Том второй
I
Новый Иерусалим
Стоят прекрасные весенние дни 1656 года. Москва в большом движении: колымаги, рыдваны, кибитки, возы, верховые и пешеходы движутся уже несколько дней на новгородскую дорогу. У всех запасы провизии. Проезжают по той же дороге и гости (купцы) с обозами разного съестного и пития. Туда же направляются и множество духовных особ: белого и черного духовенства — кто в чем.
Вот и сам царь со всем двором, окруженный огромной свитой и рейтарами, выезжает туда же.
По всей дороге, как видно, ожидали такое всеобщее движенье: повсюду вновь возникшие трактиры, заезды, распродажа съестного и пития.
Едет этой дорогой и царь Алексей Михайлович и на пятидесятой версте от Москвы сворачивает в сторону и видит, неожиданно, над рекой Истрой, на горе, обширный стан.
— Это Новый Иерусалим! — восклицает он набожно и выходит из своего экипажа. — Нас, — продолжает он, — встретит, верно, святейший патриарх.
Все спешиваются, окружают царя и движутся вперед.
У подножия горы встречает царя патриарх Никон, окруженный сонмом духовенства, хоругвями и иконами, а впереди его несут животворящий крест.
И царь, и двор, и народ — все падают ниц, патриарх благословляет всех и целуется с царем.
— Великий государь, — говорит он, — да будет приход твой на это место, где сподобил меня Господь Бог воздвигнуть обитель и храм Воскресения, великим знамением, что цари российские вовеки будут посещать сей храм. Чтобы благодать Царя царствующих на них снизошла и спасала от врагов… Я и все российское духовенство приветствуем и благословляем тебя. Теперь грядем на место, где предположено сооружение храма и обители: помолимся Господу сил, освятим это место и назовем его «Новый Иерусалим»…
С этими словами Никон двинулся вперед с животворящим крестом, а за ним царь и народ, и все запели единогласно: «Тебе Бога хвалим»…
Местность была восхитительная: волнистая и в рощах, а у подошвы река Истра живописно извивалась. Приехавшие москвичи расположились по горе шатрами, и посреди их высились шатры — царский и патриарший. Трапеза готовилась и для царя, и для народа.
Отслужил Никон молебен на реке, освятил воду, и потом набрали ее в ковши, и патриарх пошел окроплять все места, где предполагались сооружения.
На том же месте, где предположено было заложить храм Воскресения, были уже выкопаны рвы и приготовлены камни и монеты.
Здесь Никон остановился, и начался вновь молебен и водосвятие, после чего царь положил в ров первый камень и монету; то же самое сделал и Никон.
Все духовенство и народ запели: «Тебе Бога хвалим», а потом «Спаси Господи люди твоя».
По окончании этого обряда царь и бояре приложились ко кресту, и тогда патриарх, скинув облачение, повел их к обеденному столу.
За обедом царь обратился к Никону:
— Великий государь, святейший отец и богомолец наш! поведай и нам: почему ты нарек место сие «Новым Иерусалимом»?
— Великому и благоверному государю моему и предстоящим боярам, окольничьим и думным дворянам небезведомо, что церковь восточная и св. Иерусалим в полону у султана… Патриархи восточные: Антиохийский, Александрийский, Иерусалимский и Царьградский в полону турском. Не может быть по этой причине и церковной свободы паломникам нашим; ходящим ко гробу Господню чинят там всякие неправды. Вдохновил меня Святой Дух соорудить на сем месте храм Воскресения по образу и по подобию храма Иерусалимского. Да имеют благочестивые и верующие место безопасного поклонения; а святая Восточная церковь со своими блаженными патриархами да имеет убежище и приют на случай турского гонения.
Помолчав немного, он продолжал:
— Латинство тем и сильно, что папа в Риме независим и един на Западе; а наша Греко-Восточная церковь тем и слаба, что она разрознена на многие патриаршества. Молю Господа сил, да соединит Он, в грядущем, всю Восточную церковь в сем «Новом Иерусалиме». Без этого не может быть единения и всех славянских народов, указанных преподобным Нестором. Мы с тобой, великий государь, положили первый камень этому единению: к нам присоединена Малая Русь, и под высокую твою руку скоро станет и Белая. С подчинением моему патриаршеству киевской митрополии присоединяется и епископство галицийское, и тебе, мой великий государь, придется его присоединить к своему царству. Но стонут еще под игом турок и немцев иные православные народы: болгаре, сербы, словенцы, моравы, герцеговинцы, босняки, черногорцы… Все они пишут и молят, чтобы ты взял их под свою высокую руку… Тогда и место сие, как пребывание их патриарха, сделается для них «Новым Иерусалимом». Вот почему я и нарек сие место этим именем.
Речь эта произвела на царя благоприятное впечатление: он понял политический смысл нового храма, но боярам она не понравилась:
— Вишь, куда залетает, — зашептались они меж собою. — Хочет сделаться всемирным и новым папою… Восточные патриаршества учреждены вселенским собором, а он, как папа, хочет быть одним… это — латинство… еретичество… Еще и Белая-то Русь не наша… да и Малая может улыбнуться, а он метнул уж в Галицию, да и немцев, и турского султана полонил… Блажной, а не блаженный…
Окончился обед, и патриарх повел царя и всю его свиту на место сооружения и показывал, как и что где будет.
Царь остался всем доволен и тут же пожертвовал на сооружение храма, обители и их содержание множество деревень бывшего коломенского епископства.
Вся его свита стала тоже жертвовать, и набралось так много, что патриарх мог тотчас же приступить к постройке, тем более, что планы Иерусалимского храма были уже доставлены иеромонахом Арсением, а строителем взялся быть архимандрит Аарон и один из лучших в то время архитекторов.
Несмотря, однако ж, на обилие пожертвований со стороны бояр, что они делали лишь в подражание царю, они были этим очень недовольны, что видно было по общему их недовольному виду и перешептываньям.
Одним же из самых недовольных был Стрешнев; казна его была пуста, а тут царскому родственнику стыдно-де отстать от других, и он, хотя и сделал крупное пожертвование, но в душе злобствовал на Никона.
В таком настроении он незаметно удалился от царской свиты и побрел в свой шатер.
Он застал там Хитрово, Алмаза и архимандрита Чудовского монастыря Павла.
— А! Вы, друзья, собрались… Ну, поп Берендяй задал нам тоску… Заставил раскошелиться и царя, и бояр… Царь-то ничего… а вот бояре — унеси ты мое горе, точно полыни облопались… Держался я за животики — князь-то Трубецкой, скареда, и тот вотчину отдал… т. е. после своей смерти… А Одоевский, Урусов, Лыков, Романовский… Ха! ха! ха! Один лишь Шереметьев, тот и пенязями, и лесом, и камнем, и землями.
— А ты что дал? — прервал его Алмаз.
— Я?., да что лучшую вотчину-то свою подмосковную, — вздохнул Стрешнев.
— А чем будешь теперь жить? — озлобился Алмаз.
— Положу зубы на полку, — улыбнулся Стрешнев.
— Зубы-то не положишь, — обиделся за него же Хитрово, — ты пойди-ка на войну да отличись, как сделали Урусов и Одоевские, и царь тебя взыщет. Не поскупится он тебе дать тогда и десяток поместьев с угодьями, пашнями и пущами.
— Держи карман пошире, — расхохотался Алмаз, — кому служба мать, кому мачеха.
— А впрямь, пойду в рать, — вздохнул Стрешнев.
— Да ведь купецкие-то дочери и молодоженки поиздыхают на Москве, — подшутил архимандрит Павел.
— Ты останешься, — засмеялся Стрешнев.
— Шутки в сторону, — серьезно возразил архимандрит, — окромя нужно ножку подставить святейшему… а коли он долой, то и монастыря, и храма Воскресенья не будет, — вот и вотчины вновь отойдут назад к жертвователям.
