VII
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
Долго спустя после полуночи Перекусихина, Роджерсон, Протасова со своими племянницами, все близкие к Екатерине лица хлопотали, стараясь помочь больной государыне, облегчить мучительные колики, которые всегда являлись после сильных потрясений.
Наконец боль успокоилась, императрица задремала. Перекусихина тоже прикорнула тут же на диване, не раздеваясь почти. Все разошлись на покой.
Под утро верная, старая камеристка, спавшая, как говорится, вполглаза, вскочила и стала прислушиваться. Она не ошиблась: глухие стоны неслись от постели больной.
Лампада неугасимая у иконы Казанской Божьей Матери слабо озаряла обширную спальню. На столике у кровати мерцал ночник.
При этом свете Перекусихина увидела больную, которая лежала на спине, сбросив с себя покрывало. Ее левая рука темнела на груди, вся неподвижная после вчерашнего легкого удара. Место, из которого Роджерсон пускал кровь, было перевязано.
Больная стонала во сне, даже как будто делала попытки заговорить, пошевельнуться, но не могла, очевидно мучимая кошмаром.
Шепча молитвы, осторожно, нежно стала снимать Перекусихина руку с тяжело дышащей груди.
Екатерина проснулась, быстро поднялась, села на кровати, озираясь с испугом:
– Ты? Что тебе нужно? Никто не входил сюда? Никого не было?
Дрожа от холода, с голыми плечами, а также и от пережитого во сне страха, Екатерина пошарила правой рукой, ища, чем бы укрыться.
– Господь с тобой, матушка моя! Кому войти! Перекрестись. Дай я окрещу тебя, родимая… Ложись, почивай… Ишь приснилось, видно, что… От смуты, от боли, от всякого неудовольствия… Спи, почивай…
– Приснилось? Да, правда. Мне снилось, кто-то черный, без лица, без виду, подошел и склонился надо мной. Хочу спросить, хочу погнать – голосу нет… Кошмар, правда. Ты руку мне сняла с груди?.. Вот от руки и приснилось. Но я так хотела узнать, кто это такой. Второй раз вижу этот тяжелый сон… В день смерти его… покойного государя… И вот нынче опять. Не к добру это, Саввишна…
– Ну, добро… Утром разберемся, к добру оно либо к худу. А теперь усни. На бочок изволь лечь. Так… Я прикрою хорошенько… И тут буду. Никуда до утра не уйду… Спи с Господом… Мало ли что ночью привидится! А утром сама смеяться изволишь ночной тревоге… Почивай… А то, может, генерала нам позвать? Нет? Ну, пусть он почивает… И ты спи, Господь с тобой… Я посижу тут…
Все тише и тише бормотала свои причитания старая, верная камеристка, пока не убедилась, что императрица уснула снова, стала спокойно и ровно дышать.
Гораздо позднее обыкновенного проснулась императрица, но, чувствуя еще слабость и тяжесть в левой половине тела, позвала Роджерсона.
Он уже сам явился и сидел в приемной, желая знать, как спала больная. Осмотрел ее и спросил:
– А принимали, ваше величество, микстуру, которую я давал с вечера? Вот эту…
– Ох, нет. Очень уж она противная. Нельзя ли обойтись на сегодня? И так у меня во рту… – Екатерина сделала гримасу.
– Нет, невозможно! Вот, извольте, надо выпить…
– Если уж надо…
Она послушно взяла рюмку, проглотила и запила водой.
– Молодец! – осторожно похлопав по плечу больную, похвалил врач. – Бог даст, все скоро пройдет. Так, легкое расстройство двигательной системы… Все пройдет. Сегодня извольте полежать, а завтра…
– Ну, этого я и не думаю. До вечера, пожалуй… А там съезд будет… Нынче рождение княгини Анны… Константин и то огорчен. Все расстроены. Нельзя откладывать. Что говорить станут? «Умирает государыня… Убил ее этот неприятный случай». Этого нельзя допустить. Готова принять что хотите, только надо вечером бодрой быть. Слышите, друг мой? Приготовьте что-нибудь… Идите с Богом. И не спорьте… Слушайте меня, как я вас, когда надо…
– Повинуюсь, ваше величество.
– Вот, теперь вы молодец… Идите… А мне, Саввишна, генерала позови… Справлялся он?
– Два раза приходил. Поди, и сейчас сам явится…
– Ну, так его… и Храповицкого… И передать Шувалову, что бал нынче в Белом зале безотложно будет… И ничего не изменится, как вперед назначено… И… Ну, ступай!.. Да узнай, как себя Александрина чувствует… Скажи: к вечеру пусть готовится… Или нет, генеральшу Ливен вели позвать… Пока все…
Раньше других приняла государыня генеральшу Ливен.
