* * *
На другой день утром Гершко и Мошко, а по крещении Афанасьев и Левицкий, встали рано и повели между собою беседу:
— Заспались все, — сказал Гершко.
— Какой там заспались, — усмехнулся Мошко. — Они теперь тютю… Проснулся я ночью… вышел… вдруг вижу: сам патриарх, как разбойник, в казачьем: шабля и пистолет у пояса… Да и Михайло, и Денис, и Микола лях, и кузнец, — вси, вси як есть, как казаки… и до лясу…
— Ой вей мир, моя бидная головушка, — завопил Гершко. — Получал я по десять карбованцев в мисяц от Стрешнева, да десять от лекаря Данилова… Данилова… царского лекаря… и був я здесь за шиша… А тут вин сив на коня, да до лясу… Ой! ой! що буду робыть.
— А я, Гершко… а я… я був тоже шишом… да у химандрита Павла… да у митрополита Пятерых… да у Морозова…
Значит двадцать пять карбованцев и тиждень… Що буду робыть…
— Бачишь, Гершко, у меня конь и конь добрый… а у тебя возок… запряжем, и фур-фур на Москву… Там мы до царского лекаря…
— А завтра шабаш, — прервал его Мошко.
— Шабаш?.. Будем с лекарем справлять.
— Як, во дворци?..
— Во дворци… что ж?., и Шмилек справляе… Вин хоша Данилов, а все же вид наших: …вин такий православный, як мы з тобою… Дают гроши — и добре… Бачишь, коли б гроши не платили, так було б фе!.. А за гроши, так я на мечети за мулу, як кот, буду мяукать…
Гершко и Мошко побежали стремглав на конюшню, запрягли лошадь в маленькую повозчонку и помчались в Москву.
Ехали они весь день с роздыхами, и когда шабаш уж наступал, т. е. когда настал вечер, они въехали в город.
Усталая их лошаденка едва передвигала ноги, но они бичевали ее и дотащились до дворца.
Лекарь Пинхус Данилов, познакомившись с царем во время смоленского похода, сделался его придворным врачем и жил во дворце, где был аптекарский приказ.
Пинхус Данилов был честный человек и вполне заслуживал доверие царя, но имел слабость вмешиваться в политику и, в борьбе бояр с Никоном, он стал на стороне бояр. Считая патриарха тираном, он воображал, что служит верную службу царю, если он низложит его и этим выведет Алексея Михайловича из его железного влияния. Гершко и Мошко, подъехав к аптекарскому отделу, остановились у ворот и оба вошли туда.
Они велели о себе доложить боярину Данилову.
Аптекарский служка побежал с докладом и несколько минут спустя он повел их к кабинету лекаря.
Подойдя к массивным дверям, служка впустил их туда.
— Шалем-алехом,— встретил их хозяин в собольей шапке, не боярской, а жидовской.
— С шабашем, реб, — воскликнули оба.
— Звиткиля?
— З монастыря, — ответил Гершко.
— А що там патриарх? — допрашивал лекарь.
— Вин тютю, — вздохнул Мошко.
— Як тютю?
— Тютю, — вздохнул Гершко: — утик на коне… да из ним вся дворня, — пояснил он.
— А куда?
— А куда, як не до лясу, альбо до Киева к казакам. Вин точно як гетман, при шабле, при пистолете, — заголосил Мошко.
— Ой! ой! ой! — взялся за голову Данилов, — то-то буде гвалт… то-то буде гешефт… то-то бояре злякаются…
Лекарь схватил соболью шапку с головы и бросил ее о пол.
— Я до царя… в погоню за ним… Ой, ой, ой, то буде…
Он торопливо оделся и, уходя, шепнул им.
— Шабаш уж здесь справляйте… помолитесь, а я тим часом приду и мы кидишь зробим и повечеряем: рыбу с перцем… гугель и цимес буде… Да я царю о вас скажу… вот и наградит.
— Будем за вас, реб Пинхус, Бога молить.
Данилов побежал во дворец с Постельного крыльца. Ему сказали, что царь собирается ужинать. Но он велел доложить, что по очень важному делу.
Царь встревожился — приход к нему в необычайный час лекаря означал что-то недоброе.
— Уж не заболела ли царица, аль кто из детей, аль царевны-сестрицы, — подумал он и велел тотчас его ввести к себе.
— Никон! Никон бежал, — задыхаясь произнес лекарь.
— Кто тебе сказал?.. — Это ложь, неправда…
— Как неправда, ваше величество, приехал из монастыря Мош… Гер… шо я кажу, Афанасьев и Левицкий, служки патриарха… Кажут, в казачьем патриарх…
— Лгут они, не верь… Ты вот пойди, да прогони их обратно в монастырь. Выехал патриарх по моему указу, да завтра и возвратится… Да накажи им: вздор не молоть, коли спины целы.
— Як же, ваше величество… воны кажут, что на тойре… на евангелии присягнут, що то правда.
— Я говорю, что лгут… и ступай с Богом. Спасибо за добрую службу… да им-то не забудь сказать: пущай не болтают, а едут тотчас домой, да чтоб духа их не было на Москве… Слышишь?
— Слушаюсь, ваше величество.
— Да и ты никому не болтай, как патриарх да бежал? Аль мы его истязали? аль пытали? аль иное делали?.. Теперь ступай…
Царь подал ему благосклонно руку, тот ее поцеловал.
— Вей! вей!., що мы наробыли, — завопил Данилов, влетая в свою комнату. — Садитесь на свой виз, да до дому.
— Як то можно, реб? В шабаш? — ужаснулись оба.
— Що ж робыть? Царь наказал: пущай-де едут тотчас до дому.
— Кинь наш ничего не йв, — заплакал Мошко.
— Да и мы ничего не йлы…
— Не йлы?.. Вернитесь пишки… а по дорозе, в кабаке, и йсты будете, — успокаивал их лекарь. — Царь казав, щоб духу вашего не было в Москви, да щоб молчали: патриарх-де по царскому указу уихав.
— Ой! вей! що мы наробыли, — заголосили оба.
— Уж мы, реб Пинхус, коня у вас заставим, а мы пишки…
— Ким, Гершко, — крикнул Мошко, поспешно схватив товарища за руку и уводя его.
— Щоб тому светлейшему не было ни дна ни покрышки, — ворчал последний, уходя.
* * *
Едет святейший всю ночь проселками, и к утру они расположились в лесу отдохнуть и покормить лошадей.
Как простой казак, Никон ложится на траве под деревом и сладко засыпает. С непривычки верховая езда сильно его разбила.
Спит он несколько часов и, проснувшись, требует поесть.
Скудная трапеза кажется ему такою вкусною и он, насытив голод, творит молитву и велит двинуться в дальнейший путь.
В то время, как святейший собирается сесть на коня и поправляет свои волосы на голове, в кустах два глаза на него глядят, а драгун, которому они принадлежат, произносит про себя:
— Он, не ошибся…
Воина этого, когда он приближался, никто не заметил из свиты Никона — все от усталости спали крепким сном.
Но едва только тронулся Никон со свитою в путь, как следовавший за ними драгун поспешил через лес и вышел в поле. Там стояло человек десять драгунов, сильно вооруженных и один из них в блестящей одежде воеводы.
— Боярин, — обратился к нему драгун, — я не ошибся — это не казаки, а сам патриарх и его свита.
— В таком случае нам нужно за ним следить… Мне кажется, патриарх заночует где-нибудь в избе, — тогда мы и заберем их сонных…
— Как прикажешь, боярин.
Отставая от патриарха на несколько верст, они так следили за ним весь день.
К вечеру, как и предсказывал начальник отряда, Никон вынужден был, для того чтобы дать отдых и лошадям, и людям, заехать во встретившееся село.
Здесь они остановились в первой же избе, куда их впустили. Лошадей развьючили, проводили и дали им есть, а люди тоже поели и легли отдохнуть.
Патриарху уступлена изба, и он расположился там на покой.
Вскоре все погрузились в глубокий сон.
Ночью вдруг просыпается Никон: слышен топот лошадей, стук оружия…
Он прислушивается: какой-то голос требует, чтобы отворили ворота.
Никон поспешно выходит.
— Да что, — кричит поляк, — альбо то можно… точно кепи… точно разбойники… Им говорят, казаки здесь… а он «по царскому указу»… Да и мы по указу… проваливай, служивый, коли не хочешь пули в лоб… Мы, надея на Бога… джелебы не…
— Что за шум, — раздался громкий голос патриарха.