— Оно-то так, — возразил Стрешнев, — да пойди ты с ним, потягайся… сегодня он нагородил с три короба, а царь-то и рот раскрыл, и уши-то развесил, точно сам Иоанн Златоуст с амвона глаголет. Я, говорит… и того… и сего… и патриархи-то плевка не стоют, и вот-де папа… тот и такой и сякой распрекрасный… и будет сие место точно Рим… а я, дескать, новый папа… и все придут ко мне на поклонение… и будут-де целовать они не туфлю мою, а сапог.
— Смазной, — расхохотался Алмаз.
— Позволь, не то он говорил, — прервал Стрешнева Хитрово.
— Все едино, так я и рассказывать то буду, коли возвращусь в Москву, — рассердился Стрешнев.
— Вот за это — люблю! — восхитился архимандрит.
II
Никон стремится прорубить окно в Европу
В начале XIV века, т. е. в 1323 году, на месте нынешнего Шлиссельбурга, у истока Невы из Ладожского озера новгородцы заложили крепость Орешков.
Цель ее была не только защитить свои владения от шведов и финнов, но это был порт, по которому их торговый флот вел свои операции с Европой, а морской флот, который был довольно силен, действовал в случае надобности против шведов.
Но во время междуцарствия и смут в России в начале XVII века шведы вторглись в Новгородскую область, овладели ею и вместе с тем захватили на Ладожском озере Кексгольм, или Кареллу, и Орешков.
Карелла была сильною крепостью и господствовала над западным берегом Ладожского озера, и шведы взяли ее с большим трудом: гарнизон наш бился до последнего и почти весь погиб. Овладев этими двумя пунктами, шведы отрезали нас совершенно и от Балтийского моря, и от Европы. По Столбовскому договору после тяжкой войны царь Михаил Федорович заставил шведов возвратить нам новгородские земли, но граница наша отодвинута от Ладожского озера и Невы, так что мы остались все же без моря и без порта. Факт этот был так многозначителен, что тогдашний шведский король Густав-Адольф на сейме говорил, что он не столько сожалеет о возвращении новгородских земель России, как радуется тому, что мы отодвинуты от моря: так как эта варварская страна владеет землями, дворянством и естественными богатствами, и если она получит порт в Балтийском море, то сделается страшною для Швеции соседкою.
После этого и поход именно под Смоленск, и война наша с Польшей при Алексее Михайловиче показали, что мы без порта не можем политически существовать.
Вот причина, почему тотчас после возложения на себя патриаршей митры Никон снарядил Петра Потемкина для занятия берегов Финского залива; а 25 мая он отправил к нему донских казаков, которых он благословил идти даже на Стокгольм.
Пошли эти войска на Новгород и двинулись к берегам Ладожского озера. По пути попадались Потемкину одни лишь финны; они принимали его радушно, с хлебом и солью, и указали на одни лишь шанцы, занятые шведами.
Войска наши двигались очень медленно, и потому казаки нагнали их, и они вместе обложили эту крепостцу.
Шведы отчаянно защищались, но должны были уступить силе и сдались.
Дальнейшая судьба этого похода неизвестна, но из жалоб тогдашних шведских послов видно, что он был успешен, что захвачена вся местность Финского залива и вместе с нею множество пленных и добра.
Этот первый поход московских царей к берегам Невы и Ладожского озера не мог остаться бесследным в истории нашей, и поход Петра Великого туда же есть только продолжение начатого Никоном.
Но в то время как Потемкин прокладывал нам путь к Финскому заливу, царь, торжественно въехав в Полоцк 5 июля, через десять дней выступил в Ливонию против шведов.
Ночью через дремучие леса Ливонии по пути к Динабургу движутся пешие ратники с небольшим обозом; они идут без устали и роздыха и спешат как бы на пир. Впереди рати двое: один средних лет, другой помоложе.
— Боярин, — говорит младший, — не осерчает царь?.. Ведь мы на разведку лишь посланы, а ты хочешь ударить на Динабург.
— И ударим, Родивон Матвеевич! Что же мешкать-то? Царь-батюшка за нами идет, и не ему же драться?.. Коли удастся, спасибо скажет; коли нет — сам пойдет с главными силами. Авось и удастся — тогда нам слава.
— Слава-то слава, боярин, а коли головы мы там сложим?
— Двум смертям не бывать, одной не миновать.
— Это-то правда.
Предводители были князь Урусов и Родивон Матвеевич Стрешнев.
Когда этот отряд, имевший три тысячи четыреста ратников, приблизился к Динабургу, шведам и в голову не приходило, что он решится на что-нибудь серьезное, и полагали, как это было в действительности, что он будет ждать главные силы с царем.
Но вышло иначе: придя до света часа за два и отдохнув немного, войска наши бросились на большой город и в течение одного часа заняли его после ожесточенного боя.
Шведы отступили и заперлись в верхнем городе. Русские бросились на приступ и, хотя несколько раз были отбиваемы, но наконец одолели врагов; шведы, однако же, не хотели сдаваться и все до единого погибли.
Урусов и Стрешнев всюду были впереди и только геройству своему обязаны были успехом; в особенности Стрешнев содействовал много победе.
Обладая отличным оружием и богатырской силой, он прямо косил шведских тяжелых и неповоротливых латников: у кого руку, у кого ногу, у кого голову снесет.
— Перкеле! — кричали ратники-финны.
— Фан! — вопили шведы.
В тот же день и главные наши силы приблизились к Динабургу, и к удивлению царя посланец от Урусова и Стрешнева доложил ему через Богдана Хитрово, что город уж взят.
Царь очень сожалел, что Динабург не сдался, а взят с бою, и на другой день присутствовал при закладке храма во имя Бориса и Глеба, а город велел назвать — Борисоглебском.
После того все русские силы двинулись к Кукойносу. Город укреплен был так сильно, что царь писал о нем сестрам, что он может сравняться со Смоленском и окружен рвом, напоминающим ров вокруг Московского Кремля. Крепость не хотела сдаться, и Алексей Михайлович взял ее штурмом. «67 убито и 430 ранено наших», — отписывал царь в Москву, но, вероятно, потери были более значительные, и царь не хотел тревожить ни семью, ни Москву дурными вестями.
Зато крепость сильно пострадала: наши вырезали весь гарнизон, а город сожгли.
После того, собравшись с силами, царь в конце августа приблизился к Риге и осадил ее.
1 сентября, в день Нового года, после молебна, шесть наших батарей открыли огонь по городу, и стрельба продолжалась безостановочно день и ночь.
Но успеха нельзя было ожидать: море для осажденных было открыто, и шведский флот подвозил им и провизию, и ратников, и оружие, и порох.
Мы же, напротив того, имели во всем затруднения: подвозы были почти невозможны, а местные жители не только не снабжали нас необходимым, но еще вели против нас партизанскую войну и уничтожали наших фуражиров.
Положение царя под Ригою становилось незавидным тем более, что там командовал шведами храбрый воин и отличный генерал граф Делла-Гарди.
Но царь окопался, вел правильную осаду и ждал подкреплений…
1 октября, в день Покрова, войска наши торжествовали праздник молебном и усиленными порциями пищи и вина. После вечерни и трапезы царь зашел в свою опочивальню.
Ставка его была из избы, собственно, для него срубленной, и довольно теплая: печи русские и стены, завешенные коврами, давали большое тепло.
В опочивальню царскую зашли Матвеев, Хитрово и Стрешнев за приказаниями.
— Дела плохи, — сказал царь. — Только что получил гонца от патриарха Никона; он пишет: повсюду распутица, слякоть; поэтому подвоз пороха, орудий и хлеба будет возможен только тогда, когда установится зима… но дожидаться здесь зимы невозможно: и люди, и лошади не выдержат голодухи… будет с нами то, что было с Шеиным под Смоленском: из осаждающих мы обратимся в осажденных. Тем более это вероятно, что пленные шведы говорят, что Делла-Гарди ждет короля свейского Карла с большим войском и разными снарядами.