– Я рада, ваше величество, что вы изволили призвать меня, и сама хотела просить о разрешении доложить… Ее высочество совсем больна. Просит разрешения не быть нынче вечером на балу. Она ночь не спала, все рыдала. Глаза у нее напухли от слез… Плачет, бедняжка, и теперь… Я думаю, ваше величество…
– Пустое. Скажите ей, я прошу быть пободрее… Да ей нет причины так горевать… Скажите ей… Впрочем, я сама напишу… Скажу одно лишь… Верите, страшная, долгая ночь тридцать пять лет тому назад, ночь 12 июля, когда моя жизнь и вся империя стояли на карте, была мне не так тяжела, как эта ужасная ночь!..
С помощью Ливен перейдя и сев к столу, она написала на клочке бумаги, с трудом выводя буквы:
«О чем вы плачете? Что отложено, то не потеряно! Вытрите себе глаза и уши льдом и примите бестужевских капель. Никакого разрыва нет. Вот я так была больна вчера. Вам досадно на замедление – вот и все».
– Возьмите, передайте. Вечером она должна быть на балу… чтобы этот мальчишка не тешил своего самолюбия, не подумал, что все несчастны тут от его сумасбродных поступков. Дадите мне знать, что скажет внучка. И как она себя будет чувствовать к вечеру. Ступайте. Берегите малютку. Но не надо давать ей жалеть себя… Это хуже всего… С Богом!..
Печален был этот бал, который состоялся вечером.
Виновница торжества – веселая, резвая обыкновенно великая княгиня Анна Федоровна совсем не желала танцевать. Даже сорванец Константин, муж новорожденной, сумрачный, молчаливый, как тень, следовал повсюду за своим старшим братом Александром, который вместе с Елисаветой старался хотя сколько-нибудь придать надлежащий вид этому вечеру.
Неожиданно появился и король, но без регента.
Все были поражены. Его встретили церемонными, сухими поклонами. Провожали тяжелыми, враждебными взглядами. Многие знали о сильной ссоре, которая произошла как раз в этот день между дядей и племянником. Весь день вчера и сегодня они сидели по своим комнатам, там обедали и завтракали врозь друг от друга.
А вечером, когда король стал собираться на бал, дядя пришел к нему, делая последнюю попытку.
– Вы думаете согласиться с желанием императрицы? – спросил регент.
– И не думаю даже. Просто я был приглашен и считаю нужным пойти…
– Но это же безрассудно. И государыня, и двор сочтут это за глумление. Так поступить, как вы поступили вчера, было слишком неосторожно. Теперь на меня упали вражда и нарекания… Мне прямо сказали: «Не успеем мы вернуться домой, как русские войска вступят в пределы Швеции…» Вы, конечно, тоже знаете… И если собираетесь поправить вашу вчерашнюю оплошность… Конечно, молодость извиняет ошибки. Но можно ли было так упрямо… Так резко… когда императрица пошла на уступки, перестала требовать отдельного богослужения. Только желала письменной поруки… в том виде, как ей казалось, вернее… Подумайте, даже ваша записка обязывала вас, что бы вы ни думали, как бы ни надеялись потом овладеть волей будущей жены… И если теперь вы решили…
– Пойти опять, обманывать, лукавить? Нет. Мне надоело… Я исполню долг вежливости. Это во-первых… А затем, чтобы не сказали, будто я струсил… испугался их двора, их гордой, деспотичной старухи, такой мягкой в речах, такой непреклонной в своих желаниях и планах… Пускай распоряжается своими холопами, рабами, увешанными первыми орденами империи, сверкающими бриллиантами на ее портретах, которых так много успела она раздарить за тридцать лет власти… Швеция наша – маленькая страна… Но я король, который не боится никого в мире, кроме небес! И я не склонюсь перед этой старой…
Юноша не договорил, удержанный остатком уважения, какое сумела внушить ему великая женщина, хотя и дающая много поводов для осуждения низким умам.
– Вот вы как заговорили, Густав! Долго молчали, даже когда от вас ждали мнений и ответов… А теперь… Ведете к войне родину, когда она не готова… Губите себя, меня безрассудным упорством… И такие речи! Наконец, я должен тоже сказать. Не забываете ли вы, с кем говорите?
– О, нет, знаю… – глядя с каким-то особым, сдержанно-злобным и презрительным выражением на регента, быстро возразил король. – Знаю: вы мой дядя! Регент королевства. Но, – вдруг выпрямляясь во весь рост, как на торжественном приеме, начал он отчеканивать звонким, напряженным голосом, – должны же знать и вы, что через три недели я сам буду королем!
Какой-то хриплый, подавленный звук мог только сорваться с крепко стиснутых губ выбитого из колеи регента. Он весь всколыхнулся, дернул книзу сжатыми кулаками и, не говоря ни слова, быстро вышел из комнаты, чуть не столкнувшись в соседнем покое с Штедингом, который был свидетелем бурной сцены, не замеченный никем.
