XXIV
Царский посол
Нападение на Никона было последнею вспышкою мятежа; народ протрезвился и ужаснулся, вспомнив о страшных последствиях гили. Легко мятежу было сладить с воеводою и митрополитом, но Москва была грозна. Стали гилевщики рядить да судить: крест целовать-де на том, что если государь пришлет в Новгород сыскивать и казнить смертию, то всем стоять заодно и на казнь никого не выдавать: казнить, так казнить всех, а жаловать — всех же.
Думали и во Псков послать лучших людей, чтоб обоим городам стоять заодно.
По всем улицам поставили сторожей от гилевщиков, чтобы ничьих дворов больше не грабили; жалели, что и в первый день позволили грабить дворы, а грабили их-де ярыжки и кабацкие голыши и стрельцы.
Лучшие люди говорили друг другу со слезами на глазах:
— Навести нам на себя за нынешнюю смуту такую же беду, как была при царе Иване.
Жеглов понимал это тоже, но сам был у вооруженной толпы возмутившихся стрельцов.
20 марта, в среду, вечером набат ударил в Каменном городе, и десятники забегали по нем, сзывая дворян и боярских детей на вече в земскую избу.
Нехотя и мрачно потянулось туда дворянство, и когда собралось оно туда, оно объявило, что готово царю подписать челобитню о том, чтобы хлеба и денег немцам не отпущать, но записи стоять друг за друга они дать не хотели и разошлись.
Узнав об этом, стрельцы, казаки и голыши побежали за дворянами, чтобы не впустить их в Каменный город.
— Переймем дворян!
— Прибежим прежде них в Каменный город.
— Запрем решетку на мосту.
— Дворян в город не пущать.
— Выбьем их за город.
Неистовствовали гилевщики.
У Рыбной, близ моста, встретились им стрельцы и многие земские головы.
— Куда? — крикнули те.
— Бить изменников дворян, — отвечали гилевщики.
— Назад! — крикнули стрельцы. — Надобно и ту беду утушить, которую завели, а не вновь воровство заводить… А кто нас не послушает, того в Волхов с моста. Ступайте лучше в земскую избу, нужно к царю выборных послать.
Все поплелись назад к земской избе; выборные головы были уж налицо. Здесь и порешили: отправить в Москву с дарами и челобитней трех посадских, двух стрельцов и одного казака.
Главным же посадским был в посольстве Сидор Исаков.
Но прежде, нежели это посольство попало в Москву, там переполошились, когда было получено царем письмо от Никона, и немедленно же выслан туда послом дворянин Соловцев.
Соловцев торжественно въехал в Новгород и отправился прямо на митрополичий двор.
Воевода тотчас оповестил по городу, что приехал царский посол и чтобы собраться гилевщикам в земской избе для выслушания царской грамоты.
Жеглов собрал товарищей и главных гилевщиков в земской избе; первый приехал воевода, князь Хилков, но его хотя и впустили туда, но заставили стоять.
Соловцева встретили с почетом, усадили под образа.
Соловцев поклонился во все стороны и, стоя, передал миру царский поклон и вопрос о здоровье и жалованное слово; потом он прямо приступил к делу и объяснил всю предосудительность смуты.
Затем он прочитал вслух царскую грамоту. Когда он кончил, и гилевщики увидели, что на словах Соловцев передал только то, что было уж написано в грамоте, они зашумели и стали придираться. Раздались голоса:
— Ты почему ведаешь, что в государевой грамоте написано?
— Грамота воровская!
— У нас воров нет, все добрые люди, а стоять будем заодно, за государя…
— Грамота не государева, вольно вам написать хоть сто столбцов.
Воевода Хилков тогда обратился к Соловцеву:
— Батюшка-кормилец, когда они государевым грамотам не верят, то чему же больше-то верить? Нам здесь неуместно и идем к преосвященнейшему, он в Софии.
Соловцев отправился в Софию к Никону.
Никон потребовал в собор всех гилевщиков.
Они явились в церковь. Никон вышел к ним в полном облачении и с крестом и начал уговаривать мятежников слушаться царского указа и его посла и повиниться в своих винах.
Гилевщики закричали:
— У нас никаких воров нет…
— Государю не виноваты и вины нам государю приносить не в чем.
И с этими словами гилевщики ушли из церкви.
— Грамота воровская.
— Соловцев не дворянин думный, а человек боярина Морозова.
— Надобно его задержать до тех пор, пока наши челобитчики из Москвы поедут поздорову.
Жеглов отрядил несколько стрельцов задержать Соловцева и с другими гилевщиками отправился в земскую избу. Здесь составлена была запись: против государева указа стоять заодно. Силою, побоями и заключением в тюрьму начали заставлять гилевщики руку прикладывать всем новгородским жителям.
Смута явно приняла вид мятежа против правительства. Пошел клич по Новгороду:
— Воевода, князь Хилков, изменник, хочет Новгород сдать немцам по приказу Морозовых; взял посул у шведского посланника четвертную бочку золотых, из пороховой казны зелье все выдал немцам, надобно у него новгородскую печать и казенные ключи взять, земскую казну осмотреть и по Каменному городу пушки расставить на случай прихода шведов.
Но этот клич не производил уже того действия, как того ожидали гилевщики; мужество Никона и его проповедь расположили к нему сердца всех благомыслящих людей, а Каменный город, в котором жили лучшие люди Новгорода, готов был умереть за него.
Увидели гилевщики, что с каждым днем дело их слабеет и что даже без царских ратных Никон и воевода сделаются вскоре настолько сильными в народе, что дело их погибнет.
Нужно было принять какие-нибудь решительные меры.
Собрал Жеглов всех голов земских и стрелецких, призвал тоже площадного подьячего Нестерова и его сына Кольча.
Стали рассуждать, как бы выдумать что-нибудь такое, что бы вовлекло в гиль весь Новгород.
— Выдумал же ты, — обратился к подьячему Жеглов, — как устроить первый сбор, устрой снова смуту. А от мира будет тебе вновь милость и награда.
— А что дадите? — спросил подьячий.
— Что спросишь, только по-Божьему.
— А то, что за первую гиль.
— Хорошо, только говори скорей… Видишь, мир в сумлений.
— Повезу я ночью тридцать бочек золы, с сыном-то Гаврюшкой, в лес, за Новгород. А после Благовещения, на третий день, мы и закричим на площади у земской избы: Морозов селитру немцам отпустил и спрятал в лесу, а там немцы приедут и заберут. Вот гиль готова.
— Ай да молодчина, площадной! — заголосили гилевщики.
— Тащите ночью каждый по мешку, аль по два, ко мне на двор, да подводы свои доставьте и бочки, дело наладим.
— Ладно! — крикнули мятежники и разошлись.
Ночь была темная, и возили гилевщики к Нестерову золу и бочонки.
На другой же день, незаметно для горожан, воспользовавшись темнотою ночи, бочки свезены в ближайший от Новгорода лес и уложены на полянке.
На третий день раздался кличь у земской избы об измене Морозовых и о селитре.
Гилевщики бросились к церковным колокольням, и начался сплошной набат. Народ побежал к земской избе и, услышав об измене и селитре, забрал обывательские подводы и огромной толпой отправился за бочонками селитры.
Забрав бочонки, толпа при набате вступила в город, все улицы были наполнены негодующим народом, и бочки с торжеством отвезены на пушечный двор. Здесь главари мятежа, воспользовавшись смутой, забирали пушки, чтобы везти их для укрепления Каменного города. Мысль была — овладеть крепостью, чтобы можно было дать отпор войскам, коли они придут из Москвы.
Вдруг среди этой сумятицы раздались голоса:
— Воевода! Митрополит!..
Оба они явились на пушечный двор узнать в чем дело.
Волк закричал:
— Теперь уж улика налицо… порох, аль селитра от Морозова к свейцам.
Никон вышел из экипажа и подошел к бочонкам, лежавшим на пушечном дворе.
— Топор! — крикнул он.
Кто-то из толпы подал топор.
— Рубите один бочонок, — обратился он к народу.
Выступили Волк, Лисица, Жеглов и Нестеровы.
— Рубить нельзя, — закричал Волк, — взорвет.
— Рубите, — внушительно обратился вновь Никон к толпе.
— Всем жизнь-то дорога, — раздались голоса.
— Так я сам бочонок разрублю! — крикнул Никон, — схватил топор и направился к бочонкам.
Народ отхлынул от бочонков на огромное расстояние.
И воеводу взяло сомнение.
— Святейший архипастырь, а коли взорвет? — сказал он, дрожа от ужаса.
— Уйди, князь, а я помолюсь Богу, раскрою бочку и ложь!.. Отойди, пока я тебя не покличу.
Воевода удалился на довольно большое расстояние.
Никон разрубил дно одного бочонка и высыпал оттуда золу.
Он начал делать знаки, чтобы воевода приблизился.
Князь Хилков утвердил, что в бочонках зола, а не порох и не селитра.
— Это крамольники, воры, гилевщики сделали, — заметил Никон, — чтобы раздуть смуту. Теперь идем к народу и разоблачим их.
Гилевщики же, видя, что их выдумка не удалась, начали в народе мутить, и раздались голоса:
— Чародейство.
— Волшебство.
Вот почему, когда к народу приблизились Никон и воевода, многие в толпе шептались:
— В Волхов, с моста.
— С башни.
Но гилевщики уж значительно потеряли в доверии массы, и многие из народа бросились к бочонкам. Удостоверясь, что там зола, они начали разбивать и другие бочонки и, таким образом, в полчаса, не более, все они были раскрыты, при громком смехе большинства народа.
— Это обман…
— Злой умысел.
— Переполох гнусный.
Раздались грозные голоса:
— Долой гилевщиков… Все один обман.
При этих криках главные гилевщики заблагорассудили поспешно удалиться.
Несколько дней спустя Никон потребовал к себе главарей мятежа, — те значительно присмирели, и он посоветовал отпустить Соловцева в Москву.
Гилевщики согласились, и Жеглов отъезжающему сказал:
— Это дело не я затеял, я сижу в земской избе неволею, взяли меня из цепей миром; а если бы меня земские люди не взяли, то было бы еще хуже: я унял смертное убийство и грабеж и датского посланника не дал до смерти убить.
XXV
Грозная кара
В половине апреля по московской дороге к Новгороду двигалась небольшая рать, предводительствуемая князем Хованским.
Князь остановился у Спаса на Хутыне, разбил шатры, расставил часовых и послал в Новгород стрельца в земскую избу, с объявлением, чтобы все ратные новгородские люди явились к нему, а город сдался бы ему беспрекословно.
Едва посол уехал, как к князю от Жеглова подали письмо, в котором он уведомлял, что гилевщики готовы встретить его, князя, хлебом и солью, но с тем, чтобы впредь в Новгород присылались новгородцы, знающие их обычаи. Письмо он заключил: «Никон и Хилков в мире пускали слухи, будто царь послал вешать и пластать без сыску и очных ставок и теми речами в миру чинят великое сумнение и смуту».
В тот же день явился в стан князя Федька Негодяев и упросил отправить его в Москву, для объявления от Новгорода покорности.
Между тем, узнав о прибытии от царя рати, стрельцы и другие гилевщики собрались в земской избе.
Мятежники потеряли головы: они поняли, что гибель их неизбежна.
Все собирались уж идти с повинною к князю, но выступил Лисица; он обратился к мятежникам:
— Мы должны стоять за свои обычаи; не нужно нам чужих воевод и митрополитов; вольности Великого Новгорода пущай возвратят нам. Пущай будут наши посадники, наши головы!.. Коли не наша сила идти против царской рати, заберем наше добро, народ, оружие, распустим знамена, ударим в барабаны и пойдем во Псков — там тоже гиль и смута, будем там биться за свои вольности; лучше смерть, чем позорно быть рабами бояр и боярской расправы…
— Идем во Псков!.. Лучше смерть!.. — раздались голоса, но один из стрелецких голов выступил и крикнул:
— Полно мутить мир, и так уж довольно мы нагрешили… будут нас теперь только кнутовать, а тогда и вешать и пластать. Не слушайтесь Лисицы и Волка — это воры и им мало виселицы… Кто верит в Бога — за мной с повинной к Хованскому с хлебом и солью, а остальные делайте, что хотите.
Стрелецкий голова вышел из земской избы; большинство гилевщиков за ним последовало.
На другой день князь Хованский, при колокольном звоне, с барабанным боем вступил в Новгород и отправился к Софии. На паперти церкви Никон со всем духовенством, с воеводою и с новгородскими выборными встретил его с крестом и святою водою, а новгородцы поднесли ему хлеба и соли.
Из Софии Хованский отправился в митрополичий двор и тотчас разослал своих ратников овладеть пушечным двором, земскою избою, а там распорядился об аресте главных мятежников.
Оговорено более двухсот человек, и не только все тюрьмы были наполнены, но и другие занятые для этого помещения.
На другой день весь митрополичий двор наполнился семействами, т.е. женами, отцами и детьми арестованных, и плач был невообразимый. Они требовали митрополита; Никон вышел к народу; тот стал умолять, чтобы узников выпустили из тюрем на его поруки.
Никон обещался просить об этом князя и спустя несколько минут вышел вновь и объявил, что князь на это согласился, но с тем, чтобы главные несколько зачинщиков остались под стражей.
Народ пал ниц, целовал руки, ноги и одежду митрополита.
Новгород, впавший было в уныние и отчаяние, ожил, и тут злоба на главарей-гилевщиков разразилась во всей силе, только и слышно было в городе:
— Им мало плахи…
— Четвертовать их…
— Жечь живьем…
В тот же день Хованский в земской избе, в присутствии воеводы, князя Хилкова, приступил к сыску или к следствию.
На почетном месте сидел датский посол, рядом с ним находившийся при нем толмач, он должен был обвинять Волка.
Князь приказал ввести его.
Два стрельца, в полном вооружении, ввели подсудимого: это был высокий, плечистый, белолицый блондин с прекрасными голубыми добрыми глазами. Русые его волосы большими прядями падали на лоб. Он был в красной рубахе, припоясанный, и поверх нее висел на плечах из тонкого светло-коричневого сукна кафтан с золотыми пуговицами. На руках и на ногах у него звенели цепи.
Войдя в избу, он тряхнул русою головою, перекрестился образу и поклонился с уважением, но с достоинством присутствующим.
— Повинись, Волк, во грехах своих и в воровстве, — обратился к нему князь Хованский.
— Во грехах покаюсь, а воров здесь нетути: новгородцы честные христиане и ворам николи не были, — возразил Волк.
— Одначе, посла датского ты избил и ограбил, — заметил князь.
— Каюсь… пьян был; все возвратил на другой день послу.
— Кажись, ты начал смуту? — продолжал допрос Хованский.