— Что же ты, великий государь, хочешь сделать? — спросил Матвеев.
— Пока у нас имеются еще люди, лошади и порох, отступить к Полоцку и на пути захватить Юрьев (Дерпт). Ты как думаешь, Богдан? — обратился он к Хитрово.
— Я давно уж стою на том же самом. Да вот что, великий государь, позволь правду сказать, как пред Богом: думаю я, что и войну со свейцами не след было начинать: король напал на Польшу, и это было нам на руку: пущай бы он с одной стороны душил ляхов, а мы с другой. Потом ляхи одолели бы свейцев и выгнали бы их из Польши, а мы остались бы в Литве. Патриарх же затеял теперь войну со свейцами, и те оттянут свои войска от Польши, а поляки, коли кончится годичное перемирие, разобьют нас у себя, так как большая часть нашего войска здесь.
— Пойми, Богдан, мы без моря совсем войны не можем вести. Притом патриарх был только за поход Потемкина, а не на Ливонию и не за перемирие с Польшею; он осерчал, когда мы застряли в Вильне, и кричал: нужно-де идти на Варшаву и Краков. А бояре стояли на своем: на перемирии с поляками и на походе в Ригу.
— Без моря взаправду нельзя и быть; так снова взять Орешков (теперь Нотенбург) и Кексгольм, а там мы можем иметь свою крепость и свои суда, а для этого нужно послать только побольше ратников Петру Потемкину. Теперь мы погнались за двумя зайцами и ни одного не поймаем… Ригу трудно взять.
— Одначе нам Рига нужна, и Иван Грозный был здесь. Коли мы ее возьмем, к нам на помощь приведут суда и датчан, и голландцев, а в Ладожское озеро им не пройти — с берегов Невы не пустят их ни финны, ни свейцы.
— Дай-то Господи, великий государь, взять Ригу, — возразил Стрешнев, — но взять-то невмоготу.
— А ты как мыслишь, Артамон Матвеевич?
— Я, великий государь, что и боярин Богдан, думаю думу: коли мы возьмем Орешек, то на острове Котлине (Кронштадт) мы устроим пристань — туда-то и пожалуют к нам и голландцы, и датчане.
— Там нужно еще все устроить, Артамон Матвеевич, а в Риге все готово — облупленное яичко.
— Да вот в рот-то оно не дается, — вздохнул Хитрово.
— Но что это, кажись, выстрелы, — стал прислушиваться Стрешнев.
— Я отправлюсь к своим стрельцам, — встревожился Матвеев.
— А я пойду узнаю, что в стане и в окопах, и донесу тебе, великий государь… как прикажешь? — спросил Стрешнев.
— Ступай.
Стрешнев вышел. Ночь была темна. Ветер шумел, снег большими хлопьями падал.
Выстрелы из орудий и из ружей раздавались во многих пунктах окопов; ясно было, что шведы сделали вылазку из крепости в нескольких местах.
Стрешнев сел на своего коня, стоявшего у царской ставки, и с конюхом своим Федькою помчался по направлению ближайших выстрелов. Когда он примчался к окопам, он увидел зарево от зажженного неприятелем нашего лагеря, в котором ратники наши бились с ожесточением со шведскими латниками. Стрешнев бросился было рубиться со шведами, но вдруг ему пришли мысль: если шведы победят в этом месте, то меньше чем в полчаса они будут у ставки царя и полонят его или убьют.
Эта мысль ужаснула Стрешнева.
— Федька! — крикнул он конюху. — Скачи к Матвееву; пущай со всеми стрельцами идет к царю, а я помчусь к Урусову… да по дороге заверни к царской ставке и скажи Хитрово: пущай-де держится крепко у ставки, помощь-де будет.
С этими словами Стрешнев пришпорил коня и помчался на другой конец лагеря, где не было слышно выстрелов. Когда он прибыл к отряду Урусова, оказалось, что тот небольшую лишь часть отряда оставил на этом месте, а с остальною по первой же тревоге он бросился отстаивать наши редуты.
Стрешнев забрал остальную рать и повел ее к царской ставке. Подходя к ней, он увидел, при усиливающемся зареве в лагере, что они уже атакованы шведами.
Хитрово с небольшою частью царского полка дрался здесь отчаянно, и шведы готовы были их подавить своею многочисленностью, тем более что впереди их граф Делла-Гарди рубил наших налево и направо.
— Вперед, ребятушки, на выручку царя, с нами Богородица-воительница! — крикнул Стрешнев и ударил в тыл шведам.
Неприятель, не ожидавший нападения с этой стороны, немного смешался, но храбрый Делла-Гарди, оставив одного рыцаря сражаться с Хитрово, ударил на Стрешнева.
Оба противника сошлись и оба сыпали удары друг другу: вдруг крик «ура!» раздался с третьей стороны — это Матвеев врубился со стрельцами в шведскую рать.
Шведы дрогнули и рассыпались, а Делла-Гарди пришпорил коня и стал отступать, призывая громко свою рать.
Русские начали на него сильно наступать и много положили на месте латников, Делла-Гарди же с небольшими остатками отступил за окопы наши в крепость.
Во всю ночь и почти до полудня 2 октября шла ожесточенная борьба со шведами, так как они пытались несколько раз врываться в наш лагерь.
Мы от них насилу отбились, и хотя много их пало, но и с нашей стороны потеря была велика; в особенности нам была чувствительна потеря жилых помещений и укладов, сожженных неприятелем; также уничтожено им много наших запасов и заклепано несколько орудий.
Многие же из наших укреплений взорваны ими на воздух.
Дольше, таким образом, оставаться было невозможно, и царь, рассчитывая на то, что шведы слишком много потеряли людей и не могут его преследовать, велел собраться к отступлению; забрав все осадные орудия, лагерь и обоз, он отступил к Полоцку и по дороге захватил Юрьев (Дерпт), где и оставил сильный гарнизон.
Матвеев, Хитрово и Стрешнев за подвиги их получили большие награды, и с того времени в особенности Богдан Хитрово сделался одним из самых близких людей к царю.
Не более месяца спустя царь отправил Матвеева под Вильно, так как там шли неуспешно переговоры наших послов с поляками о мире. Послы наши получили уполномочие приостановить в Литве военные действия с тем, чтобы нам разрешено было обратить оружие в Малороссию.
III
Ян Казимир и Мария Людвика
Что же делалось во время годового перемирия в Польше?
Она сбросила с себя ненавистное иго шведов. Ненавистным было оно потому, что Польша была преимущественно страна католическая, а шведы, или, лучше сказать, немецкие войска, пришедшие с Карлом X, были фанатичные протестанты: они грабили католические костелы, православные и униатские церкви, резали и вешали попов и ксендзов. Всеобщий энтузиазм овладел страною, и пример тому подал Ченстохов: патриоты там собрались, призвали к себе знаменитого воина Чарнецкого, и не более как через год шведы были изгнаны или перерезаны, а Краков и Варшава очутились вновь в руках Яна Казимира.
После того как Ян Казимир был разбит шведами, 16 сентября 1654 года под Страшовою Волею, он уехал было с женою в Малый Глогов, в Силезию, и жил почти изгнанником. Но польские патриоты, изгнав шведов, послали за ним депутатов, и тот возвратился в Краков с большим торжеством.
Месяц спустя после прибытия его туда в кабинет к нему вошла однажды утром жена его Мария Людвика. Это была женщина лет под тридцать, статная, высокая, с черными огненными глазами, типа более итальянского, чем французского, хотя она была из королевского французского дома.
Она была в первом браке за королем польским Владиславом, родным братом Яна Казимира, но, овдовев, она упросила папу разрешить ей выйти замуж за родного брата покойного ее мужа.
Впрочем, тогдашний папа был очень податлив: не надеясь когда-либо сесть на какой-либо престол, Ян Казимир за пять лет до вступления на престол брата своего, т. е. в 1638 г., отправился путешествовать в Италию. Там прельстился он иезуитами, вступил в их орден и рукоположен даже папою в кардиналы.