Явившись во дворец раньше короля, Штединг и рассказал обо всем Зубову, который сумел золотом привязать к себе шведа.
И через полчаса, к появлению юноши, эта сцена уже переходила из уст в уста. Но все-таки приличие и долг гостеприимства удержали тех, кто готов был более резко высказать свое негодование Густаву. В то же время не знали, как примет его сама императрица, о появлении которой уже повестили камер-пажи.
Она вошла несколько бледнее, с более усталым и осунувшимся лицом, чем замечалось в последние дни, когда радость молодила Екатерину. Но держалась она спокойно, бодро. Голова была поднята и взор милостив, как всегда.
Король поспешил ей навстречу и особенно низко, почтительнее обычного отдал поклон.
Спокойно, без малейшего признака недружелюбия, но холодно приветствовала гостя императрица. Они стояли поодаль ото всех. Двор развернулся по сторонам, ожидая, пока государыня совершит первый обход. Только Зубов стоял в полушаге от нее.
И до чутко напряженного слуха лиц, близко стоящих, стали долетать негромкие фразы, которыми обменялись старая государыня и юный будущий король, так жестоко оскорбивший в Екатерине женщину, мать, хозяйку, ласково принявшую гостей, повелительницу могучей империи, избалованную успехами и победами в течение тридцати пяти долгих лет.
– Рада видеть! Появление ваше нынче здесь служит добрым знаком. Так ли я понимаю, сир?
– Я должен был явиться. Хотел выразить вам свое уважение, – смущенно заговорил юноша, хотя перед этим и готовил себя быть холодным и спокойным, как эта старая повелительница. – Счастлив, что слухи, дошедшие до меня о нездоровье вашего величества, оказались преувеличены… даже ошибочны…
– О да, благодарение Богу, я здорова. Мне нельзя поддаваться недугам и ударам, как бы порой тяжелы и незаслуженны они ни были, как бы неожиданно ни посылала их судьба. В моих руках жизнь и счастье многих миллионов людей, пространство, занимающее четвертую часть обитаемой земли… Я всегда должна быть на страже, охранять друзей, карать врагов, сир. Такое мое ремесло, не без успеха выполняемое уже больше тридцати лет… Дай Бог и вам честно править своей державой.
Этот полуукор-полуугроза был выражен любезным, мягким тоном, но тихие звуки речи от этого казались еще важнее, еще значительней.
– Я хотел также уверить ваше величество, что не желал, не думал причинить обиду… или… Что мое вчерашнее решение…
– А, вы говорите о вчерашнем вашем решении? Вы желаете возвратиться к нему? В добрый час. Но конечно, не здесь, на глазах этих чужих людей, когда столько ушей насторожилось, ловят наши слова, наши взгляды… Я вам дам знать… Мы поговорим… Я сама думала, желала этого… Я дам вам знать. Пока танцуйте, веселитесь. Рада вас видеть…
Легкий наклон головы, и императрица дальше продолжает свой обход.
Зубов тоже сухо, холодно отдал поклон юноше и прошел за государыней.
Ледяной стеной с этой минуты почувствовал себя окруженным король.
Все явно избегали его. Только новорожденная, молоденькая, скучающая Анна Федоровна подала ему руку для танца. Но мало было других пар. И танцы имели вид какой-то по наряду отбываемой повинности.
Увидя великого князя Александра, который и теперь умел сохранить свой ясный, спокойный вид, резко отличаемый от общего выражения неприязни и угрюмости, король быстро подошел к нему.
Так же ровно, спокойно, любезно, как всегда, встретил юношу его сверстник, старший всего двумя годами, Александр Павлович.
После первого обмена приветствиями король с необычайной любезностью заговорил:
– Я сейчас беседовал с императрицей. И так рад, что она чувствует себя хорошо. Признаюсь, редко случалось встречать подобную силу духа, величие, мудрость и у мужчин, не только у женщин, у слабого пола, как их зовут.
– Такие времена, ваше величество. Бабушка государыня часто изволит говорить, что мы живем в железном веке. Мужчины или слишком грубы и бездушны, не щадят самых священных прав души и сердца человеческого, либо таковы, что не стоят самой низкой женщины по недержанию священного слова чести, обетов дружбы и любви. Эти люди меняют свою ненависть и приязнь чаще, чем ваше величество… свои перчатки. И в такую пору, говорит бабушка, женщины должны давать мужчинам примеры высокого духа и мудрости. Какое мнение вашего величества на этот счет?
Круглыми, удивленными глазами поглядел Густав в глаза Александру.
Что это такое? Прямой вызов, пощечина, брошенная в лицо, или случайная сентенция, сказанная так, к слову?
