булава гетманская, вперед возвращенная Выговским.
Когда все собрались, появился Хитрово; он объявил: чтобы все войско выбирало себе гетмана кого хочет, по своей воле.
Все единогласно крикнули:
— Желаем Ивана Выговского, он люб нам всем.
Тогда Хитрово подошел к столу, взял булаву и передал ее Выговскому.
Но Выговский возвратил ее назад Хитрово и громко произнес:
— Не хочу я гетманства, многие люди в черни говорят, будто я на гетманство сам захотел и будто выбрали меня друзья.
Обозный, судья, полковники и вся чернь стали его упрашивать и наконец умолили его.
Он принял тогда булаву и присягнул в верности царю — последнее, конечно, произошло без помех, потому что князь Ромодановский стоял здесь с внушительными силами.
Не успела кончиться церемония избрания и присяги, как явился от Пушкаря гонец из Полтавы. Он уведомлял Хитрово, что он и его единомышленники просят назначить раду в Лубнах.
Хитрово дал ему ответ, что выборы уже состоялись.
Несколько дней потом шли пиршества: то русские угощали малороссов, то они — наших.
Казалось, что установился вечный мир и согласие, но на одном из пиршеств Хитрово замолвил гетману о том, что необходимо-де в Малороссии устроить воеводства. Это огорошило Выговского, и он ответил, что он поедет в Москву повидать светлые царские очи и тогда поговорить можно будет и о воеводстве.
Ответ этот совершенно удовлетворил Хитрово, и он выехал обратно в Москву, где и уверил царя, что и без Никона он устроил дела малороссийские: митрополит-де избран и новый гетман присягал царю.
Враги Никона успели раздуть услугу Хитрово так, что царь осыпал своего любимца милостями, и с того времени Хитрово сделался главным советником и докладчиком царя.
Между тем как дела Хитрово имели такой успех в Москве, гетман Выговский резался в Малороссии с полковником Пушкарем. Последний по этому поводу прислал послов просить приезда в Киев царя и Никона; митрополит же киевский предал Пушкаря анафеме, а Выговский собирался изменить царю и передаться вновь Польше.
Сумятица и чепуха сделалась невообразимая, и русские поплатились бы очень дорого, если бы Шереметьев в Киеве не отстоял русского дела.
Дела под Ригой шли тоже неудачно: моровая язва посетила этот город, и жертвою ее сделался знаменитый шведский генерал Магнус Делла-Гарди и все наши города, прилегающие к Ливонии. Мы не должны были чрез язву прекратить военные действия. Никон из себя выходил. Он видел, что все планы его рушились по милости бояр: множество народу и денег погибло, и от нас не только ускользнула Литва, но и Белоруссия была на волоске, а Малороссию пришлось брать вновь с оружием в руках.
Медные же рубли совершенно нас разорили: явилась масса подделывателей на окраинах и в самой Москве.
Никон громко жаловался на эти беспорядки и в особенности осуждал погоню за польской короной, что он считал химерой.
— Доиграемся, — говорил он, — что в одно прекрасное утро явятся в Москву и ляхи, и шведы, и татары, и казаки.
Его враги передавали речи эти царю, и тот охладел к нему, и зимою 1657 на 1658 год они уже виделись с патриархом только в Успенском соборе и в боярской думе. По государственным же делам доклады производили: по внешним — Матвеев, по внутренним — Хитрово.
Морозов Борис Иванович был в это время сильно занят изменою своей жены и судом над англичанином Барнсли; а Илья Данилович Милославский со второю своею женою, Аксиньею Ивановною, — имел тоже много горя, и поэтому оба охотно уступили государственные дела Хитрово и Матвееву.

VII
Немилость терема к Никону

Анна Петровна Хитрово встала в отличном расположении духа; с вечера легла она спать, и при этом дурка Дунька чесала ей подошвы и рассказывала приятные сказки, ласкающие слух. И заснула она так сладостно… Снился ей поэтому отличный сон: состоит она у царицы первой боярыней и глядят ей все в глаза, ищут ее милостивого слова, а она только выступает гордо, павой, и еле-еле кивает в ответ головой.
— И за что мне такая милость? — спрашивает она.
— Оттого, — отвечает толпа боярынь, — что умом-то тебя Господь не обидел.
Откуда ни возьмись и архимандрит Павел тут как тут — руки у нее целует и говорит.
— Уж ты, моя благодетельница, не покидай меня… видишь, и тебе, и царице я всякое угодное творю, а уж вы-то крутицкого митрополита — в новгородские, а меня — в Крутицкие…
— Беспременно будешь, — только ты вымоли у Бога-то сына царице… помнишь ты царицу Софию и инока.
— Как же то не помнить, уж как буду молить, поститься сорок дней буду, сегодня же начну: елей и рыбу лишь в праздники.
При этом проснулась Анна Петровна и очень приятно сделалось ей на душе, обещался святитель, что у царицы будет сын, а это все тогдашнее ее желание, — бояре-де бают: коли не родит сына, нужен развод, пока царь-де еще не стар. Нужен-де сын непременно, во что бы то ни стало, а святитель Павел так сладко говорил с нею во сне, что и она даже сама разохотилась на сына.
— Беспременно будешь митрополитом, — повторяет она наяву тоже самое, что говорила ему во сне. Эй! Акулька…
Является барская-боярыня; кланяется она низко и подходит уж к ручке барыни.
— Который час?
— Восьмой.
— Как восьмой? Зачем не будила?
— Заходила, кашляла.
— Так заутреня отошла?
— Отошла, боярыня.
— Ах ты, мерзкая…
Две звонкие оплеухи оглушают опочивальню.
— А архимандрит здесь?
— Здесь.
— Давно ждет? — Говори, мерзкая.
— Давно.
Новые две оплеухи звенят, и платок летит с головы барской-боярыни.
Акулька подбирает платок и надевает его на голову с таким видом, как будто это дело привычное и обычное.
— Умыться и одеваться скорей! — вопит боярыня.
Барская-боярыня начинает метаться, зовет постельничью, сенных девушек, все суетятся, а дело как-то подвигается медленно: то вода слишком холодна, то слишком тепла, то мыло не так мылит, и слышны звонкие оплеухи, то из прелестных ручек барыни, то из жилистых рук барской-боярыни.
Кончилось умыванье, началось натиранье. То слишком много набелили, то слишком мало; с румянами то же самое. А с бровями — горе одно: то наведут в палец ширины, то сузят. А там пошло одеванье. Начали с головы — украсили по случаю зимы каптурой, которую носили преимущественно вдовы. Потом надели на нее верхние два платья темного цвета, но отделанные кружевами, а рукава были вышиты шелками и серебром.
Анна Петровна имела более сорока лет, но, принарядившись и подштукатурившись, она поспорила бы с молодой, так как имела прекрасные черные глаза, а на зубы тогда не обращали внимания, потому что мода требовала окраску зубов в коричневый цвет.
Приняв вид святости, боярыня в сопровождении всего штата прислуги тронулась в крестовую комнату, т. е. молельню.
Архимандрит Павел, красный, чернобородый и черноглазый монах, с белыми женскими руками, встретил ее с благословением и просфорой, так как он успел уж отслужить у себя в Чудовском монастыре обедню, но был он в епитрахили, чтобы отслужить молебен за здравие царицы и хозяйки дома.
Анна Петровна благодарила его за внимание, и тот начал службу.
В те времени каждый не только боярский, но и зажиточный дом был тот же монастырь.
Тотчас по вступлении своем на престол царь Алексей Михайлович после неудачного обручения своего с Евфимиею Всеволожскою получил отвращение к музыке, пляске, светскому пению и ко всяким играм; все это было формально запрещено, и господствовавшая при царе Михаиле Федоровиче потешная палата с органами, домрами, цимбалами заменена каликами перехожими и обращена в приют нищих. Прежние бахари, гусельники, потешники, домрачеи, шуты-скоморохи исчезли, и во дворце можно было слушать лишь духовные песни. Царю подражало боярство, и каждый дом представлял собою собрание калик, монахов, монахинь; все это дисциплинировалось домостроем знаменитого Сильвестра и имело наружный вид обители.
Вследствие этого терем, в котором господствовал женский пол, получил вид женского монастыря, и женщины, казалось, совершенно изолировались от света и мира; даже в церкви они стояли под покрывалами с левой стороны и скрывались от мужчин особым занавесом.
Без покрывала женщина являлась только пред мужем или когда хотела чествовать особенно дорогого гостя; одни лишь вдовы имели право принимать без покрывала. Но вся эта изолированность была кажущаяся. Терем имел между собою тесную связь и составлял нечто цельное, правильно организованное и, можно сказать без преувеличения, управлявшее целым государством. Все терема имели между собою связь и группировались у лиц женского пола, бывших близкими к царице. Поэтому, что затевалось в теремах, то получало отголосок и в царской палате, и в боярской думе. Действовал здесь терем или чрез мужей, или чрез духовенство.
Белое духовенство в этот период достигло высшего могущества в государстве: каждый дом имел своего духовного отца, который владел умами и хозяина, и хозяйки; и обратно — терем был силен, потому что в его распоряжении было все белое духовенство; независимо от этого, каждый боярский и зажиточный дом, имея вид монастыря, был тесно связан с монастырями и, одаривая их, он имел в ополчении своем всех, начиная иноками и кончая патриархом.
Заняв такую позицию, в особенности при исключительном праве проникать даже в терем, духовенство стало само понимать, что красота, чистоплотность и тонкость обращения должны быть его принадлежностью, и тогда-то начали цениться и приятный голос, и красота рук и лица святителей — так как все это вело и к карьере, и к обогащению.