Это кардинальство не помешало ему после смерти брата своего вступить 10 января 1644 года на польский престол и потом жениться на своей невестке.
К этому-то женатому иезуиту — кардиналу — королю вошла его жена и невестка.
Король, имея в это время лет за сорок, был, однако же, очень хил и, страдая подагрою, сидел в мягком кресле, а ноги его, укрытые шалью, покоились на мягкой скамеечке.
Войдя к нему, королева поцеловала его в лоб, опустилась на стул и, подняв набожно глаза к небу, произнесла восторженно:
— Благодаря Ченстоховской Божьей матери, нашей заступнице, дела наши идут недурно. Москали сидят под Ригой… наши комиссары дурачат под Вильной князя Одоевского — они все поддерживают в нем надежду, что царь Алексей Михайлович будет избран в короли… но это ведь невозможно: у поляков избирательное начало, и они никогда не согласятся на наследственное избрание. Притом царь не изменит своей вере и не признает папы, а без этого ему и не быть избранным: по этой самой причине и царь Иван Грозный не был избран сеймом.
— Это-то так, — заметил Ян Казимир, — но вести я получил из Москвы, что патриарх Никон исправил книги церковные и внес в постановление собора Сардикийского правило, что в случае разногласия на соборах обращаться к посредничеству папы. Этим и признано главенство папы. Исправил он также книги так, чтобы быть в единогласии с киевскою церковью. Когда он сделал этот шаг, есть надежда, что он пойдет и дальше.
— Говорят, — прервала его Мария Людвика, — что он основал Новый Иерусалим, а тайно говорит, что это новый Рим… и желает он сделаться в славянстве и на Востоке новым папою; притом говорят, что он очень светский человек, точь-в-точь кардиналы Ришелье и Мазарини, и что в случае прекращения мужского рода Романовых он готов даже жениться на сестре царя Алексея Татьяне, очень красивой и умной женщине. Но как патриарх — да женится?
— Я же кардинал, однако же это не мешало мне жениться, да и Мазарини был женат на Анне Австрийской. При вступлении кого-либо на престол церковь католическая все разрешает, ну и Никону собор разрешил бы.
— Но русские что скажут?
— Что бы они ни сказали, но согласись, что, по их понятиям, престол не может не быть наследственным — вот почему они и все простят своему избраннику. Так они искали для царя Михаила невест в Швеции и Бранденбургии. Да и теперь они домогаются, чтобы царь их был избран в короли Польши. Но разве это возможно?
— Я-то стою за племянника своего, принца Энгиенского, но в том лишь случае, если племянница наша, дочь твоего брата Александра, будет отвергнута царем русским как невеста его сына. Но послать дочь нашу к этим варварам тоже невозможно. Охотно я бы усыновила царевича Алексея Алексеевича, да он теперь пока еще единственный у своего отца и русские не отпустят его к нам. К несчастию, Бог не дал нам детей: будь у нас сын — другое дело, мы бы его женили на одной из дочерей Алексея, и тогда, в случае прекращения мужского колена Романовых, он сел бы на оба престола: на польский и на русский. Скажи, когда брат твой, Владислав, был избран на русский престол, было ли обусловлено, что он должен принять православную веру?
— Видишь ли, дело было так: после низложения в Москве царя Василия Шуйского бояре решили избрать одного из трех: Михаила Романова, Василия Голицына или Владислава. Большинство стало на стороне Владислава, так как он хотя был еще юн, но был образован и мог бы быть не только польским, но и шведским королем. При подобном избрании русские надеялись покончить вражду со шведами и поляками и возвеличить этим свое государство. Но отец мой был упрям. Вместо того чтобы отпустить сына в Москву, он сам надел на себя шапку Мономаха и, напав на Русь, осадил Смоленск и взял его, а Гонсевский потом сжег Москву. Это озлобило русских, и они избрали на престол Михаила Федоровича. Теперь, как ты видишь, мы расплачиваемся за грехи отца моего — русские, если бы не заключили с нами годового перемирия и не бросились бы на шведов, то едва ли мы сидели бы теперь в Кракове.
— Что же их вынудило оказать нам эту помощь?
— Трудность вести войну без моря. Шведы овладели при отце моем Ливониею и берегами Балтийского моря; теперь русские домогаются отнять у шведов Балтийское море, и это только и причиною, что они так уступчивы в отношении нас. Я надеюсь, что они скоро заключат с нами выгодный мир. Богдану Хмельницкому, хотя он присягал на подданство России, царь теперь не верит: тот сносится со шведским королем и списался с семиградским князем Рагоци, чтобы избрали его после моей смерти на польский престол.
— При таких обстоятельствах, — покачала сомнительно головою Мария Людвика, — сомнительно, чтобы русские заключили с нами скоро мир. Как только они увидят, что мы усиливаемся, они покончат со шведами и будут упорно с нами драться. А это для Польши разорение, да и кровь невинных льется без конца. Господи… Матерь Божья, нельзя ли найти другого исхода?
— Королева, какой может быть тут исход?.. Единственное, что можно было предложить, — это соединение обоих государств: польского и русского. Здесь еще в отношении династическом можно было бы кое-как примириться с домом Романовых. Но общественный строй наш неодинаков: главное — так это разность религии, но тут патриарх Никон и наш примас сошлись бы; важнее же то: что сделаешь ты с нашим выборным правом в короли? Тут-то мы с русскими окончательно расходимся: они за наследственность, мы против нее, как же слиться?
— Нельзя ли и у нас установить наследственность престола?
— Видишь ли, двоюродный братец мой, шведский король Карл XI, когда овладел в прошлом году всею Польшею, так ему тотчас поляки заявили: собери сейм и объяви, чтобы тебя избрали, а он показал на свой меч и воскликнул: «Я Польшу завоевал и не нуждаюсь в избрании — меня мой меч провозгласит королем»… Что же? Поляки восстали и изгнали его из Польши. О наследственности же престола, если заикнуться, то обзовут нас изменниками и изгонят из Польши. Нужно покориться силе и обычаю: поляк без сеймика, сейма и посольской палаты не считает себя безопасным и счастливым, а русские обратно: без самодержавного царя они не видят возможности существовать.
— В таком случае…
— В таком случае нужно положиться на Бога и, придерживаясь правила «laissez faire», надеяться, что все, что ни делается, то воля Божья, и стараться помириться с русскими и жить с ними в ладу, пока оба народа не сблизятся и в своих верованиях, и в понятиях. Тогда самое слияние сделается неизбежным во имя общих интересов и благополучия.
— Прав ты: против исторического хода народной жизни ничего не сделаешь, — вздохнула королева, поднялась с места и отправилась в свое отделение.
IV
Смерть Богдана Хмельницкого
В Чигирине, во дворце гетмана Богдана Хмельницкого сидят две женщины: одна в одежде инокини, другая — в малорусском платье, т. е. в юбке, кофте, обложенной мехом, а на голове ее турецкий платок, на шее дорогие монисты, в ушах — бриллиантовые серьги. Малороссиянке лет под сорок, и она во всем блеске красоты: глаза блестящие черные, цвет лица свежий, но с загаром, черты лица тонки, брови густые.
Это жена гетмана — Анна, а собеседница ее — мама Натя, бывшая жена Никона.
Разговор идет на малороссийском языке:
— Ты видела, матушка, моего мужа — так говори, как по твоему разумению: не опасен ли он?
— Болезнь пана гетмана сильная, нужно тебе принять меры, чтобы сын твой Юрий был признан еще при жизни отца гетманом, потом это невозможно будет сделать… У гетмана столько врагов, а Юрий юн.