Александр глядел ясно, спокойно, с легкой, любезной улыбкой на устах, как обычно встречают и говорят хозяева с почетными гостями.
– Я больше солдат, чем философ, – сообразил наконец свой ответ юноша. – Живу, как подсказывает мне мое сердце и велит Господь. И был лишен такой мудрой наставницы, какую ваше высочество имеет в вашей великой бабушке. Но она, конечно, хорошо знает свою страну и права в своем мнении. У нас оно несколько иначе. Если ваше высочество когда-либо пожалуете ко мне, окажете эту честь, познакомитесь с моим маленьким королевством, вы увидите, что там мужчины и с оружием в руках, и с кубком умеют оставаться достойными своего пола!..
И с любезной улыбкой раскланялись снова и разошлись эти два сверстника, оставившие потом немалый след в истории своих народов.
Через полчаса, не видав своей невесты, которая была совсем больна, король уехал с этого печального бала, особенно любезно раскланявшись со всеми.
А до 20 сентября, до дня рождения Павла Петровича, по расписанию назначено было еще три таких печальных праздника, и Екатерина приказала их не отменять.
На 13 сентября назначено было освящение часовни в Таврическом дворце. Без всякой свиты, вдвоем с Зубовым отправилась туда императрица.
– Моркова вызови еще, – сказала она фавориту. – Он напутал. Пусть придумает, как помочь в деле… щелыган рябой… вертлявый глупец! Что натворил!.. Да там соберутся архиереи, митрополит. Потолкуем еще с ними. Может, они и благословят ради устройства дела… скажут, что можно внучке исполнить желание жениха. Бог – один… А если попы похвалят, причину дадут – и народ за ними говорить будет… Перед разговором с женихом нашим надо все наготове иметь. Я думаю, он и сам настроен. Не от себя что… Ну да увидим. Так Моркова зови.
Долго длилось совещание с духовным клиром. Зубов с Морковым и сама Екатерина толковали с архиереями, с митрополитом. Но те очень почтительно, уклончиво, но тем упорнее не брали на себя ответственности за последствия, какие произойдут, если Александра перейдет в лютеранство.
– Бог пусть разрешает великую княжну да ваше императорское величество, как глава семьи, глава царства, церкви всей госпожа по делам мирских. Это дело мирское, политическое, не церковное. Нам и не решать его! – согласно отвечали попы.
Этот ответ звучал как полное осуждение. А государыня понимала, что всего опаснее ей задевать духовенство русское.
– Бояр нет ныне, которых покойная Елизавета, императрица, опасалась так. Ножи у них притуплены, – часто говорила она. – Но попы, пожалуй, ныне сильнее старых бояр в народе.
И возможность перехода княжны в лютеранство была окончательно отвергнута.
Поздно вечером возвратилась в Зимний дворец государыня и, не принимая никого, усталая, разбитая, полубольная, ушла на покой… Только Зубов еще долго оставался у нее. Все шел разговор: как поступить? О чем говорить с королем, которому было на завтра назначено свидание без посторонних свидетелей? Какое принять окончательное решение?
– А что, если… – нерешительно начал Зубов после продолжительного молчания. – Что, если… задержать их обоих здесь… Нанесенное с их стороны неслыханное оскорбление и для частного лица непереносимо… Тем более для вашего величества… для имени великой княжны… для чести империи и рода… И, только подписав прямое обязательство, пускай едут домой и оттуда шлют за невестой без проволочки… Что, если так, матушка?
Покачивая головой, как на неразумного ребенка, поглядела Екатерина на своего любовника.
– Замечаю, Платон, у тебя от усталости мысли стали блуждать. Такие приходят на ум, что и пускать их не надо, и выражать не стоит. Мы вышли из веков, когда государи других в плену томили, на выкуп отпускали, клятвы силой вынуждали у них. Ах ты мой паладин давних веков! Новое время, ныне новые пути для царей и народов настали… Ступай отдохни. Утро вечера мудренее. Перед прибытием королька, мальчишки дерзкого, еще мы потолкуем с тобой.
– Да, еще, матушка, я сказать не поспел ранней: дядя… регент видеть тебя просится… Нужда, говорит, какая-то. Что – не сказывал. Тебе прямо желает…
– Этот… лукавый швед косоглазый – вот кого не люблю… Ну а принять надо. Может, и он на пользу послужит. Трудное время пришло. Я, государыня российская, думать должна, ночи не спать… муку терпеть и недугом маяться – все из-за мальчишки, королька, у которого и земли-то, как… в иной губернии нашей больше наберется… Испытывать желает судьба. Надо покорствовать… Пустим завтра дядю перед племянником. Со всей семейкой потолкуем… Что будет? Иди с Богом.
Ушел фаворит. Но долго еще не уснула повелительница.