Архимандрит Павел понял это тоже и, обладая замечательною красотою, он на первых же порах после своего пострижения сразу занял важный пост в Чудовском монастыре.
И теперешний его приезд к Анне Петровне был не бесцелен: ему передал Стрешнев, что царица так чтит Анну Петровну, что просила государя назначить ее к приезду ко двору первой боярыней.
Пост этот бы так высок, что за обедом и во всех торжественных выходах она после царевен должна была занимать первое место.
Отслужив поэтому молебен, архимандрит Павел поздравил ее с царской милостью.
— Ты, отец архимандрит, просто пророк! — воскликнула удивленно Анна Петровна. — Ты знаешь больше, чем я сама. К тому же удивительный сон снился мне сегодня: снится мне, что возвеличена я царицей… Да и ты приснился… Вот сон и в руку. Да откуда ты узнал — я-то и сама не знаю.
— Стрешнев сказывал.
— А! Спасибо, добрый вестник… Теперь пойдем, благослови трапезу, коли обедня отошла… — Она повела его в столовую.
Весь завтрак состоял из вареных и жареных рыб, пирогов и тому подобного, и все было хотя постное, но прекрасно приготовленное и роскошно обставленное.
Водка, романея и венгерское не были забыты.
Отец Павел скромно ел и скромно пил, оставляя остальной аппетит для Стрешнева, который пригласил его на свой обед к двенадцати часам.
После обеда, помолившись набожно, хозяйка отпустила всех присутствовавших на трапезе и пригласила архимандрита в комнату, т. е. в ее рабочую, для душеспасительной и тайной беседы.
В подобных случаях никто уж не смел заглянуть туда, разве хозяйка сама потребует.
Рабочая комната боярыни благоухала духами, и все призывало более к неге, чем к труду: топчаны, мягкие ковры, скамеечки для ног, кушетки и мягкие стулья так и приглашали понежиться. Правда, в нескольких местах виднелись пяльцы с начатою работою: вышитые ширинки, церковные принадлежности, начиная с икон… Но это было скорее украшение, чем орудие труда.
По обычаю, гость должен был все это смотреть и похвалить хозяйку за искусство, прилежание и усердие к церкви.
После того хозяйка, усевшись и выставив, как бы нечаянно, свою ножку, обутую в бархатный башмачок, украшенный жемчугом, пригласила отца архимандрита сесть.
— А терем, — сказала она, — недоволен патриархом Никоном.
— Почему?
— Как же быть-то им довольным… Никакого уважения к царским сродственникам: знаешь, жена Глеба Ивановича Морозова, боярыня Федосья Прокофьевна, да родная сестра ее Евдокия Урусова уж как просили за протопопа Аввакума, а тот его в ссылке держит… А ведь того не знает патриарх, что сам-то Борис Иванович иначе не говорит невестке, как: приди, друг ты мой духовный… Пойди ты, радость моя душевна.
— Ахти! Какие страсти, — удивился отец Павел.
— Вот ты пойди с ним… А за что? Зачем, дескать, Аввакум двуперстно крестится… Зачем-де написал «слово плачевно» и ответ на «крестоборную ересь». А сам-то клобук-то надел двурогий, точно у греков… Вместо «Микола» исправил в требнике «Николай»… А иконы велит в оружейной будто живые писать.
— Ахти, какие страсти! — воскликнул вновь отец Павел, забыв, что он сам говорил в Чудовом монастыре проповеди в уличении раскола.
— Вот видишь, и тебя это дивует… А уж о попах и не подходи к нему… Скажет ему аль боярыня, аль иная особа: уж ты смилуйся, святейший, дай местечко моему духовнику… а он: «Нет у меня мест для кукол… он, матушка боярыня, не токмо службы не знает, да и читать-то не умеет…». Да и отметит у себя, а там гляди, духовника подальше от Москвы, да в дальнюю деревню… И плач, и рыдание, и недовольство всякое… Не то что при Иосифе: коли боярыня придет к нему, тот всякие угождения учинит и не откажет.
— Тот был патриарх как патриарх! — воскликнул одобрительно отец архимандрит.
— Да и в царском-то тереме Никону нет уже веры… Молился он… молился, да дарует Господь Бог царице сына… ан у нее дочь родилась, а царь и назови ее Софиею, тоись премудрость; значит, поумней, царица, и роди сына.
— Не усердствовал в молитве, значит, — подсказал ей архимандрит.
— Какое там усердие… Вот, как пошла София царица в Сергиевскую-то обитель да поусердствовала, так и сын родился… отец Иоанна Грозного.
— Пущай и царица поусердствует.
— Поусердствует-то она, да вот что… Нужно усердного богомольца… а в Никона веры нет, все-де дочери нарождаются… Правда, с его благословения Алексей Алексеевич народился… да ведь не ровен час… Нужен, значит, еще сын.
— Это можно, только поусерднее молиться… Сорок дней поститься… а там молебен… да потом накрыть эпитрахилем… да прочитать молитву.
— Праздничный сон до обеда в руку, — бают люди, — ведь снилось мне, что ты то ж самое говоришь мне и во сне, святой отец, уж ты поусердствуй да молись.
— Приготовлюсь я постом и молитвой, — поднял отец Павел набожно глаза к небу, — с сегодняшнего же дня.
Отец Павел простился с хозяйкой и вышел, сопровождаемый ее благодарностями.

VIII
Триумвират

У Стрешнева сидят Алмаз Иванов и Богдан Матвеевич Хитрово.
Они сильно озабочены. Достигли они того, что к Никону новые дела государевы не поступают, а к нему обращаются только по тем, которые начаты им, и больше для разъяснений, нежели для решения. Явно идет упразднение его государственной деятельности. Патриарха Никона это нисколько не печалит — у него слишком много дум и забот по делам патриаршим и по печатному делу. Но в правительстве чувствуется его отсутствие: нет того решительного голоса, который руководил всем, которого слушались все безусловно и который приводил все к единству стремлений и действий. Приказы начали действовать врознь, и сила, и власть их стали определяться степенью влиятельности и силы боярина, который заправлял ими. В провинции степень власти и значения воеводы стали определяться тем же самым. Очевидно, что одних приказов воеводы слушали, других — нет. Испытали это на первых же порах люди, устранившие Никона, да с этим они еще мирились. Но было зло еще худшее: церковь была в то время одним из самых крупных собственников, выставляла она поэтому много ратных людей и давала много сборов на военные надобности, и при Никоне все шло в порядке, так как монастыри и церкви не смели ослушиваться его распоряжений; а когда заговорили с ними непосредственно приказы, они стали отвиливать, ссылались на разные льготы, привилегии.
Самое же главное было то, что перестали чувствоваться система и единство действий. Как думного дьяка, начали обеспокоивать Алмаза Иванова и Хитрово; последний в особенности не знал зачастую, что и как докладывать царю.
Собрались они теперь поэтому к Стрешневу, чтобы потолковать между собою: как быть? на чем остановиться?
— Что же, — сказал Стрешнев, — коли вы без попа Берендяя не можете жить, целуйтесь с ним.
— Ты все в шутку обращаешь, Родивон, — заметил Алмаз, — а здесь так: аль Никона нужно слушаться, аль он должен уйти из патриаршества. Без головы патриарха мы бессильны в боярской думе и в других делах. Куда ни кинь, везде клин: везде, гляди, аль церковь, аль монастырь замешан. Вот и отправляй дело в монастырский приказ, а тот без патриаршего благословения ничего не делает.
— Сделай так: пущай Никон оставит сам патриаршество.
— Да как же это сделать? — заметил Хитрово. — Я и сам говорил об этом царскому величеству, да сделать-то это не так легко.
— Вот я начну, а там ты доканчивай… Кстати пожаловал к нам и отец Павел.
Вошел отец архимандрит, триумвират встретил его радостно.
— Я только что от тетушки твоей, — обратился он к Хитрово.
— А? — расхохотался Богдан Матвеевич. — Насчет… понимаю… она у меня умница, она хочет тебя — в митрополиты… держись ее и будешь — ведь она теперь первая боярыня. А терем, известно, и в патриархи возводил.
— Уж, боярин, не откажись замолвить словечко царю, коли ослободится митрополичья кафедра.
— Скоро, скоро ослободится — пущай Никон лишь уйдет.
— А вот и гости приехали — воскликнул Стрешнев.
Сразу подкатило множество саней; это была вся почти знатная московская молодежь.
Дворецкий Стрешнева, высокий, широкоплечий боярский сын, в обшитом галунами армяке принимал на крыльце гостей и вводил их в хоромы.
Стрешнев с друзьями своими перешел в переднюю и там принимал приезжающих.
Молодежь шумно повела беседу о городских сплетнях: все вращалось на лошадях, попойках, выигрышах и проигрышах, охотах и травлях, так как с запрещением публичного пенья, игрищ и зрелищ молодежь бросилась в разные другие потехи…

IX
Кровная обида

Сплетни, кляузы и доходившие ежедневно до Никона слухи о волнении в народе по поводу исправленных им книг и икон, волнения в Соловках и Макарьевско-Унженском монастыре сильно тревожили и огорчали его.
Искал он поэтому уединения и еженедельно дня на два уезжал в свой «Новый Иерусалим». Были уже воздвигнуты у него и стены, и часть монастыря, но сооружение главного храма шло медленно.
Как только приедет туда патриарх, он тотчас разоблачается и вместе с монахами, которых насчитывали до тысячи человек, работает то каменщиком, то плотником, то столяром, и спорится как-то у всех работа, и, точно муравьи в своем гнезде, копошится этот люд, руководимый своим великим подвижником.