— Правду ты говоришь — ведь Юрию только шестнадцатый годок пошел. Писал недавно гетман с посланцем Коробкою к царю, что он сдал за старостью и за болезнию гетманство Юрию, за радою полковников и всего войска, и умолял царя прислать в Киев святейшего Никона-патриарха, и тот бы митрополита на митрополию, а гетманского сына на гетманство поставил и благословил. Царь же о Никоне ни слова, а лишь отписал: «Вам бы, гетману, сыну своему приказать, чтобы он нам, великому государю, служил верой и правдой, как вы, гетман, служили; а мы, увидя его верную службу и в целости сохранную присягу, станем держать его на милостивом жалованье».
— Слышала… слышала, как узнал о таком ответе миргородский полковник Грицко Лесницкий, он и стал прочить в гетманы войскового писаря Выговского.
— Да, а муж мой, как узнал об этом, так Лесницкого хотел казнить, Выговского же держал пригнетенного лицом к земле целый день, да я упросила отпустить и того и другого.
— Напрасно он это сделал, а Никона едва ли выпустят из Москвы; у царя теперь в милости Хитрово и Стрешнев, а те враги святейшего.
— Знаем это и мы, и все войско, да когда бы Никон был здесь, все было бы иное; был бы он здесь и патриархом, и главным над всеми; и тогда не нужно бы было быть нам под рукой (в подданстве) московского государя, и св. град Киев был бы, быть может, новым Римом, не только для нас, малоруссов, но и для других. Как в войске узнали, что царь не отпущает к нам Никона, — все плакали.
— А на Москве, — воскликнула инокиня с сверкающими глазами, — ругают его, называют еретиком, за чем-де исправил книги и ввел единогласие в пении в церкви, как это и у вас. А за государевым делом он не имеет покоя ни днем ни ночью, не доест, не доспит, а от бояр одна честь — зависть одна подлая да и подкапываются под него. Взяли мы, говорят они, и Белоруссию, и Малороссию, и довольно… значит, больше он нам не нужен, теперь разделим меж собою добычу; а он не дает, говорит: все-де государское… и увидишь, гетманша, — не отпустят они его сюда, да и самого заточат.
— Крий Боже! — воскликнула с ужасом Анна. — Да, чтоб такого умного извели! Уж Богдан, гетман, какой умный, аль Выговский… да и те говорят: куда нам до Никона. Такого человека и не было второго на свете. Да признаться, если бы не Никон, то Богдан не сдался бы царю, и, коли были у нас какие обиды от воевод, так Никон, как узнает, всегда просит прощения и взыщет. Без него же, увидишь, матушка инокиня, снова мы будем или с ляхами, или с турками. Никон знал, кого карать, кого жаловать, умел ладить с людьми, а коли бояре начнут жить своим умом, то ладу не будет: вооружат они против царя и войско, и народ.
Вошел в этот миг молодой человек, безбородый, но с мужественным лицом, хотя скромного вида: на нем был казакин, припоясанный серебряным кушаком, с боку которого висела драгоценная турецкая сабля. Поцеловав руку гетманше, он торопливо сказал:
— К нам, матушка, гости приехали… из Киева воевода Бутурлин… Говорят, от царя. Он уж в лагере наказного атамана.
— А отец-то твой болен… Захочет ли он принять его и говорить с ним?
— Зайди к нему, матушка, ведь он, коли болен, так не любит, чтобы к нему заходили, кроме тебя.
— Идем к гетману вместе, послушаем, что он скажет.
Они прошли коридор и очутились в обширном зале, это была и приемная, и столовая гетмана. Посредине этой огромной комнаты с большими окнами стояли дубовые столы, и по бокам виднелись дубовые скамьи. Стены столовой были украшены оружием, отнятым у неприятелей, знаменами, бунчуками, и здесь же виднелись головы лосей, оленей, кабанов и медведей, добытых Богданом на охоте.
Отсюда они вошли в другую комнату: это была рабочая гетмана.
Устланная дорогими коврами, она имела в углу у большого топчана небольшой стол, на котором стояла чернильница и лежали в порядке бумаги. Над топчаном висели хорошей немецкой работы масляными красками портреты — его и жены его. На противоположной стене виднелись портреты покойного приемного его сына, убитого в Румынии, и родного его сына Юрия.
В комнате этой они застали войскового писаря Выговского; он сидел на топчане в ожидании приказаний гетмана.
Поклонившись с сыном Выговскому, который поцеловал им руки, они подошли к завешенной большим ковром двери, ведшей в опочивальню Богдана. Стоявший у двери казачок отдернул ковер и впустил туда Анну и ее сына.
Опочивальня Богдана была большая комната, уставленная мягкими топчанами; пол и стены были завешены и закрыты дорогими коврами.
В турецком халате, в малороссийской барашковой шапке гетман полулежал на топчане против икон. Ноги его были укрыты парчовым одеялом, а в изголовье у него виднелись подушки, покрытые наволочками из тонкого полотна.
Увидев входящих к нему жену и сына, гетман, видимо, обрадовался: страдальческое лицо его повеселело. Анна и сын ее поцеловали у него руку.
— Рад вас видеть, — закряхтел Богдан от боли в ногах, опухших от водянки. — Кажется, — продолжал он, — лисица Выговский ждет, чтобы я его позвал. Слышал я от людей, что отец его побратался с москалями…
— Бутурлин Федор Васильевич из Киева приехал, — перебила его Анна. — Значит, он вовсе не на стороне Выговского.
— Они уже успели прежде в Гоголеве повидаться с ним, но обманет их эта лисица. А Бутурлин сюда приехал знаешь зачем? Чует-де ворон падаль. Ох! Лышенько мне, конец настал Богдану: не ест, не пьет, а горше всего — горилка опротивела. Прежде, бывало, подока (бутылка) на снеданье да око на обед, а теперь и чарка противна. А человек коли не ест, значит смерть пришла.
— Не первина это, — утешала его жена, — и с Божьею помощью поправишься. Теперь, одначе, нужно подумать, как принять московских гостей.
— Принять! — закипятился Богдан. — Да лучше бы они прислали ко мне Никона. Приезжай сюда Никон, другое бы дело: мы бы с ним все вверх дном поставили: перенесли бы московскую столицу в Киев, завоевали бы Польшу, уничтожили бы и татарву, и турского султана. Да и сын мой имел бы дядьку такого, какого на целом свете нет и не было. Гляди, ведь счастье же московскому царю — народился же у него, да из крестьянства, из черных-то людей, такой человек, а здесь коли кто умен, то плутоват и продажен как иуда, хотя бы вот и писарь наш войсковой — Выговский. А Никон как пес верен своему царю и не только ничего от него не берет, но всю церковную свою казну ему отдал; теперь, говорят, нечем ему даже достраивать свой Новый Иерусалим.
— Я еще лучшее слышала от инокини Наталии, — понизила голос Анна. — Она боится, что бояре низложат и заточат Никона, так как они перестали в нем нуждаться и он мешает им только грабить завоеванные им земли Белоруссии и занятую им Малороссию.
— Если это правда и если они заточат его — я примирюсь с татарами, и мы пойдем на Москву… дорого им будет это стоить — я разорю всю Великую Русь и сожгу Москву… Нет, пока жив Богдан, волос с головы святейшего патриарха не упадет. И если я согласился быть под высокою рукою русского царя, так лишь потому, что царством правит этот великий разум, эта правдивая и честная душа. Что бы я дал, если бы возможно было его перетащить сюда!.. Я бы посадил его гетманствовать, а сам был бы у него простым наказным атаманом.
— Что же делать, коли царь не отпускает его теперь. Но вот гонец от наказного атамана Лесницкого прибыл из нашего Чигиринского лагеря, и он пишет, что Бутурлин уже у него, а это всего десять верст — нужно бы послать кого-нибудь к нему навстречу.
— Черта я ему послал бы, — вспылил Богдан. Потом, помолчав немного, он продолжал: — Покличьте писаря Выговского.
Сын его Юрий исполнил его приказание. Выговский Иван, войдя к гетману, низко ему поклонился, подошел к нему, поцеловал у него руку и остановился у двери.