— Хоша бы и я… На Никитской я остановил толмача, а у креста я ссадил посла с коня, да и я его оттузил знатно.
— За что, разве тебе что ни на есть злого сказал посол?
— Эх князь, зачем такой спрос? Знаешь и ты, что посланник здесь не при чем, а смуту, гиль, сбор вызвали все те ваши боярские порядки, да горе Великого Новгорода.
— Ты говоришь горе Великого Новгорода? Был у вас воевода князь Урусов, послали вы челобитную царю, и он дал вам князя Хилкова, чего же вы еще хотите? К тому за вас же и псковичей царь уплачивает свейцам: обратили они многих из посадских ваших людей в лютерство и требует их теперь свейский король. Велел царь выплатить за этих людей сто девяносто тысяч рублей: двадцать деньгами, а остальное хлебом. А вы производите смуту и воровство.
— Эх, боярин, не тебе говорить, не мне слушать… Благодарны мы за это, но оно вольности нам не дает. Великий Новгород искони имел и своих посадников, и своих выборных владык. Наш владыка был такой же, как московский патриарх, а все северные страны были наши до Соловок. И пока были мы слободны, вели мы свою рать и на ливонцев и свейцев, и трепетали нехристи при имени нашем, а ладьи наши шли по морю, как по Белоозеру. Пришел царь Иван Грозный, разрушил нашу вольность, снял вечевой колокол и посадских людей, гостей и жильцов наших или перерезал, или разослал по чужим областям, а земли и дома наши роздал своим боярам, дворянам и боярским детям. Плакали и стонали мы в неволе, пресмыкались и нищенствовали на чужбине. При Годунове и самозванцах мы возвратились восвояси, стали править свои земли и дома, и все заграбленное нам возвращено, а тут пришли свейцы и забрали нашу землю, и в пленении была наша великая мать — земля до вечного докончания столбовского. Возрадовались мы, что царь православный будет нашим царем, что вновь мы станем на страже у царя супротив ливонцев и свейцев. А тут нам наслали из Москвы и воеводу, и боярских детей: приказные стольники стали чинить суд и расправу… стрельцы и казаки наводнили все города наши, а земские и посадские люди и наши головы сделались только мытарями: ставьте-де на правеж наш же народ. Было скверно при свейцах, но те наших вольностей не трогали, — только в веру свою крестили; а теперь бояре нас и перекрещивают, да и св. Софию хотели разрушить.
— Не разрушить, — прервал его Хованский, — а святейший ваш владыко хотел лишь поправить храм.
— Храм по благовестию ангела сооружен, — воскликнул Волк, — и все в нем свято: и стены, и образа, и столбы. Ведь из всей-то жисти Великого Новгорода осталась одна лишь св. София. И не тронь ее, — скорее нашу голову руби. Нам все это в обиду, накипело у нас на сердце все это десятки лет и сорвалось. Ведь тут и обиды, и позор наших пращуров и прадедов, и дедов, и отцов. Ведь кровью они плакали в неволе, а мы и теперь плачем о них и о Великом Новгороде.
Он зарыдал и, утерев подолом слезу, продолжал:
— Князь! Скорбь моя — скорбь Великого Новгорода. Придет время, князь, когда ты или быть может, сын или внук твой, или кто-либо Из Хованских будет плакать еще более кровавыми слезами, чем я, когда пойдет, как и я теперь, положить голову свою за веру и за земское дело.
При этих словах князь невольно вздрогнул, но оправился и сказал:
— Кайся, может быть и посол, и царь смилуются, и если не простят тебя, то облегчат твою участь.
— У посла я прошу прощения, — продолжал Волк, опускаясь на колени и поклонившись до земли, — помилования не хочу ни твоего, ни царского. Я виноват, смута от меня: вели меня, боярин, казнить, — я пойду на плаху как на праздник. За Великий Новгород и св. Софию я положу голову с веселием, а Бог простит мои согрешения — он же простил разбойника на кресте.
— Я отпишу в Москву, царь, быть может… — бормотал Хованский.
— Вели вести меня на казнь, да поскорей. Никакого прощения не хочу и не приму, — Волк отвернулся от князя и подошел к страже. — Ведите меня! — крикнул он стрельцам.
— Да будет воля Божья, — произнес дрожащим голосом князь Хованский. — Произношу приговор не свой, а твой: ты будешь казнен за свои вины и воровство смертною казнию, чрез отсечение головы; приговор будет завтра с рассветом исполнен на Торговой площади. Можешь сегодня исповедаться и приобщаться; а коли имеешь что-нибудь передать царю, — во всякое время я посещу тебя в твоей темнице.
Волк перекрестился, низко всем поклонился и вышел из земской избы.
Несколько часов спустя князь Хованский выпроводил датского посла из Новгорода и дал ему сильной конвой до самой Риги, где он должен был сесть на ожидавшее его датское судно.
Когда по Новгороду разнеслась весть о приговоре, произнесенном над Волком, посадские замерли — плахи они не видели уж несколько десятков лет.
Ночью на Торговой площади устраивали эшафот и плаху; а к Волку, по обычаю того времени, были допущены все, желавшие с ним проститься.
Волк был хладнокровен и прощался со всеми, как бы собираясь в дальний путь. Имущество его не было конфисковано судом, а потому он сделал распоряжение, что кому, и не забыл и св. Софии — он пожертвовал туда образа и деньги для поминовения его по синодику.
В полночь он лег немного заснуть, но вскоре вскочил на ноги и потребовал священника. Он исповедался, приобщился и велел просить прощения у св. владыки и у всех, кого он когда-либо обидел, и послал за князем Хованским.
Бледный и расстроенный вошел к нему Хованский.
— Я могу приостановить казнь, — сказал он, — и пошлю в Москву к царю.
— Не для этого я просил тебя, князь, сюда. На небесах должно быть мне определено быть распластанным; в святом писании сказано: кто подымает меч, тот и погибнет от меча. Прошу за семью — они не повинны в моих грехах, пущай батюшка царь смилуется, перед ним вором не был, но ты, боярин, передай ему слова новгородского посадника, отходящего к Судии нелицеприятному: пущай земского и посадского дела не разрушает; земцы — это народ, а глас народа — глас божий. Не в боярах, не в боярских детях, не в окольничих, стольниках, подьячих и стряпчих мощь царя, а в нас, земцах и посадских. Он наш царь и многомилостив, а народ-то наш милостивее, сердечнее его. Мое благословение и на него, помазанника, и на народ. А владыке скажи: я его богомолец… Коли бы он был новгородец, то я верую, что и он плакал бы кровавыми слезами о Новгороде и он бы пошел со мною на плаху. Теперь вели вести меня на казнь, — зачем мучить напрасно.
— Прости, — произнес, рыдая, князь Хованский, — что мне выпала доля отправить тебя на казнь.
— Не ты, боярин, закон и наши порядки меня казнят…
Князь вышел.
Не прошло и четверти часа, в темницу вошли палач, стрельцы, священник в черном облачении и множество монашествующий братии.
Волка посадили, по обычаю того времени, в тележку вместе с палачом и повезли на Торговую площадь. Процессия монахов предшествовала тележке, а за нею следовали стрельцы и толпа разного люда. Площадь была тоже залита народом.
На эшафот взошел Волк твердым шагом и, обратясь к народу, зычным и твердым голосом произнес:
— Новгородцы, дорогие братья! Кладу я свою бесталанную голову на плаху, и с нею падет навсегда вольность Великого Новгорода. Аминь, аминь, глаголю вам: николи во веки веков больше не встанет ни сей град, ни слава его. Молю Господа сил, чтобы он и св. София не зрели более ни плах, ни палачей, и чтоб Матерь Божья возвестила граду сему мир и веселье… чтоб он, как матерь российских городов, напоминал только братьям своим, что он погиб, защищая Русь и вольность своих сынов. Отхожу в небо с любовью, а не с ненавистию к Москве, не ведят бо, что творят; но прийдет время, когда Новгород и его сыны будут славимы и чтимы, как Маккавеи. Прощайте, не поминайте лихом и молитесь за грешного раба Божьего.
Он стал на колени, поцеловал крест у священника, поклонился народу и безропотно положил голову на плаху.
Его не стало, и народ несколько минут стоял, как окаменелый.
Монахи положили труп казненного в гроб и, сопровождаемые народом и предводительствуемые священником с крестом, понесли усопшего с пением на кладбище.
В это время в Софии митрополит Никон весь в слезах пел соборне со всех духовенством:
— Упокой, Господи, раба Божьего Трофима и вечная ему память.
Вскоре суд и над остальными преступниками состоялся, и из них пятеро приговорены были к смертной казни. Жеглов, Гаврилов, Лисица, Молодожников и Шмара. Хованский и митрополит ходатайствовали о помиловании, т. е. о замене этого наказания другим.
Весь Новгород замер в ожидании ответа из Москвы; сам Никон заперся в митрополичьем доме.
Получен, наконец, из Москвы указ: пятерых все же казнить смертию, остальных — кого кнутом, кого плетьми.
Остановил исполнение приговора Никон и вновь ходатайствовал о помиловании, но получил в отношении первых отказ, а в отношении остальных легкое смягчение их участи.
Никон увидел тогда, что его голос в Москве сделался слаб, и казнь такого множества людей до того его огорчила, что он заболел.
В Москве в действительности бояре хотели всю вину взвалить на него.
Когда князь Хованский подступил к городу, мы уже видели, один из главарей, Федька Негодяев, вышел к нему навстречу и, сдавшись, просил отправить его в Москву объяснить все царю.
По прибытии туда, Негодяев добился царского приема и выставил все дело так, что весь мятеж произвели воевода князь Хилков и митрополит Никон.
Негодяев поэтому отправлен к новгородцам с ответом, что воевода Хилков отрешается, на место его назначается князь Буйнов-Ростовский, в отношении же Никона, хотя грамота его оправдывает, на присовокупляет: «Да если бы он что иное учинил и не по делу, то об этом наше государское рассмотрение вперед будет».
Последнее в особенности оскорбило митрополита, тем более, что в письме к нему государь упрекнул его, зачем де он Софийский собор хотел перестроить, между тем как Никон хотел лишь его поправить. Никон отвечал царю жалобою, в которой подробно описал о случившемся и о том, какие меры он употребил, чтобы как можно меньше было жертв мятежа. Между прочим он рассказывает, что 18 марта 1650 года на заутрени в соборе он говорил эксапсалмы, а после того тайно про себя стал читать канон Иисусу Сладкому на первой кафизме, а поселе первой статьи, на другой кафизме, стал он глядеть на Спасов образ. И вот внезапно он увидел венец царский золотой на воздухе над Спасовою головою, и мало-помалу венец этот стал приближаться к нему.
— Я от великого страха, — говорит в письме Никон, — точно обеспамятел, глазами на венец смотрю и свечу перед Спасовым образом, как горит, вижу, а венец пришел и стал на моей голове грешной, я обеими руками его на своей голове осязал, и вдруг венец стал невидим.
Явление это Никон приписал не к добру, т. е. к мятежу новгородскому.
В ответ на это письмо царь сравнил Никона с Гермогеном, признанным тогда собором исповедником и, титулуя его великим государем, просил его и вперед действовать так, как он прежде действовал.
Но по обычаю того времени в Новгороде все же много голов слетело, много бито было кнутом, много сослано, и Никон, чувствуя все же, что влияние его в Москве ослабело, под каким-то предлогом поехал к царю.
Приезд его имел огромное значение: патриарх Иосиф не был любим Москвою, — она обвиняла его не только в новшествах, но что он более занят мирскими делами, чем церковью. Был даже образован особый монастырский приказ, где должны были ведаться все дела монастырей. Кроме того в Москве перестали говорить проповеди и поучать народ, а Ртищева Андреевский монастырь обвинял прямо в еретичестве.
Поэтому с приездом Никона в Москву народ поговаривал, что будто бы государь хочет удалить Иосифа и что на его месте будет Никон.
Слухи эти были неосновательны, но в действительности Никон появлялся всюду и при отсутствии патриарха занимал его место; а проповеди его повсюду, где только ни собирался в монастырях и церквах народ в большой массе, возбудили в Москве сильное религиозное движение.
Особенно много и красноречиво говорил Никон о патриархах: Гермогене, Иове и митрополите Филиппе.
И решено было: в Успенский собор перенести Гермогена из Чудова монастыря, Иова — из Старицы, и мощи Филиппа из Соловок.
Перенесение первых двух совершилось большою торжественностью и возбудило в москвичах такое настроение и единение, что забыты были все споры разных толков; а Никон, виновник этого торжества, стал обожаем народом.
Последнему казалось, что вместе с перенесением останков любимых им исповедников все горести, печали и болезни более никогда не посетят их.
Религиозное чувство приняло высшее выражение и у Никона: он вспомнил обеты свои о том, что он построит монастыри: Крестовый на месте, где его ладья села на мель, Иверский — на том месте, куда нетленным привлекло по реке младенца на иконе Иверской Божьей Матери, и наконец, обет, данный им, когда он был в Соловках, что если Господь даст ему когда-либо возможность, то он перевезет св. останки Филиппа в Москву, и ему казалось, что время к тому наступило.
Он упросил государя разрешить перенесение этих мощей, с тем, что он лично поедет в Соловки; в провожатые же ему царь дал боярина Князя Ивана Никитича Хованского и Василья Отяева.
Монастыри же начали сооружаться.
XXVI
Обретение мощей св. Филиппа
В полдень, в один из весенних дней 1651 года, в Соловецком монастыре шла к концу обедня. Паломников в тот день прибыло довольно много, и церковь была полна. Вдруг дали знать, что воеводская ладья идет из Архангельска. Кончив службу, все бросились на берег, к пристани, чтобы узнать в чем дело.
Ладья быстро приближалась, и на ней не видно было много народу, только виднелось несколько стрельцов, воевода и какой-то боярин с ними.
Келарь монастыря и отец Пармен, бывший еще в живых, встретили воеводу.
Воевода и гость его Василий Отяев подошли под благословение келаря, и воевода объявил, что царь Алексей Михайлович послал монастырю за его подвижничество дары и грамоту; что все это везет с собою сам митрополит новгородский Никон с боярином; что царь прислал тоже грамоту митрополиту Филиппу; что Никон остался в Архангельске и ждет, чтобы соловецкая братия прислала к нему своих выборных с приветствием и приглашением в монастырь.
Келарь тотчас побежал к игумену: ударили в набат, и братия собралась в церкви; назначили в Архангельск игумена и двух старцев-монахов, а келарь и отец Пармен остались дома, чтобы приготовить достойную встречу паломнику митрополиту. Выборные уехали тотчас с воеводою и с Отяевым.