И гляди, несмотря на скудость средств, поставлена вокруг монастыря ограда в четыре с половиною сажени в вышину с амбразурами и навесными бойницами для того, чтобы отбиваться от врага, коли он пожалует: стена имеет вид шестиугольника с 8 башнями.
Вокруг ограды разведена широкая аллея, и с ее сторон имеются обрывы, поросшие лесом.
Внизу с северной стороны виднеются две часовни с колодцами: первая названа колодцем Самарянки, вторая Силоамская купель.
С западной стороны от аллеи лестница, ведущая в другую аллею, идущую к никоновскому скиту.
Так как Никон имел при рождении имя Никиты Столпника, то он построил себе скит в виде башни. Это узкое каменное трехъярусное здание. В первом этаже имеется место для церкви (уж не во имя ли Никиты хотел он ее сделать?), комната для служителей, кухня и маленькая келья. Во втором этаже — трапезная с окном в стене, в которое подавали пищу из кухни. В этом же этаже две кельи для служащих. Из трапезной ведет узкая винтообразная лестница в третий ярус. Этот этаж занят печами: хлебной и просфорной, а влево виднеется келья, за нею приемная патриарха и рядом другая келья. В келье этой висел портрет патриарха; рядом с нею крошечная церковь Богоявления Господня.
На плоской крыше скита, имеющей перила, находилась летняя келья патриарха; каменное ложе этой кельи было скорее скамьею, так как оно имело всего полтора аршина, а настилка на ней была тростниковая.
Против кельи на крыше маленькая церковь во имя св. апостолов Петра и Павла и позади нее стол с одним колоколом.
В этой-то башне поселялся Никон, когда приезжал в монастырь, и отсюда он отправлялся на работу, которая шла неустанно весь день с небольшими перерывами для отдыха.
Затеи же Никона была грандиозны: строился, кроме обширного монастыря на тысячу человек и кроме храма Воскресения, еще и зимний храм во имя Рождества Христова.
При скудных средствах Никона работа еще шла довольно успешно; правда, нужно отдать справедливость царевне Татьяне Михайловне: кроме того, что она перенесла в Новый Иерусалим нетленную руку св. Татьяны, но она присылала патриарху и деньги, и хлеб, и утварь.
Летом 1658 года в этом же ските ночевал Никон. Еще до света он проснулся, умылся, помолился и на крыше скита любовался восходом солнца и окружающими его видами.
— Вот мой Иордан, — подумал он, глядя на извивающуюся вдали реку Истру, — и вот этот ручей, обтекающий с трех сторон монастырь, поток Кедронской, а вот и Иосафатова долина… а это сад Гефсиманский… а вон в саду мой дуб Мамврийский.
Он любовно осмотрел вновь всю окрестность и по узкой лесенке спустился в третий этаж, а потом — в трапезную. Здесь он застал послушника: тот пал ниц перед патриархом. Никон благословил его и сел к деревянному столу.
Послушник взял у стоявшего по ту сторону окна монаха деревянную миску щей, деревянную ложку, кусок черного хлеба и поставил все это перед патриархом. Никон помолился, съев полмиски, снова помолился, поблагодарил послушника и спустился вниз. Там ждал его архимандрит Аарон, строитель монастыря.
Это был небольшого роста худощавый монах с острым носом и чрезвычайно умными глазами.
Благословив Аарона, Никон обратился к нему:
— Я слышал ночью шум и стук колос — уж не привезли ли нам материала?
— Прислала царевна Татьяна Михайловна и камня, и лесу.
— Да благословит ее Господь Бог, значит, у нас работа подвинется… Пойдем, Аарон, и я сегодня помогу братии.
— О, святейший патриарх, уж ты бы не трудился, и без тебя здесь много рабочих.
— Чего жалеть свою плоть, — усмехнулся Никон. — Не жалею я своего тела, лишь бы свершить Божье дело… Мы строим здесь не на один день, а будут стекаться сюда тысячи и будут благословлять наш труд, и вспомянут потомки и мое, и твое имя, Аарон, как строителей сей обители и храма.
Они пошли по аллее, потом по лестнице и забрались в другую, ведшую вокруг церковной ограды.
Никон осматривал по дороге каждое дерево, как бы ведя с своими питомцами беседу; когда же они вошли в монастырские ворота, все, не останавливаясь, только снимали свои шапки.
Они пошли в мастерские: в столярной и слесарной работа шла оживленно для украшения и сооружения монастыря и храмов; имелась даже иконописная мастерская, где под наблюдением и руководством самого Никона приготовлялись иконы. Существовали еще мастерские для удовлетворения монастырской братии обувью и одеждою. Повсюду был образцовый порядок и шла оживленная работа. Везде патриарх делал замечания, наставлял, указывал и учил. Несколько часов шел это осмотр; потом Никон вышел на работы по сооружению храма. Здесь он сбросил рясу и взялся совместно с другими тащить на носилках камень на леса.
Несколько часов проработавши так, он по обеденному звону колокола оставил работу, накинул на себя рясу и побрел в свой скит для трапезы.
С ним был и архимандрит Аарон. Забравшись в ските во второй этаж в трапезную, они уселись за деревянный стол, и подано им послушником чрез окно по миске щей, по миске гречневой каши да по два жареных лещика при зеленых огурцах, а на питье поставлено по кружке квасу и пива.
После этого скромного обеда собеседники разошлись. Архимандрит ушел к себе в монастырь, а патриарх забрался на верх крыши в свою келью, где он присел отдохнуть.
Свежий воздух, утомление и спокойствие в этом уединении подействовали на него благотворно, и он сидя заснул.
Снится ему странный сон: он окружен какими-то гадами, змеями, пиявками; все это ползет к нему, хочет вцепиться в него; он душит и давит их тысячами, но те являются еще в большем количестве, впиваются в его тело… он наконец начинает изнемогать… он чувствует, что они одолеют его…
Он просыпается, пред ним стоит послушник.
— Святейший патриарх, — говорит он, — из Москвы из Чудова монастыря архимандрит Павел…
— Павел?., а!., хорошо… проси его в приемную.
Патриарх оправляется и спускается в приемную.
При его появлении отец Павел распростерся, потом подошел к его благословению.
— Уж не пожаловал ли ты сюда посмотреть мое хозяйство? — спросил благосклонно Никон.
— Нет, святейший патриарх, за недосугом — в иной раз… а я вот с патриаршим делом.
И при этом он подробно рассказал, как при собрании детей именитейших бояр Стрешнев заставил собаку подражать, как патриарх молится и благословляет народ.
— И ты можешь это подтвердить под пыткой?..
— Как и где угодно. Да вот моя грамотка за моим рукоприкладством, да и список всех присутствовавших при этом.
Дрожащими от гнева руками Никон взял из рук его бумагу, прочитал ее и обратился к нему:
— Возвращайся тотчас в Москву и вели благовестить в Успенском соборе… я поспею к вечерне… а назавтра вели из патриарших палат дать знать во дворец и боярам: будет-де завтра, в воскресенье, патриаршее служение соборне…
Отец Павел простился и тотчас возвратился обратно в Москву.
Гнев Никона не имел границы и меры.
— Эти издевки неспроста, — говорил он сам с собою, — кабы это было кем-нибудь иным, сказал бы: безумен он, не ведает, что творит… А то Стрешнев? Царский сродственник… да при ком?.. При детях и сродственниках бояр и царского дома… Смолчать нельзя… опозорено не только патриаршество, да и все духовенство… все святители… опозорена церковь… Я должен снять позор… дерзкого я должен наказать… и накажу… всенародно покараю…
Он ударил в ладоши, явился послушник.
— Лошадей… в Москву… сейчас…
Послушник побежал исполнить приказание Никона.
Патриарх поспешно умылся, оделся и спустился из своего скита в аллею, шедшую мимо ограды.
Его коляска и небольшой штат, сопровождавший его, были уже готовы.
Патриарх помчался в Москву.
Он успел к вечерне; Иван-колокол загудел, когда он въезжал в Кремль.
Никон прямо подъехал к Успенскому собору, и народ восторженно его принял. В это время Никон сделался всеобщим любимцем — Москва им гордилась, как гордилась она впоследствии митрополитом Филаретом. Да и было им чем гордиться: такого святителя после митрополитов Петра и Филиппа Москва не имела. Доступный народу, он держал себя в отношении бояр гордо и недоступно и не делал никому никаких поблажек. Справедливый и строгий, он был единственный человек в целом государстве, не делавший поборов и не бравший взяток, а между тем для нуждающихся и бедных его казна была открыта.
Имя Никона поэтому гремело по всей Руси, и чтилось оно не только в дворцах, хоромах и теремах, но даже и в отдаленных избах захолустий.
Неудивительно после того, что звон, возвещавший вечерню, на которую прибудет патриарх, означал, что он будет служить и на другой день, и поэтому в воскресенье для слушания обедни собралась в Успенский масса народа.
Прибыл в собор и царь, а с ним и двор, и боярская дума, и царица с детьми и родственниками.
Началось архиерейское служение, и Никон показался всем необычайно бледным и болезненным. В том месте, где провозглашается: «изыдите оглашеннии», патриарх вышел на амвон и начал говорить на тему «о грехе издеваться над служителями алтаря». Слово его было полно достоинства и негодования; доказывая на основании святого Евангелия всю непристойность и греховность этого безобразия, он прямо указал на неприличную выходку Стрешнева, причем он провозгласил, что он по архипастырской своей обязанности не может оставить это безнаказанным и потому предает его проклятию.
Едва он кончил, как протодьякон, выйдя посреди церкви, торжественно предал боярина Симеона Стрешнева проклятию.