— По указу государеву, святейший патриарх, — раздается голос за воротами.
— Святейший патриарх… по указу государеву… измена, — произносит удивленно Никон.
— Прикажи, святейший, и мы искрошим их, — раздается голос поляка. — Аль мало нас? Все ляжем костьми… Джелебы их была сотня, а то десяток… Я и сам пойду… Прочь от ворот…
— Крови не проливать, меча не обнажать! Христос сказал Петру: «Кто обнажит меч, тот падет от меча». Кто ты, дерзающий тревожить мирный сон патриарха?..
— Окольничий государев, Богдан Матвеев Хитрово, твой богомолец, — по указу царскому.
— Отворить ворота царскому послу! — величественно произносит Никон. — Послушаем царский указ…
Один из свиты открывает ворота, остальные стоят с пистолетами в руках.
— Чего хочет от нас великий государь? — обращается он к спешившемуся Хитрово.
— Святейший патриарх, великий наш государь просит тебя возвратиться в свою святую обитель и сказать: от чего ради ты бежал.
— От гнева его. Я отряхаю прах моих ног, по святому писанию. И кто может запретить мне ехать, куда я хочу? Не раб же я?..
— И царь, и царица умоляют тебя возвратиться и не оставлять их своим благословением.
— Я всегда молю за них Бога и благословляю их ежечасно; но бегу я от ярости крамольников-бояр, — так и скажи великому государю… Я удаляюсь в Киевскую лавру… и там кончу дни свои, как и многие иные подвижники.
— Не могу, святейший патриарх, без тебя возвратиться, — или поезжай мирно назад, или я должен употребить силу?..
— Силу?., против патриарха… силу против святителя… И держит тебя земля над собою?.. Достоин ты смерти.
— Что ж?., вели казнить, святейший… я без оружия… вот и меч… А все без тебя не уеду…
Он бросил меч и пистолет в сторону.
— Прости… ты раб… слуга… исполняешь приказ самодержца… повелителя… Бери свой меч… бери оружие… я последую за тобою… Но ты скажи ему: коль я б хотел, так и тебя, и твоих воинов не стало бы в минуту единую… Вся Русь пойдет за мною, как один человек… Эй! люди… тревогу… Пущай православные христиане увидят своего патриарха… патриарха Никона… Николай! — облачение… крест… Я облачусь, а крест и икона — мое оружие против врагов моих.
Свита его стреляет в воздух, огромное село в несколько минут является к избе и, узнав, что патриарх приехал, приходит в религиозный восторг.
Никон переодевается и выходит во всем облачении.
Многосотенная толпа падает на колени, плачет, лобызает его руки, ноги, одежду.
Никон говорит с народом со слезами на глазах, учит его вере и любви…
Рассветает. Он сбрасывает облачение, надевает патриаршую свою одежду, велит достать простой воз и, сопровождаемый народом, своею свитою и драгунами с Хитрово, возвращается в «Новый Иерусалим».
Народ провожает его до другого села. По всей дороге, узнав о его шествии, из сел выходит к нему и духовенство, и крестьяне, с иконами и хоругвями…
У ворот обители окольничий Хитрово спрашивает его:
— А царю что передать, святейший?..
— И мое благословение, и мою любовь… Пущай не гневается и помнит: глас народа — глас Божий…
XX
Земская смута в Москве
Патриарх Никон недаром разошелся в первый раз с царем по вопросу о медных рублях, выпущенных еще в 1656 году.
В последующие два года, пока дела наши в Польше, Литве и Малороссии шли хорошо, эти рубли ходили как серебряные: но неудачный поход наш под Ригу, гибель нашей кавалерии под Конотопом, катастрофа чудновская и поражение Хованского сразу понизили ценность этого рубля.
Сделалась страшная дороговизна. Указы, запрещавшие поднимать пены на необходимые предметы потребления, не действовали, и люди стали умирать с голоду.
Главное зло в этом случае было то, что явилось много поддельной монеты, и рубли эти в Малороссии и Белоруссии до того потеряли пену, что их перестали совсем принимать.
Подделки же шли не только извне, но и у себя дома.
Хватали и пытали людей, и получался один отвез:
— Мы сами-де воровских денег не делаем, берем у других не знаючи.
Между тем серебряники, котельники, оловянишники, жившие прежде небогато, внезапно построили себе деревянные и каменные дома, стали сами носить богатую одежду и поделали женам платья по боярскому обычаю, обстановку домашнюю делали богатую, не жалея денег; а сынки их сновали по Москве в дорогих санях и тележках, на лихацких лошадях, или бахматах, как их тогда называли.
Причины такого быстрого обогащения вскоре обнаружились, когда при обысках у них отыскивали и медь, и формы, и инструменты для отливки монеты и чеканы.
Преступников казнили смертью, или отсекали у них руки и прибивали к их домам, а дома отбирали в казну.
Если бы так было поступлено с одним или с другим, то было бы тоже страшно; а то, в короткое время, отрубили по всему государству семь тысяч голов и пятнадцать тысяч рук…
Из такого большого числа не без того, чтобы не было много невинных.
Ужас и негодование овладели и Москвою, и областями, тем более, что слухи носились, что богатые откупались от беды, давая большие взятки царскому тестю, Илье Даниловичу Милославскому, и царскому дяде по матери, Матюшкину. В других городах преступники откупались, давая взятки воеводам и приказным людям.
Для рассмотрения приема и расхода меди и денег на денежных дворах приставлены были лучшие московские головы и целовальники — из гостей и торговых людей, и, казалось, люди они честные и достаточные; но и они оказались ворами: покупали медь в Москве и Швеции, привозили тайно на денежные дворы и, вместе с царскою медью, приказывали из нее делать рубли и отвозили их к себе домой.
Стрельцы, занимавшие в монетном дворе караул, донесли об этом своему голове Артамону Сергеевичу Матвееву; мастера монетного двора заявили об этом тоже в приказе тайных дел.
Царь рассердился и велел произвести следствие, и, к ужасу его, виновные под пыткою показали, что Матюшкин и Милославские были с ними заодно.
Царь велел отставить от должностей обоих: и дядю, и тестя.
Москва, однако ж, не была этим довольна: семь тысяч голов, варварски у обыкновенных смертных отрубленных, требовали более строгих мер и против царских родственников, — тем более, что москвичи помнили, что Морозов и Милославский избегли кары народной и в 1648 году.
Раздавался всюду глухой ропот, и после Светлого Воскресения, в 1662 году, пошли слухи, что будет-де в Москве гиль, что народ собирается на Илью Милославского, на гостя Шорина и на Кадашевца — делателей фальшивых монет.
Говорилось это не тайно, а громко, и бояре не принимали никаких мер, как будто это не касалось их. Нужно в этом случае полагать, что с падением у царя, в это время, авторитета Милославского, вероятно, партия Хитрово и радовалась, что Милославские погибнут.
Он и Матвеев увезли, поэтому, Алексея Михайловича в Коломенский дворец и в самом селе расположили сильный стрелецкий отряд, оставив Москву на произвол судьбы.
В двадцатых числах июля в Москве пошли слухи, что из Польши кто-то привез печатные листы, в которых говорится, что сам Ртищев затеял медные рубли, да и сам фабрикует их…
Поговорили, поговорили, тем и кончилось.
25 июля, утром, на Сретенке, у земской избы, собрались мирские люди потолковать о новом налоге правительства по пятинной деньге.
Многие из торговых и промышленных людей жаловались миру на бедственное положение народа, как в это время проходит от Никольских ворот по Сретенке несколько человек и кричат:
— На Лубянке у столба письмо приклеено…
Вся толпа мирских людей, с головами и сотскими, бросилась поглядеть, что за письмо на столбе.
К столбу приклеена была бумажка, и на ней написано:
«Изменник Илья Данилович Милославский, да окольничий Федор Михайлович Ртищев, да Иван Михайлович Милославский, да гость Василий Шорин»…
О письме этом сретенский сотский Григорьев дал знать в земский приказ, и оттуда прискакали на Лубянку дворянин Ларионов и дьяк Башмаков: они сорвали письмо.
Толпа пришла в негодование и зашумела:
— Вы везете письмо изменникам!
— Письмо надобно всему миру!
— Государя на Москве нетути!