На другой день та же ладья вечером возвратилась в монастырь, и игумен показал братии драгоценный наперстный крест, привезенный ему Никоном, старцы же тоже показывали драгоценные подарки.
Братия была в восторге и приготовилась встретить восторженно митрополита. Угощение выбрано царское и в большом обилии, так как игумен объявил, что сотни ладей, как видно, привезут весь город Архангельск.
На другой день вечером сторожа из Унжеской Голгофской горы, переехав на остров Соловки, дали знать, что целый флот ладей идет к монастырю. Тотчас зазвонили в колокола, и монахи, забрав иконы и хоругви, а также положив хлеб-соль на тарелку, заняли пристань.
Впереди на всех парусах шла ладья, убранная коврами: она была разукрашена хоругвями и иконами. На ней ехал митрополит со всем духовенством Архангельска и на ней же была вся свита Никона. На второй ладье были подарки монастырю; на остальных ладьях — стрельцы с боевыми снарядами и с припасами.
Когда митрополит подъехал к пристани, все бывшее духовенство с ним запело «Спаси, Господи, люди Твоя», монахи отвечали «Исполла эти деспота».
Митрополит показался на выступе и стал благословлять двуперстно братию; вся она пала ниц; Никон тогда сошел на берег, ведомый под руки боярами: князем Хованским и Отяевым, и обратился с речью к монахам. Он говорил, что явился простым паломником в те места, где начал свое подвижничество. Вкратце он передал о том, как он ушел из Анжерского скита, что он себя не оправдывает и притом просит у братии прощения и любви; что врагам своим, если они еще в живых, он прощает и привез дары, а друзей, которые еще остались в живых, он просит дать ему братское лобзание.
Многие из монахов тогда встали и подошли к нему. Он всех узнал, называл по имени и целовался, а отца Пармена он долго держал в своих объятиях, благословляя его и прося его благословения, так как тот имел уже более восьмидесяти лет.
После того шествие тронулось к соборной церкви, и здесь, поклонившись мощам св. Зосима и Савватия, Никон молился долго над могилой митрополита Филиппа.
В это время шла вечерня и потом благодарственный молебен за царя и за Никона.
Когда служба окончилась, Никон обратился к братии и объявил, что царь прислал грамоту митрополиту Филиппу и поэтому он, Никон, три дня будет поститься и молиться; затем братия вскроет могилу, откроет гроб усопшего, и боярин князь Хованский прочтет грамоту от имени царя.
Соловецкие монахи сильно были опечалены, что Никон избегает угощения, но приехавшие стрельцы и другие лица, окружавшие Никона, от этого угощения не отказались.
Монахов одно только удивило, зачем столько стрельцов наехало. Но воевода объяснил это тем, что слухи носятся, что будто бы несколько шведских морских разбойников показались у берегов Белого моря, и поэтому он советовал и им быть настороже, когда они уедут.
Три дня Никон пребывал в посте и молитве и за это время только переехал в Анжерский скит с отцом Парменом. На острове он обходил все любимые им места и забрался на Голгофскую гору.
— Здесь, — подумал он, — построить бы церковь, да теперь денег нет в царской казне.
Глядя на необозримое море, глядя на вид Соловецкого монастыря, он вздохнул и подумал: зачем эта страна не там, где Москва, с ее теплотой? Да это был бы рай земной.
Обошел он также скиты, и в одном из них ему сказали, что там содержится присланный патриархом в заточение печатник иеромонах Арсений.
Никон пожелал его видеть, и его впустили в келию.
Едва митрополит вступил в сырое подземелье, как из угла, где валялось на соломе какое-то живое существо, загремели цепи и оттуда раздался голос:
— Благословен приход твой, великий государь и архипастырь всея Руси… Будешь ты превыше всех пастырей наших и пасти будешь стадо Христово с такою славою, которая превзойдет славу всех архиереев…
— В чем твоя вина? — смущенно произнес Никон.
— Был я при печатном деле на Москве, и корректурные листы поставили мне за опечатки в богохуление и еретичество, исказил-де многие слова священного писания, наругался-де над церковью…
— Освободить его тотчас, — произнес Никон в сильном волнении. — Коль прибуду в Москву, я тотчас умолю патриарха простить его и вызвать вновь туда.
С Арсения тотчас сняли кандалы и вывели на воздух. Никон вздохнул, увидев его при свете: это был красивый грек, с черными волосами и глазами, но был он так худ, что лицо казалось состоящим из одной лишь кости, а черные глаза его из углублений лихорадочно сверкали. Когда он почувствовал воздух, ему сделалось дурно: ноги подкосились, и он чуть-чуть не упал.
Никон поддержал его и посадил на близ стоявшую скамью.
— Отныне отпускать ему кормы, как и всей братии, на мой счет, — обратился он к Пармену, благословил Арсения и удалился.
— Господи, — подумал он, — и это называется духовная кара? Одна лишь медленная, томительная казнь.
После того он возвратился в Соловецкую обитель и еще теплее стал молиться.
На четвертый день Никон объявил, что он готов после вскрытия могилы митрополита Филиппа участвовать в братской трапезе, так как она будет заупокойная.
В соборе приготовлен был помост, покрытый парчами, и отслужена обедня; после того братия приступила к вскрытию могилы. Когда показался гроб, несколько монахов опустились туда и он был поднят на холстах вверх всем предстоящим высшим духовенством и перенесен на помост. Тогда, помолившись, Никон попросил братию вскрыть крышку гроба. Едва только это сделали, как Никон и вся братия пали ниц: митрополит Филипп лежал в гробу как только почивший.
Рыдания огласили церковь, и все запели, что кому пришло на память.
С полчаса продолжался этот религиозный восторг. Никон первый пришел в себя и стал соборне служить панихиду, причем называл Филиппа св. угодником, св. исповедником и св. мучеником. Потом, приложившись к св. мощам, объявил братии, что царь прислал угоднику новое митрополичье облачение, которое нужно надеть св. Филиппу по чину митрополичьему, и что потом князь прочтет царскую грамоту.
Братия с благоговением и с молитвами исполнила требование Никона, так как одежда св. угодника вся истлела, но митроличьи ризы были надеты поверх нее.
Когда это было окончено, тогда боярин князь Хованский, поклонившись трижды св. угоднику и став на колени, развернул царскую грамоту и прочитал именем царя: «Молю тебя и желаю пришествия твоего в Москву, чтобы разрешить согрешение прадеда нашего, царя Иоанна, совершенное против тебя нерассудно, завистию и несдержанием ярости. Хотя я и неповинен в досаждении твоем, однако гроб прадеда постоянно убеждает меня и в жалость приводит, ибо вследствие того изгнания и до сего времени царствующий град лишается твоей святительской паствы. Потому преклоняю сан свой царский за прадеда моего, против тебя согрешившего, да оставиши ему согрешение его своим к нам пришествием, да упразднится поношение, которое лежит на нем за твое изгнание, пусть все уверятся, что ты помирился с ним: он раскаялся тогда в своем грехе и за это покаяние и по нашему приношению приди к нам, св. владыка. Оправдался евангельский глагол, за который ты пострадал: «всяко царство раздельшееся на ся, не станет», и нет более теперь у нас прекословящего твоим глаголам, благодать Божия теперь в твоей пастве изобилует, нет уже более в твоей пастве никакого разделения: все единомысленно молим тебя, даруй себя желающим тебя, приди с миром восвояси, и свои тебя с миром примут».
Вся соловецкая братия пришла в смущение; она поняла тогда, для чего приехал Никон, но было поздно и рассуждать, и волноваться, и не соглашаться — стрельцы наполняли церковь и заняли все места до самой пристани.
Едва окончил чтение боярин, как Никон и все приехавшее с ним духовенство из Архангельска подняло гроб и с пением «Святый Боже» понесли св. мощи к пристани.
Некоторые монахи хотели было заговорить, но князь Хованский и Отяев оттиснули их и, окружив гроб стрельцами, двинулись к ладьям.
У самой пристани стояло судно, на котором приехал Никон: туда поставлены св. мощи, и когда вся свита Никона взошла в ладью, она тотчас отчалила и подняла паруса. После того стрельцы взошли на другие суда и весь флот тронулся за св. Филиппом.
Долго переносились из Архангельска до Москвы останки великого святителя, и Никон измучил своим аскетизмом и князя Хованского, и Отяева, так что они с дороги жаловались на это даже царю, но в Москве совершилось событие, которое окончательно возвысило Никона.
XXVII
Богом избранный
Патриарх Иосиф встал со сна в великий четверток 1652 года в сильном нерасположении духа, всю ночь он не спал, и Бог весть что приходило в голову.
Вот почему, как только он проснулся, он тотчас послал служку за любимцем своим новинским игуменом.
Игумен, живший вместе с патриархом в Спасском монастыре, тотчас явился.
— Сын мой, — обратился к нем патриарх, — сегодня я должен быть на омовении ног, но ночь такую я провел, так много грешил, что недостоин совершить этот священный обряд.
Игумен стал уговаривать его ехать в Успенский собор, но патриарх печально возразил:
— Я теперь никому не нужный, — винят меня и в еретичестве, и Бог знает в чем, уж лучше отказаться самому от своего сана, хуже будет, коль велят уйти. Собрал я немного денег — станет на мой век, скажусь больным, пущай казанский митрополит, он теперь здесь, сделается мои заместителем. Поезжай к нему, проси его быть сегодня вместо меня на омовении ног.
Игумен Новинский вздумал было снова отговаривать патриарха, но тот повелительно приказал ему выйти.
Вместо того чтобы ехать к казанскому митрополиту, игумен отправился к старому князю Трубецкому, к князю Михайле Одоевскому, к Федору Ртищеву и к Василию Бутурлину и просил приехать к патриарху и успокоить его.
Все они тотчас съехались к нему.
Патриарха они застали усердно молящегося.
Увидев любимых своих бояр, он благословил их и спросил, что их привело к нему так рано.
Старшие бояре, Трубецкой, Одоевский и Бутурлин, объявили, что они слышали о желании его отказаться от патриаршества, но это-де не в обычае у нас, притом нет поводов к этому отказу, потому что царь его, патриарха, любит, а если наушничают на него, то на это нечего обращать внимания.
Выслушав друзей своих, патриарх печально возразил:
— Не сержусь я, коль на меня клевещут, но больно мне, когда на этого (он указал на Ртищева) они нападают. Творит он дело Божье — по целым ночам работает с чернецами в Андреевском монастыре, не доспит, не доест, чтобы сотворить святое дело, а его обзывают еще за это еретиком.
Ртищев поклонился тогда в ноги патриарху и сказал:
— Работа моя не для сегодняшнего или завтрашнего дня, а для будущности. Никакого еретичества не творим мы, переводим лишь с латинского и греческого св. отцов, читаем на латинском и греческом книги мудрецов, учимся, чтобы других учить. Ходим мы и почти весь народ в страшной тьме, страдаем суеверием и предрассудками; не хотим знать, чему учат мудрецы. Нужно поэтому нам просветить свой разум, чтобы научить чему-нибудь народ. Теперь имеются хорошие книги только на греческом и латинском языках, а потому, научив кого-нибудь этим языкам, открываешь им самую премудрость.
— Слышите, — обратился патриарх к боярам, — что говорит сей юный мудрец, а меня и боярина Морозова чуть ли не каменьями хотят закидать за эту премудрость.
Патриарх при последних словах почувствовал себя нехорошо и присел.
* * *
В это время в дворцовой церкви шла обедня, и когда запели «Вечери твоея тайные», прибежал келарь Спасского монастыря и, обратясь к царю, произнес взволнованно и торжественно: — Патриарха не стало!..
В этот миг царь-колокол ударил три раза; все предстоявшие в церкви пришли в ужас и от неожиданности, и от смерти, постигшей высшего иерарха в такие великие дни.
«Как овцы, — писал потом Никону царь, — без пастуха не ведают, где деться, так и мы, грешные, не ведаем, где главы преклонить, потому что прежнего отца и пастыря лишились, а нового нет».
После обедни царь поехал к покойнику; тот лежал уже на столе, как живой и, помолившись над ним и поцеловав его руку, уехал к обряду омовения ног, который совершал уж митрополит Казанский.
В пятницу патриарх в гробу перенесен в Ризположение.
Вечером царь отправился туда один и, войдя к покойнику, удивился: все игумены и дети боярские, которые должны были при нем находиться, разошлись и один только священник выкрикивал над ним псалтирь.
Царь созвал детей боярских и сделал им выговор, а впоследствии митрополита Казанского он просил сделать выговор игуменам.
Когда он спросил священника, почему он кричит так над патриархом, тот отвечал:
— Прости, государь, страх нашел великий, — в утробе у него, святителя, безмерно шумело, так меня и страх взял; вдруг взнесло живот у него, государь, и лицо в ту же пору стало пухнуть: меня и страх взял, думал, что ожил, для того и двери отворил — хотел бежать.
При этом рассказе суеверный Алексей Михайлович струсил и ноги у него подкосились, так что он едва устоял; на беду в утробе покойного вновь сильно зашумело.
— От земли создан, — подумал царь, — и в землю идет, чего бояться?
И стал целовать руку усопшего, а в этот миг как выстрелит что-то из его уст…
Алексей Михайлович окончательно растерялся и обратился в бегство.
В субботу, оплакиваемый и царем, и ближними боярами, патриарх Иосиф предан земле в Успенском соборе с большой торжественностью.
Но царь, Москва и двор были сильно опечалены, — им не был предстоявший светлый праздник праздником без патриарха.
Озабоченный этим, царь после похорон патриарха думал сильно о том, кого избрать в патриархи. Сердце его было за митрополита Никона, которого он считал и святым, и мудрейшим святителем, но по суеверию он хотел еще погадать, то есть узнать по священным книгам, чье имя Богу угодно. Он взял святцы и первое имя ему попалось: Феогност.
— Да у нас нет такого святителя, — подумал царь. — Феогност, — твердил он вслух. В это время вошел постельничий его Ртищев и, услыша слово Феогност, произнес:
— Великий государь, Феогност по-гречески: «Богом избранный».
Царь сказал ему тогда, что он гадал, кого избрать в патриархи и вышло: Феогност.
— Значит, — заметил Ртищев, — кого ты, великий государь, изберешь, тот будет и избранником Божьим.
Но этот ответ не удовлетворил царя, он поехал в Алексеевский монастырь к схимнице Наталье; с детства он любил с нею советоваться и называл ее «мамой Натей».
Схимница, со времени выезда Никона в Новгород, никуда не выходила и не покидала своей кельи; принимала она только царскую семьи и служку.
Узнав о смерти и похоронах патриарха, она в тот день пребывала во слезах и молитве, и когда служка объявила о приезде царя, она как будто чего-то обрадовалась.