Неожиданность эта страшно смутила всех, в особенности, когда ближний боярский сын патриарха князь Вяземский подошел к Стрешневу и велел ему, как оглашенному, выйти из церкви.
После того служба пошла своим порядком, но вся царская семья была в неописанном смущении, и, когда кончилась служба и они приложились к животворящему кресту, все тотчас уехали.
Никон торжествовал: он видел смущение двора и бояр, и это его радовало; за публичное оскорбление он отвечал тем же и показал, что патриарха оскорблять нельзя безнаказанно и что он не пощадит никого, как бы высоко ни стояло это лицо. Предал он проклятию родного брата царицы…
Стрешнев и его партия, т. е. враги Никона, воображали, что он начнет против него суд и оскандалится, а тот неожиданно распорядился по-своему и сделал им публичный скандал.
Прогремевшая в Успенском соборе «анафема» произвела поэтому двоякое действие: народ весь стоял на стороне патриарха и говорил об его справедливости и беспристрастии.
Зато двор и боярство сильно восстали против него и обвиняли его в своеволии: «Без суда-де патриарх не в праве был этого сделать».
Сторону Никона приняла, однако ж, Татьяна Михайловна. В это время она перебралась в терем, так как тот был отстроен, и она по уму, по богатству своему и по влиянию на царя господствовала там.
Она помнила, как Стрешнев устроил было скандал ей самой и душевно радовалась, что Никон нашел случай ему отплатить.
Но царь разгневался не на шутку на патриарха за неожиданное для него проклятие дядюшки, тем более что Богдан Хитрово и Матвеев подбивали его «за самоволие патриарха предать его суду».
— Но какому суду? — спрашивал царь.
— Суду митрополитов и архиереев.
— Не знаешь ты, Богдан, церковных правил, — молвил царь, — патриарха может судить лишь вселенский собор.
Во время этой беседы в Покровском селе, где теперь жил весь двор, явился стольник и доложил, что царское величество приглашается царевною Татьяною Михайловною в терем.
Царь был с сестрами своими очень вежлив и ласков: он всегда являлся к ним по первому же их зову.
Татьяна была его любимица: игривая, ласковая, любящая до обожания брата, она глубоко ему сочувствовала, и он от нее ничего не скрывал и разделял с нею свои горести и радости. Притом они росли вместе и играли вместе и так привыкли друг к другу, что когда Алексей Михайлович уезжал в поход, он получал от нее письма, и как бы он ни был занят и где бы он ни был, он всегда ей отвечал. Поныне много его писем к ней сохранилось в государственном архиве.
Вот почему он охотно к ней заходил: так как она умела всегда рассеять много его сомнений и поддержать его в его начинаниях.
На зов ее и теперь он пошел в веселом расположении духа.
Вострушка Таня встретила его с распростертыми объятиями, расцеловала и усадила в своей уютной приемной. Это была прелестная гостиная, уставленная мягкою мебелью и убранная коврами. По случаю лета окна были открыты в сад, откуда шел запах цветов, растущих в клумбах.
— Что, вострушка моя, — обратился он к царевне, — ты так торжественно пригласила меня к себе?
— Да все это противное дело нашего дядюшки, оно покою мне не дает.
— За кого ты дьячишь?.. уж не за Семена ли Лукича… успокойся, я и без того уже так гневен на святейшего… всему царскому дому сделал позор.
— Нет, видишь ли, братец, я ино толкую… виноват патриарх: без тебя и твоего соизволения не должен он карать, да еще всенародно. Да подумай сам коли допущать над святейшим издевку, так что молвить о попах?..
— Не одобряю Стрешнева, не одобряю и Никона… Зачем не бил челом, мы бы наистрого и наикрепко учинили сыск и выдали бы ему Стрешнева головой.
— Оно-то так, да ведь и Никон-то, святейший, человек… вот гляди, братец, его грамотка ко мне: плачет он, что вышло-де так… а сделал я, — баит он: патриарха-де достоинство поддержать. Ставит дядюшка ваш Семен и собаку, и патриарха на одну доску. Это позор и для церкви Господней и для царского дома. Коли не почитать отцов церкви, то зачем и избирать патриарха? И не дам я на посрамление ни храма Божьего, ни его служителей. А пред царем каюсь и молю прощения: виноват я, ему не докладывал.
— Кается? Не было бы провинности, не было бы покаяния. А ты вот что скажи, Танюшка, пригоже что ль да патриарху учинить дурное, а там каяться.
— Святейший души доброй, жаль ему стало тебя, братец, и нас, — вот он и пишет: благословляет и тебя, и нас: я и просила тебя прийти: уж ты прости святейшего, служил он тебе верой и правдой, ничем не досаждал, а от всякого зла ограждал, ты ему прости, а я ему отпишу.
— Да ты послушай, что-де бояре бают: не потрафит завтра царь Никону, он и его проклянет. Отряхал же он прах со своих ног в моей комнате. Никон коли рассердится, не помнит себя, уж такой норов.
— Святейший знает себе цену.
— Пущай так, каждый должен знать себе цену; да уж он больно строптив.
— Да ведь он собинный твой друг, — заметила она, — а над собинным другом царя и издевка непригожа.
С этими словами она упала на колени, начала целовать его руки, и прекрасные ее глазки глядели так жалостно, что Алексей Михайлович не устоял.
— Уж ты отпиши ему, сестрица, как знаешь, а я, право, ну, уж Бог его прости! пущай… молится за наши грехи… а мы прощаем ему. — Он нагнулся, поцеловал Таню и вышел.
Когда он возвратился в свою комнату, он обратился к Богдану Хитрово.
— Уж ты о святейшем больше мне не упоминай… Теперь с соколами во поле — чай много перепелов наловил.
Несколько минут спустя на отъезжем поле царь уже тешился успехами соколов, кречетов и ястребов.
Охота была двойная: выгоняли из кустарников и хлебов зайцев, и здесь отличались борзые, а перепела, выгнанные из хлебов, излавливались на лету соколами, кречетами и ястребами.
— Молодец Ябедин, ай да Терцев, экий хват Головцын, шустер ты, Неверов, — восклицал только царь, одобряя ловчий путь, т. е. управление охотой, а сам он в это время подумывал: «Нанес мне кровную обиду святейший, и сердце как-то впервое не прощает ему. Уж не собинный ты мне друг, коли проклял дядю».

X
Никон покидает Москву

У Стрешнева в Москве сидят: Алмаз Иванов, Хитрово и отец Павел.
— А каков братец-то, — говорит Хитрово, — Никон всех опозорил, а он баит: что ж, уж норов такой… думаю я, как бы какую ни на есть пакость святейшему учинить: пускай сам откажется от патриаршества.
— А вот ты, Алмаз? ты же думный дьяк, так слово за тобой, — обратился к нему Стрешнев.
— Думаю я давно думу, да что-то все не ладно… А вот надумался: едет сюда в гости царевич грузинский Таймураз. Будет его чествовать царь в Москве, надоть не допускать патриарха к торжеству… Никон, баяли попы, ждет не дождется его приезда; значит, хочет и грузинскую церковь залучить к себе. Вишь, хочет он прибавить к титулу: и грузинский.
— Губа не дура, — расхохотался Стрешнев. — А ты как слышал? — обратился он к архимандриту.
— Люди бают, патриарх готовит царевичу встречу и в Успенском, и в палатах патриарших, — молвил отец Павел.
— А мы так учиним: прямо с пути к Красному крыльцу, — усмехнулся Хитрово. — Я-то встречу царевича под Москвой, я и в ответе буду.
— Ладно, ладно, да ты же и уговори царя не звать патриарха к трапезе.
— Уговорить-то уговорю, — сам Никон отряхал-де прах со своих ног с клятвой не быть в царской столовой, ну, и шабаш, сиди дома.
— Да как же осерчает он, сердечный! — расхохотался Алмаз.
— Пущай серчает, — бают люди: на сердитых конях воду возят, ну, и он повезет, да уж трапезы царской не повидит он, как своих ушей, — авторитетно произнес Хитрово.
— Так ты, Богдан Матвеевич, возьми и меня с собой, — вместе будем встречать царевича Таймураза.
— Ладно, а теперь мне в Покровское к царю, — пожалуй, внесет он в разряд: быть патриарху к встрече царевичу и на трапезе у царя.
— А я намыслил вот что, — сказал отец Павел, — писал по наущению монаха Арсения, стоящего у печатного дела, патриарх Никон Паисию Лигариду митрополиту Газскому: «Слышали-де мы о любомудрии твоем от монаха Арсения, и что желаешь видеть нас, великого государя, и мы тебя, как чадо наше по духу возлюбленное, с любовию принять хотим». Писал в прошлом году то же патриарх господарям Молдавскому и Волошскому, чтобы пропустили Лигарида через свои земли. Не едет Паисий — казны не имеет. Пошлите ему пенязи, и он сюда прибудет, — пошлите к нему кого-либо из монахов. Вот коли он приедет, так устройте, чтобы сблизить его с царем, — сам Никон тогда не посмеет против него что-либо сказать: он-де сам его вызвал, как ученейшего богослова. А мы-то грека залучим к себе: бает монах Арсений — любит он и пенязи, и пожить во сытость и сласть. Я возьму его в Чудов, и будет он весь наш.
— Ай да молодец, — воскликнул Стрешнев. — Надумал ты такую вещь: расцеловать-де тебя мало, — будешь ты митрополитом. Теперь, Хитрово и Алмаз, нужно этого Паисия поскорей сюда. А я виделся с дядюшкою, боярином Семеном Лукичем Стрешневым; хоша его из ссылки, из Вологды, возвратил Никон: теперь же вопит: я-де царя уговорю, дайте только богослова и Никона прогоним. Вот и богослов будет: первый разбор. Ура! Наша возьмет.