— Православные христиане, — точно колокол загремел стрелец Ногаев, — постойте всем миром; дворянин и дьяк отвезут письмо к Милославскому, и там это дело так и изойдет…
Мир бросается догонять Ларионова и Башмакова; нагнали их, Ларионова лошадь схватили и за уздцы, и за ноги, и кричали сотскому Григорьеву:
— Возьми у него письмо, а не возьмешь, так побьем тебя каменьями.
Григорьев вырвал письмо у Ларионова, и толпа с торжеством двинулась назад на Лубянку к церкви преподобного Феодосия.
Стрелец Ногаев тащил Григорьева за ворог, другие подталкивали его.
У церкви Ногаев влез на лавку и прочитал вслух письмо, причем крикнул, что надобно за это всем стоять.
С Лубянки народ подошел к земскому двору; тут поставили скамью и требовали, чтобы Григорьев влез на нее и читал, но тот отказался. Тогда Ногаев опять прочитал народу письмо с одной стороны; но другой стороны не мог он разобрать, и народ заставил прочитать письмо какому-то подошедшему в это время подьячему.
Григорьев этой сумятицей воспользовался и улизнул, приказав своему десятскому Лучке Жидкому не выдавать толпе письма.
Десятский хотел было отнять от них письмо, но толпа разделилась на две части: одна бросилась для расправы с Шориным, другая двинулась в Коломенское село, к царю.
* * *
Ничего не зная, что натворили бояре в Москве казнокрадством, рублением рук и голов, тишайший наслаждался в Коломенском селе благорастворенным воздухом, псовою и соколиною охотою, а в этот день он, к всему этому, праздновал еще день рождения шестой царевны Феодосии.
Дворец не был еще в это время перестроен и не был еще тем «восьмым чудом света», как назвал его в стихах своих, поднесенных царю, пиит борзый Симеон Полоцкий. Переделка его началась четыре года спустя после низложения Никона; но тем не менее дворец был велик и грандиозен, в чисто русском стиле, и не был еще особенно стар, так как двадцать два года перед тем пересооружен царем Михаилом Феодоровичем. Село это лежало всего в 7 верстах от Москвы, на берегу Москвы-реки, и утопало в зелени фруктовых садов и рощ. Цари любили здесь проводить лето, тем более, что можно было заниматься и псовою, и соколиною охотою. Алексей Михайлович особенно любил это село и, удаляясь сюда, он забывал тяжелые заботы, интриги и дрязги…
И теперь он был в духе. На праздник съехались не только родственники, но и другие бояре; даже тесть Илья Данилович, несмотря на опалу, был приглашен на праздник. Царь был в придворной церкви у обедни и, стоя у окна, усердно молился. Выглянув нечаянно в окно, он удивился: народ большою массою шел во дворцовый двор: все были без шапок, но громко шумели, и в церковь долетали имена Ртищева и Милославского. Царь догадался, в чем дело, и стоявшим за ним боярам этим он приказал тотчас удалиться в покои царицы и там спрятаться, — так как терем считался для народа неприкосновенною святынею.
Царица, больная от родов, лежала в постели, как вдруг докладывают, что царь прислал ее отца и Ртищева, чтобы она их спрятала у себя.
Тогда все боярские и царские хоромы строились затейливо, со сложной системою коридоров, потайных кабинетов и чуланчиков, и царица велела туда спрятать отца и Ртищева.
Но сама испугалась сильно; а весь терем заголосил, завыл, забегал, — точно боярынь режут и жгут.
Между тем шум народа, ворвавшегося в дворцовый двор, становился все грознее и грознее, и толпа, приблизясь к крыльцу, требовала царя.
— Идемте к народу, нечего делать. Не дослушаю и обедни, — произнес хладнокровно Алексей Михайлович и двинулся вперед из церкви.
Бояре и родственники пошли за ним. Все были без оружия, так как, по обычаю, в церковь с оружием никто не смел входить.
Государь вышел на крыльцо.
Впереди всех стоял Лучко Жидкий и держал в шапке письмо.
Нижегородец Мартын Жедринский, стоявший здесь, взял это письмо и поднес царю:
— Изволь, великий государь, вычесть письмо перед миром, а изменников привесть перед себя…
— Ступайте домой, — спокойно произнес Алексей Михайлович, — а я, как только отойдет обедня, поеду в Москву и в том деле учиню сыск и указ.
Гилевщики схватили его за платье и за пуговицы, и раздались голоса:
— Чему верить?
— Дай клятву…
Алексей Михайлович улыбнулся и произнес:
— Клянусь Богом и даю вам в том руку…
Стоявший вблизи его гилевщик перебил с ним руку.
— Теперь по домам! С Богом, — крикнул народ, весело бросившись в обратный путь.
Едва народ разбрелся, как государь послал в Москву храброго князя Хованского водворить там порядок, а сам сел обедать, чтобы после трапезы с боярами и стрельцами ехать в Москву.
В Москве в это время гилевщики, направившиеся к дому купца Шорина, ворвались в хоромы и разграбили их.
Хозяина самого они не нашли — он успел уйти в Кремль и спрятался в доме боярина князя Черкасского, любимца Москвы.
Захватили они, однако ж, пятнадцатилетнего сына Шорина, пригрозили ему показывать, что его отец-де бежал в Польшу с боярскими грамотами. Между тем толпа все более и более росла: день был хороший, не рабочий по случаю рождения царевны, и народу высыпало к дому Шорина видимо-невидимо. И вот, когда эта многочисленная толпа собиралась двинуться в с. Коломенское, не столько ради мятежа, как поглядеть в праздник на своего батюшку-царя, да подышать в селении свежим воздухом, — появился князь Хованский.
Он обратился к гилевщикам и уговаривал их разойтись, объявляя, что государь, как только пообедает, двинется в Москву творить суд над преступниками.
В ответ ему из толпы закричали:
— Ты, боярин, человек добрый, и службы твоей к царю против польского короля много. Нам до тебя дела нет, но пусть царь выдаст головою изменников бояр, которых мы просим.
Хованский поскакал обратно в Коломенское село, и вслед за ним двинулся народ.
Гилевшиков было не более двухсот человек, и то они не имели оружия, — у некоторых виднелись только палки в руках; остальная почти десятитысячная масса состояла из лиц разного сословия и звания: были даже дети и женщины.
Все это двигалось, в виде прогулки, поглазеть, полюбопытствовать.
По дороге гилевщики встретили возвращавшихся в обратную товарищей, которых царь успокоил, но толпа увлекала их назад. Потом они встретили царского дядю, Семена Лукича Стрешнева; тот выехал от имени царя упросить народ возвратиться в Москву. Стрешнев слишком высокомерно заговорил с толпою, и та погналась за ним с палками, так что, чтобы спастись, Стрешнев должен был вскочить с аргамаком своим в Москву-реку и переплыть с ним на другой берег. Это только и спасло его.
После того гилевщики продолжали путь.
Узнав о приближении народа, царь собрал стрельцов и бояр на площади перед двором своих палат; ему уж подвели было коня, и он хотел было сесть на него, чтобы двинуться навстречу народу, как появились гилевщики, и впереди их сын Шорина.
Мальчик прокричал громко, что отец его-де уехал в Польшу с боярскими грамотами.
Едва Шорин кончил, как со всех сторон раздались неистовые крики:
— Выдай изменников…
— Я, — кротко произнес Алексей Михайлович, — государь и мое дело сыскать и наказание учинить кому доведется по сыску, а вы ступайте по домам. Дело так не оставлю, в том жена и дети мои порука.
— Не дай нам погибнуть напрасно.
— Буде добром тех бояр не отдашь, так мы станем брать их у тебя сами по своему обычаю!.. — раздались голоса.
Здесь нужно было небольшую толпу гилевщиков, резко отделявшихся от народа, окружить и забрать или перебить; но кто-то вдруг крикнул:
— Бей их!..
Войска с боярами бросились на толпу, рубили и кололи налево и направо.
В ужасе безоружный народ бросился врассыпную: многие хотели спастись, переплывая Москва-реку, но там утонули…
Утонуло сто человек; изувечено, изрублено насмерть более семи тысяч.
Это была, в полном смысле слова, бойня людей, где не разбирали ни пола, ни возраста, ни лиц.
Несколько часов продолжалось ото позорное дело. Оставшиеся в живых и попавшие в руки стрельцов отвезены в монастырь, к Николе на Угрешу. Следствием суда было вешание, резание рук, ног, языков и ссылка в дальние города.
Царица после этого ужасного дела заболела и пролежала весь год, так что опасались даже за ее жизнь.