Полулежа на постели, глядит она прямо перед собою. Холодные, горькие, редкие старческие слезы выкатываются из потускнелых сейчас, воспаленных глаз ее.
Время ушло. Силы ушли. После стольких лет удачи и блеска – такой удар. И от кого?.. Неужели начинается расплата? За что? За невольный грех, за кровь, пролитую так жестоко, но без ее повеления… Без прямого приказа… Правда, они, эти верные ей люди, там, в Ропше, угадали ее невысказанные мысли, предупредили затаенные желания.
Но разве за мысли бывает возмездие? Разве карает за невольные, темные желания грозная судьба? Написано, правда, об этом. Но мало ли писали чего глупые люди в своих книгах?.. Дела вызывают отпор, влекут за собою всякие последствия. А мысли, желания? Неужели только для того рок дал ей половину жизни, долгих тридцать пять лет процарствовать со славой, прожить так хорошо, чтобы накануне заката, в последние часы тем тяжелей был этот незаслуженный, тяжкий удар?
Может быть!
Если бы двадцать или двадцать пять лет тому назад какой-нибудь заговор даже лишил ее жизни, бедная принцесса цербстская тогда еще слишком прочно сидела в русской государыне Екатерине Второй. И это было бы почти натурально: овладела случайно престолом, повеличалась на нем – и новый удачник снял с трона мимолетную повелительницу.
Но прошло славных тридцать пять лет. Екатерина Великая забыла о бледной, незначительной немецкой принцессе Софии, как не помнит прекрасная бабочка той темной пустой оболочки, из которой вышла, в которой долго лежала куколкой, живая в живом гробу…
И неужели должна Екатерина Великая тяжко расплатиться за невольный грех, за думу затаенную, которая трепетала в смятенной груди принцессы цербстской, силой ночного заговора воссевшей на российский престол?
Нет, не должно этого быть!..
Но это совершилось… Или еще можно все поправить?
Думает Екатерина. Катятся медленно холодные слезы…
– Утро вечера мудренее, – повторяет она и тушит нагоревшую одинокую свечу, опускает на остывшую подушку воспаленную, усталую голову, седина которой лучше пудры сейчас обрамляет бледное лицо…
* * *
С деланной улыбкой на вытянутом лице, сверля косыми глазками императрицу, сидит перед нею герцог Зюдерманландский, регент шведского королевства, как нашкодивший мальчишка, как проворовавшийся управитель перед госпожой.
Храбрость свою в боях регент доказал во время последней шведской войны с Россией, когда благоразумно держался со своим фрегатом постоянно в резерве и первый подавал знак к отступлению.
Теперь, очевидно, в дипломатической передряге, спутав всех по придворной тактике, он ошибся немного в характере племянника, вызвал взрыв раньше, чем сам того ожидал, и совсем растерялся от явно грозящей опасности.
Ему уж сообщили о планах Зубова держать в плену дядю и короля до минуты, пока все не будет сделано по желанию императрицы. Он не знает, что Екатерина отвергла такую грубую меру, и теперь извивается ужом, стараясь как-нибудь себя обезопасить. А может быть, кто знает, если умело повести разговор… кое-что и перепадет, может, ему на бедность… Двое тягаются – третьему радость! Он хорошо знает эту старую латинскую поговорку, опытный придворный интриган.
И плавно, вкрадчиво, почти вдохновенно льется его речь, осторожная и прерывистая вначале.
– Я совершенно потерял голову, ваше величество! – переплетая правду с ложью, говорит опытный герцог, поглядывая и на государыню, и на Зубова, который вдали у стола сидит как единственный свидетель этого свидания. – Я ошеломлен… Я… Я положительно поссорился вчера с этим безумным юношей… Это не моя кровь! Это не наш. У нас в роду были отважные, безрассудно смелые люди… Но таких не бывало. Право, теперь готов поверить всем дворцовым сплетням, какие ходили насчет рождения моего милого племянничка… Уж можно ли его и признать мне сво…
Но тут регент вдруг осекся.
Поглядев на эту спокойную с виду, прямо сидящую перед ним старуху, герцог вспомнил, что и про нее ходило много очень серьезных толков еще при жизни мужа. Что сам Петр думал признать Павла незаконным, рожденным от Салтыкова, чтобы имелось основание лишить его наследства, развестись с женой и сделать императрицей толстую, рябую, наглую Лизу Воронцову.
Сейчас же, меняя речь, швед ударился в чувствительный тон.
Взгляд устремился на сидящую перед ним старуху с желтой, дряблой кожей на лице, с красным пятном от застоя крови на щеке, с глазами, обведенными черными тенями, с мешками, каких совсем еще не было два дня назад; регент вспомнил лицо Екатерины, такое свежее, веселое, смеющееся, почти молодое, с которым она слушала Штединга, говорящего в качестве свата от лица шведского короля…
И почти с искренним участием он заговорил:
– Сердце разрывается у меня, ваше величество… Я не мальчик. Я сам отец и понимаю, что может перенесть любящее сердце, когда…
– Верю, верю. Что же вы хотели, собственно, нам сказать, герцог? – спокойно, сидя как изваяние, прервала его излияние императрица.