Царь, войдя в ее келью и перекрестясь несколько раз, подошел к ней, обнял ее и поцеловал; схимница благословила его испросила сесть.
— Я к тебе за советом, мама Натя, — сказал он. — Патриарх умер…
— Слышала и, грешная, молилась за упокой души святителя, плакала, видишь, еще слезы не высохли.
— Не кручинься, мама Натя, Бог даст нам нового пастыря, Божьего избранника Феогноста.
— Феогноста! — испугалась схимница.
— Да, такого святителя у нас нетути, но Феогност значит по-гречески Богом избранный.
— Кого же ты, государь, бояре и собор думаете избрать?
— Ты же у нас пророчица, мама Натя, Дух Святой тебе подскажет.
— Дай прежде помолюсь Богу; если он сподобит меня, я, быть может, и нареку его имя, а если не нареку, значит избранный не от Бога.
Она распростерлась у иконы, несколько минут била поклоны и, поднявшись, вдохновенно воскликнула:
— Идет из дальней северной стороны подвижник великий; идет он среди лесов, болот и степей; не имеет он отдыха ни днем, ни ночью; окружен он великой стражей, а с ним великий святитель почиет в гробу, и несет подвижник на плечах своих этого святителя, и имя почившего «св. угодник и чудотворец митрополит Филипп», и вижу я, вот, вот, св.
Филипп из гроба восстает в светлом сиянии и благословляет несущего его великого святителя.
— И как имя этого подвижника?
— Дай вслушаюсь, св. Филипп что-то молвил, произнес он имя… имя… Никон!
С последними словами схимница упала без сознания.
Царь позвал служку, и когда схимница приведена была в чувство, он простился с нею и вышел.
— Итак, Феогност — Никон, — подумал он, уходя.
Затворив за ним дверь своей кельи, схимница бросилась на колени и, молясь о Нике и о патриархе Никоне, благодарила Господа сил, что вновь он будет безвыездно находиться в Москве.
— Его видеть, его слышать для меня бесконечное блаженство, — лепетала она. — И если это грех, то прости мне, Господь Бог милосердный. И ты, долготерпеливый, когда явилась тебе чаша, молил же Бога Отца, да минет она тебя.
XXVIII
Великий государь патриарх Никон
Летний июльский день, солнце знойно, но вся Москва в движеньи: она убралась, как на пир, как на праздник великий. Дома выбелены или окрашены вновь, улицы подметены, и народ огромной толпой валил к Успенскому собору; туда же со всех московских сорок сороков спешат с иконами и хоругвями.
Но вот сам юный царь со всеми боярами появился на красном крыльце и после народного приветствия отправился к Успенскому собору.
Помолившись там, царь с духовенством, с боярами, стрельцами, служилым людом, народом и духовенством, при пении «Спаси Господи люди Твоя», двинулись из Москвы.
Рядом с царем несут в кресле митрополита Ростовского Варлаама.
В версте от города верховой посланец дал знать, что св. Филипп недалеко уже; несколько минут спустя показались передовые стрельцы, после того заблистали в отдалении хоругви, иконы и народ.
По дороге тысячи людей — светских и духовных — присоединились к священному шествию и образовали страшную массу.
Обе толпы остановились друг против друга, и тогда москвичи увидели гроб св. митрополита, несомый епископами и архимандритами, съехавшимися еще по дороге, чтобы участвовать в торжественном внесении мощей в Москву.
Впереди шествия ярко выдвигался митрополит Никон, с крестом в руках.
Москвичи в один миг пали ниц, а за ним и вся толпа, сопровождавшая Никона.
Никон благословил царя и народ и, подняв первого, облобызал его; то же самое он сделал с царской семьей и с высшими святителями.
Подошел он тоже к митрополиту Варлааму и хотел его облобызать, но тот от радости, что сподобился встретить св. мощи Филиппа, отдал Богу душу.
Все были поражены этим событием, но Никон нашелся: он велел усопшего присоединить к процессии.
После того все двинулись к Москве; она встретила их трезвоном во все свои колокола, а народ и все духовенство пели «Исполла эти деспота» и «Достойно».
Когда св. мощи были внесены в Успенский собор, там готов уж был помост, покрытый драгоценной парчой. Духовенство поставило туда мощи. После молитвы, произнесенной Никоном, крышка гроба снята, и св. Филипп явился лежащий в гробу в митрополичьей митре, с лицом спокойным, как будто он только что почил.
Трудно описать чувства, овладевшие народом; это были и рыдания, и радостные, и неистовые восклицания и вместе с тем благоговейное созерцание св. угодника и великомученика.
Первый приложился к мощам царь, потом Никон с остальным духовенством и народом.
Начали служить благодарственный молебен, и после него царь взял Никона и других сановников церкви во дворец: там была приготовлена трапеза.
На обеде были Милославский и Морозов; оба они выказали Никону свое уважение, и он за столом занимал патриаршее место.
За обедом Никон рассказал, какую хитрость нужно было употребить, чтобы обрести св. мощи, потому что если бы в Соловках узнали о цели его приезда, то монахи мощей не выдали бы, а оставить в их руках св. Филиппа было просто грех.
После того царь расспрашивал вообще о путевых его впечатлениях, и тот сказал, что всюду народ добрый, богобоязненный, но жалуются на поборы: дьяки и приказные жестоко его обирают.
— Мы ждали только тебя, великий государь и пресветлый богомолец наш, чтобы заняться устроением нашего царства, и ты, как добрый пастырь, научи и настави нас. Церковь наша осиротела без отца, и мы молим тебя, не откажи сделаться нашим отцом, — сказал государь.
Царь, духовенство и бояре поднялись с мест, низко кланяясь Никону.
Никон тогда поднялся, поклонился царю в ноги, а боярам и духовенству низко до пояса и произнес взволнованным голосом:
— Я крестьянский сын из Вельманова… Чернец и простой богомолец ваш и не могу я принять поэтому ангельского лика патриарха и сделаться отцом вашим и всего народа… Изберите достойнее меня… Имеете вы святителей и старее и просвещеннее меня… Имеете вы святителей, которые более подвизались, чем я, в премудрости. Отпустите меня в Спасов монастырь, там бы я желал сделаться схимником, и все, чего только я желаю, это служить первую обедню у мощей святого Филиппа.
— Ты устал с дороги, великий государь, — возразил царь, — и тебе нужен покой. Я провожу тебя в Спасов монастырь.
И с этими словами царь велел приготовить колымагу и после трапезы отвез с огромной свитой митрополита в монастырь; прощаясь там, он облобызался с ним.
На другой день к обедне приехал царь со всеми боярами, все духовенство собралось служить соборне с Никоном.
Митрополита встретило духовенство с колокольным звоном и с иконами.
Никон совершил службу с большою торжественностью, и когда был прочитан акафист митрополиту Филиппу, он обратился к царю и к народу со словом. Он говорил об унижении, которому подвергся митрополит всея Руси св. Филипп при Иване Грозном, и что Годунов, Василий Шуйский хотя и чтили патриархов, но истинное значение получил только блаженной памяти патриарх Филарет. В Бозе почившие же патриархи Иоасаф и Иосиф уронили значение святителей, и вот он, митрополит Никон, и митрополит Макарий псковский, оба обесчещены в своих паствах, и все от того, что нет благочестия, нет богобоязни в народе и нет ни премудрости, ни добродетели в священнослужителях и в монастырях; что первые грубы и невежественны, а последние живут не по уставу, а думают лишь, как бы угодить мамоне и своим страстям. Судьи и правители областей угнетают народ и больше о себе думают, чем об отечестве и царе; самая паства церковная разделяется заблуждениями и еретичеством, поэтому нужна твердая воля, которая привела бы все в порядок без всякого прекословия и помешательства со стороны светской власти, и что только такой святитель, если он найдется, может устроить церковь Божию, то есть народ. Он же, Никон, ничтожный раб Божий и царя, не чувствует в себе столько сил, чтобы сделаться этим святителем, и если бы он решился на это, то лишь под условием, чтобы без всякого с чьей-либо стороны вмешательства ему предоставлено было устроение церкви по тому наитию, какое он будет иметь от Св. Духа при посвящении его в патриархи.
На эти слова царь отвечал:
— Я и мы, все предстоящие здесь, всегда почитали тебя как архипастыря и отца.
Царь упал на колени и начал умолять Никона не отказываться от патриаршества.
Тогда Никон обратился к боярам, духовенству и народу и торжественно спросил:
— Будете ли почитать меня как архипастыря и отца и дадите ли мне устроить церковь? Клянитесь.
Все подняли руки и поклялись.
Никон, растроганный такою любовью к нему, молвил тогда:
— Видно на го воля Божия, не смею ослушаться божественного промысла. Да будет так: принимаю на себя тяжелое бремя патриаршего святительства.
Царь обнял и поцеловал его, и Никон перецеловался со всеми в церкви.
Народ, толпившийся на площади церковной, приветствовал это согласие Никона восторженно.
25 июля 47-летний Никон был посвящен в патриархи и наречен великим государем. Но в это время, когда, упоенный счастьем и величием, Никон принимал в патриаршей палате поздравления от высших святителей и сановников царства, в это время в Алексеевском монастыря инокиня Наталья зажгла в своей келье три восковые свечи у иконы, что она делала в высокоторжественные дни, и отправилась в общую трапезу, где она разрешила себе елей.
В ту ночь ей снился страшный сон: к ней пришел Никон, бледный, старый, худой, в простой монашеской одежде.
Схимница вскрикнула и проснулась — в келье никого не было.
Она упала на колени и, молясь, горько плакала.
XXIX
Первая мысль об исправлении церковных книг
В восемь часов вечера, вскоре после вступления на патриарший престол Никона, царь Алексей Михайлович сидел со своею семьею за ужином.
За столом находился и тесть его Илья Милославский.
Разговор шел о политике: жаловался Милославский, что Польша не хочет наказать виновных в изменении в грамотах царского титула и сочинителей пасквилей на Россию.
Царь зевнул и велел ему обратиться к патриарху.
Переменил Милославский разговор; он начал жаловаться на то, что он, Милославский, чтобы не вызывать местничества, вместо боярских детей начал определять детей дьяков и стряпчих, но, к ужасу его, и те затеяли тоже местничество.
Царь еще пуще зевнул и отправил его для совета к Никону.
Между тем ужин кончился, царь помолился Богу, допустил к руке всю семью и отправился в свою опочивальню.
Здесь ожидал его постельничий Федор Михайлович Ртищев.
Он раздел царя, и когда тот стал на колени у ризницы и начал молиться, Ртищев тихо вышел и удалился из дворца.
Шаги свои он направил к патриаршим хоромам.
Стража и служители патриарха пропустили его, и он отправился в рабочую комнату Никона.
В подряснике, заваленный у огромного стола кипами бумаг и книг, Никон сидел и писал, когда появился Ртищев.
— Рад тебя видеть, Федор Михайлович, — с веселым лицом заговорил к нему Никон.
Ртищев остановился в почтительном отдалении.
— Иди поближе, — продолжал он, — садись вот сюда, к столу, поговорим… отведу немного душу.
Ртищев подошел тогда под его благословение и сел на стул, которые имели тогда вид табуреток.
— Как у тебя в Андреевском монастыре, Федор Михайлович, идут переводы?
— С Божьей помощью, хорошо.
— А я, видишь, сколько получил богослужебных книг, не апокрифических, а настоящих, канонических… Необходимо взяться за исправление наших… Согрешил царь Иван Грозный во многом, но грех великий сотворил он своим Стоглавом… Василий Шуйский и отпечатай многие книги с поправками Стоглава. Троицкая лавра взялась за исправление требника, но этим дело кончилось, и блаженной памяти мой предместник, патриарх Иосиф, назначил исправителями иереев: Степана Вонифатьева, Ивана Неронова, Аввакума, Лазаря, Никиту, Логгина, Данилу и дьякона Федора и ни одного из монашествующих. Попы-то и внесли сугубое аллилуя и двуперстное знамение, чтобы угодить купечеству… Теперь приходится все это поисправлять.
— Думаю я, святейший патриарх, хорошо ли будет теперь это сделать? При патриархе Иосифе, за год до его смерти, я завел здесь певчих из Малороссии и стал приучать из моего Андреевского монастыря молодых попов говорить проповеди, а патриарх окружной грамотою дал знать, чтобы в церковном пении было единогласие, — так сделалась смута, и многие попы в тиунской избе кричали: «А нам хоть умереть, а к выбору о единогласии рук не прикладывать». С тем же гавриловским попом заспорил Никольский поп Прокофий и сказал: «Заводите вы, ханжи, ересь новую, единогласное пение, да людей в церкви учите, а мы прежде людей в церкви не учивали, учили их втайне; беса вы имате в себе, все ханжи, и протопоп благовещенский такой же ханжа». Так они честили духовника царского Степана Вонифатьева.
— Они нас называют, — улыбнулся Никон, — и ханжами, и еретиками. Поделом царскому духовнику, зачем он дал им поблажку и ввел двуперстное знаменье и сугубое аллилуя… Середины не может быть: коли признавать, то нужно признать все или ничего.
— Да, — заметил Ртищев, — но святейший патриарх не знает, сколько выстрадал знаменитый защитник сергиевской лавры архимандрит Дионисий за вычеркнутые им слова «и огнем» в молитве водоосвещения. Отец мой сказывал, что митрополит Иона вызвал архимандрита в Москву, четыре дня приводили его на патриарший двор к допросу с бесчестием и позором, т. е. в оковах, и его били, плевали на него за то, что он не хотел выкупиться.
— Какой же ответ был Дионисия? — задумчиво произнес Никон.
— Денег у меня нет, да и дать не за что: плохо чернецу, когда его расстричь велят, а достричь — так ему венец и радость. Сибирью и Соловками грозите мне, но я этому и рад — это мне и жизнь.
— Так говорят все те, — восхитился патриарх, — кто верит в правду и святость своего дела. Что же было дальше?..
— За Дионисием посылали нарочно в праздничные и торговые дни, когда было много народа, приводили его пешком или привозили на ключах без седла, в цепях, в рубище, на позор толпе, и кидали на него грязью и песком.
— Слышал, слышал об этих безобразиях, — вознегодовал Никон. — Распустили враги его слухи, что явились такие еретики, которые огонь хотят в мире вывести, — вот и взволновались ремесленники: как же мы без огня-то?., и стали выходить с каменьями и дрекольями на Дионисия.
— Вот этот-то и самое страшное, — заметил Ртищев… — и враги наши и ваши распустят о нас такие слухи.
— Да, — задумался патриарх, — мы должны исправление книг сделать собором.
В это время вошел Епифаний Славенецкий. Он был красив и представителен, говорил красноречиво, с сознанием своего достоинства и знаний.