Москва долго после этого погрома не могла оправиться и прийти в себя: кто не досчитывался мужа, кто брата, кто сына, кто отца; также много женщин и детей погибло бесследно.
Когда весть дошла к Никону, он несколько недель постился, плакал, сокрушался и служил панихиду по убитым и казненным страдальцам.
Последнее доходило до Москвы, и еще пуще враги его озлоблялись и готовили ему разные козни.
XXI
Боярские козни
Родион Стрешнев сидел в Путивле и ждал проезда Никона, чтобы его арестовать; но вскоре получил от Хитрово гонца, что патриарх уже остановлен и возвращен в монастырь и что в Москве земская смута.
Получив это извещение, он тотчас вернулся в Москву, и в тот же день у него собрались: Крутицкий митрополит Павел, Семен Лукич Стрешнев, Паисий, Алмаз и Хитрово.
Хитрово рассказал, как он арестовал Никона, и что царь велел его отъезд держать в тайне.
— Никон проклинает: важно ли его проклятие?
— Клятва, подобно молнии, сожжет виновного; если же произнесена не по достоинству, то падает на того, кто произнес ее, — авторитетно произнес Паисий для успокоения царя, боявшегося проклятия Никона.
Были ему предложены еще несколько несущественных вопросов, и между прочим о том, что Никон будто бы называет царя мучителем, обидчиком и хищником. Тоже спрошен он о проклятии, произнесенном патриархом над Стрешневым.
На первый вопрос Паисий отвечал: «Если он духовного чина, то да извержется». На второй он дал чисто греческий ответ: «Если б мышь взяла освященный хлеб, нельзя сказать, чтоб причастилась; так и благословение собаки не есть благословение; шутить святыми делами не подобает, но в малых делах недостойно проклятие, потому что считают его за ничто».
Акт этот, подписанный Паисием, Хитрово взял с собою для доклада царю. Алексей Михайлович, прочитав его несколько раз, сказал:
— Одно ли усердие ваше и митрополита Паисия вызвали вопросы и ответы? Вы хотите уверить меня, что могу утвердить соборное постановление о Никоне; но вы в заблуждении — без вселенского собора я не в праве этого сделать. Но нам нужно еще выслушать святейшего Никона. Отослать к нему эту сказку, — пущай даст письменный ответ.
Хитрово не ждал подобной развязки.
— Великий государь, — воскликнул он, — да ты и без него можешь учинить вселенский собор.
— Без его ответа я и собора не созову. По вас его проклятие ничего, а я его проклятий не хочу, и избави меня Бог от этого несчастия. Не дает проклятие патриарха блага на земле, а у меня дети имеются… Делай, что я приказываю, а коли даст ответ, тогда поглядим.
Отослали этот акт к патриарху, и тот исписал ответами целую тетрадь, в которой он особенно нападал на присвоение себе царем многих патриарших прав.
Ответы Никона сильно рассердили царя, но вместе с тем убедили его, что Никон делает его самого подсудимым, а потому здесь нельзя обойтись иначе, как созвать вселенский собор… Но и на это он неохотно решался и медлил распоряжением.
Извещенный об этом кем-то Никон к рождественскому празднику послал в Москву игумена Нового Иерусалима Герасима и строителя Аарона для славления у царя. Вместе с тем они привезли и письмо патриарха к парю.
Письмо было в примирительном духе.
Аарон явился к царскому духовнику протопопу Лукьяну.
Тот принял его хорошо, обещался передать письмо царю и сказал:
— Из Воскресенского монастыря. — закончил он, — дали было знать царю через лекаря Данилова, что патриарх бежал: но в это время он получил от меня гонца с извещением, что я на патриаршем следу и что он не уйдет от меня. Царь и прогнал Данилова, наказав ему не болтать о патриаршем бегстве…
— Что же царь думает делать с ним? — спросил Семен Лукич, — притом, как это совпадает земская смута и бегство Никона!
— Боится судить Никона… да и собор боится созвать царь, в особенности после земской смуты.
— Напрасно, — воскликнул Паисий. — Пущай меня за просят, и я дам ответы письменные, как патриарший посол.
— Алмаз, напиши вопросы, обратился Семен Лукич к думному дьяку, — а я скреплю их как думный боярин.
Алмаз написал обвинительный акт против Никона, состоявший из нестоящих внимания мелочей, и заключил вопросами:
— Может ли царь созвать собор на Никона, или надобно повеление патриаршеское?
— Царь может созвать собор по примеру римских кесарей, — ответил Паисий.
— Собор, созванный царем, Никон почел за ничто и назвал сонмищем жидовским?
— Его надобно как еретика проклинать! — возмутился Паисий.
— Можно ли составом судить главу своего, начальника?
— Все священники, как преемники апостолов, имеют власть вязать и решать, — польстил белому духовенству Паисий, рассчитывая, что этим склонит их на соборе на свою сторону, — в особенности, как пригласит на собор раскольничьих попов.
— Нарекся Никон великим государем по указу царскому?
— Согрешил Никон, приняв такой высочайший титул, — смиренно произнес Паисий.
— Подобало ли Никону убегать страха ради?
— Кто творит добрые дела, никогда не боится, — поднял набожно глаза к небу Паисий.
— Согрешает ли царь, что оставляет во вдовстве церковь Божию?
— Если он это делает для достойных причин, не имеет смертного греха; однако не свободен от меньшего греха, потому что многие соблазняются и думают, что он это делает по нерадению, — дипломатически выставил Паисий греховность царя за то, что он не утверждает постановления собора русских святителей.
Архиереи и бояре, которые не бьют челом и не приводят царя к тому, чтоб дал по этому делу решительный указ, грешат ли?
— И очень грешат! — воскликнул Паисий, зная, что этот ответ даст боярам сильное оружие против Никона.
— Царское величество говорит мне, что пятый год не может дождаться патриарха…
Об этом Аарон тотчас уведомил с нарочным Никона, чтобы он выехал в Чернево и ждал дальнейших его извещений.
Патриарх отправил вследствие этого посох митр. Петра царю, а 27 декабря явился Аарон вновь к духовнику царскому и объявил, что патриарх находится уже в Черневе, просил доложить государю, чтобы позволил приехать в Москву патриарху помолиться Пресвятой Богородице и где царское величество велит очи свои видеть. На это царь с окольничьим, 28 декабря, ответил: «Для мирской многой молвы ехать тебе теперь в Москву непристойно: в народе теперь молва многая о разности в церковной службе и печатных книгах».
Этот ответ напоминает науськивание раскольников. И неудивительно. Слух о приезде его произвел переполох в Москве. Враги, его, т. е. раскольники и боярство, испугались и пустили в ход вес, что только возможно, чтобы государь не принял его и сделал бы в отношении его решительный шаг. Несколько дней спустя, в конце декабря, собралась у царя соборная дума, т. е. и духовенство, и бояре, и упросили покончить как-нибудь с Никоном, и решено было: послать грека Мелетия с грамотами к восточным патриархам, пригласить в Москву для суда над Никоном.
Решение собора держали в секрете. Между тем, получив отказ на приезд в Москву, патриарх выехал обратно в свой монастырь и написал царю:
«Писал я к тебе, великому государю, второе мое писание и прошение, чтобы мне помолиться Пресвятой Богородице и святому образу ее поклониться, и пресветлое лицо твое, великого государя, видеть и престолу славы царствия поклониться, — в том погрешил, безместно и непрощенно согрешил пред тобою, великим государем. Знаю, что есть такие люди, как мытари и лихоимцы, которые хотят видеть тебя; один только я, более всех грешнейший пред тобою, не достоин тебя видеть… Молю тебя, великий государь, если в чем согрешил беззаконно, от всего сердца твоего оставь, Господа ради, да Господь Бог оставит и твои согрешения… Более всего не могу у милости тебя, великий государь, умолить, если сим не умолишься».
Письмо это оскорбило всех бояр: он назвал их мытарями и лихоимцами. Царь, однако ж, воздержался посылкою Мелетия к патриархам восточным.
Это выводило из терпения его врагов, и вот, 7 июня 1663 года, Паисий, по наущению бояр, написал царю: «Если Никон виноват, то пусть извержется по определению собора; если невинен, то пусть возвратится на престол свой, лишь бы только кончилось как-нибудь это дело, потому что Московия стала позорищем для всей вселенной, где народы ждут конца этой трагикомедии. Носится слух, что Никон бежал, спасаясь от умысла на свою жизнь; этот слух пятнит священное величество ваше, бесславит сенат и народ московский».