— Иван, получен гонец наказного атамана; он пишет, что у него уже боярин Федор Васильевич Бутурлин. Возьми двести казаков, сына моего и есаула Ивана Ковалевского и поезжай к нему навстречу. Сын мой Юрий поклонится ему и меня и скажет, что я болен.
Посольство это тотчас уехало навстречу царскому послу и встретило его в пяти верстах от Чигирина.
— Не погневайтесь, — сказал Бутурлину Юрий, — что отец мой сам не выехал к вам навстречу: он очень болен.
— Очень жаль, что отец ваш болен, я к нему с великими государевыми делами.
После того малороссы торжественно въехали с Бутурлиным в Чигирин при колокольном звоне.
На другой день Бутурлин отправился рано утром к гетману. Богдан принял его в своей опочивальне, и, когда тот заговорил было о предмете своего посольства, гетман отказался его слушать по причине болезни и просил отложить разговор до другого раза.
Бутурлин рассердился и хотел уехать, но Богдан объявил ему, что он примет это за прямой разрыв с царем. Это заставило Бутурлина и его свиту остаться обедать.
За обед сели: жена Богдана Анна, дочь Катерина, другая дочь — жена Данилы Выговского, писарь Иван Выговский и есаул Иван Ковалевский. Гетмана вынесли с кроватью в столовую, и он во время обеда лежал там, но в половине стола он велел налить себе кубок венгерского, встал и, поддерживаемый слугами, пил за здоровье царя и его семейства. Потом он провозгласил тост:
— За здоровье святейшего патриарха Никона, милостивого заступника и ходатая!
Неизвестно, понравилось ли последнее Бутурлину, но об этом официально донесено было в Москву.
Несколько дней спустя после этого Богдан пригласил к себе Бутурлина для выслушания государева дела.
Бутурлин, как видно из его донесения в Москву, говорил с Богданом даже не как с вассалом, а как с простым воеводою: он упрекал его чуть ли не в измене и клятвопреступлении.
Богдан вспыхнул и обратно доказывал, что бояре при виленском перемирии продали Малороссию ляхам; наконец он воскликнул:
— Когда еще мы не были у царского величества в подданстве, великому государю служили, крымского хана воевать московские украйны не пускали девять лет… и теперь мы от царской высокой руки неотступны и идем воевать с неприятелями (крымским ханом) царского величия, хотя бы от нынешней моей болезни и смерть приключилась… для того и везем с собою гроб.
— Последнее правда, я в лагере наказного атамана видел десять тысяч ратников, готовых в поход против крымских татар, но сможешь ли ты, гетман, с ними выступить?
— Как Бог даст, а разорителем веры христианской я никогда не буду… были с нами в союзе и бусурманы — крымские татары, и меня слушали, бились за церкви Божии и за веру православную. Великому государю во всем воля: только мне диво, что бояре ему ничего доброго не советуют: короною польскою еще не овладели и мира в совершение еще не привели, а уже с другим государством, со шведами, начали войну. Пришлось мне заключать союз со шведами, венграми, молдаванами и волохами; если бы я этого не сделал, то сделали бы это ляхи и нас всех в Малой Руси вырубили бы и выжгли.
Бутурлин тогда возразил, что по милости семиградского князя Рагоци и шведского короля мы, русские, потеряли много городов в Польше. Потом он укорял его за резкую речь.
— Когда вам от неприятелей было тесно, — говорил Бутурлин, — так ты бы, гетман, с послами великого государя говаривал поласковее; а теперь ты говоришь с большими пыхами, неведомо, по какой мере. Тебе самому памятно, как приходил я со многими ратными людьми тебе на помощь против поляков и крымских татар; в то время ты был очень низок (скромен) и к нам держал любовь большую. Носи платье разноцветное, а слово держи одинаков.
Потом он начал оправдывать войну нашу со шведами и заключил, что царь не изменяет ни своего расположения, ни милостей своих к нему, Богдану, и что все остальное поклеп.
— Я верный подданный царского величества, — возразил тогда гетман, — и никогда от его высокой руки не отлучусь.
Царского величества милость и оборона нам памятны, а за то готовы мы также царскому величеству служить и голов своих не щадить. Только теперь дайте мне покой; подумавши обо всем, вам ответ учиним в другое время: теперь я страдаю от тяжкой болезни, не могу говорить.
После того Богдан велел тут же накрыть на стол и просить Бутурлина по-приятельски отобедать у него чем Бог послал.
Жена и дочь его Катерина сели за стол и потчевали гостя.
На другой день гетман послал писаря Ивана Выговского к Бутурлину извиниться, что по случаю болезни он резко говорил с ним о государевых делах.
Два дня спустя приехали к гетману шведские и венгерские послы.
Бутурлин встревожился и сделал запрос: что это значит?
В ответ на это гетман на другой день пригласил к себе русских послов и уверил их, что он ищет союза со шведами и венграми, чтобы уничтожить Польшу, и в заключение присовокупил:
— Теперь бы начатое дело с ляхами к концу привесть, чтобы всеми великими потугами с обеих сторон ляхов бить, до конца искоренить и с другими государствами соединиться не дать; а мы знаем наверное, что словом ляхи великого государя на корону избрали, а делом никак не сталось, как видно из грамоты их к султану, которую я отослал к царскому величеству.
Великую правду, сказанную гетманом, Бутурлин обошел молчанием, придирался только к мелочам и предъявил разные претензии, между прочим, чтобы сын гетмана, Юрий, присягнул России на подданство. На это Богдан справедливо возразил, что требования русских будут удовлетворены; что же касается сына его, то необходимо прежде, чтобы он, гетман, умер и чтобы войско поставило сына его в гетманы, и тогда, вероятнее всего, он и присягнет царю.
Это была последняя беседа Богдана с русским посольством: ежедневно ему становилось все хуже и хуже, и 27 июля, во вторник утром, он почувствовал себя так дурно, что пригласил духовника: исповедался, приобщился и соборовался. После того ему сделалось как будто легче, и он велел вынести себя с кроватью на террасу, ведшую в сад. К полудню он сделался тревожен:
— Что пишет из Москвы Тетеря? — спросил он жену.
— Мы от него писем еще не получили, — сказала она.
— Я его просил, чтобы он повидался с патриархом Никоном и бил бы челом: не только я и войско, но теперь и все наше духовенство молит его приехать сюда, поставить митрополита… Господи! А он не едет… если выздоровею, я сам поеду в Москву, я упрошу царя отпустить его сюда. Бояре с ума спятили: чего они режутся со шведами под Ригой — им бы ляхов добить.
Он замолчал, но заметался на постели и жаловался на стеснение в груди и на то, что от лежания у него болит то там, то сям. Жена его Анна, дочь Катерина и Юрий помогали ему поворачиваться с боку на бок и подавали ему воду, так как он жаловался на жажду.
Часа в четыре он заснул на несколько минут, но вдруг проснулся и крикнул:
— Ганна, Катя, поглядите, Никон не приехал ли?.. Мне казалось, точно он подъехал к крыльцу.
— Никто не приезжал, — ответила жена его.
— Никто? Так это был сон… сон… а я как будто его видел, он так кланялся мне, благословлял… да и Юрия… Где Юрий?.. Где Катя?.. Где ты, Ганна?.. Я вас не вижу. Где мое войско?.. Разве оно пошло на татар? Да, пошло… пошло… слышишь?.. Да, я слышу — пушки палят, сабли стучат, кровь рекою. Села и города горят. Коня! Коня! Как же без коня? Коня! Наших бьют…
Он умолк и больше не говорил: к пяти часам великого человека не стало.
V
Первая размолвка Никона с царем
После свидания с Бутурлиным и крупного разговора с ним Богдан Хмельницкий отправил послом в Москву одного из приближенных своих, Павла Тетерю.