Друзья расстались. Богдан Матвеевич Хитрово уехал в Покровское.
— Я тебя спрашивал, Богдан, — встретил его немного недовольным видом царь.
— Был на Москве, великий государь, нужно-де было устраивать встречу грузинскому царевичу, — денька через два он пожалует к нам.
— Да как же ты там? Уж устрой… по обычаю, знаешь.
— Знаю, знаю, будет по чину и по порядку. Я встречу за городом, у Красного крыльца Борис Иванович Морозов и Илья Данилович Милославский, в сенях — Семен Лукич Стрешнев, а в передней — ты, великий государь…
— Ладно, ладно, так и записать в разряд, а за трапезой быть без места.
— Кого соизволишь посадить за трапезой с правой стороны?
— С правой — патриарха, а с левой — царевича.
— Как патриарха? Да он отряхал прах своих ног в твоей столовой.
— Правда, да как же без патриарха?…
— Да так, едет в гости царевич не к нему, а к твоей милости, великий государь… А там пущай царевич едет к нему и обедает у него.
— И то правда, уж очень не хотелось бы сидеть с патриархом: ничего-то и есть не буду… а ты ему со стола-то моего пошли…
— Пошлем, сколько угодно и сколько прикажешь, хоша бы и на всю его дворню…
В то время как затевалось неладное в отношении Никона, тот считал приезд царевича поводом к примирению с царем и поэтому готовился принять Таймураза с особенным почетом и торжественностью.
После встречи в Успенском соборе должен был быть отслужен молебен соборне всем духовенством, причем все певчие, какие только находились в Москве, должны были петь; после того патриарх должен был сказать приветственное слово, а выход гостя из церкви с патриархом до вступления их в царские покои должен был сопровождаться колокольным звоном всех московских церквей.
Согласно этому сделаны были и распоряжения от него: как только дадут знать о приближении к Москве царевича, Иван-колокол должен был призвать в Успенский собор все духовенство..
Сам Никон с нетерпением ждал этой минуты, так как он любил царя, и для него было тягостно, что так давно с ним не виделся, не слыхал его ласковых слов.
Но вот, после обедни, в конце июня, дали знать, что царевич приближается к Москве, и что царские экипажи и вся свита, долженствовавшая его встретить, выехали из дворца.
Никон послал в Успенский собор ударить сбор, и из всей Москвы стало съезжаться к Успенскому собору духовенство с певчими. Вскоре прибыл туда сам Никон со всем своим обширным двором.
В соборе, приложившись к животворящему кресту и к иконам, святитель облачился в свои драгоценные ризы: они были из золотой ткани, убранной драгоценными каменьями, и весили шесть пудов. После того он надел свою митру.
При его росте и мужественной красоте он по величию своему был истым патриархом русского народа.
По обычаю, чтобы народ не скучал, начались часы.
Но вот является князь Вяземский, один из патриарших боярских детей, и объявляет, что царевич уж приближается к площади.
Никон со всем духовенством, предшествуемый протодьяконом с животворящим крестом, отправился на церковную паперть, чтобы встретить там царевича.
Площадь вся залита народом, точно так, как и собор.
Но, к удивлению Никона, процессия царевича не сворачивает к церкви, а прямо направляется ко дворцу.
Никон посылает князя Вяземского узнать, что это значит.
Князь устремился наперерез кортежу, чтобы объясниться с Хитрово, которого он видит впереди всех с приставами и стрельцами, очищающими для царевича путь к дворцу.
Сквозь массы народа князь едва пробивается и забегает на самом Красном крыльце вперед Хитрово.
— Бей его, — шепчет товарищу Стрешнев, — он дядю вывел из собора, а ты опозорь его здесь.
Хитрово имел в руках палку для очищения пути; он поднял ее и ударил князя.
— Не дерись, Богдан Матвеевич, — крикнул князь, — ведь я не спроста сюда пришел, а с делом.
— Ты кто такой? — крикнул Хитрово, как будто не знает его.
— Патриарший человек, с делом посланный… я… хотел спросить…
— Эк чванится… патриарший человек… да я тебя… прочь!
С этими словами он ударил его палкой по лбу.
С окровавленным лицом князь побежал обратно в собор. Находившиеся в соборе возмутились поступком Хитрово: здесь было нанесено оскорбление не только лично Никону, но и всему духовенству.
Никон разоблачился, распустил духовенство и велел ударить в колокол Успенского собора: звон этот подхватили все московские церкви, и при этом трезвоне патриарх уехал в свою палату.
По горячности своей Никон тотчас написал царю жалобу и послал ее с одним из своих бояр; царь отвечал собственноручно, что он велел это дело сыскать и лично повидаться с патриархом.
Но Никон напрасно прождал более недели: не только царь к нему не приехал, но за охотами и травлями царь забыл и о сыске, т. е. никому не было поручено произвести следственное дело, а Хитрово продолжал появляться всюду вместе с царем как один из самых приближенных его.
В подобном случае Никон должен был поступить как Ришелье: он обязан был лично отправиться к царю и подействовать на него силою своего красноречия, но, избалованный предшествовавшими примерами, он слишком положился на свою силу и на то, что без него не обойдутся, и ожидал, что во время крестного хода, в день Казанской Божией Матери (8 июля), царь, вероятно, приедет в Казанский собор и там состоится примирение.
Но ожидания патриарха не сбылись: государь в первый раз в свое царствование не приехал участвовать в крестном ходе.
Тут снова сделано Никоном упущение: он должен был посетить царя и поздравить его с праздником, но он этого не сделал.
Враги Никона воспользовались его ошибками и уверили царя, что он относится с совершенным пренебреженьем к нему и к боярам.
Алексей Михайлович не столько рассердился, как обиделся, и совершенно прав: Никон всегда имел множество сильных врагов, и царь лично был причиною его возвышения, и, благодаря лишь его привязанности и благосклонности, он достиг и патриаршества и величия.
Поставленный раз в такое положение в отношении своего собинного друга, что он считал его неблагодарным и до крайности возмечтавшим о себе и о своей власти, Алексей Михайлович созвал у себя совет ближайших к нему бояр и поставил им вопрос: как унять строптивость Никона.
Ответ был: нужно ограничить власть и запретить ему именоваться великим государем…
Наступил вскоре праздник, 10 июля, перенесения ризы Господней в Москву, и торжество это, как установленное отцом царя, всегда посещалось им. Бояре не пустили Алексея Михайловича в Успенский собор, и перед обедней явился к патриарху в его палаты князь Юрий Ромодановский с приказанием от царя, чтобы не дожидались его к обедне в Успенский собор, причем он присовокупил:
— Царское величество на тебя гневен: ты пишешься великим государем, а у нас один великий государь — царь.
— Называюсь я великим государем не сам собою, — возразил Никон, — так восхотел и повелел его царское величество — свидетельствуют грамоты, писанные его рукою…
— Царское величество, — прервал его князь, — почтил тебя как отца и пастыря, но ты этого не понял; теперь царское величество велел мне сказать тебе, чтоб ты не писался и не назывался великим государем и «почитать тебя вперед не будет»…
С этими словами князь удалился.
Когда ушел от него боярин, Никон стал ходить быстрыми шагами по комнате и говорить вслух:
— Он запрещает мне именоваться великим государем… Нешто я желал того? Нужно было во время его отсутствия, чтобы дела шли в порядке, чтобы воеводы повиновались, и он приказал мне именоваться так. Разве можно было удержать порядок во время чумы, охватившей почти все большие города на Востоке, если бы я не действовал как полновластный государь., или дошел ли бы царь до Вильно, если бы я из Москвы не отправлял ему, как государь, и ратных людей, и казну, и хлеб, и иные запасы!.. Да, кабы не я, так и Богдан не дал бы нам помощи, — и Малоруссия и Белоруссия не были бы наши. А теперь, за спасибо, «почитать меня впередь не будет»… Может он не почитать меня как Никона, но как патриарха он должен… К тому ж я патриарх не токмо Великия, но и Малыя и Белыя Руси… А эти страны, пока нет мира, еще считаются за польской короной… Могу отказаться от московского патриаршества, но я остаюсь еще патриархом малоруссов и белоруссов… Пойду в собор и сложу с себя московское патриаршество.
С полнейшим негодованием за свое унижение и за все обиды, перенесенные в последнее время, Никон отправился в собор служить обедню… Но при этом он, к сожалению, должен был вспомнить заповедь Христа: «Аше убо принесеши дар твой ко алтарю, и ту помянеши, яко брат твой имать нечто на тя: остави ту дар твой и перед олтарем, и шед прежде смирися с братом твоим, и тогда пришед принеси дар твой» (Мат. V. 23 и 24).
Забыл эту заповедь великий человек, а между тем кроткий и смиренный его ответ смягчил бы сердце царя, и приезжай к нему тотчас Никон, он поехал бы с ним в собор, но тот, как мы видели, отправился с твердою решимостью отказаться от патриаршего московского престола… и тут он должен был избрать иную форму, чем он сделал… После причастия велел он ключарю поставить по сторожу, чтобы не выпускали людей из церкви, будет-де поучение!
Пропели «буди имя Господне», народ столпился у амвона слушать слово.