– Я пришел просить у вас защиты, государыня. Теперь, когда я прямо встал на сторону вашего величества и справедливости, этот неукротимый юноша будет моим врагом. Он не простит мне… Для него разве значит что-нибудь моя седина, мое положение как первого в королевстве сановника, как его родного дяди? О, вы не знаете, ваше величество, каков он! Собственно, небо спасло внучку вашего величества от горьких испытаний… Быть женою человека упрямого, напичканного своей религией, как этот диван волосами… Всегда у него на первом плане какие-то основные понятия морали и чести, когда нужно думать о серьезных вещах и жить, как все другие живут… Он, несмотря на всю свою несдержанность, самый холодный, бесчувственный, даже бесстрастный юноша, каких я знаю, каких видел за всю свою жизнь! Вот месяц он пробыл у вашего величества. А смеялся он когда-нибудь, восторгался, был чем-нибудь взволнован, раздосадован? Нет… Всегда корчил из себя короля в тронной зале. Он и спать ложился с этим видом, глупый мальчишка, влюбленный в свой сан… Думает подражать Карлу XII, а подражает плохим комедиантам из театральной пьесы… Судите же сами, ваше величество: может ли быть счастлива с таким мужем девушка нежная и очаровательная, как ваша прелестная княжна?! Вам лучше других доступно это знать.
– Благодарна за такое полное, хотя, признаюсь, немного и запоздалое описание юноши, которого я думала взять себе в зятья. Вы словно решили позолотить пилюлю… Говорят, люди меняются в браке Но это дело другое. Что еще скажете, герцог?
– Теперь уж последнее. Мне хотелось только выразить всю мою преданность вашему величеству. Клянусь своей жизнью, благом моей семьи: служить вашему величеству почту за высшую честь… И если я могу быть чем полезен…
– Чем же? Одним только. Но вы говорите.
– О, да. Это именно выше моих сил. Я попробовал, как мог. И последствия вам известны. Я боялся, что он убьет меня, этот бешеный сумасброд… Вот почему и решаюсь теперь же просить… Если я вынужден буду искать убежища при дворе русской императрицы… Неужели она мне откажет в этом за вину, чуждую мне, за чужой грех?..
– Ах, вот что? Вы даже полагаете, ваше высочество?..
– О, да… Если только Густав вернется невредим к себе… Хотя должен сознаться, только такая великая женщина, как Екатерина, может отпустить спокойно своего обидчика…
– Позвольте, вы о чем говорите? Вы начали о себе, о том…
– Что, может быть, явлюсь просить убежища здесь, где находят его все гонимые добрые души? Именно, ваше величество. И даже полагаю, что сумею чем-нибудь отблагодарить за приют… Вся Финляндия еще в брожении… Часть тут, часть там… Мое имя, моя дружба со шведским двором, родство, положение дают мне право слить в одно все земли от Выборга до Варанга-фьорда, до Гапарунда, до Торнео-реки… И это обширное новое финляндское княжество под сенью российской короны могло бы на вечные времена служить надежным оплотом земле вашего величества от всяких неожиданных вторжений с Крайнего Севера! Финляндцы – честный, надежный, преданный народ, до конца служащий своим государям, если дадут им добровольную присягу. А они ее дадут вам, государыня. Ручаюсь за это.
Сказал, умолк и смотрит, какое впечатление произвели его слова на эту вечную авантюристку, искательницу приключений и добычи, особенно легкой, не стоящей крови и денег. С этой стороны давно разгадал Екатерину хитрый швед.
И он не ошибся.
План, хотя и смелый, в основе вероломный: возможность поставить дядю-шведа против шведского короля, но план возможный пробудил внимание государыни. Она сделала движение, похожее на трепетание гальванизированного трупа. Отяжелелые веки шире приоткрылись. Губы, полуоткрытые, сжались плотнее, задвигалась медленно челюсть, словно Екатерина что-то тихо старалась прожевать.