Прибыв в Москву, Тетеря насилу добился официального приема царем 4 августа. Царь принял его торжественно, и Павел Тетеря сказал витиеватую речь, очень длинную и составляющую набор фраз.
Вот ее начало:
«Егда благодарованную пресветлейшего вашего царского величества державу нынешними времяны над малороссийским племенем нашим утвержденну и укрепленну внутренними созираю очима, привожду собе в память реченное царствующим пророком» и т. д.
После этой речи, не откладывая в долгий ящик, бояре задали посланнику вопросы, относящиеся до утверждения воеводской системы управления Малороссиею.
Оратор давал уклончивые ответы, а по политическим вопросам прямо сказал, что гетман постарается склонить к миру шведов и будет поддерживать в Польше домогательство царя, чтобы после смерти Яна Казимира избрали его в короли.
Этим переговоры посла ограничились с боярами, но вовсе не для этого приехал Павел Тетеря в Москву, у него была совершено иная цель: он рассчитывал возвратиться в Киев с патриархом Никоном.
Но как это устроить?
Он отправился в Андреевский монастырь к Епифанию Славенецкому.
Ученый монах принял соотечественника своего радушно, угостил его варениками с гречневою кашею, пампушками с чесноком, гороховым супом, причем не была забыта и чарка.
После нескольких возлияний обе стороны сделались откровенны:
— Да ведь я, отец Епифаний, собственно, за вашим Никоном приехал, — молвил Тетеря.
— Напрасные разговоры, — махнул рукою Епифаний. — Бояре Никона из Москвы не выпустят, в особенности в Малороссию. Он теперь уже пишется: великий государь и патриарх Великой, Малой и Белой Руси. Так коли он поедет в Киев да засядет там, то будут два великих государя; один в Киеве, другой в Москве. Лучше, таким образом, держать его в Москве, так, знаешь, под рукою.
— И в плену? — подсказал Тетеря.
— Отгадали, земляк. Впрочем, заезжайте к патриарху и поговорите с ним. Быть может, он уговорит царя и бояр отпустить его в Киев. Болезнь Богдана, желание его, чтобы избрали сына его в гетманы, и необходимость поставить туда митрополита — быть может, и заставят их склониться на просьбу малороссов.
— Когда же можно видеть патриарха?
— Поедем туда хоть тотчас.
— Едем на моих лошадях.
Они вышли, сели в коляску Тетери и помчались в Москву.
Патриарх, если он был только в своих палатах, всегда сидел в своей комнате за работой.
Епифаний без доклада повел к нему малороссийского посла.
После обычного в то время поклона до земли Епифаний и Тетеря подошли к патриаршему благословению, причем Епифаний представил Тетерю как посла от гетмана.
— Слышал я, почтенный посол, — начал Никон, — что тебя приняли очень ласково и с почетом у царя, и что от тебя потребовали объяснения о малороссийских неправдах… и воровствах.
— Я бы дал ответ — о неправдах воевод, а от нас не было ничего не по-Божьему; мы теперь готовим на крымского хана большую рать и ждем только ваших бояр.
— Бояре Ромодановский и Шереметьев идут к вам.
— И с Божьей помощью, святейший патриарх. Но кабы ты смиловался на наше слезное моление и приехал в Киев, то поставил бы и нового митрополита и утвердил бы гетманского сына Юрия.
— Говорил я с царем, да он не пущает.
— Прежде гетман Богдан был немного нездоров, а теперь на смертном одре.
— Я этого не знал, почтенный посол. Нужно сообщить об этом царю — быть может, он и отпустит меня в Киев. Я тотчас же к нему поеду.
Патриарх благословил пришедших, и те вышли.
Никон только что начал одеваться, как появился у дверей строитель Нового Иерусалима, архимандрит Аарон.
— Что скажешь, отец архимандрит? — спросил Никон благосклонно.
— Был я, святейший патриарх, по твоему приказу во всех приказах, чтобы откуда-нибудь достать хотя несколько денег; у нас рабочие наняты, время летнее, камень, доски и иной лес подвозятся. Теперь ограда уже готова, башня тоже, церковь заложена, нужно бы подогнать стены до крыши, а тут денег ниоткуда. В приказах всюду один ответ: без царского указа серебра не выдадим — на войну нужно.
— Да ведь я-то расплачивался на приказные нужды своими деньгами, так пущай хоть часть возвратят… притом разве мой указ не одинаков с царским? Кто же осмелился это говорить?
— В дворцовом: Милославский и Морозовы, в других: бояре — Романов, Черкасские, Трубецкой и другие.
— Странно, — воскликнул патриарх, — прежде без моего указа не отпущали деньги, а теперь без царского. Прежде царь велел ослушников моего указа судить, а теперь он велел моего указа не слушать… притом я не прошу их казны, прошу немного лишь, чтобы возвратили мое. Не могу же я в монастыре не кормить людей и не платить рабочим. Еду я сейчас к царю, а ты подожди.
Никон вышел и с большою свитою уехал к царским палатам. Было время обеденное, и царь принял его милостиво в своей комнате и велел принести обед, желая с ним разделить трапезу.
По обычаю за обедом о делах не было говорено, а по окончании трапезы и молитвы, когда со стола убрали, Никон обратился к царю:
— Слышал ты, великий государь, гетман Богдан при смерти, болен.
— Мне говорили, что он не так здоров, да это не впервое.
— Это так: но теперь Малороссия без митрополита, а там она будет и без гетмана.
— Того и другого они избирают, и это не наше дело, кого они посадят. Нам лишь бы они остались верны и лишь бы присягнули под нашу высокую руку.
— Не говори, великий государь! Важно нам, чтобы гетман и митрополит были бы нашими. Не так тебе докладывали; есть там много врагов наших: и Выговский писарь, и те, которые с ним, все это — враги наши. А Богдан и духовенство за нас. Было бы хорошо, великий государь, если бы ты отпустил меня в Киев: я бы там поставил им митрополита и настоял бы на избрании сына гетмана.
— Он еще молод, ему всего шестнадцать лет.
— Великий государь, и ты имел шестнадцать лет, когда вступил на царство.
— От того-то и смуты были в начале моего царствования.
— От того, великий государь, что ты не имел добрых советников… а Юрию ты можешь дать советников пожилых из их рады и из бояр.
— Разве Борис Иванович, — вспыхнул царь, — и Илья Данилович не радели о государевом деле?.. А потому лишь, что я был юн, их и осуждали.
— Великий государь, не сказал я в укор боярам Морозовым и Милославскому, а так лишь — к слову. Малороссия не наша страна: меж полковниками и судьями есть люди с высоким разумом, люди ученые.
— Уж будто у нас все люди без ума, без знания, — обиделся вновь царь.
— Есть и у нас люди со знанием, но меньше, чем там, да не в этом дело, а то хотел я сказать, что к юному царю можно поставить целую думу или, по их выражению, раду, которая заправлять будет всем государским делом.
— А мне бояре говорили: коли умрет Богдан, так пущай кого захотят избирают, а мы туда воевод своих по городам назначим.
— Воевод можно назначить, — заметил Никон. — Малороссы, одначе, к тому непривычны, и воеводы будут их обижать. Притом, — присовокупил он после некоторого молчания, — нужно еще нам укрепить за собою, миром с Польшею, и Малороссию, и Белую Русь; потом мы должны держаться их порядков и обычаев.
— Бояре говорят иное: воеводство соединило-де всю Русь, начиная с удельных князей до Новгорода, Пскова, Казани и Астрахани; воеводство соединит нас и с Малою, и Белою Русью, и я стою за это.
— Великий государь, не смею ослушаться твоей воли, одно только скажу: введи в Малую Русь воеводство, да тогда лишь, когда со свейским королем и с Польшей будет мир. Так ты, великий государь, не отпустишь меня в Киев?
— Бояре бают, не пригоже-де святейшему патриарху ехать в Киев ставить митрополита: пущай-де духовенство Малой Руси изберет кого хочет и сюда пришлет. Не нам-де кланяться им, а они должны нам поклониться в Москве.