Вышел на амвон патриарх во всем облачении и сказал взволнованным голосом:
— Ленив я был вас учить. Не стало меня на это, от лени я окоростовел, и все, видя мое к вам неучение, окоростовели от меня. От сего времени я вам больше не патриарх, если же помыслю быть патриархом, то буду анафема. Как ходил я с царевичем Алексеем Алексеевичем в Колязин монастырь, в то время на Москве многие люди к Лобному месту сбирались и называли меня иконоборцем, потому что многие иконы я отбирал и стирал, и за то меня хотели убить. Но я отбирал иконы латинские, писанные по образцу, какой вывез немец из своей земли. Вот каким образам следует верить и поклоняться (при этом указал на образ Спасов на иконостасе), а я не иконоборец. И после того называли меня еретиком, новые-де книги завел! И все это делается ради моих грехов. Я вам предлагал мое поучение и свидетельство вселенских патриархов, а вы в окаменении сердец своих хотели меня камнем побить; но Христос один раз нас кровию искупил, а меня вам камением побить и еретиком называть, так лучше я вам от сего не буду патриарх.
Кончил патриарх и стал разоблачаться. Народ оцепенел от ужаса — обвинение шло к нему, между тем предстоявшие в церкви были из тех, которые его обожали.
Послышались всхлипывания и голоса:
— Кому ты нас, сирых, оставляешь?
— Кому вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит, — отвечал Никон. Принесли мешок с простым монашеским платьем.
Народ бросился, отнял платье и не дал Никону его надеть.
Никон отправился в ризницу, и между тем как народ волновался, шумел, негодовал и плакал, он написал там царю: «Отхожу ради твоею гнева, исполняя писание: дадите место гневу, и паки: и егда изженут вас от сего града, бежите во он град, и еже еще не приимут вас, грядуще оттрясите прах от ног ваших».
Надел Никон мантию с источниками, и клобук черный, вместо белого, посох митрополита Петра поставил на святительском месте, взял простую палку и хотел выйти из собора, но народ не выпустил его…
Тогда присутствовавший здесь митрополит крутицкий Питирим упросил народ выпустить его, Питирима, обещаясь отправиться прямо к царю во дворец.
Его выпустили, и он в сопровождении огромной толпы, стоявшей на площади, пошел в царские палаты.
Почтенного святителя тотчас ввели в приемную царя, где в то время был уж прием бояр с праздничным поздравлением. Услышав о случившемся в соборе, царь сильно встревожился и воскликнул:
— Точно сплю с открытыми глазами и все это вижу во сне.
И, действительно, дело было неслыханное, небывалое: никогда еще в таком виде никто не оставлял не только патриаршей, но и вообще епископской кафедры на Руси, и при ком же это совершается? При благочестивейшем из русских царей. И кто же так оскандаливает его? Собинный друг.
— Князь Алексей Никитич, — обращается он к князю Трубецкому, именитейшему боярину и воеводе, так блистательно доведшему армию до Вильно, — отправься в собор и упроси Никона остаться патриархом и дать нам свое благословение.
Князь Трубецкой поспешил в собор. Войдя туда, он подошел под благословение патриарха.
— Прошло мое благословение, недостоин я быть в патриархах, — молвил Никон.
— Какое твое недостоинство и что ты сделал зазорного? — спросил Трубецкой.
— Если тебе надобно, то я стану тебе каяться, князь.
— Не кайся, святейший патриарх, скажи только, зачем бежишь, престол свой оставляешь? Живи, не оставляй престола. Великий государь тебя жалует и рад тебе.
— Поднеси, князь, это государю, — прервал его Никон, подавая ему написанное в ризнице письмо, — попроси царское величество, чтоб пожаловал мне келью.
С нетерпением и в смущении ждал царь возвращения князя Трубецкого и сам подходил к окну, глядя на площадь, и, когда князь, выйдя на площадь, направился ко дворцу, Алексей Михайлович пошел ему навстречу в сени.
— Что, княже? — спросил он.
Князь передал ему разговор свой с Никоном и подал царю письмо.
— Что может писать человек в гневе! — милостиво произнес царь. — Возвратись вновь в собор, отдай назад патриарху его письмо и проси его остаться на престоле патриарха.
Никон ждал почему-то, что сам царь приедет к нему и примирится с ним. Сильная тревога овладела и патриархом, и всеми предстоящими: Никон то садился на нижней ступени патриаршего места, то вставал и подходил к дверям; народ с плачем не пускал его: наконец, Никон до того расстроился, что сам заплакал.
Но вот не царь, а князь Трубецкой возвращается из дворца, отдает назад Никону письмо и просит от имени царя патриаршества не оставлять.
Приходит Никону мысль: им так пренебрегают, что даже и письма его не хотят читать, и он восклицает:
— Уж я слова своего не переменю, да и давно у меня обещание патриархом не быть.
Сказав это, он поклонился боярину и вышел из церкви.
Карета его стояла у церкви; он вошел в нее, но народ выпряг лошадей.
— Так я и пешком пойду.
Он пошел через Красную площадь к Спасским воротам.
В это время Москва, осведомившись о происходящем в Успенском соборе, бросилась в Кремль, и вся площадь была уже занята тысячами волнующегося и плачущего народа.
Заперли Спасские ворота и не выпускали Никона.
Из дворца это видели, бояре встревожились и поняли, что это волнение может принять дурной оборот, если вырвется хотя одно какое-нибудь неосторожное слово рассерженного Никона, а потому оттуда отправилась сильная стража с боярами и заставила народ отворить ворота.
Никон, сидевший в углублении ворот, когда их открыли, пошел пешком через Красную площадь на Ильинку, на подворье своего «Нового Иерусалима»…
Так они прошли некоторое расстояние, но Никон упросил народ разойтись, причем благословлял его.
С плачем и рыданием все прощались с ним, целовали его ноги и одежду.
И Никон плакал навзрыд, — ему казалось, что с любимым народом он расстается навек.
Это не было прощание патриарха с паствой, а отца — с детьми…
Народ разошелся, и Никон уехал в свое подворье.
Напрасно он ждал здесь несколько часов, что из дворца ему пришлют хоть ласковое слово или от царя, или от царевны Татьяны Михайловны.
Ожидания его были напрасны… И вот почти без чувств монахи усадили его в карету, и лошади помчали его в «Новый Иерусалим».

XI
Интрига

Удаление Никона из Москвы было с его стороны величайшею ошибкою: он дал возможность всем врагам своим поднять головы и повести его к окончательной размолвке с царем.
Первые восстали раскольники и торжественно праздновали удаление еретика из Москвы: жена Глеба Морозова, раскольница Феодосия, и жена Урусова — фанатички, — бегали по теремам и бунтовали их, разжигая страсти и преувеличивая поступок Никона, хотя в речи его к народу не было ничего антиправительственного, а, напротив, все было направлено против раскола.
Раскольники это поняли и поняли то, что удаление Никона наносит им больший удар, чем его бывшее могущество; так как удаление его было из-за идеи, следовательно, и он становился мучеником, пострадавшим из-за раскольников и их происков: «меня хотели побить каменьями, — говорил он народу, — и я удалюсь».
Поэтому раскольничья партия распустила слухи, что Никон удалился из честолюбивых видов, чтобы из монастыря действовать против правительства совершенно самостоятельно и независимо; что для этого он построил такой обширный монастырь на тысячу монахов и устроил его, как крепость; что туда он может набрать ополчение из монастырских крестьян и, пожалуй, может держать в осаде и самую Москву.
Нужно-де на этом основании отнять от него власть над монастырскими имуществами.
Средством же к тому было заставить Никона передать блюдение патриаршего престола митрополиту Питириму и в монастырский приказ назначать бояр — царю.
Все эти толки, суды и пересуды были на руку боярам: всем им, начиная с Милославского и Морозова, Никон был как бельмо на глазу. Патриарх не допускал им греть руки в завоеванной Белой Руси и в присоединенной Малороссии. По государственному же хозяйству и государевой казне им введена была такая строгая отчетность, что каждая копейка должна была отчитываться.
Пуще же всего на него взъелись за то, что он восставал против медных рублей, так как партия Милославского страшно злоупотребляла ими.
Эти причины вызвали то, что все боярство восстало против него и, собравшись в боярской думе, уговорило царя сделать в отношении Никона решительный шаг.
Царь отправил к нему на третий день Алексея Никитича Трубецкого и дьяка Лариона Лопухина.
Никон в это время успел уже устроиться в «Новом Иерусалиме» и усердно занялся своими сооружениями.
Князь Трубецкой застал его на работах: он готовил в мастерской окна и двери для монастыря.
— Для чего ты, святейший патриарх, — обратился к нему Трубецкой, — поехал из Москвы скорым обычаем, не доложа великому государю и не дав ему благословения? А если бы великому государю было известно, то он велел бы тебя проводить с честию. Ты бы подал великому государю, государыне-царице и детям их благословение; благословил бы и того, кому изволит Бог быть на твоем месте патриархом, а пока патриарха нет, благословил бы ведать церковь крутицкому митрополиту.
— Чтоб государь, государыня-царица и дети их пожаловали меня, простили, — отвечал с кротостью и смирением Никон, — а я им свое благословение и прощение посылаю, и кто будет патриархом, того благословляю; бью челом, чтобы церковь не вдовствовала и беспастырна не была, а церковь ведать благословляю крутицкому митрополиту; а что поехал я вскоре, не известив великому государю, и в том перед ним виноват: испугался я, что постигла меня болезнь и чтоб мне в патриархах московских не умереть.
Приехав к царю, князь Трубецкой к этим словам от себя присовокупил, что будто бы патриарх сказал: «А впредь я в патриархах быть не хочу, а если захочу, то проклят буду, анафема».
Последние слова не ответствуют всей смиренной речи Никона, а князь Трубецкой явно прибавил их от себя, чтобы окончательно убедить царя, что Никон навсегда отказывается от патриаршества вообще, между тем как тот говорил лишь о московской кафедре.
Согласно этому показанию, царь передал патриаршую кафедру блюсти митрополиту Питириму, а в монастырский приказ назначил своих бояр.