Паисий заключает письмо советом отдать дело на суд константинопольского патриарха.
Но письмо это не склонило царя к решительному шагу.
Тогда бояре собрались у Стрешнева, чтобы обсудить, что делать.
Судили, рядили и не пришил ни к какому заключению. Вдруг является к ним боярин Боборыкин. Бледный и расстроенный, он опускается на топчан и говорит:
— Наконец-то и я доигрался с Никоном… Он меня… про… проклял.
— Как так, и за что? — восклицает несколько голосов.
— Да все за рожь, которую сажали монастырские крестьяне!.. Пошел со мною святейший на мировую… Я поставил ему шестьсот четвертей хлеба в счет, а тот насчитывает сто шестьдесят семь… Прочитал сделку, подписанную мною, рассердился, разорвал ее и воскликнул: «На ложное твое челобитье денег не напастись, и не откупиться и всем монастырем»… Потом он, 26 июня, на литургии, после заамвонной молитвы, после молебна, читал царскую грамоту и произнес проклятие…
— И слышали люди твое имя?
— Не слышали…
— Так ты прав. Государево-де дело, значит он царя и семейство его проклинал, — воскликнуло несколько голосов.
— Я тотчас еду к царю, — крикнул Хитрово, — и доложу… Царя проклинать… да ведь такого примера в целом мире не было… Да его четвертовать мало.
— Колесовать… язык вырвать… сжечь… доложить царю! — раздались голоса.
Хитрово побежал к государю.
Он не застал царя, тот находился в это время в тереме царицы, где он любовался сыном Феодором, у которого в это время резались зубы. Анна Петровна Хитрово, как няня Федора, показывала ему дитя, хвасталась его умом, хотя ему едва было год, и заставляла его показывать свои зубы. Счастливый родитель, жаждавший так второго сына, сидел радостен и его тешило, когда сынок схватит его за его прелестную русую бороду и теребит.
— Да только ты, постреленок, потише, — говорит добродушно Алексей Михайлович, распутывая пальчики младенца из своей бороды, — а то, пожалуй, пока вырастешь да поумнеешь, я-то и без бороды буду.
В это время одна из стольниц доложила ему, что Хитрово просит царя в его комнату, так как у него-де важное дело.
С неудовольствием, что прервали его семейное счастье, Алексей Михайлович отправился в свой кабинет.
Хитрово, в ожидании царя, стоял у окна; он был бледен и встревожен.
«Каково-то царь примет принесенное им известие?» — думал он, и сердце невольно у него трепетало.
— Потревожил ты меня, Богдан, не в пору, — сказал он. — Я любовался сынишком Федором… Молодец будет, коли вырастет.
— Дай-то Господь Бог… Моя тетушка Анна Петровна уж как радеет об нем… уж как радеет… Одно лишь… кабы…
— Что хочешь сказать?..
— Чтобы часом какого ни на есть наговора, — произнес Хитрово, как бы нехотя.
— Аль ты что знаешь?.. Аль что случилось? — испугался царь.
— Да, великий государь, оповестить тебя пришел… Боярин Боборыкин супротив патриарха Никона… да с государевым делом…
— Супротив Никона?.. Говори, не мучь…
Хитрово рассказал, как 26 июля патриарх вынес в церковь царскую жалованную грамоту монастыря, читал то место, где говорится о пожаловании обители вотчины Боборыкина, и как потом он будто проклял паря в следующих выражениях: «Да будут дни его малы, да будут сынове его сиры и жена его вдова».
— Как, — воскликнул Алексей Михайлович, побледнев. — правда ли?.. Не могу верить, и за что такая кара? И не только мне но и моим детям, и моему двору. Боже мой! Боже мой!., доподлинно сыскать… собрать собор думный! Да сейчас же..
Хитрово поторопился исполнить его волю: собрался собор святителей и бояр в Золотой палате.
Вышел к собору государь, сильно встревоженный, и передал ему о случившемся. Он со слезами, задыхающимся голосом сказал:
— Пущай я грешен; но чем согрешили дети мои, царица и весь двор? Зачем над ними произносит клятву истребления.
Собор пришел в негодование, а присутствовавший здесь же Паисий уверял царя, что такая клятва или проклятие не имеет силы и значения.
Религиозный царь, однако же, не поверил этому, и велено произвести следствие, на которое назначили: Паисия, архиепископа Иоасафа и архимандрита Богоявленского монастыря; а из светских: князя Одоевского, Родиона Стрешнева и Алмаза, — словом, всех врагов Никона.
Все они условились меж собою, если даже он и прав, то вывести его, во что бы то ни было, из терпения, чтобы усилить повод к его осуждению и к убеждению царя в необходимости собора.
18 июля они приехали в «Новый Иерусалим», в сопровождении стрельцов, под начальством Артамона Сергеевича Матвеева, стрелецкого головы.
Никон был у вечерни в Воскресенской церкви. Князь Одоевский послал ему сказать, что приехали к нему царские послы. Патриарх ответил, что все могут к нему пожаловать, за исключением митрополита Паисия, если только он не имеет грамоты патриарха.
Несмотря на это запрещение, Паисий отправился к нему с другими послами и, шествуя впереди всех, хотел было с ним заговорить, но тот крикнул:
— Вот, нехристь, собака, самоставленник, мужик, давно ли на тебе архиерейское платье?.. Есть ли у тебя от вселенских патриархов ко мне грамоты?.. Не в первый раз тебе ездить по государствам и мутить! И здесь хочешь сделать то же…
На это, будто бы хотел возразить архиепископ Иосаф, но, вероятно, Никон напомнил ему обещание, даваемое епископами патриарху в послушании, а в протоколе сказано, что Никон крикнул на него:
— Помнишь ли ты, бедный (?!), свое обещание? Обещался ты и царя не слушать, и теперь говоришь! Разве тебе, бедному, дали что-нибудь? Я тебя и слушать и говорить с тобою не стану.
— Митрополита, — прервал его Одоевский, — архиепископа и архимандрита выбирали освященным собором и о том докладывали великому государю, а ты их бесчестишь. Этим бесчестием и великому государю досаждения много приносишь. А газский митрополит приехал к великому государю, и грамоту с ним прислал к царскому величеству иерусалимский патриарх.
Паисий, огорошенный бранью Никона, оправился и нагло заговорил:
— Ты, патриарх, меня вором, собакою и самоставленником называешь напрасно: я послан к тебе выговаривать твои неистовства, — послан от святейшего собора, с доклада великому государю. Ты бесчестишь не меня, а великого государя и весь освященный собор. Я отпишу об этом к вселенским патриархам. А что ты называешь меня еамоставленником, за это месть примешь от Бога. Я поставлен иерусалимским патриархам Паисием, и ставленная грамота за его рукою. Если бы ты был на своем патриаршем престоле, то бы тебе свою ставленную грамоту показал; а теперь ты не патриарх, достоинство свое и престол самовольно оставил, а другого патриарха на Москве нет: потому и грамоты от вселенских патриархов к московскому патриарху со мною нет.
— Я с тобою, вором, ни о чем говорить не стану, — закончил Никон.
И Никон был прав: начал свою речь Паисий, именуя его патриархом: а в конце он отрицает его патриаршее значение: притом в Россию попал Паисий по милости грамоты Никона: и поэтому последняя отговорка его была ложь.
Тогда к патриарху, от имени царя, остальные послы обратились с вопросами:
Послы. Для чего ты на молебнах жалованную грамоту государеву приносил, клал под крест и под образа Богородицы, читать ее приказывал и, выбирая из псалмов клятвенные слова, говорил?…
Никон. На литургии, после заамвонной молитвы, со всем собором я служил молебен, государеву жалованную грамоту прочитать велел, под крест и под образ Богородицы клал; а клятву износил на обидящего, на Романа Боборыкина, а не на великого государя, я за него на ектениях Бога молил.
Послы в другой форме повторили свой вопрос. Никон дал прежний ответ, причем присовокупил: «Если я проклинал государя, то будь я анафема».
Тут Никон пошел в заднюю комнату и вынес тетрадку.
— Вот какую молитву читал я над грамотою, — сказал он и начал читать.
— Вольно тебе, — прервали его послы, — показывать нам другую молитву; на молебне ты говорил из псалмов клятвенные слова, и в том сам не запирался, что такие псалмы на молебне говорил.
Это была дерзость, и Никон, быть может, их выругал а посланные показали, что Никон будто бы сказал:
— Хотя бы я к лицу великого государя говорил, так что ж, я за такие обиды и теперь стану молиться: проси, Господи, зла славным земли.