Насторожился и Зубов, как гончая, почуявшая новый, свежий след лакомой дичи: снова авантюра, бутафорская война, присоединение земель… Стало быть, снова ему первому поток наград, звонких, тяжеловесных червонцев, чинов, титулов, земель и человеческих крестьянских душ…
А жадность фаворита, казалось, росла по мере того, как он был осыпан дарами и наградами от своей старухи покровительницы…
– Предложение весьма серьезное, ваше высочество, – гораздо мягче, любезнее прежнего заговорила Екатерина и даже сделала попытку в заученной, ласковой улыбке открыть свои крепкие, белые зубы. – Вы понимаете, о нем надо подумать… Генерал, – вдруг обратилась она к Зубову по-русски, – подойдите ближе. Слыхали, что предлагает герцог? Это мысль неплохая, весьма здравая и крайне полезная для нас… даже в сию минуту… – Затем – снова по-французски – продолжала, обращаясь к регенту: – Я подумаю. Поговорю с моими министрами… А пока, не вдаваясь во что дальнейшее, обещаю вам, что всегда будете приняты при моем дворе… При жизни моей… При моем наследнике Александре…
– При… вы изволили сказать… Я ослышался?..
– Нет, именно: при внуке, Александре… Я не скрываю. За сына ручаться не могу. Он идет особным путем – его воля. Моя воля будет объявлена в свое время… Так вот пока все, что могу вам сказать, герцог. Видите, за прямое слово я всегда плачу тем же. Еще имеете что сообщить?
– Теперь все, ваше величество! Заранее благодарю вас… горячо благодарю за данное мне разрешение… И снова прошу верить глубокой преданности моей и готовности служить величию великой императрицы…
– Приходится верить… хоть и трудно на старости верить чему-нибудь… Жизнь сама изменяет… Вот и веришь меньше, чем раньше это было. Повторяю: жду вас, как приятного гостя… всегда…
С новыми поклонами, с новыми уверениями расстался с Екатериной хитрый, изворотливый швед…
– Что же, – как бы размышляя вслух, проговорила после его ухода Екатерина, – ежели послужит нам проныра в этом деле, можно будет потешить его на время финляндской герцогской шапкой… А там, пожалуй, найдем и более пригодного ему заместителя. Не правда ли, генерал?
Генерал, вдруг ставший мечтательным, словно очарованный чем-то, молча кивнул головой, поднял и нежно поцеловал дряблую сейчас, но белую, выхоленную руку… И оба они смотрели туда, где за дверью скрылся шведский вельможа, готовый ценой предательства купить себе несколько больше власти и жалких внешних благ на земле…
А через полчаса на том же кресле сидел король Густав.
Теперь не было заметно смущения ни в манерах, ни в звуках голоса юноши. Только глаза выдавали его затаенное, глубокое волнение.
– Ваше величество, благодарение Богу, хорошо себя чувствуете нынче… Я искренно рад!
– Готова верить от души. Вы еще так молоды, нельзя допустить, чтобы вы могли желать кому-либо сознательно зла, как о вас толкуют дурные люди…
– Мой дядя! Он был у вас… Мне сказали. Он же сам так много мешал во всем… И он посмел…
– Зачем так поспешно, сир? Ваш дядя приходил с миром. Просил при случае смягчить то, что случилось у вас… Но я не для этого просила прийти ваше величество… Генерал, вы можете потолковать с господином Штедингом, а я поговорю с его величеством.
Зубов, Штединг и один из советников посольства, пришедшие за королем, отошли в дальний конец комнаты. Осторожно вошедший Морков, которого призвал Зубов, присоединился к ним.
А Екатерина прямо обратилась к королю:
– Скажите, сир, могли бы вы мне открыто и прямо объявить: что вынудило вас к поступку… конечно, не время здесь определять его… к тому, что произошло?.. Не как государыня спрашиваю вас… Как женщина, как старая бабушка той несчастной малютки, кого тяжелее всех коснулся удар судьбы… Вы можете не отвечать мне. Но если пожелаете – жду только правды.
– О, ничего иного вы не могли и ждать, государыня! – порывисто, но избегая поглядеть в лицо старухе, ответил король. – Я скажу все, что у меня на душе… Как-то странно оно вышло. Обо всем были подробные разговоры целый месяц… О малейших условиях. А о религии, о самом главном, – так мимоходом, слегка… Я думал, вопроса не может возникать… Одна вера у нас: в Господа-Искупителя, Христа. Мудрая, великая государыня, друг философов, сама мыслительница, давшая законы миллионам людей, должна понять, что нет стыда и греха принять жене обряды, которых держится муж, какие приняты его народом… Если ваше величество, став супругой принца греческой веры, приняли его обряд, в чем позор для внучки вашей вернуться ради мужа к вере ваших предков? Так и думал, государыня. И думал еще: если здесь, в России, народ желает видеть государыню в одной вере с собой, то и в моей Швеции мой верный, добрый народ вправе желать и требовать того же от своей королевы… Нас меньше, чем ваших подданных. Но верны они трону так же, как и ваши русские вам… Можно ли обижать их? И какое дело русскому народу, что принцесса, далеко ушедшая от них, чтит Создателя мира так, как чтит ее супруг и король… Вот что думалось мне…
– Я перебью вас. Ваш народ, сир, много просвещенней, умнее моего. Самый обряд его веры говорит о том… Видите, я не лицемерю, как перед русскими, моими подданными… Народ русский – дитя в вере своей. А ребенка нельзя обидеть в этом священном деле, сир. Он может стать опасным. Вы понимаете меня?