По обычаю того времени, он патриарху поклонился трижды в ноги прежде, нежели подошел к его благословению; патриарх просил его сесть и обратился к нему:
— Федор Михайлович напугал меня, — сказал он. — Рассказывал про страдания архимандрита Дионисия… И это за два слова: «и огнем». А вы, отец Епифаний, домогались исправления всех богослужебных книг. Многие я просмотрел сам и, соглашаясь с вами и отцом Арсением, я готов на необходимые изменения, но боюсь раскола… народ и духовенство так невежественны.
— Святейший патриарх, — произнес торжественным тоном Епифаний, — дело исправления книг настоятельно, его отложить нельзя. Малороссия просится давно под руку (в подданство) русского царя, и если книги не будут исправлены и будут держаться заблуждений и ересей, то митрополит киевский останется под паствою патриарха константинопольского, а при этой религиозной розни братья одною и того же народа могут стать в такие же отношения, в каких стоят православные в Малороссии к униатам и католикам; поэтому и слияния этих двух народов никогда не будет. Если же, ты патриарх, желаешь знать, как бедствует теперь народ малороссийский, то спроси Матвеева, он в посольском приказе получил гонцов из Киева и от царского посланца Унковского.
Едва это произнес Епифаний, как вошел Матвеев со связкою бумаг и тюков.
Поклонившись в ноги патриарху, Матвеев сказал:
— Светлейший патриарх, я от боярина Ильи Даниловича Милославского, по царскому приказу… Два года тому назад были посланы в Варшаву боярин Гаврила Пушкин, окольничий Степан Пушкин и дьяк Гаврила Леонтьев с жалобою на отпечатанные в Польше книги, в которых поносилось Московское царство и блаженной памяти царь Михаил Федорович, и патриарх Филарет… Тогда король Ян-Казимир велел вырвать из книг бесчествовавшие нас листы и сжечь их на площади, а самые книги велено изъять из обращения. Теперь доносят, что не только в царстве Польском, в Литве и Белоруссии ходят эти книги, но их много привезено к нам. Король Ян-Казимир явно ищет с нами разрыва.
— А что гонцы от украинских воевод и от Унковского бают? — прервал его Никон.
— Доносят, в Малороссии-де всяких чинов люди говорят, что они от войны с ляхами и разорения погибают, кровь льется беспрестанно; за войной хлеба пахать и сена косить им стало некогда; помирают они голодною смертью и молят Бога, чтоб великий государь был над ними государем, а ляхам веры нельзя дать, они-де, казаки, знают заподлинно, что ляхи против московского царя войну начнут.
— А из Киева что пишут? — спросил задумчиво Никон.
— Литовский гетман Радзивил занял его, — продолжал Матвеев. — Соборную церковь Богородицы, каменную, на Пост де, ляхи разграбили всю, образа пожгли, церковь вся выгорела, одни стены остались, а в церкви лошадей своих жиды и ляхи оставили; деревянный церквей сгорело пять, а которых не жгли, то все разорили, образа дорогие окладные себе взяли, а иные поисщепали; колокола у всех церквей взяли к в струги поклали; но из этих стругов шесть казаки отгромили. В монастыре Печерском казну также всю взяли и паникадило, посланное нами туда у св. Софии взяли тоже всю казну, ризу, сосуды, всю утварь, образ св. Софии; все монастыри разорены…
— Господи, помилуй нас грешных, — воскликнул невольно Никон.
— Унковский, — продолжал Матвеев, — доносит, что Виговский, писарь Богдана Хмельницкого, говорил ему, что если великий государь наш не возьмет его под свою высокую руку, то Малая Русь отдастся под руку турского царя. Казаки не хотят быть холопами ляхов и бегут к нам тысячами.
— Завтра собрать боярскую думу, — возразил на это Никон, — и ты, Артамон Сергеевич, расскажешь это боярам и царю.
Матвеев вышел.
— Вы слышали, — воскликнул после его ухода Епифаний Славенецкий, — светлейший патриарх, как бедствует малороссийский народ, а Москва не дает ему помощи… Уж сколько раз гетман Богдан простирал сюда руки, ища защиты своему народу, монастырям и церквам Божьим, но вопли эти тщетны. И чего боятся бояре?.. Теперь время слить все разрозненные части Руси… Не только Малая, но и Белая Русь, и Литва, и галичане — все стонет под игом ляхов, и русский царь одним ударом уничтожит вражью силу, соединит под одним скипетром и под одним патриаршеством всех членов одной и той же православной русской семьи… Если один Богдан Хмельницкий, без денег, оружия и пороха, мог приводить в трепет Варшаву, то что будет, если соединится с ним русский царь?
— Святая правда, — сказал Никон. — Да, в прошлое царствование мы потеряли через войну с Польшей Смоленск, и мы так напуганы, что боимся новой войны. Но возможно ли, — продолжал он после некоторого молчания, — подчинить московскому патриарху и митрополии киевскую и литовскую?
— Можно и должно, светлейший патриарх; а для этого необходимо только исправление ваших книг богослужебных, иначе слияние народов Великой, Малой, Белой Руси, Литвы и Галичины будет непрочно, непрочен союз, не связанный узами одной веры. Говорю святую истину пред вами, святейший патриарх: если вы не исправите книг, не присоединятся к вам другие русские митрополии, и будет русская церковь всегда в кабале у константинопольского патриарха и турского султана.
— Об этом нужно подумать и поговорить, — заметил Никон. — Что ты сказал, почти теперь оправдывается; из Белой Руси и Литвы множество дьяконов православных ездят ко мне в Москву, чтобы я их рукополагал в иереи. Ты прав, нужно соединить всю русскую православную церковь воедино, и тогда будет един пастырь, едино стадо.
— Аминь! — произнесли торжественно Ртищев и Епифаний и удалились.
Когда они вышли, Никон стал прохаживаться по своей рабочей горнице и потом, вдруг остановившись пред иконой Спасителя, висевшей в углу, произнес набожно:
— Исправление книг нужно для прославления Твоего же имени, Сладкий Иисус, Сын Божий, и если бы мне пришлось, подобно Дионисию, пострадать за истину, так я приму это как милость Божию. Русскую церковь нужно соединить воедино, и как Иерусалим соединяет всех христиан всех толков, так да сделается Русь новым Иерусалимом для воссоединения всего русского народа под одною державою и единым патриархом.
В этот миг вошел монах и остановился у двери.
Никон оглянулся: это был греческий монах Арсений.
— Отец Арсений, — сказал Никон, — я назначил тебя старшиною печатного дела, а исполнил ли ты мой приказ об иконах?
— Исполнил, святейший патриарх; латинские печатные иконы отбираются; тоже всех трехруких Богородиц, страшный суд разбойника и другие еретичные.
— Что же народ?
— Смущается, говорит, иконоборство… ханжество.
— Непостижимо… Продолжай свое дело… ответ мы дадим Господу Богу нашему, и он не осудит нас.
И с этими словами патриарх удалился.
XXX
Схимница
У Благовещенской церкви в Москве стоял красивый дом с большим садом; здесь жил протопоп и ее настоятель, отец Степан Вонифатьев, царский духовник.
Дом был как полная чаша; в нем громоздились подарки царя, царской семьи, бояр и московских гостей; поэтому в хоромах виднелись не только дорогие образа, но и драгоценные сосуды и утварь.
Был воскресный день. Обедня в Благовещенской церкви только что отошла, и отец Степан возвращался домой и, подходя к своему двору, увидел, что к нему направляется колымага патриарха с обыкновенной патриаршей свитой: скороходов, дворян, боярских детей, окольничих и бояр верховых и пеших.
Отец Степан поспешно вошел в свой дом и, оставив в сенях посох, вышел на порог сеней, чтобы встретить Никона.
По обычаю того времени, он трижды пал на колени, но Никон поднял его и поцеловался с ним.
Еще будучи игуменом Спасопреображенского монастыря, Никон часто у него бывал и проводил в его семействе по целым часам, но с того времени, как его избрали в патриархи, он теперь в первый лишь раз заехал к отцу Степану.
Патриарха хозяин ввел в хоромы, а вся свита его осталась в сенях.
Когда хозяин посадил Никона в углу, под образами, гость поблагодарил царского духовника за то, что он держал сторону его при избрании его в патриархи, и выразил ему свою бесконечную признательность, не знает только, чем и как отблагодарить его.
Отец Степан поклонился тогда в ноги патриарху и сказал:
— Я и так взыскан царскою милостью, а потому, святейший патриарх и великий государь наш, ты меня осчастливишь, когда наградишь наперсными крестами Неронова, Аввакума, Лазаря, Никиту, Логгина и Данила; дьякона же Федора рукоположишь в иереи. Они, пояснил отец Степан, восстановили древлезаветное двуперстное знаменье и сугубое аллилуйя.
Никон вспыхнул и сказал, что от награждения честных деятелей и тружеников никогда не отказывался и готов наградить тех лиц, за которых хлопочет отец Степан; но упомянуть, за что именно он наградил их, он не может, потому что, по его мнению, двуперстное знамение и сугубое аллилуйя — заблуждение.
Отец Степан, в свою очередь, вспыхнул:
— Ведь ты, святейший патриарх, сам благословляешь народ двуперстно, — воскликнул он.
— Это святая правда, но если и я заблуждаюсь, и собор это скажет, то я начну и креститься, и благословлять троеперстно.
— Не я один, — обиделся отец Степан, — ввел это, а великие святители наши Филипп, Гермоген и Иов, они крестились двуперстно и спасались же. А при составлении Стоглава участвовали святые Гурий и Варсонофий и прокляли троеперстие.
— Но ты, отец Степан, забыл, что я ученик и последователь св. Никодима Кожеезерского, который в новшествах находит залог истинного благочестия, и кабы он жил теперь, и он бы принял троеперстие.
— Да, — усомнился царский духовник, — коль оно истинное.
Тогда Никон стал красноречиво доказывать царскому духовнику, что нашей церкви необходимо держаться строго того, что признается греческою церковью: иначе не будет церковного единения с церквами Малой, Белой Руси и Литвы, а в таком случае не будет и политического единства.
На это духовник резко ответил:
— Царство Иисуса Христа несть от мира сего, нечего поэтому приплетать к вере земные дела.
Никон с этим не соглашался и доказывал, что церковь Христова не может отделяться от мира, что она должна соединять, а не разделять народы, и тем паче один и тот же народ; что поправки, сделанные духовником, ошибочны, и не только будут отвергнуты восточными патриархами, но даже и у нас, если будет созван собор, а потому он как патриарх всея Руси, не может допустить, чтобы из-за такого разногласия было пожертвовано слиянием всего русского народа. Что же касается исправления вообще церковных книг, то он решился выписать от всех восточных патриархов рукописи и, сличив их с нашими переводами, собрать собор и указать, какие поправки необходимы. Сделает он это для того, чтобы снова возвратиться в лоно восточной церкви.
Сказав это, Никон поднялся с места и, благословляя отца Степана, просил его содействовать ему. так как он содействовал ему к устроению единогласия в церковном служении. Отец Степан ничего не ответил, но только почтительно проводил патриарха до колымаги.
От царского духовника Никон поехал прямо во дворец царя к обеду.
Государь принял его ласково и с почетом. Он встретил его с боярами и окольничими на красном крыльце; Милославский и Морозов взяли его под руки и повели в трапезную.
За трапезой, по этикету, разговора не было, а были только общие места, пожелания и здравицы; после обеда почти все разъехались или разошлись, лишь патриарх с царем удалились в его опочивальню.
Царь усадил Никона на топчан и сел сам на стул против него.
Никон передал ему о тех неправильностях, какие встречаются в богослужебных книгах, и о тех исправлениях, какие в них следует сделать.
Выслушав его внимательно, царь сказал:
— Великий — наш государь святейший патриарх, ты наш Богом избранный и наш отец, как ты и святители решите, на то и я буду согласен. Собери в начале будущего года синклит и тогда изобличи все неправды. Теперь же ты бы обратился к маме Нате, она даст тебе ответ по внушению Духа Святого.
О схимнице Никон давно слышал и от бояр, и от царя, но не виделся с нею до сих пор: она никого не принимала и попытку в этом смысле предшественника его, патриарха Иосифа, она отклоняла не раз.
Никон высказал свои опасения царю.
Алексей Михайлович задумался и сказал:
— Пойди от моего имени, и она тебя примет, святейший отец… Притом…
Он хотел было сказать, что она изрекла ему по вдохновению и его имя, но воздержался и, помедлив присовокупил:
— Ты ей скажи, что Бог ее молитвами взыскал меня, и жена моя в надежде… Пущай она молится за нас грешных.
Патриарх благословил царя, простился с ним и уехал.
Народ по улицам встречал Никона восторженно и падал ниц, когда он благословлял его, и с таким торжеством ехал Никон до Алексеевского монастыря, а сам думал:
— Когда я прощался здесь с женой и ушел в Соловки, полагал ли я, что в каких-нибудь два десятка лет я возвращусь сюда, к этому монастырю, патриархом всея Руси… и жива ли моя жена?.. И где она?.. Никогда никто не слышал, чтобы поповская жена Парасковия поступила даже сюда.
В это время показалось мрачное здание обители, и Никону сильно взгрустнулось.
Между тем женский монастырь не зная об ожидавшем его посещении, но когда ему дали знать, что поезд патриарший приближается, все монашки с игуменьею высыпали навстречу патриарху, а на колокольне затрезвонили во все колокола.
Когда патриарх появился на монастырском дворе, монашки пали ниц, и Никон сказал им краткое слово любви и утешения. После того он обратился к игуменье с повелением царя допустить его видеть схимницу Наталью.
Игуменья тотчас послала к ней, а сама при пении монахинь повела патриарха в церковь, чтобы показать ему церковные святости и богатства.
Поклонившись мощам и осмотрев церковь, Никон спросил, какой ответ схимницы.
— Она просит святейшего патриарха пожаловать, — поклонилась ему в ноги служка.
Сердце мужественного Никона, которое усиленно не стучало ни в московской смуте, ни в новгородской гиле, вдруг затрепетало и замерло.
Игуменья повела его в монастырь и, остановившись пред дверью кельи схимницы, указала ему, куда он должен войти, и, поклонившись удалилась.
Без обычного монастырского стука патриарх отворил дверь.
Белый его клобук с огромным алмазным крестом и две панагии, осыпанные драгоценными каменьями на груди, придавали ему, при высоком его росте и его мужественном лице, особый величественный вид.
Никон вступил в келью истинным патриархом всея Руси, и взорам его представилась небольшая комната в одно окно, простой образ с лампадкой, ложе без подушки и покрывала, небольшой столик у окна и деревянные два стула.
Схимница с густо закрытым покрывалом стояла посреди кельи, и когда он появился в дверях, распростерлась по земле, сделала три поклона и подошла под его благословение.