Через несколько дней Никон написал царю письмо, дышавшее смирением: в нем просил извинения за поспешный свой отъезд, который он объяснял своею болезнью.
Несколько дней спустя явился к Никону Иван Михайлович Милославский, племянник царицы, и от имени царя объявил ему, что Борис Иванович Морозов сильно болеет и, если патриарх имеет на него какую-нибудь досаду, чтобы простил ему.
Никон собственноручно отвечал царю письмом:
«Мы никакой досады от Бориса Ивановича не видали, кроме любви и милости: а хотя бы что-нибудь и было, то мы Христовы подражатели, и его Господь Бог простит, если какой человек в чем-нибудь виноват пред ним. Мы теперь оскудели всем, и потому молим твою кротость пожаловать что-нибудь на созидание храма Христова воскресения и нам бедным на пропитание».
Но его кротость ничего не прислал, и с первых же дней своего приезда в «Новый Иерусалим» Никон увидел себя в затруднительном положении.
Бояре же не дремали: они ежедневно наговаривали на патриарха, и царь дал ему через стольника Матюшкина, своего родственника, знать, что в Москве осталось еще только два человека, жалеющих его, — это он, царь, и князь Юрий Долгорукий.
Спустя еще некоторое время бояре настояли арестовать и имущество, и бумаги Никона, оставшиеся в Москве.
При обыске, который совершал князь Трубецкой, найдены письма не только царя к нему, но и письма царицы, царевен и многих бояр. Переписка эта не понравилась царю и, как видно, склонила его на сторону бояр — иначе нельзя объяснить поступка его: все ценные вещи патриарха, полученные им в дар от различных лиц, он конфисковал в свою пользу, и несколько вотчин, приписанных к «Новому Иерусалиму», было отобрано от него.
Сделано еще одно распоряжение: после отъезда из Москвы Никона масса народа из Москвы отправлялась в «Новый Иерусалим» повидать и поклониться своему святителю. Поэтому вышло запрещение всяким чинам посещать монастырь: это лишило Никона окончательно всех средств не только к сооружению храма, но и к существованию обители.
Это же и вызвало со стороны Никона резкий протест на имя царя, так как он увидел, что дело его потеряно в Москве.
Нужно полагать, что со времени этого письма, в котором Никон укоряет Алексея Михайловича в своеволии и неправосудии, где, оправдываясь в том, что он писался великим государем, именует это название проклятым, — он, Никон, твердо решился повести с правительством царя открытую борьбу, чтобы отстоять права патриарший.
В письме этом он, между прочим, показывает непристойность ареста его секретной переписки как патриарха; жалуется на свою нищету и на то, что он оболган, поношен и укорен; жалуется, что государю доносили неправедно, что он с собою взял будто бы большую казну, причем указывает ему счет своим расходам.
Неизвестно, как было принято это письмо в Москве, но должно быть с негодованием, потому что весь этот год прошел без всякой перемены к патриарху, и слухи лишь доходили к Никону, что боярство ищет против него повсюду каких-нибудь обличений.
Между прочим, в 1659 году сочинили следующее: будто Никон в беседе с певчими дьяконами, Тверитиновым и Семеновым, приезжавшими, вопреки запретного указа, в «Новый Иерусалим», говорил о Выговском, что вот-де при нем он, Выговский, был верен царю, а теперь изменяет, и что ему, Никону, стоит только две строчки написать Выговскому, и тот снова будет служить царю.
Очевидно, что об этом говорилось меж бояр, и им хотелось во что бы то ни стало показать неблагонадежность Никона и очернить его перед государем, выставив его мятежником. Вот почему и сочинена эта беседа. Нельзя же допустить, чтобы такой государственный человек и такой гордец, как Никон, стал болтать так с какими-то певчими дьяконами. Ясно было, что бояре их послали в монастырь, чтобы иметь повод, снявши с них сказки, поточить свой язычок на его счет.
Иначе нельзя объяснить всей этой истории: едва ли простые дьяконы осмелились бы, даже вопреки царскому указу, явиться в монастырь, если бы за спинами их не были сильные бояре.
Однако же царь, хотя и поверил их сказке, но послал патриарху церковное вино, муку пшеничную, мед и рыбу. Повез все это дьяк Дементий Башмаков.
Дьяк застал Никона в ските и, спрося его о спасении, представил ему царские дары.
Патриарх бил челом царю за эти дары и спросил об его здоровье; потом в своей Воскресенской церкви отслужил обедню.
После того он повел Башмакова в монастырь. Впереди его шли боярские дети; когда они подошли к монастырским воротам, их встретила стража монастырская, состоявшая из десяти человек. У монастыря вышла к ним вся братия с архимандритом.
Осмотрев с Башмаковым сооружения и монастырь, патриарх ввел его в свою монастырскую келию.
Здесь он обратился к Башмакову:
— Между властями, — говорил он, — много моих ставленников, они обязаны меня почитать, они мне давали письмо за своими руками, что будут почитать меня и слушаться. Я оставил святительский престол на Москве своею волею, московским не зовусь и никогда зваться не буду; но патриаршества я не оставлял, и благодать Св. Духа от меня не отнята: здесь были два человека одержимые черным недугом; я об них молился, и они от своей болезни освободились; и когда я был на патриаршестве и в то время моими молитвами многие от различных болезней освободились.
В первый раз, как видно, царю донесли ясно, в чем заключалось это отречение. Раньше же сказанное им в Успенском соборе объясняли как общее отречение от патриаршества, а тут выходило, что он говорит лишь о московской кафедре.
Царь увидел, что бояре ввели его в трущобу, из которой выпутаться было нелегко.
Тут случилось нового обстоятельство: в Вербное воскресение должно было совершиться хождение на осляти патриарха, во образ въезда Христа в Иерусалим, и поэтому царь разрешил этот въезд блюстителю патриаршего престола. Но на это, в резких выражениях, воспоследовал протест патриарха: так как, по его мнению, церемонию эту мог совершать лишь патриарх; а если царь желает избрать нового, то он ничего не имеет против этого, и кого благодать изберет на великое архиерейство, того он благословит и передаст через рукоположение божественную благодать, как сам ее принял.
Протест произвел сильное впечатление в Москве; правительство поняло, что Никон и не думает отказываться от патриаршества и, отказавшись лишь от московской кафедры, предоставляет себе право рукоположить в патриархи московские, кого изберет собор.
Но какую же роль будет он играть тогда в государстве? А между тем правительство желало, чтобы он перестал вмешиваться в дела Церковные.
Дьяк Алмаз, его старинный враг и друг Стрешнева, вызвался в боярской думе ехать к нему с думным дворянином Елизаровым.
Елизаров, приехав к нему 1 апреля 1659 года с Алмазом, начал ему выговаривать:
— Ты-де, патриарх, отказался от московского патриаршества, и поэтому писать тебе о крутицком митрополите не довелось, так как он действовал по царскому указу.
Никон, объявив причины своего протеста, присовокупил:
— Престол святительский оставил я по своей воле, никем не гоним, имени патриаршеского я не отрицал, только не хочу называться московским; о возвращении же на прежний престо и в мыслях у меня нет.
— А царь приказал, — прервал его Елизаров, — вперед о таких делах к нему, великому государю, не писать — так как ты-де патриаршество оставил.
— В прежних давних летах, — обиделся Никон резкостью тона, — благочестивым царям греческим об исправлении духовных дел и пустынники возвещали, я своею волею оставил паству, а попечение об истине не оставил, и вперед об исправлении духовных дел молчать не стану.
— При прежних греческих царях, — еще резче произнес царский посол, — процветали ереси, и те ереси пустынники обличали, а теперь никаких ересей нет, и тебе обличать некого.
— Если митрополит, — сказал кротко Никон, — действовал по указу великого государя, то я великого государя прощаю и благословение ему даю.
Этот разговор был истолкован царю так: Никон объявил, что он, если даже избран будет новый патриарх, оставляет за собой право высшего наблюдения за церковою и молчать не будет и, вместо извинения перед царем за неуместное письмо свое, он дерзает прощать царя.
— Нужно низложить его, — кричали одни.
— Нужно гордеца смирить; а единственно возможная в этом случае мера — это предать его суду и лишить его архиерейства. Но как это сделать?
Решиться на такой шаг царь не видел еще поводов, тем более, что совесть подсказывала ему: да в чем же вина Никона?

XII
Женихи царевен

Января 5-го, 1660 года, во дворце праздновался торжественно день рождения царевны Татьяны Михайловны: ей исполнилось двадцать четыре года.
Двор не имел в те времена того веселого и европейского вида, какой он носил при предшествовавших царствованиях.
Бахари, гусельники, органисты, домрачеи, шуты, карлы, арапы исчезли, и их заменили калики перехожие, монахи и монашенки, странники и странницы.
Вместо прежних песен и пляски, слышались духовные концерты, духовные хоры, духовные песни об аде и тому подобное, или же рассказывались легенды: о посаднике новгородском Шиле, о муромском князе Петре и супруге его Февронии, о Марфе и Марии, об Ульяне, о половчине, о рабе, о двух сапожниках, об иноке, об умерщвленном младенце, об оживленной курице, о вдове целомудренной, и множество повествовалось других дошедших и не дошедших к нам былин и легенд.
Сами же калики и странники помещались в бывшей прежней Потешной палате, а когда перестроился царский терем, они сначала помещались внизу, а потом богадельня явилась невдалеке от дворца в виде особой пристройки.
Праздник царевны прошел поэтому тоже в молитве в церкви и потом в слушании духовных хоров и песен, и тем тяжелее был он для царевны, что любимый ее святитель, Никон, отсутствовал и был в опале.