— Великий государь, — сказал горячо Никон, — царьградские патриархи не раз приезжали в Киев ставить митрополитов и благословить паству. Отчего бы и мне не поехать благословить свою паству?
— Ты сам говоришь, до мира с Польшею мы не можем считать Малую Русь своею.
— Это правда, да дело церкви иное: это не зависит от мира.
— Да; но бояре бают: без утверждения царьградского патриарха ты-де не в праве присоединить к себе митрополию Киевскую: за это, по соборным уложениям, извержение из церкви.
— Это правда, когда присоединение насильственное, а не добровольное. Притом, коли царьградский патриарх стал бы жаловаться: пущай тогда разберет нас вселенский собор, но не бояре — это не их дело. Рассудить двух патриархов может или собор патриарший, или же, по соборному уложению сардикийскому, папа.
— Разве ты, святейший патриарх, признаешь этого еретика за патриарха?
— Не могу не признать — отлучена не церковь римская и ее первосвященники, а отлучены и проклинаются еретики папы. Церковь, водворенная апостолами Петром и Павлом, не может быть отлучена, а отлучаем и проклинаем мы тех пап, которые не следуют божественному евангелию и писанию святых апостолов и отец… теперь же у меня пока первенствующий патриарх аль папа — константинопольский.
— Пущай будет по-твоему, святейший патриарх, — уж больно ты научен во всякой мудрости… все же в Киев не пущу, — пущай митрополит едет сюда.
— Еще я по другому делу к тебе, великий государь. Был и ты при закладке Нового Иерусалима и обещал ты дать и волости, и села, пенязи, и начал я строить и обитель, и св. церковь Воскресения Христова. Тогда и бояре сделали много пожертвований. Потом… потом никто ничего не дал, видит Господь Бог: тащу и я, и братия на себе и камень, и всякое дерево, усердствуем мы, да без казны ничего не сделаешь: нужно и хлеба купить, и того, и другого, и рабочих рассчитать.
— Обещал я тебе, правда, да видишь сам, война, а денег в казне нет, а бояре бают, здесь хлеба нужно войскам, пороху, оружия, а тут патриарх затеял монастырь строить.
— Кесарю Кесарево и Божие Богови, — вспылил патриарх. — Строю я монастырь на свои деньги и прошу теперь не царскую аль боярскую казну, а свои собственные деньги: более десяти тысяч я дал из патриаршей казны, а тут такая обида: приказы говорят, указов-де моих не следует слушать — ты-де запретил, великий государь.
— Не запрещал я, а они указов и моих нее слушают: серебряных денег совсем нет, а медных рублей бери сколько хочешь.
— Наделают бед, великий государь, эти медные рубли… говорил я, меня не слушали. Давал и снабжал я не медными рублями приказы, а серебряными… пущай дадут хоша немного: нужно обитель и церковь кончить.
— Ничего не могу дать — войну нужно вести.
— Великий государь, знаешь ты, что я был против осады Риги и стоял я за то, чтобы забрать Новгородские прибрежные земли — Орешков и Кексгольм. На это было достаточно и Петра Потемкина с казаками. А бояре настояли в Вильне на годовое перемирие да на осаду Риги; это было на руку ляхам. В год они укрепились и вытеснили свейского короля из Польши; вытесняли и выбьют они и нас из Литвы. А коли мы не устроимся в Малой Руси, так будет нам очень трудно.
— Видишь, святейший патриарх, а ты говоришь, нужно-де строить монастырь.
— Великий государь, строил я обитель «Новый Иерусалим» так, что станет он оплотом и против врагов: и ляхов, и татар, коли они придут.
— Разве ты опасаешься?
— Не опасаюсь, да все в воле Божией, прошу поэтому, дай мне средства исполнить обет мой и воздвигнуть святую обитель.
— Я тебе говорил уже, нет у меня средств.
Никон постоял в недоумении: в первый раз за время его святительства он получил отказ от царя, притом он считал свое дело совершенно правым.
— Как, — воскликнул он, — твоему царскому величеству жаль нескольких сот серебряных рублей и не жаль плеч моих… погляди, гноятся они от ран, при переноске каменьев… тебе жаль этих нескольких сот рублей, когда Хитрово и Стрешнев проигрывают тысячи в карты, аль бросают тысячи на псов и аргамаков… Что же?.. Значит, я последний здесь… указов моих не велено слушать… Собственную казну мою мне не возвращают… в Киев, где бы я мог собрать милостыню на Божий храм, меня не отпущают, — так я отряхаю прах моих ног… и даю слово: никогда не есть более в сей трапезной….
— Святейший патриарх, благослови, — переконфуженно произнес государь.
— Господи благослови, — торопливо произнес патриарх и вышел.
После этого ухода Алексей Михайлович потребовал к себе Богдана Матвеевича Хитрово — этот был уже при нем окольничьим.
Царь передал ему сущность ссоры своей с патриархом.
— Уж много ты, великий государь, воли-то дал ему… все ему не ладно, и глупы-де наши бояре, неучи, а он лишь один умница.
— Надоел он и мне, признаться тебе, Богдан, пуще редьки в пост… да ничего не поделаешь: патриарх он и терпи… Патриарх, что отец, все едино… иной раз и от отца, бывало, терпишь обиды, да ничего: помолишься Богу и стерпишь… и Бог благословит за это.
— Да и поделать-то с ним что мудрено, и много бояр за ним… А уж народ — точно молится на него…
— Видишь, Богдан, коли б он да сам ушел: иное дело… тогда и Бог простит: сам-де не схотел, а принудить-де нельзя…
— Уйдет он… уйдет, великий государь, по своей воле… только ты не серчай… увидишь…
— Лишь бы я в стороне, и его-то жаль… да ведь святитель… богомолец наш, — вот и грех пред Богом. Да, вот скажи: коли гетман Богдан умрет, что тогда делать?..
— Меня, великий государь, пошли туда, и без патриарха дела оборудуем… и без святейшего обойдемся, — изберут там и гетмана, и митрополита, и будут они под твоей высокой рукой, а там мы воеводства учиним. Русская земля должна быть едина, что в Москве, что в Киеве… С патриархом, одначе, теперь рано ссориться: нужно дать ему несколько сот, чтоб умилостивить; а коли я возвращусь из Киева, и все там устроится по его благословению, тогда мы уж, — позволь, великий государь, — и дело сладим к добру… отделаемся мы от святейшего.
— Делай, Богдан, как знаешь, а я в стороне.
— Будет он клясть меня и Стрешнева, а нам что? Лишь бы тебе служить. Теперь позволь идти к патриарху — все улажу…
— Ступай да только знай: коли царевны, сестрицы, узнают что-либо, они меня заплачут и покоя не дадут… выживут они меня из Москвы.
— О размолвке твоей с ним, великий государь, патриарх никому не расскажет, а я подавно болтать не стану… уж коли я возьмусь, я и дам ответ.
— Поезжай к патриарху и уладь все, а я пойду к деткам… да к царице… ждет она… и поглядишь, вновь дочь… я ее Софией нареку… дескать пора царице поумнеть и дать сына… а то Алексей-то мой и хил, и болезнен… Ну, пока ступай к патриарху, пущай не сердится и молится: да дарует нам Господь Бог сына…
Хитрово поцеловал у царя руку и удалился.
— Пущай, — подумал после его ухода Алексей Михайлович, — патриарх молится, авось с его молитвой и сын родится. Сказывают, как женился царь Иван III на Софии Палеолог, не была она чадородною, вот и пошла на богомолье в Троицко-Сергиевскую лавру; на дороге у самой обители встретился ей ангел во образе инока и на руках его был младенец; бросил он на нее младенца, а тот прямо во утробу, и народился у нее сын Василий, отец Ивана Грозного. Да уж не гневить теперь святейшего, а то через месяц не сын, а дочь родится.
Он набожно перекрестился.