— Не тебе, моя дочь, — сказал Никон, — подходить под мое благословение, а мне под твое.
— Я ничтожная раба и богомолка твоя, святейший патриарх; что за причина твоего пришествия ко мне?.. Я давно отказалась от мира.
Патриарх благодарил ее за то, что она допустила его в свою келью, причем передал ей поклон царя.
Услышав, что царица в надежде, Наталья обратилась к образу, сделала несколько поклонов и, поднявшись, произнесла вдохновенно:
— Родится у царицы дочь…
Сказав это, она как бы от усталости и волнения присела, указав патриарху другой стул.
Никон передал ей свой разговор с царем о тех исправлениях в церковных книгах, какие он предполагает сделать, причем он присовокупил, что царь послал его спросить ее совета и благословения.
— Святейший патриарх, — воскликнула схимница, — не тебе у меня поучиться, а мне у тебя и искать твоего благословения. Истину ты говоришь, нам нужно возвратиться к евангельской истине, и тогда мы будем вновь православными. Делай, что Св. Дух и Божья благодать говорят тебе. Но на пол пути не остановись… поступи как Лютер.
— О чем ты говоришь, я тебя не понимаю?
— Я хочу сказать: женись…
— Разве патриарх может жениться? — обиделся Никон.
— И Лютер, как монах, не мог жениться, однако же женился.
Никон был поражен этим ответом, а потому, помолчав немного и желая получить разъяснение загадочных слов схимницы, он сбросил свою обычную серьезность и полушутя сказал:
— Схимница Наталья, сестра святейшая, если мне, патриарху всея Руси, жениться и поступить как Лютер, то я должен избрать подобную ему и жену монашку, уж тогда в законный брак я попрошу схимницу Наталью, и будут держать над нашими головами венцы архиереи.
— Сказала я тебе не в шутку: женись, исправление книг равносильно женитьбе патриарха, и если тебе Дух Св. говорит: исправляй книги, то он же должен тебе подсказать: женись, и женись не на монашке!.. Выше бей. Ты ведь… патриарх!.. Тогда сила будет у тебя в руках, и неужели ты думаешь, что тебя проклинать будут менее за одно «аз», которое ты выбросишь из книг, чем за женитьбу. Лютер понял это, а потому он пошел дальше: монах женился на монашке. И у них епископы теперь женаты, наши попы тоже женаты: они и спорить не станут. Коль идти уж против порядков и старины, так ломай все, — вот тебе мой сказ.
Несколько минут сидел Никон как ошеломленный. Схимница, известная святостью своей жизни и строгостью правил, говорит так резко с главою русской иерархии. Он строго произнес:
— Отрекся я от мира, подвижничал, страдал, оставался целомудрен, и Бог взыскал меня — я Богом избранный патриарх всея Руси… кто же ты, сестра Наталья? И почему я слышу такие речи и такие дерзкие, такие недостойные речи от тебя?.. От схимницы!..
— Глаголю я тебе истину, святейший патриарх. Нет человека в мире, который бы тебя любил так сильно, как я; нет человека во всей вселенной, который бы тебя так чтил, уважал и боготворил, как я, и нет человека, который бы лучше знал тебя, чем я. Чтобы сделаться патриархом, ты должен был сделаться монахом, — это поняла твоя жена и пошла в монастырь.
— Разве ты «знала» ее? — воскликнул невольно Никон.
— Кабы ты «знал», как она любила тебя и что она жертвовала, удалившись в монастырь! Теперь ты, патриарх, достиг того, чего домогался. А мне нечего больше говорить… удались, удались! — вскрикнула нервно схимница.
— Не удалюсь; ты, схимница, столько мне сказала, что должна явить мне свое мирское имя. Если не скажешь, я прокляну тебя!..
— Проклянешь? — Нет, не могу, не заставляй.
— Я требую! — грозно поднялся с места Никон.
— Ты требуешь… вот… гляди… узнай… — я… я… твоя жена, Паша, — теперь инокиня Наталья. Ника… Ника..
Схимница откинула свое покрывало; пред Никоном явилась бледная, исхудалая его жена, но все же прекрасная и величественная.
Слова схимницы произвели на патриарха потрясающее впечатление…
Оба умолкли, но схимница прервала молчание, накинула на себя вновь покрывало и, рыдая, произнесла:
— Святейший патриарх! тебе не место здесь, удались.
И Никон очнулся, он тихо пошел к двери, но вдруг остановился, упал на колени и сказал сквозь слезы:
— Благослови, не отпускай меня без своего благословения, святая женщина.
— Бог благослови…
Когда за Никоном затворилась дверь, инокиня упала без чувства на пол.
На другой день царю донесли из Алексеевского монастыря, что схимница Наталья куда-то ушла и пропала без вести. Все розыски оказались тщетны, и царь затосковал по ней: ему очень дорога была мама Натя.
XXXI
Раскольничий вертеп
Лишь только Никон вышел от отца Степана, как к нему вошел дьякон его Федор.
Он был правою его рукою, и если Федор не заложит ему место в требнике и в евангелии, то он не знает, где и что нужно читать во время служения.
Поэтому его сильно огорчило, что патриарх не дал ему ответа о рукоположении в иереи его любимца.
— Мы с тобою в опале, любезный браг Федор, — произнес он недовольным тоном, когда тот появился к нему.
— У кого? Уж не у царя ли, или у Милославского? — испуганно произнес дьякон.
— Бери повыше.
— Как повыше? — недоумевал дьякон.
— У вновь рожденного, вознесенного владыки, святейшего патриарха Никона, великого государя.
— Вот как! У милейшего; это не страшно.
— Он, видишь, отец дьякон, хочет четвертовать нас за сугубое аллилуия и за двуперстное знаменье.
— Когда он был попом, он сам пел сугубое аллилуия, да с клироса он в Кожеезерском монастыре, когда он был горланником и уставником, тоже пел, а двуперстно он и теперь крестится.
— Сказывал я ему, что за восстановление этого древлеосвященного обычая тебя бы, дьякона, следовало в иереи, а протопопов наградить наперсными. А он: награжу, только не упомяну за что: ваш древлеосвященный обычай я, дескать, признаю за заблуждение.
— Блудит он сам, — рассердился дьякон. — Слыханное ли дело — выезжать патриарху да без белого духовенства и клира; еретик, лютеранин, а сила-то у нас вся — у дьяконов и попов; коли не захотим что читать, то и не прочитаем. Не монахи службу правят и всякие требы. Как же он заставит нас читать, как он хочет? Да я ему ни одного аза не уступлю из книги-то моей; выбросить одну букву из слова Божьего — значит отречься от самого Господа Бога. Да пущай он голову рубит мне, не отрекусь от сугубого аллилуия, а коли с греком Арсением поисправит он книги, — пущай сам и читает, — ему только и сидеть на клиросе.
В это время вошел отец Неронов, протопоп Успенского собора.
Эго был отголосок царского духовника. Слыша протесты Федора, ом понял, что отец Степан, вероятно, недоволен патриаршими новшествами, а потому пробасил:
— Один только соблазн, отец Степан. Выходит он, патриарх, в прошлое воскресенье на амвон и показывает грамоту в Бозе почившего патриарха Иосифа к белому духовенству; вот, говорит, прошло двадцать лет с того времени и разве сделалось лучше? В царствующем граде Москве, в соборных и приходских церквах чинится мятеж, соблазн и нарушение веры; служба Божия совершается скоро, говорят голосов в пять и в шесть и больше, со всяким чреувоугодию своему последуя и пьянству повинуясь, обедни служат без часов. Пономари по церквам молодые без жен; поповы и мирских людей дети во время службы в алтаре бесчинствуют.
— Вот страмота. — поразился отец Степан. — Патриарх Иосиф грамоту разослал келейно, а этот на весь народ.
— И не упомню, что дальше говорил, — продолжал Неронов, — но страмотно было выйти из собора, так и указывают на тебя пальцами, пьяницами обзывают мальчишки.
— Поистине соблазн, — воскликнул отец Степан.
— Говорю еретик, Лютер, — подтвердил Федор, съежив нос и поглаживая редкую свою бородку. — Учился я в Сергиевской лавре у уставщика чернеца Логгина, был он при Шуйском царе у печатного дела, и как, бывало, пропустишь слово или аз, а он: «куй ты мне только гласные, согласные, аль всякие иные буквы», да так при этом за вихры отдерет, что искры из глаз сыплются. Натерпелся я мук из-за каждой буквы требника и псалтиря, а теперь хотят вновь, чтоб учился. Помню, вышел в Сергиевском сам архимандрит Дионисий посеред церкви и хотел читать, а Логгин как подскочит к нему, да как толкнет его в бок, а тот и книгу уронил; вот тебе и читай без уставщика. Нет, святейший, не на таких напал, будешь ты плясать по нашей дудке.
На эту речь отец Степан ответил благосклонно:
— Монахи только мутят православный люд. Вот взялись тоже за иконы; не нужно, говорят они, вместо у трех ручьев, треруких Богородиц; не нужно, горланят они, «благоразумного разбойника». А об аде кромешном они говорят, то еретичество.
— Как! — озлобился Федор: — Да священное писание говорит:
Иным будет грешникам,
Мужам беззаконным,
Иным будет грешницам,
Женам беззаконницам
И младенческим душегубицам,
Котлы им будут медные,
Огни разноличные,
Змеи груди их высосаемы
И сердце вытягаемо:
То им мука вечная.
Житие бесконечное.
— Полно, полно, отец дьякон; то калики перехожие поют, а не святое писание, — заметил царский духовник.
— Все едино, — авторитетно произнес дьякон, — и калики Божьи люди.
— Вот и икона об аде уместна в церкви Божьей… и зачем нет? На страх грешникам.
— Да, — покачал сомнительно головой Неронов, — но не покаяться же ни разбойникам, ни аду.
Хотел было заспорить с ним дьякон, но вдруг, как бы что-то вспомнив, он взял свой посох, шляпу, поклонился хозяину и гостю и поспешно вышел.
Пошел он прямо к стрелецким слободам и там остановился у одного небольшого домика, на воротах которого красовалось метло, т. е. что здесь, дескать, подворье для приезжих.
Он постучал в ворота. Отворили ему дверь старая баба и хромой рыжий горбунок.
— Здесь подворье Настасьи Калужской? — спросил дьякон.
— Здесь, здесь, батюшка, кормилец… — Я-то она самая — хозяйка, а это — братишка мой, Терешка… Что же это ты, озорник, благословение-то отца дьякона не возьмешь?
— Благословите, батюшка, — прошепелявил Терешка.
— Господи благослови. Что, приезжие попы еще здесь? — прокозлил дьякон.
— Здесь, здесь, батюшка, пожалуй в избу.
Дьякон пошел за старухой. Она ввела его в обширную горницу; в углу ее висело множество старинных образов — и все из запрещенных Никоном; посреди комнаты стоял стол, на нем миска, и из нее деревянными ложками, сидя на скамьях, хлебали щи несколько священников в подрясниках.
— Хлеб да соль, — сказал дьякон.
— Милости просим, — произнес приветливо старший из них.
Это были все сотрудники отца Василия по изданию требника; они приехали к избранию патриарха и их не отпускали домой под разными предлогами.
— Вести недобрые, — сказал дьякон. — Был милейший у царского духовника и тот сказал: надоть наперсные пожаловать отцам протопопам за восстановление древлеобычного двуперстного знамения, а тот как раскричится: надо исправить все заблуждения в требниках собором!
— Созови он хотя сто соборов, всех изобличу в ереси, — воскликнул протопоп Аввакум, поднявшись с места и ударив кулаком по столу.
При высоком его росте, щетинистой бороде и малочесанной голове его резкий и басовой голос имел потрясающее действие, в особенности когда его глаза блистали негодованием и злобой.
— Нам, — продолжал он, — попам из других мест: я — из Юрьевца Повольского, Лазарь — из Романовки, Никита — из Суздаля, Логгин — из Мурома, Данила — из Костромы, — нам-де на нашего милейшего плевать… Имеем мы своего епископа, свою паству. Читать мы и будем по своим книгам древлезаветным… Молиться будем своим иконам и креститься будем двуперстно.
— Правда! Во истину он говорит! — крикнули голоса.
— У нас на Москве он точно топор, аль секира на вашей шее, — продолжал Аввакум. — Вы и разделывайтесь с ним, а мы на воеводствах да по областям сами господа, люди вольные. А коли после собора не захочет он ставить из нашей братии, на то есть Киев аль Царьград: оттелева будут ставленные грамоты нашим епископам и попам.
— Да скажи, — прервал его Никита, — и отец-то Василий ханжа и еретичествует: единогласие и согласие сочинил в церковном служении, проповеди, на смех курам и на соблазн народа говорит… Уж умнее не скажешь слова Божьего и евангелия. Все это латинство и стряпня киевлян, андреевских старцев.
— Горе нам, горе! По словам апостола, времена антихриста пришли, — заревел Аввакум. — Будут лживые знаменья… Будут лжепророки… сиречь проповедники… Вот и милейший, а не светлейший, сонмы проповедников-юнцов выпустил, и те ходят в народ, исцеляют снадобьями и волшебством недуги и призывают к покаянию. Бают они: старики-де чревоугодники, пьяницы, безобразники, и говорят они, что грешным иереям геэнна огненная, а в предании сказано:
Погреба им будут глыбокие
Мразы им будут лютые.
— Неронов. — прервал его дьякон Федор, — баит, что это сказ калик перехожих.
— Калик перехожих, — стукнул Аввакум вновь о стол рукой. — А это нешто нелюди Божьи?.. Сам Иван Грозный, и тот Василия Блаженного нес на своих раменах, когда воздвиг его имени церковь. Мы от древнего сказания и свычая не откажемся, пущай нас распинают, пущай жгут на огне… не нужно нам новшеств — жили без них наши деды и мы проживем.
— Аминь, — воскликнула вся братия.
— Так и передай, отец дьякон, своему батюшке — царскому духовнику. Мы здесь синклитом говорим: не нужно и собора, все это смута и мятеж в церкви Христовой; хотим жить по старине, желаем молиться по тем книгам и тем иконам, по которым спасались наши деды и святители Петр, Филипп, Гермоген и Иов. Пущай тако доложит царю; мы же, богомольцы его, будем вечными его рабами… Не нужно нам тож святейшего, а нужен раб Божий патриарх… Не по чину тож и непригоже церковному и царскому рабу именоваться великим государем… Да, и это порасскажи ему.
Аввакум повел дьякона в соседнюю комнату — она вся завалена была старыми образами.
— Это все, — сказал он, — Никон хотел предать сожжению, мы спасли святыни и сложили здесь, а коли грех продлится, мы разошлем их по монастырям и скитам.