Последнее — ложь, так как это было бы подтверждено впоследствии на соборе, — а в это время им нужно было вооружить религиозного царя к его низложению.
На слова Никона будто бы послы сказали ему:
— Как ты забыл премногую государеву милость! Великий государь почитал тебя больше прежних патриархов, а ты не боишься суда праведного Божия… такие непристойные вещи говоришь. Какие тебе от государя обиды?
— Он закона Божия не исполняет: в духовные дела и в святительские суды вступается, делает всякие дела в монастырском приказе и служить нас заставляет.
Здесь снова слышится протест о введении по делам веры пытки и наказаний по уложению, которое противоречило христианскому братолюбию и резко отличалось от прежних уложений.
Послы стали оправдывать царя, а на патриарха вылили целый поток голословных обвинений в том, что и он, когда-то, вмешивался в дела мирские, т. е. другими словами: зачем-де он управлял когда-то так славно государством.
Никон слушал их не то с негодованием, не то с презрением, и когда они кончили, он обратился к святителям:
— Какой у вас теперь там собор, и кто приказывал его вам сзывать?..
— Этот собор, — отвечали святители, — мы созвали по приказанию великого государя, для твоего неистовства, а тебе до этого собора дела нет, потому что ты достоинство свое патриаршеское оставил.
— Я достоинства своего патриаршеского не оставлял, — вспылил Никон.
— Как не оставлял? — закричали послы. — А это разве не твое письмо, где ты пишешь, что ты не возвратишься на патриаршество, как пес на свою… Разве ты сам не писался «бывшим» патриархом?..
— Я и теперь государю не патриарх, — возвысил голос Никон.
— По самовольному, — закричали послы, — с патриаршеского престола удалению и по нынешним неистовствам ты и всем нам не патриарх; достоин ты за свои неистовства ссылки и подначальства крепкого, потому что великому государю делаешь много досады и в мире — смуту.
— Вы пришли на меня, — вышел из себя Никон, как жиды на Христа.
Никон после этого будто бы долго шумел, а послы будто молчали: но из дерзостей, ими наговоренных, вовсе не видно, чтобы они были из скромных.
После того послы ушли в гостиный двор и потребовали к себе свидетелей: единогласный ответ был, что на ектениях патриарх за государя Бога молил, а псалмы — к какому лицу читал, того они не знают, Никон-де имени не упомянул.
Видя, что ответ неблагоприятен, послы отправили к царю содержание разговора с Никоном, исказив его в таком виде, как мы указали.
Узнал ли об этом Никон или нет, неизвестно; но в тот день ночь была темна, и из скита, за полночь, вышли три человека в крестьянской одежде.
Шли они тихою поступью по колее и пробрались на большую дорогу. Самый высокий шел немного впереди, остальные отставали.
— Альбо то можно, — обратился шепотом к товарищу своему один из отстававших, — патриарх да в мужичьей одежде… да и при нас ни пиштоля, ни сабли.
— Молчи, — отвечал Долманов, немец и крестник Никона, — я захватил и то, и другое… Они у меня под армяком… Коли понадобятся, так ты бери, что хочешь…
— Джелебы то можно, так саблю, — десятерых уложу.
Шли они так всю ночь и к утру зашли в село, с тем, чтобы отдохнуть в какой-нибудь избе, а там ночью продолжать путь…
В то время как путники собирались лечь спать, в монастыре заметили пустоту в ските крещеные еврейчики Мошко и Гершко, шпионившие за Никоном.
Они бросились к князю Одоевскому и к святителям в гостиный двор.
— Патриарх бежал… Патриарх тю-тю!.. — кричали они, вбегая к князю.
— Как, бежал? Когда?..
— Ништу! — заревел Мошко над самым его ухом.
Одоевский, Стрешнев, Алмаз, в одних рубахах сверх шаровар, и святители, несмотря на свой почетный сан, в одних подрясниках, побежали к скиту — там никого не было. Стали допрашивать всех в монастыре, послали в Воскресенское село (теперь город) — никто не видел Никона.
Собрались духовный и светские послы, чтобы потолковать, что делать.
Стрешнев объявил, что он имеет грамоту, выданную ему еще при первом побеге Никона о задержании его, где бы он его ни нашел.
— Да мы его задержим и без государева указа, — сказал тогда Одоевский. — А ты, вот, возьми стрельцов, да посади их на коней и поезжай на Киевский путь… Мы с Алмазом поедем на Смоленск…
Стрешнев на скорую руку оделся, сел в коляску и выехал из монастыря, окруженный конною стражею.
Ближайшее село было в пятнадцати верстах отсюда и принадлежало боярину Сытину.
Крестьянин, у которого остановился Никон, узнал его и тотчас дал знать о том своему помещику, но тот боялся принять на себя ответственность и арестовать его и хотел было дать знать об этом в монастырь послам, о приезде которых ему было известно, и когда он уже решился на последнее, ему дали знать, что приехал нему окольничий Стрешнев.
Сытин принял с подобающим почетом Стрешнева и спросил, что причиною его приезда.
Стрешнев объявил ему о бегстве Никона и что он имеет государев указ о задержании его.
— В таком случае, — сказал тогда Сытин, — я должен доложить: Никон здесь в селе и остановился у одного из крестьян.
— Вот счастье, так счастье, — воскликнул Стрешнев. Но днем его не годится брать, наделаем шуму,, и крестьяне, пожалуй, возмутятся… Нужно следить, куда он выйдет, тогда мы и заберем его. Как он сюда явился?
— Мужиками они здесь строем… и пешком…
— Так он наш, — воскликнул Стрешнев. — Вели, боярин, чтобы тотчас дали нам знать, как он выйдет из села.
Сытин тотчас распорядился.
Остался он обедать у боярина, осматривал его усадьбу и хозяйство, как будто ни в чем не бывало, но лошади стояли наготове.
Наступил вечер, и вскоре сильно стемнело; дали знать, что Никон и спутники его выступили из села на юг, по проселочной дороге.
Стрешнев сел в экипаж и поскакал со стрельцами по указанному ему пути; впереди его мчались проводники, данные ему Сытиным, с двумя факелами в руках.
Вскоре они догнали Никона. Видя поезд, Никон и его спутники сошли с дороги в сторону.
— Стой! — крикнул Стрешнев.
Экипаж, стрельцы и проводники остановились. При этом крике Ольшевский обнажил саблю, а Долманов взвел курок пистолета.
Стрешнев выскочил из экипажа и стал приближаться к Никону.
— Стрелять буду! — крикнул Долманов.
— Изрублю! — возвысил голос Ольшевский.
— Я без оружия, — хладнокровно ответил Стрешнев. — Можете рубить и стрелять… Святейший патриарх, я по указу государеву…
— Лжешь, щенок, не может быть у тебя указа, — крикнул Никон.
— Факел сюда, — хладнокровно ответил Стрешнев.
Проводник соскочил с коня, Стрешнев передал царский указ.
Прочитав его, патриарх ужаснулся.
— Покоя мне не дают… Да это хуже жидов, хуже юродивого гонения. Там Христа гоняли из града в град, но не преследовали… Хочу уйти от греха и зла… и не дают… Умалился я… образ принял мужика… хочу идти в Киев пешком. Оставил вам все, уношу с собою одно лишь грешное свое тело, и того вам жаль… Неугоден я вам… окоростенел в гонении и в смраде вашего зла, — так и отпустите… Не поеду я с тобою…
Никон хотел продолжать путь.
— Указ царя, — воскликнул Стрешнев, — взять тебя силою. Коли сам не послушаешься, коли сам не возвратишься.
— Поглядим, как у тебя станет дерзновения взять патриарха, — вознегодовал Никон.
— Стрелять буду! Убью! — крикнули в один голос Ольшевский и Долманов.
— Прочь оружие, — крикнул на них патриарх, — пущай берет, а я не пойду назад…
Стрешнев велел стрельцам спешиться и, взяв несколько человек с собою, подошел к патриарху.
— Бери, бери, — крикнул тот.
Они схватили на руки Никона, понесли его к экипажу и посадили туда.
Стрешнев хотел тоже сесть в коляску.
— Не смей, выброшу тебя, щенка, отсюда… Много чести тебе сидеть рядом с патриархом… с ним может сидеть так только один великий государь, — крикнул Никон.
Стрешнев велел одному из стрельцов спешиться, сел на коня и велел кучеру ехать.