Вздумала она было при посещении терема царем заикнуться о Никоне, но тот с несвойственным ему неудовольствием отвечал:
— Уж мне Никон сидит здесь… Только и слышишь со всех сторон каждый час: вот кабы Никон, то давно был бы мир с Польшею; а иные бают: кабы не Никон, да со своими затеями да широким стоянием, был бы давно мир… И разбери их.
— А вести какие от князя Юрия Долгорукова из Вильны? — спросила царевна, чтобы замять разговор.
— Послушался он князя Одоевского и выступил оттуда, а гетман Гонсевский… вообрази, что он в бегстве, и напал на него… А князь Юрий разбил его, да полонил и самого гетмана… да кабы Одоевский и Плещеев не со своим местничеством против Долгорукова: не пойдем-де к младшему на подмогу, то и гетман Сапега был бы в плену… Выдал я их головою Долгорукову… Получил я гонца да разругал князя Юрия: зачем-де Вильну покинул… Да ляхи баламутят, все обещаются избрать меня в короли, а я им будто бы верю… А нам бы со свейцами мир учинить; там Польшу заставим отдать нам Белую Русь, да закрепить надоть за нами Малую Русь… вот видишь ли, сестрица, теперь, после победы князя Юрия да полонения гетмана Гонсевского, ляхи позатихли… Да и свейцы затихли, мор передушил их, да и Ян Казимир отдал им ливонские города, — так с ними-де мы в перемирии… Теперь нужно справиться с гетманом малороссийским Выговским: изменил он нам, а Ромодановский с Шереметьевым в осаде — передался он, вишь, ляхам и союз учинил с татарами. Мы и снарядим рати наши, да с князем Трубецким пошлем их на хохлов.
— Дай Господь Бог тебе победу, — перекрестилась царевна. — А войска, кажись, много в Москве?
— Еще бы, — с гордостью сказал царь. — Ратники мои бравые: драгуны, рейтары, пушкари и стрельцы были и при осаде Смоленска и Риги… Сколько они городов полонили… А счетом всей-то рати более полутораста тысяч.
— А кто же будет в передовом отряде? — полюбопытствовала царевна.
— На кого князь Алексей (Трубецкой) соизволит.
— Коли так, так ты бы, братец, зашел к сестрице царевне Ирине… Хотела она с тобою по твоему государеву делу молвить пару слов.
— Ладно.
Царь поцеловал ее и пошел в отделение царевны Ирины.
Он поздоровался с сестрою и сказал ей, что его прислала к нему Татьяна Михайловна.
— Я по делу к тебе важному, — молвила Ирина. — Хотела я спросить тебя, что намерен ты делать с царевнами Анною и Татьяною… Мой век уж прошел, Христова невеста… а те-то чем провинились?..
— Да ведь Татьяна прежде не хотела слушать о женихах.
— То было прежде, а теперь она баит: нужно-де выйти замуж… Гляди, говорит она, боярыни в теремах-то лучше живут, чем царицы. На той глаза-то всех, а боярыня, что хошь, то и делает, да коли она вдова, то все едино, что боярин у себя. А королевичей где набрать? Да у тебя-то, братец, тож царевны нарастают.
— Я-то не прочь, пущай-де замуж идут, да женихов-то, Иринушка, где набрать?
— А чем-де не женихи: князь Семен Пожарский, да князь Семен Львов, — обрадовалась царевна.
— О-го-го! — улыбнулся царь. — Два князя да два Семена… да ведь оба-то, хотя молодцы, но им бы взять допреж по городу, аль в полон хотя бы и Выговского.
— Так ты, братец, пошли их с князем Алексеем Никитичем в Малую-то Русь и, коли вернутся, да с победою… с знаменами, да с пленниками, булавами… тогда… тогда…
— По рукам, да в баню, — расхохотался царь, — но бояре-де что загогочут? Романовы, Милославские, Морозовы, Стрешневы, Черкасские, Одоевские, Урусовы, Матюшкины и иные; ведь заедят, скажут…
— Да что их слушать-то, братец. Коли терем соизволит на это, то все-то бояре уставят брады ко земле и молвят: уместен брак… Коли мы да бабы загогочем, то нашего-то брата не перекричишь. Ты лишь соизволь… да сам посуди… Пожарские сражались за нас с ляхами и Русь спасли; а Львовы тоже имениты… удельные.
— Это-то так, да видишь ли, сестрица, нужно подумать…
— Нет, уж ты не думай, а дай слово… Пойми, братец, Анюта и Таня сироты, а я старшая их сестра… Кому же радеть о них? Танюшке, видишь, сегодня двадцать четыре года, а Анюте и того больше… пора и в замужество.
— Даю слово… но допреж поход… Я скажу князю Алексею, как он соизволит; опосля похода побалагурим.
С этими словами царь поднялся с места и вышел.
Сильная забота лежала на нем: армия его была поставлена на хорошую ногу благодаря заботам и трудам Никона, и последнего даже обвинили раскольники и попы в том, что он-де больше занят барабанами, пушками и оружием, чем своим святительским делом. Теперь всю эту победоносную и стройную, хорошо обученную армию он должен отправить в зимний поход, т. е. в том же январе двинуть ее к Северу.
Какое-то странное предчувствие овладело им, когда он вышел от сестры своей Ирины.
— Поговорю о Пожарском и о Львове с князем Алексеем, — подумал он, — и послать ли их с войском, коли он просятся в женихи царевнам?..
На Москве в это время было весело: вместе с войсками стянулось сюда почти все боярство, т. е. семейства всего служилого люда. Кто — повидаться с родными, кто — за женихами, кто — за детьми, кто — за мужьями. Съезду способствовала еще и хорошая санная дорога, и Москва закипела народом и торговым людом. По улицам звенели бубенчики, оружие и гарцевали наездники: драгуны, рейтары, казаки. Ежедневно вступали отдельные партии и целые полки; а стрелецкие слободы были точно лагерь: почти со всех концов России, особенно с севера и востока, они были сюда стянуты.
Царь Алексей Михайлович мог тогда гордиться своею армиею — она была одна из лучших в Европе, потому что организацией ее заняты были тысячи иностранных лучших офицеров: голландцы, немцы и англичане.
Впоследствии, когда Петр Великий спросил Якова Долгорукова, чтобы он откровенно ему сказал, какую разницу он находит между его и отца его царствованием, — Долгорукий ответил ему: «У отца твоего армия была лучше, чем у тебя, зато ты создал флот».
Наши историки поэтому напрасно считают Петра I творцом армии. Инженерное искусство было в то время на довольно высокой степени, и мы в настоящее время зачастую только возвращаемся к старине: нынешние земляные работы тогда практиковались еще с большим успехом, чем теперь, а минное дело велось по всем правилам и теперешней науки.
Имея, таким образом, внушительные силы, борьба с Малороссией и татарами казалась боярам не опасною и необходимою, тем более, что требовалось не допустить соединения их с Польшею.
Самый зимний поход предпринят в Малороссию, чтобы не дать Польше собраться с силами для отправления Выговскому подкреплений.
План этот был удачно обдуман, рассчитан, а внушительная полуторастотысячная армия обещала успех и полную победу.
Самая Малороссия призывала царя к себе, а именно восточная часть по сю сторону Днепра, а Украина была нам враждебна, и только Киев находился в руках Шереметьева.
При таком могуществе царя, казалось, ничтожною должна бы была для него быть борьба с Никоном.
И в самом деле, что значит для царя отшельник, владеющий в Новом Иерусалиме десятком стрельцов, сотнею бедных монахов (остальная братия с голоду разбежалась), — ему, победителю поляков и шведов, стоящему после войны во главе сильной и победоносной армии?..
Так полагали тогда все москвичи, видя стройные царские полки.
Не так, однако ж, думал сам царь: этот инок, как призрак, преследовал его и как будто шептал ему: «Ведь это все дело рук моих и когда я отпущал эти войска с моим благословением, был успех и победа… Посмотрим, как это будет без моего благословения и без моего совета».
И хотелось бы царю послушать и этого совета, и вдохновенного благословения, и слова святителя. Но как сделать? Самолюбие не позволяет: бояре успели уже вселить ему, что Никон хвастал, что стоит ему написать несколько слов гетману, и тот покорится, а армии его, царя, гетман-де не устрашится.
— Поглядим, — отвечает на свою мысль царь, — как это гетман не покорится моим войскам… Что есть лучшего у меня, посылается туда, и коли они побеждали и одолевали поляков и свейцев, то они уничтожат и черкасских казаков, и татарскую орду… Но все же лучше бы было, кабы Никон не был строптив, — может и взаправду устроил бы мир без кровопролития. Мысль эта не дает царю покоя и, выйдя от сестры, он говорит себе самому:
— А ведь Таня что ни на есть умница. После обыска у святейшего найдены ее письма… Я-то их уничтожил, да все ж князь Алексей их читал… А тут она вдруг замуж, — ну и замажем рты… Да и от Никона нарекание отойдет, и он перестанет злиться и укорять: зачем-де мою переписку читали… людей сгубили. А женихи, правда, молодые… По правде-то, ведь и оба Морозовы, да и сам тестюшка мой вдовым женился, да еще на старости.
С этими мыслями он возвратился в свою приемную, принял поздравления духовенства и бояр, потом отправился обедать.
После обеда, когда князь Алексей Никитич Трубецкой возвратился к себе, он велел дьяку своему занести в разряд: Семену-де Романовичу князю Пожарскому и князю Семену Петровичу Львову быть воеводами в конных передовых полках.
Назад: Том второй
Дальше: XIII Битва под Конотопом