— Господи помилуй… Господи помилуй, — шептал Феодор и, уходя, произнес громко, чтобы слышала вся братия: — Беспременно передам батюшке… Пущай тишайший сыщет сие безобразие и кощунство.
XXXII
Цыганка
Цари наши жили в старину патриархально и просто. Вся семья, из скольких бы членов она ни состояла, громоздилась в одном и том же дворце, со всем своим огромным штатом…
Так было и при Алексее Михайловиче; после смерти его отца с ним оставались и три его сестры, Ирина, Анна и Татьяна.
Все они, после неудачного сватовства старшей к королевичу датскому Вольдемару, оставались Христовыми невестами и, по тогдашнему этикету, не оставляли царского терема и жили в нем со всем большим своим штатом.
Между тем царица Марья Ильинична, жена Алексея Михайловича, имела год от году детей, и ее собственная семья разрослась; Бог ей дал трех сыновей и шестерых дочерей: Софию, Евдокию, Марфу, Екатерину, Марию, Феодосию и Наталию.
Все эти дети имели дядек, нянек, постельничьих, служек, сенных девушек; кроме того, при дворе жило множество приживалок и дальних свойственников и родственников царских, так что во дворе стало тесно, когда вступил на патриарший престол Никон.
Царь посоветовался с ним и с боярской думой, и решили царских сестер временно, до перестройки терема, перевести в женские московские монастыри и дать им приличный штат и содержание или, как тогда говорили, «кормы».
Этому переселению в особенности сочувствовали Милославский и Морозов, так как при царевнах родственники их, Стрешневы, наводняли дворец, а с их удалением окончательно дворец должен был оказаться в руках Милославских. Так как Алексей Михайлович находился под решительным влиянием царицы, и хотя он в письме своем к Никону и уверял того, «что слово его теперь во дворце добре страшно и делается все без замедления», но это было маленькое хвастовство со стороны его, а всем во дворце заправляла царица Марья Ильинична; поэтому царевны были для нее и для Милославских лишним бременем.
Царевны же обрадовались этому событию, так как это делало их, некоторым образом, самостоятельными: они должны жить вперед на своем хозяйстве, да хоть в монастыре, но не под строгим глазом всей придворной прислуги и челяди.
Татьяна Михайловна избрала временно Алексеевский монастырь, и частью из царской казны, частью из монастырского приказа стали делать необходимые пристройки и отделки, чтобы привести хоромы в приличный для царевны вид.
Сам патриарх приехал в монастырь осмотреть, как все делается, и когда затем царевна должна была туда переехать, он лично освятил ее помещение.
Помещение царевны было так устроено, что ее горницы были отдельно от прислуги и служб ее, и к ней можно было попасть прямо из сада, минуя монастырь; это давало ей возможность и принимать и выезжать без контроля со стороны обители и даже собственной прислуги.
Притом царевна сократила свой штат, что очень понравилось Милославским: расходы-де уменьшились значительно, а царевне это было на руку — она избавлялась от шпионства челяди, что было тогда между дворовыми в большом ходу.
Поселилась царевна в монастыре уютно и с большим удобством. Не стесняясь больше ни придворным этикетом, ни празднествами, она проводила все время или в чтении церковных книг, или в поездках по монастырям и церквам, или в посещениях дворца и боярских именитых людей и родственников.
Пылкая и энергичная ее натура нашла какую-нибудь пищу, и она повеселела и как будто вновь родилась: ей на свободе показался и мир Божий прекрасней, и сделалось ей так легко и радостно на сердце, и захотелось ей еще пуще прежнего любить кого-нибудь.
Но кого любить? Князя Ситцкова? Но тот давно женился, разжирел и уехал воеводою, а из тех, кого она знала и с кем могла по этикету двора говорить, были близкие родственники. Когда она ходила однажды с такими мыслями по саду обители, в ее воображении вырос величественный образ Никона.
Давно уж запал он в ее мысли, но она обожала его как идеал прекрасного, умного и честного.
Когда она так думала, неожиданно из соседней аллеи появилась цыганка.
Царевна вздрогнула; пред нею стояла женщина высокого роста, с блестящими черными глазами, в лохмотьях и с лицом, измазанным сажей.
— Ай да раскрасавица царевна, ай да распрекрасная… Позолоти ручку — всю правду скажу… жениха выгадаю, — заговорила она.
— Иди прочь, я не гадаю, кто впустил тебя…
— Не гони ты прочь счастья… позолоти ручку… дай ручку…
И, не ожидая ответа, она вынула из кармана несколько бобов, и с ними были и раковые жерновки, и раковинки, встряхнула она все это в закрытых руках и потом, отняв одну руку, стала болтать.
— Высок терем царский, да сокол летает выше… Любит он девицу красную, царевну Михайловну… любит и плачет он, что день, что ноченька… Молит он образа святые сподобить его узреть девицу, зорю свою распрекрасную… Говорю, позолоти ручку, больше скажу… не гони счастья…
— А когда я увижу сокола? — полюбопытствовала царевна.
— Отворишь окошечко створчатое, влетит и сокол… сними ты затворы крепкие, сними, не бойся… не съест сокол голубицу: сам станет голубем…
— Прочь иди, сатана!
И царевна бросила ей золотой.
Цыганка подняла монету и, сверкая глазами, удалилась.
— Странно, как будто ее лицо мне знакомо, как будто где-то я ее видела… Впрочем, цыгане так схожи друг на друга, — подумала царевна после ее ухода.
Пока так думала царевна, Никон был в сильных хлопотах. Из Малороссии получались каждый день сведения об ужасах, творимых поляками, Белоруссия волновалась, а Богдан Хмельницкий посылал гонцов каждый день, что он-де передастся султану.
Последняя угроза была в особенности страшна: увидеть святыню русскую в руках султана и турок на самой границе нашей — это было равносильно тому, что отдать себя в подданство вновь татарам и восстановить монгольское иго.
Ежедневно Никон поэтому собирал боярскую думу и в присутствии царя обсуждались меры к присоединению Малороссии и для объявления войны Польше.
Но государство было без денег и без ратных людей. Нужно было собирать войско и запастись, по тогдашнему выражению, пенязями. Гонцы полетели всюду, и ежедневно поэтому получались гонцы из окраин.
Патриарх был неутомим: он посещал все приказы, распоряжался о присылке денег и ратных людей, диктовал наставления и наказы воеводам и посланцам, осматривал склады оружия и людей, снаряжал за границу послов для покупки оружия и призыва ратников и мастеров. Эти хлопоты и разъезды заставили его выезжать уже не с патриаршею свитою, а как ездили вообще в то время знатные бояре — в колымаге с простежом.
И в этот день Никон не ранее вечера возвратился к себе, даже не пообедал нигде.
Дома ждали его дьяки разных ведомств с бумагами, и он озабоченно взобрался к себе по лестнице.
XXXIII
Разрыв с Польшею
Зимою в том же году у Андреевского монастыря остановились дорожные сани. На козлах, на облучке и в санях сидели люди в малороссийских кожухах и бараньих шапках.
— Оце мы и приихалы, — заметил казак, сидевший на облучке.
— Добре, добре, — процедил барин, закутанный, в санях. — Сходишь, сердце, голубчик, пан Сидор, в монастырь. Колы отец Епифаний туточки, кажи: приихав от пана гетмана войсковой судья, Самойло Богданович.
Сидор зашел в обитель, и несколько минут спустя ворота монастыря раскрылись и въехали туда сани.
Епифаний встретил гостя радушно, обнял и расцеловал его, ввел в келию, где всегда принимала обитель гостей.
Служки тотчас убрали сани и коней, а хозяин велел накрыть на стол и подать господствовавшие в монастыре, хотя и постные, борщ и вареники (с кашей и грибами), да добрую фляжку старки.
С дороги пан судья и его казак добре поснидали, а после молитвы Самойло обратился к хозяину и стал ему объяснять цель своего приезда.
Рассказывал он, что казаки осаждают Каменец-Подольск.
Хмельницкий в Чигирине и собирает войско. Король польский созвал сейм, и там решено послать пятьдесят тысяч ратников на Малороссию.
— Минута, — закончил он, — решительная. Гетман Богдан отдает себя под высокую руку русского царя.
— Коли так, — разгорячился Епифаний, — едем тотчас к Артамону Сергеевичу Матвееву, дьяку посольского приказа.
В небольшом домике в приходе Николы в Столбах жил Матвеев.
Это был недюжинный человек и замечательный дипломат не только во внешних делах, но и в общественной жизни. Из маленьких людей он умом и силою воли выдвинулся вперед, несмотря на то, что местничество было в то время еще в большой силе и что Милославские и все их родственники — Соковнины, Хитрово, Урусовы — не давали никому ходу, а бояре Долгорукие, Ромодановские, Пушкины, Голицыны, Стрешневы, Ситцкие, Одоевские гордо держали боярское знамя.
Достиг же значения Матвеев единственно уменьем жить и ладить; вот почему посольский приказ был почти весь в его руках, хотя первенствующий голос имел во всех государственных делах Никон.
Матвеев принял радушно гостей, попотчевал их романеею и спросил, с чем приехал пан войсковой судья в Москву.
Тот рассказал о бедственном положении Малороссии и закончил, что гетман хочет отдать себя под высокую руку русского царя.
— Что значит, что гетману и всему войску запорожскому быть под царского величества высокую рукою?
Богданович объяснил, что он не получил по этому предмету подробных наставлений, но гетман просит только, чтобы царь полякам помощи на них не давал.
Матвеев возразил, что для этой цели нечего было ездить в Москву: православный царь и без того не будет сражаться против своих братьев по вере; в заключение же он присовокупил:
— Власть теперь в твердых руках: всеми государевыми делами ведает светлейший патриарх Никон, и если он скажет, чтобы принять под царскую высокую руку Малороссию, то тогда весь народ русский подымется, как один человек, и все пойдут на ляхов.
— Так что же нам делать? С чем ехать домой? — спросил судья.
— Едем сейчас к патриарху и услышишь, пан судья, его слово.
Втроем взгромоздились они на сани монастырские и тронулись к патриаршим палатам.
Никона они застали дома, и он тотчас их принял.
Выслушав благосклонно судью, патриарх сказал:
— Великий государь наш Алексей Михайлович не любит пустословить, как это прежде делала боярская дума: у нас слово и дело все едино. Принять мы примем Малороссию, но пущай присягает весь народ в подданстве, тогда мы и пойдем войной против ляхов. Но чтобы идти на них войной, нужно показать соседям, что это неспроста, а что ляхи вызвали нас на войну. Пущай пан гетман пришлет послов к нам и бьет с народом и с войском челом о присяге, тогда и мы пошлем послов в Польшу, и к соседям, что мы идем войной на ляхов.
После того, благословив Богдановича, патриарх продолжал:
— Мы готовимся день и ночь к войне: много казны и ратных людей собирается, но не сделаем мы ни шагу без присяги казаков и гетмана. Так передайте ему и великому войску запорожскому вместе с моим благословением и скажите им, что я молю Богородицу, да защитит она их, детей их, грады и веси Малой и Белой Руси от лихого супостата.
— Аминь, — произнесли присутствовавшие и удалились.
Судья Богданович на другой день выехал в обратную и передал гетману в Чигирине о той перемене, которая произошла в московской политике по милости Никона; из холодного и равнодушного бездействия Русь готовится к серьезной борьбе с Польшей.
Весть эта облетела всю Малую и Белую Русь, и гонцы за гонцом стали приезжать в Москву изо всех окраин, что Малая Русь как один человек вся желает поступить в подданство России, так как Никон человек разума, совета и дела.
Узнав об этом, поляки послали на Украину лучшего своего полководца Чарнецкого со значительным войском, а сами начали укрепляться и вооружаться.
Чарнецкий страшно опустошал Украину: всюду выжигал села и города, резал, топил и сжигал жителей, церкви и попов.
22 февраля 1653 года собрана по этому поводу Никоном боярская дума: он на ней говорил с обычным своим красноречием; бояре и царь хотя и соглашались на присоединение Малороссии, но, по обычаю, отложили окончательное решение до новых вестей.
Пришли новые вести, и Никон в понедельник, на третьей неделе поста, 14 марта, вновь собрал думу и говорил с таким вдохновением, что, по словам летописца, «совершася в тот день государская мысль в сем деле», т. е. решено принять Малороссию под высокую руку государя.
Дали об этом знать в Малороссию, и в апреле приехали в Москву от гетмана послы Бырляй и Мужиловский, прося от имени Малороссии принять ее в подданство.
Выслушав послов и не давая им прямого ответа, царь отправил в Польшу 24 апреля послов: князей Бориса Александровича Репнина и Федора Федоровича Волконского с дьяком Алмазом. Послы огромным поездом и с сильной стражей двинулись в путь, и когда прибыли на польскую границу, то с такой медленностью двигались вперед, что попали в галицийский Львов, где находился тогда польский король Ян Казимир, только 20 июля.
По всему пути русские послы имели различные встречи: Белая Русь и Литва, где было много православных, встречали их радушно и с любопытством, но галичане приняли их прямо восторженно. От границы до Львова народ встречал посольство со святыми иконами, хлебом и солью, и их удивляло, что, начиная с одежды, языка и веры, русские имели с ними все общее.
Но всюду слышались жалобы на угнетение русского народа жидами и панами; всюду глядели на русского царя как на спасителя, и слава о Никоне дошла до крайних пределов Руси.
Когда же посольство прибыло во Львов, его разместили в так называемой посольской избе, и пока шли переговоры о церемониале их приема Яном Казимиром, проживавшим в католическом монастыре, послы осматривали церкви Львова и принимали депутации разных русинских братств.
Тут-то князь Репнин понял впервые, как важно было присоединение Малороссии к России: киевский митрополит был митрополитом и галицким, так что от этого титула и ныне митрополия Киевская не отказывается, слияние же корон — польской и русской — показалось ему еще настоятельнее, так как огромное большинство Польского государства состояло из русских. Ян Казимир, спустя несколько дней после приезда послов, сделал им торжественный прием, и после того пошли переговоры о цели их приезда.
Князь Репнин и Волконский предъявили свои требования очень умеренно: они хлопотали, чтобы восстановлен был только Зборовский договор Польши с Хмельницким, по которому Малороссия, оставаясь в ее подданстве, получила только внутреннюю свободу, т. е. автономию и свободу вероисповедания.
Поляки решительно отказали в этом и требовали низложения Хмельницкого, равно совершенной его покорности Речи Посполитой.
Тогда послы предложили свое посредничество между панами и Хмельницким, но радные паны и в этом им отказали, причем потребовали голову Никона за то, что он позволяет себе ставить попов в местностях, уступленных Польше Русью в предшествовавшее царствование.