Экипаж тронулся в обратный путь, и не более как через час они возвратились в монастырь. Князь Одоевский велел к воротам обители поставить стрельцов, а на другой день, арестовав Ольшевского и Долманова, он отправил их в Москву.
Историю эту затерли, и о ней упоминается только у Паисия в записке его к царю о Никоне.
Послы оставались еще несколько дней в обители, т. е. до 23 июля. Между тем наступил воскресный день. Никон служил в приделе распятия Христова, где есть изображение св. Голгофы, животворящему кресту и читал страстное евангелие, причем с особенным подчеркиванием произнес слова:
— «Вот уже пришла воинская стража. Ирод и Пилат явились в суд: приблизились архиереи Анна и Каиафа»…
При этом Никон толковал евангелие и евангельские события и применял их к своим напастям.
Видя, что они с ним ничего не поделают, послы сочинили, что перед отъездом они имели следующий разговор с ним:
— Дайте мне, — будто бы говорил он, — только дождаться собора, я великого государя оточту от христианства, уже у меня и грамота заготовлена…
— Ты забыл страх Божий, — будто бы послы отвечали, — что говоришь такие неподобные речи! За них поразит тебя Бог: нам такие злые речи и слышать страшно. Только бы ты был не такого чина, то мы бы тебя живого не отпустили…
Потом послы хотели показать, что патриарх еретик или папист, и поэтому передали, что они спросили его, почему он прислал Паисию выписку из сардикийского вселенского собора, в которой говорится о папе.
— Папу, — отвечал будто бы Никон, — почему за доброе не почитать? Там верховные апостолы Петр и Павел, и он у них служит.
— Но ведь папу на соборах проклинаем, — воскликнули послы.
— Это я знаю; знаю и то, что папа много дурного делает, — возразил Никон.
Никон впоследствии пояснил, что последнее он закончил словами: «а потому мой папа патриарх константинопольский», о чем послы в сказке своей умолчали.
В заключение, желая на Никона свалить вину в распространении раскола и самого его возникновения, вследствие шаткости его собственных действий, послы задали ему вопрос:
— Для чего ты ввел мир в великий соблазн: выдал три служебника и во всех рознь, и в церквах от того несогласие большое?
— Теперь поют, кто как хочет, — отвечал Никон — и все это делается от непослушания; а если я в книгах речи переменял, то переправлял я по письму и свидетельству вселенских патриархов.
Как в вопросе слышится раскольничья нотка, так в ответе его видна вся его система в отношении раскольников. «Теперь поют, кто как хочет, — сказал он, — потому что за это не было никаких наказаний и крутых мер».
И в этом заключаются все протесты Никона, когда он требовал, чтобы светская власть не вступалась в духовные дела, т. е., другими словами, он отвергал инквизиционные латинские формы по делам веры. А раскольники и, к прискорбию, наши историки по невежеству своему выставляют все дело Никона как борьбу духовной власти со светскою в господстве в государстве. Никон же, напротив, требовал на основании постановлений вселенских соборов отделения церкви от государства, что соответствует даже и ныне последнему слову науки государственного права и православного богословия: «Царствие мое несть от мира сего», — сказал Христос. Требовал же он невмешательства светского суда в дела духовные, потому что боярство было грубо, невежественно и фанатично и своими жестокими пытками и казнями грозило не утушить, а развить фанатизм раскола. Раскольники поэтому грешили и грешат за осуждение его, за все мучения, которые они впоследствии претерпели от никониан.
Разногласия же изданий Никона возникли следующим образом: первое его издание было по старопечатным книгам; потом по исправлениям отечественных переводчиков по греческим источникам, явилось второе арсеньевское издание; в третий раз явилось новое издание того же Арсения после собора 1665 г., где установили окончательную редакцию служебника. Печатались же первые издания, так как в церкви чувствовался крайний недостаток в книгах. Все это и духовенству, и боярам было отлично известно, только сказка умышленно была взята с Никона, чтобы впоследствии, на соборе, обвинить Никона в том, что он ввел раскол, и выставить его как еретика.
Этим окончилось следственное дело о проклятии царя, и Алексей Михайлович был убежден в справедливости того, что Никон его проклял. Но это чепуха: кто мог отгадать мысли Никона, когда он при проклятии имени не произносил?..
XXII
Новые боярские козни
Прочитав следственное дело о проклятии Никона и узнав о бегстве его и насильственном возвращении в Новый Иерусалим, царь ужаснулся. В особенности бегство окончательно убедило его, что Никон, вероятно, проклял его… Сильно это смутило его религиозное чувство.
— Как, — думал он, — я считал благочестие первою своею обязанностью, и он, бывший собинный друг мой, не только предал меня анафеме, но еще грозит отлучить меня совсем от христианства!..
Призвал он своего духовного отца протопопа Лукияна.
Лукиян, сколько было сил, успокаивал его, но просил пригласить к себе нескольких архиереев, чтобы они решили: что делать, если в действительности это проклятие возникло?.. Собрали думный собор и решили, что после постановления поместного русского собора о низложении Никона и лишении его священства в нем уже нет благодати святой; теперь же необходимо созвать вселенский собор, который утвердит постановление этого собора, и тогда очевидно, что и проклятие Никона, при отсутствии в нем благодати Св. Духа, ничего не значащее. Кроме того, если бы даже вселенский собор и не утвердил постановления поместного собора, то и в таком случае он может снять от царя клятву, на него произнесенную Никоном.
Это успокоило царя и он хотел было отправить грека Мелетия к патриархам. Но вот бояре и раскольники, чтобы ускорить это дело, пустили тогда в ход новые козни.
Никон на Истре имел живорыбный садок. Соблюдая строгий пост, он должен был иметь что-нибудь для еды, если не в будние дни, то, по крайней мере, в праздничные.
Садок этот заключал в себе небольшое количество рыбы, и приближенные к патриарху берегли его, как зеницу своего ока.
Заведывал этими садками состоявший при Никоне боярский сын Лускин.
Однажды от заметил, что у него стала пропадать рыба.
Передал он свои подозрения своим сотоварищам, поляку Ольшевскому, кузнецу и Долманову.
Все возмутились и решили ночью засесть на берегу Истры и подстеречь вора.
Несколько ночей они так сторожили и, наконец, поймали воров.
Это были сытинские крестьяне.
Из них один был хозяин той избы, в которой Никон остановился в последнем своем побеге и который выдал их Стрешневу.
Озлились все служители Никона против них и побили их вероятно-таки порядком; после того они заперли их в чулан до другого дня, с тем, чтобы доложить о них патриарху.
Крестьяне, боясь, что Никон передаст их суду, стали грозиться, что если их не отпустят, то они подожгут монастырь и церковь.
Утром другого дня привел Лускин крестьян к Никону.
Патриарх, имея в виду, что если он отправит крестьян в суд, то за их поступок и за их угрозы они подвергнутся и пыткам, и строгому наказанию, велел взыскать с них и отпустить.
Лускин же распорядился отодрать их плетьми.
На это Сытин принес жалобу царю.
Никон отвечал царю:
«Извещаю о себе св. Евангелием, что не знаю того дела, ни ведаю, сделал то дело малый иноземец, поймавши на озере Ивановых (Сытина) крестьян, побил батогами без нашего ведома, а у меня такого указа не было. Бил он их за то, что у него рыбу покрали. Я послал малого к тебе, великому государю: изволь его расспросить, хотя и с пристрастием. Сотвори суд праведный, вспомни свое обещание, на избрании нашем перед всем собором и синклитом данное, что тебе ни во что священное не вступаться; а теперь делаешь над нами неправды великие: клеветников, врагов Божиих, слушаешь и всех чинов людей в грех вводишь тем, что в патриаршей крестовой делается».
Ошибка была в письме та, что Никон просил произвести следствие с пристрастием: он, вероятно, надеялся, что пытки не будет.
Но форма пытки была сама по себе такова, чтобы подсудимый или свидетель сказал то, что хочет следовать.
Пытка заключалась в том, что сбрасывали подсудимому рубаху по пояс, подымали его руки вверх, связывали их вместе, потом крючком, подвешенным к веревке, бывшей на блоке виселицы, захватывали ремень, которым связаны были руки, и тянули по блоку подсудимого вверх. От этого руки выходили из плечных суставов и причиняли сами по себе страшную боль, тем более, что в висячем таком положении держали пытаемого по усмотрению следователя сколько вздумается ему. Но в то время, когда подсудимый висел, палач наносил ему еще удары плетью по спине до тех пор, пока он не скажет то, что угодно следователю.