Между тем как шли так неуспешно мирные переговоры наши с панами, Богдан Хмельницкий дал знать в июле в Москву, что если царь будет медлить, то он отдается в подданство султану.
Никон отвечал именем царя: «Мы изволили принять вас под нашу высокую руку, да не будете врагом креста Христова в притчу и в поношение, а ратные наши люди собираются».
После того были вновь получены гонцы от гетмана, и Никон послал в Малороссию дьяка Фомина с дарами от царя и с царским словом, что он принимает гетмана и запорожское войско под свою защиту.
В сентябре же отправлены к гетману послами Стрешнев и Бредихин, но в это же время князь Репнин возвратился из Польши, и когда царь и дума узнали, что паны упорствуют не только в удовлетворении требования Москвы, но требуют даже головы Никона, то негодование всех было так сильно, что послано вслед Стрешневу и Бредихину, чтобы они объявили гетману, что царь принимает подданство Малороссии.
Но боясь начать войну с Польшей без общего согласия народа, Никон 1 октября собрал в Москве собор, на котором подробно доложено было все дело о Малороссии и вместе с тем о том, что Хмельницкий прислал посланца Капусту, что король Польши идет на Украину войной и казаки, «не хотя монастырей, церквей Божиих и христиан в мучительство выдать, бьют челом, чтобы государь прислал в Киев и в другие города своих воевод, а с ними ратных людей хоть 3000 человек».
Собор решил: принять Малороссию под высокую руку русского царя и объявить Польше войну.
В это время Богдан Хмельницкий после смерти сына его Тимофея, тяжело раненого в Сочаве, собрал огромное войско и вместе с татарским ханом двинулся на польского короля, который стоял на берегах Днепра у Жванца, в 15 верстах от Каменца.
Ян Казимир был окружен неприятелем и погиб бы, но крымские татары изменили Хмельницкому, и он отступил в Чигирин.
Поляки, за эту услугу татар, разрешили им в продолжение сорока дней грабить, разорять и уводить в плен русских жителей польских областей.
Это окончательно убедило Хмельницкого в необходимости докончить дело с Москвою.
В Чигирине Богдан застал царских послов Стрешнева и Бредихина, но вскоре после того гонец дал знать, что приехал от царя в Переяславль боярин Бутурлин для принятия присяги от Богдана и от Малороссии.
Гетман выехал туда.
8 января, после рады, войско запорожское и малороссийское приняло в соборе присягу.
В марте же месяце царь утвердил для Малороссии полное внутреннее самостоятельное управление.
XXXIV
Собор
Когда собор одобрил войну с Польшей, Никон принял энергичные меры, чтобы не посрамить земли русской и быть готовым к сильной и продолжительной войне, — поэтому нужно было немного оттянуть войну, чтобы собраться с силами, и для этой цели он вновь послал князя Репнина в Польшу для последнего слова.
Но в этом случае Никон имел еще другие виды: он знал, что без исправления книг ему не подчинится киевская митрополия. Вот почему в то время, когда Малороссия присягала русскому царю, Никон в начале 1665 года собрал собор.
Накануне этого собора патриарх был в сильной тревоге и сомнении. Предложенное им исправление книг было важным шагом для тогдашнего времени, а общество и духовенство были еще так невежественны, что сомнительно было, чтобы они могли усвоить их без потрясения церкви, без раскола.
Это Никон отлично понимал, но без этого нельзя было соединить весь русский народ, что сделалось заветною его мыслью, в особенности после возвращения первого посольства князя Репнина и уверений его, что уния насильственно привита и в Белоруссии, и в Литве, и в Галиции.
Но Никон не был такой человек, чтобы остановиться пред какими бы то ни было препятствиями, и если он добился от собора — начать ожесточенную войну с сильною еще тогда Польшею, то борьба со староверами показалась ему, в сравнении с этим, ничтожною. Нужно было поэтому заручиться только большинством на соборе.
В этих мыслях он вызвал Епифания Славенецкого, и тот явился к нему накануне собора.
Когда Славенецкий вошел к нему, он застал патриарха, расхаживающего в волнении по рабочей своей горнице.
— Я насилу дождался тебя, — сказал он навстречу Епифанию.
— Я объездил, — отвечал тот, — всех митрополитов, архиереев и епископов; все согласны на исправление того, что собор найдет нужным, только один епископ Павел кричит: «По старине хочу жить!..»
— А отец Степан, царский духовник?
— Он на все согласен, только не трогайте его сугубого аллилуия и двухперстного знамения.
— А протопопы и попы что говорят?
— Молодые все стоят за исправление книг, а старики ничего и слышать не хотят…
— Очень жаль, а они ведь в церкви все: вся пастырская власть у них в руках. Между тем Куракин из Киева доносит, что он хотел близ Софиевского собора основать крепость, так митрополит Киевский запретил ему и велел сказать, что гетман с войском запорожским поддался государю московскому, но он, митрополит, со всем собором о том бить челом государю не посылал. Значит, он и меня не захочет знать, и предлог есть: патриарх молится и крестится не по-нашему. Но как уломать наших-то попов?…
Никон быстрыми шагами начал ходить по комнате.
— Вдвоем, светлейший патриарх, с Божьею помощью мы поборем врагов, и истина восторжествует. Мы же должны исповедовать греко-восточное православное учение как оно есть, а не так, как исказили его переписчики и горланники-уставщики.
— Однако ж, — прервал его Никон, — некоторые говорят, что если ломать что-нибудь, то ломать все, а не часть, т. е. нужно поступать подобно Лютеру: ведь и монашества не признает наша древняя церковь…
— Это, — возразил Епифаний, — можно бы было сделать, если бы весь русский народ был уже соединен; а теперь, для того чтобы соединить, нам нужно приблизиться только к учению православных церквей — малорусской и белорусской, которые сохранили в чистоте учение восточной церкви.
— Но если это у нас самих произведет распадение церкви? — заметил Никон.
— Едва ли это совершится, коли мы, нововводители, будем действовать братолюбиво; коли же отпадут сотни или тысячи, так все же вместо них мы приобретем во всероссийском патриаршестве миллионы нашей братии из Малой и Белой Руси, из Литвы и Галичины.
— Коль так, то да благословит тебя Господь Бог на путь грядущий.
С этими словами Никон отпустил Епифания, а сам стал на колени перед иконой Спасителя и горячо молился, чтобы Господь смягчил сердце его врагов, так как исправление книг нужно для блага целого русского народа, разрозненного и стонущего под игом ляхов, иезуитов и папы.
Когда так молился Никон, забывая в это время о собственной безопасности и готовясь самоотверженно вести борьбу с невежеством и предрассудками, в стрелецкой слободе, где мы уже видели в одном из его подворий синклит белого духовенства, и теперь собрался тот же собор, только с прибавкою новых двух лиц: чернеца Никиты и епископа Павла.
Первый был постник и благочестивый человек, но по невежеству фанатик Стоглава и полоумный аскет.
Собрание это было тайное, и потому все пришли с большими предосторожностями.
Попы были уже в соборе, когда вошел епископ с Никитою.
Попы поклонились в ноги епископу и усадили его на председательское место.
Начал говорить собору Аввакум; он подробно докладывал о новшествах в церкви: об иконоборстве, согласном служении и пении, о проповедях и, наконец, об исправлении книг и т. д. Все это, по его мнению, было еретичество, и больше ничего, и затея монахов унизить белое духовенство, чтобы изобличить его, что оно неправо служит и раскольничает.
Вопрос был поставлен им ребром: белое духовенство издревле владело правом совершения церковной службы и треб и правом быть духовными отцами; а тут являются вдруг монахи, дерзающие утверждать, что все их древлеобычное учение, их иконы, которым они поклонялись, и книги, по которым они молились, все это заблуждение. Нужно отстоять поэтому каждую букву каждой книги, каждую черточку их старых икон, а все новшества объявить еретичеством, а нововводителя антихристом.
Подымается с места Никита: его атлетический вид, хотя он и юноша, его резкий голос, его глаза горят лихорадочно. Он говорит:
— И я, — глаголет апостол Иоанн, — также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимет что от слова книги пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде, и в том, что написано в книге сей.
— Благодать Господа нашего со всеми вами, — произнес восторженно епископ Павел и присовокупил: — Как же мы можем прибавить или убавить хоть один аз из древлезаветных нам книг? Не поразит ли нас Господь Бог язвами и не лишит ли Он нас участия в книге жизни и царствия небесного?..
— Пущай сам Никон изыдет в ад, — воскликнул Аввакум, — со своим еретиком Епифанием и чернецом Арсением.
— Ты прав, отец Аввакум, — подхватил Никита, — апостол Павел глаголет: «Невозможно однажды просвещенных и вкусивших дара небесного и соделавшихся причастниками Духа Святого и вкусивших благо глагола Божья и сим будущего века и отпавших обновлять опять покаянием когда они снова распинают в себе Сына Божьего и ругаются ему» (Поел, к Евр., гл. 6).
Этот довод привел всех присутствовавших в какое-то неистовство: они начали ругать и Никона, и Епифания, и Арсения-грека и нарекли Никона антихристом. Когда же они немного поуспокоились, Аввакум объявил, что извергнуть Никона из церкви еще рано; он-де надеется еще на соборе и его привести к истине; а потому он, Аввакум, просит всех присутствующих только поддержать его.
Синклит разошелся. Епископа Павла пошел провожать чернец Никита до Спасского монастыря, где последний поселился.
Придя в свою келию, Павел был в сильно возбужденном состоянии, он ходил взад и вперед, сердился, кому-то грозит или хохотал безумно.
Долго не мог он угомониться, наконец лег, и снится ему апокалипсическое видение: видит он одного ангела, стоящего на солнце, и тот воскликнул громким голосом, говоря всем птицам, летающим посредине неба: летите, собирайтесь на великую вечерю Божию, чтобы собирать трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и сидящих на них, трупы всех свободных и рабов, и малых и великих. И увидел он зверя и царей земных и воинства собранные, чтобы сразиться с сидящим на коне и с воинством его… Убиты все мечом сидящего на коне, исходящим из уст его, и все птицы напитались их трупами.
* * *
Утром другого дня удар колокола Ивана Великого сзывал духовенство в Успенский собор на обедню, а оттуда они должны были идти на собор в грановитую палату, где ожидали и царя.
Собрались в церковь не только все священство, но всяких чинов люди и боярская дума.
Светские люди явились не столько из религиозности, как по любопытству: послушать, как, дескать, монахи уличать будут попов в невежестве и ереси.
Это была битва на жизнь и смерть и тех и других, и исход борьбы был интересен и для обеих сторон, и для общества, тем более, что битва давалась с одной стороны царским духовником отцом Степаном и протопопом Успенского собора, с другой — патриархом.
После обедни и краткого молебна за паря, все отправились в грановитую палату; царь с патриархом поехали туда в колымаге.
Никон открыл собор кратким словом; начал докладывать о необходимых исправлениях Епифаний Славенецкий.
Когда он кончил, протопоп Аввакум стал его уличать в неправде в самых резких выражениях. Сподвижники его тоже заспорили с ним, а сугубое аллилуйя они основывали на апокалипсисе.
Спор был основан главным образом на предании и на том, что, по апокалипсису, нельзя изменить ни единой буквы из священного писания, на все же возражения Епифания о том, что речь идет именно о восстановлении правильного текста, раздавались голоса:
— Не хотим, не хотим, будем молиться по старым книгам, по старым иконам.
Стали баллотировать вопросы: держаться ли книг, отпечатанных царским духовником, или же греческих и старых наших книг.
Ответ был в пользу последнего, т. е. вставки, сделанные царским духовником и Аввакумом с братиею, отвергнуты во имя старопечатных книг до Шуйского.
Когда это было решено. Никон и царь благодарили собор за его разумное решение; но противники их, рассеявшись по городу, распространяли слухи, что Никон, под видом исправления книг по старопечатным, хочет ввести латинство.
Нужно было унять смуту, и Никон, по соизволению царя, велел посадить в Спасо-Каменный монастырь и епископа Павла, и Неронова, и всех протопопов (за исключением царского духовника), участвовавших в переделке требника и мутивших теперь народ.
Но вскоре все были освобождены, и при этом Никон сделал уступку: он разрешил и отцу Степану, и Неронову двуперстное знамение и сугубое аллилуия; тогда-то враги Никона ополчились на него еще ожесточеннее.
— Если, — вопияли они, — это грех, то не следует дозволять; если же не грех и можно спастись и старыми порядками, то следует оставить нас при старой вере.
С епископом Павлом случилось иное, что вызвало впоследствии на Никона целую бурю.
Чтобы епископ не мутил народ после собора, Никон велел его содержать в Спасском монастыре, но на того нашло бешенство и он стал кощунствовать над одеждой епископской.
Узнав об этом, Никон велел от него отнять церковное облачение и принадлежности епископского сана.
Коломенская его епархия упразднена и все имущества, принадлежавшие к епископии, присоединены к будущему «Новому Иерусалиму». Епископ же Павел отправлен в Хутынский монастырь Новгородской губернии.
В монастыре, по случаю его болезни, дали ему простое монашеское облачение.
Епископ окончательно с ума сошел и в один прекрасный день бежал из монастыря; след его с того времени простыл; вероятно, он или утонул где-нибудь, или съеден зверями в тогдашних непроходимых лесах России.
Сочинили по этому поводу, что Никон его заточил где-то и держит это в тайне.
Раскольники же распустили слухи, что Никон сжег его в срубе; если бы это была правда, то собор, низложивший Никона, вообще, возбудив вопрос о Павле, не преминул бы воспользоваться этим фактом.
Аввакума же взяли в Андреевский монастырь и по случаю лета поместили его даже для прохлады в палатке; но он сочинил, что будто бы его не кормили, а потому ему явился ангел и поднес ему щец. Аввакум из монастыря этого действовал пропагандой, а потому его выслали в Тобольск и здесь он, заняв священническую должность, свирепствовал против Никона до самого его удаления из Москвы.
Раскольники же распускали слухи о Никоне как об инквизиторе.
Он, однако же, не обращал внимания на эти толки и шел вперед: патриарх послал Арсения Суханова на Афон и в другие места для собирания рукописей, и тот привез 500 экземпляров, и греческие архиереи прислали 200.
Эти рукописи дали возможность Никону окончательно исправить церковные книги.
Но Никон недаром так хлопотал об этом: в июле прибыл от митрополита Киевского архимандрит Гизель и требовал, чтобы митрополия Киевская оставалась в подчинении константинопольского патриарха. Никон дал уклончивый ответ: нужно-де ждать окончания предпринятого царем похода в Польшу; рассчитывал он, что к тому времени будут уже исправлены церковные книги и что тогда подчинение митрополии Киевской русскому патриарху сделается возможным.