С Долмановым поступили точно так, и когда задали ему эту встряску, тот сказал, что во второй раз он бил плетьми крестьян по приказанию патриарха.
Эго только и нужно было боярам: они выставили Никона как клятвопреступника, так как он по евангельскому обету свидетельствовал в письме своем.
Это вызвало в боярской думе целую бурю, и вот к нему, от имени царя, является окольничий Сукин и дьяк Брехов.
При допросе этом обе стороны наговорили дерзости: послы Никону, а Никон правительству.
В заключение же послы объявили Никону, что к восточным патриархам отправляется грек Мелетий для приглашения восточных патриархов в Москву, и что им же посланы вопросы, относящиеся к делу его, Никона, для разрешения их патриархами.
По этому поводу Никон отправил к царю письмо:
«Мы, — писал он, — не отметаемся собора и хвалим твое соизволение, как божественное, если сами патриархи захотят быть и рассудить все по божественным заповедям евангельским, св. апостол и св. отец канонам, — ей! не отметаемся. Но прежде молим твое благородие послушать мало это наше увещание с кротостью и долготерпением. Твое благородие изволил собрать по нашем отшествии митрополитов, епископов и архимандритов на суд, вопреки Божиим заповедям, потому что нет такой заповеди, по которой епископы могли бы судить своего патриарха, особенно же от него рукоположенные, и судить заочно».
Выписавши евангельские повествования о суде над Христом, Никон продолжает:
«Зри, христианнейший царь, даже в такой лютой зависти иудейской ничего не сделано не по закону, и без свидетелей и заочно, хотя во всем поступлено неправильно; того ради рече: предавый Мя тебе болий грех понесет. Если собор хочет меня осудить за один уход наш, то подобает и самого Христа извергнуть, потому что много раз уходил зависти ради иудейской. Когда твое благородие с нами в добром совете и любви был, и однажды, ненависти ради людской, мы писали к тебе, что нельзя нам представительствовать в святой великой церкви, то каков был тогда твой ответ и написание? Это письмо спрятано в тайном месте одной церкви, которого кроме нас никто не знает. Ты же смотри, благочестивый царь! чтоб не было бы тебе это в суд пред Богом и созываемым тобою вселенским собором. Я это пишу не из желания патриаршего стола, — желаю, чтобы святая церковь без смущения была и тебе перед Господом Богом не вменился грех, — пишу, не бояся великого собора, но не давая св. царствию зазора, занеже между двумя или тремя станет всяк глагол, кольми паче во множестве. Епископы наши обвиняют нас одним правилом первого и второго собора, которое не о нас написано. Но как о них предложится множество правил, от которых никому нельзя будет избыть, тогда, думаю, ни один архиерей, ни один пресвитер не останется достойным! Константинопольского патриарха русские епископы при постановлении клянут все, тогда как усмотрят свои деяния нетопыри, смущающие твое блаженство, — крутицкий митрополит с Иоанном Нероновым и прочими советниками… Ты послал Мелетия, а он злой человек, на все руки подписывается и печати подделывает. И здесь такое дело за ним было, — думаю, и теперь есть в патриаршем приказе… Есть у тебя, великий государь, и своих много, кроме такого воришки».
Неизвестно, ответил ли на это государь, но о Мелетии стали производить следствие. Бояре испугались и сочинили новое дело…
XXIII
Комета
Иван Шушерин, служка Никона, заподозрил боярских детей Афанасьева и Левицкого, — они же Мошко и Гершко, — в том, что они передают в Москву через лекаря Данилова все, что ни делается и не говорится в монастыре.
Сообщил он об этом своим сослуживцам, причем передал им, что об этом узнал он от крестника патриарха, немца Денисова, которому об этом пишут из Москвы.
Открылось это случайно. Патриарх чувствовал себя не так здоровым после стольких огорчений, и Денисов написал письмо к врачу царя, Самойле, прося его приехать. На это врач ответил, что он не может приехать, так как Левицкий передает царю через лекаря Данилова все, что им делается в монастыре.
Сослуживцы Шушеры возмутились, узнав об измене, и, поймав боярского сына Гершко, т. е. Левицкого, вызвали его на признание, что он с Даниловым жидовствует. Донесли об этом Никону, и тот велел обысследовать дело.
Узнав об этом, Мошко, или Афанасьев, бежал в Москву и явился к Данилову.
Данилов испугался, когда вбежал к нему его соотечественник.
— Вей мир, что зробилось… что зробилось, — вопил Мошко.
— Что?.. говори… не мучь…
— Поймали лайдаки реб-Афанасьева…
— Гершко? — испугался Данилов.
— Да, Гершко, боярского сына… и вздули его, как собаку.
— За що?..
— За то, реб Данилов, что воины из тобой, реб, шабашкуют… за то, реб…
— И сказку той дав?
— Як же, и яку еще: что шабаш справляете во дворци царском… ой! вей… ой! вей!., буде таке дило… И сами посудите, реб Данилов, який же вин опосля боярский сын, колы его бьют, як простого мужика… Як его по спине валяли, точно простого гоя… Колы так, то який вин боярский сын, вин попросту — собачий сын.
— Так в сказце, що я шабашкую з ним… добре е государево дило… Ты кажи, что вин узяв ту сказку, щоб на собори казаты, що царь нехристь, — йст снадобья з рук жидивских… и пойдет, и пойдет…
— И всправде то буде добре, — восхитился Мошко.
— А там ты плети усе, що ни прийдет у голови, и измена… и клятва… и крамола… усе валяй в одну кучу… А там нехай рассмакуют и разберут, а колы буде пристрастие, то вси скажут виноваты… Но кажи, який лайдак донис им…
— Лекарь Самойло…
— Самойло… з зависти одной… Этот жиденок настоящий гой: в шабаш йздит, свички жгет и варит…
— Ай! ай! ай!.. Звиткиля вин? — завопил Мошко.
— Из Бердичева, а батька его був равином, а дид шойхедом (резником).
— Ай! ай! ай!., и як его земля выносит?
— И не сносит… Ты вот откажи, що вин про паря в грамоте отписал… так и его спина покоробится…
— Добре… добре!.. А ты, реб Данилов, будь ласков… Отведи меня в приказ тайных дел…
Данилов оделся и отправился с ним в приказ — там сняли с него сказку и пошли писать: и чего, чего не нагородили на Никона.
Во время производства этого курьезного следствия царь посетил Саввин монастырь.
Архимандрит этой обители был очень умный и благочестивый человек, сильно привязанный к Никону и ценивший его высоко. Он обрадовался приезду царя и с увлечением говорил о Никоне. Алексея Михайловича это тронуло и он сказал несколько сочувственных слов о нем и даже послал оттуда стольника Собакина с несколькими приветственными словами патриарху.
Несколько дней спустя государь был в селе Хорошове, и явился к нему бывший раскольничий прототип, а теперь чернец Неронов.
Неронов поносил Никона позорным образом, но государь его не слушал и отослал от себя.
7 декабря в приделе Евдокии после заутрени Алексей Михайлович имел какой-то тайный разговор с Ординым-Нащокиным и с Артамоном Алексеевичем Матвеевым, будто бы в таком смысле, что возвращение Никона было бы желательно, но он боится бояр, которые будут стыдить его за слабость, — причем он прямо высказался, что при тогдашних затруднительных обстоятельствах один Никон своим умом вывел бы их на путь.
Так как Нащокину в это время предстояло посольство для заключения со шведами мира, то он повидался с Зюзиным и сказал:
— Хорошо было бы, если бы к моему посольству был и патриарх, — а у государя на патриарха гнева нет.
— Так я отпишу патриарху, — молвил Зюзин, — пущай в Москву приедет.
— Хорошо, — ответил Нащокин, — если Никон послушается тебя; кабы-то Господь Бог церковь умирил.
В тот же день к Зюзиной приехала царевна Татьяна. О чем они говорили, неизвестно, но когда царевна уехала, Зюзин написал с поддиаконом Никитою письмо Никону и получил его ответ, и обратно письмо его, Зюзина. Зюзин писал вторично и снова получил ответ; наконец, он написал ему третье письмо, и поддиакон передал ему только следующие слова Никона:
«Буди в том воля Божия; сердце царево в руце Божией: я миру рад».
Всю переписку Зюзин сжег; у Никона же оставалось только последнее его письмо.