– Понимаю, государыня. Но помню и о другом – о законах моей страны. Они там выше всего. Выше меня, короля. Если бы я даже захотел… Конечно, сам я не стал бы стеснять совести моей супруги. В своих покоях она могла молиться и верить, как желает. Тут она хозяйка. Но для виду… Уважая законы… Я о том говорил княжне. И вот еще одно, чуть ли не главное, что вынудило меня поступить… скажу… решительнее, чем хотел бы и я сам. Я говорил с княжной. Я спросил ее: пожелает ли она принять веру, которую исповедую я, ее будущий супруг? И княжна охотно согласилась… И руку мне подала на том, и я…
– Внучка?! Александрина согласилась? Дала вам слово? Да быть не может! Да… Простите, в словах ваших я не сомневаюсь. Но прямо говорю: тут вышло что-то непонятное. Не могла она. Ей ли не знать, как строго отец смотрит на дело веры! Как я ее учила! Как все говорили ей!.. Нет, все не то… Словом, быть того не могло. Я узнаю… Выяснить надо это… Нынче же узнаю… А теперь прямо говорю вам: постараемся поправить беду. Верьте, ваш народ не спросит, как молится его королева. У вас много дел и без того для народа. И если все уладится, вы сами должны знать, какого друга увидите во мне… И что может стоить моя дружба!
– Мне трудно отвечать. Я благодарен… Очень. Но, простите, по силе наших законов уступить не могу! Если не народ, так дворянство восстанет против нарушения древних королевских прав… Одно готов обещать: вот скоро, в день моего совершеннолетия, соберутся Генеральные штаты. В их власти менять основные узаконения страны… Больше ни у кого! И я буду сам просить… Прямо скажу: я люблю княжну, как умею… И хочу видеть ее своей женой… Я буду хлопотать. Уверен, что депутаты не откажут в первой просьбе своему королю… И тогда… без волнений, без мятежа, возможного в противном случае, я предоставлю полную свободу моей будущей жене, пришлю почетных послов за королевой Швеции.
– Вы опасаетесь даже волнений, мятежа? Положим, правда… Враги у вас есть… Опасные, очень близкие к вам… По совести должна сказать, что опасаться вы должны. Даже родного дяди… Это между нами, правда, сир?
– О, ваше величество, клянусь…
– Не надо. Я верю… Но усмирить мятеж легко… Что еще там за Генеральные штаты… Якобинство! Мартинизм. Помните, господин Густав: вы король Божьей милостью, силой меча и векового наследия… И непристойно вам гнуть голову перед чернью, как я не гну своей старой головы перед темной толпой…
Едва удержался юноша указать самодержавной повелительнице, что только желанием угодить своему народу и вызвала она тяжелый разлад, который силой войск собирается уладить теперь. Но он сказал только:
– Это возможно, согласен, ваше величество. Но как я введу чужие полки в родной дом? Как поведу их против своего народа? Простите, я понимаю: желание добра для меня подсказало вашему величеству такую мысль… Но я присягал законам моей страны… И что бы там ни случилось, останусь им верен! Король не только присягу, данную им, – он должен свято соблюдать каждое свое обещание или не давать его. Конечно, государыня, вы сами так думали и поступали всегда. Могу ли я, едва вступя на трон, поступить иначе?
Тяжелой иронией прозвучал последний вопрос. Тем более тяжкой, что юноша не желал обидеть старой измученной женщины, так часто и явно менявшей свои слова и нарушавшей обещания, данные в качестве государыни…
Екатерина видела, что король не намеренно бросил ей в лицо острый укор, но поняла, что дальше им не о чем говорить. Сделав знак Зубову, который, заслыша повышенный тон речей короля, уже стоял тут близко, настороже, императрица оперлась на руку фаворита, величаво кивнула головой королю, его шведам и вышла из покоя, не говоря ни слова…
* * *
Прошло всего пять дней с печальной минуты несостоявшегося обручения.
Как ни перемогалась государыня, справиться легко с собою и со своим недугом не могла. С каждым днем все мучительнее ей было думать, что юноша, принятый ею как самый близкий человек, видевший с ее стороны искренние проявления расположения и дружбы, так унизил и оскорбил ее, окруженную глубоким, заслуженным после многих лет уважением не только дома, но и за пределами империи…
И эта обида, душевная тревога, которая овладела императрицей, усиливала ее слабость, ее телесную хворь.
Правда, Роджерсон указывал еще на одну причину нездоровья. На ногах у государыни открылись было язвы – следствие застарелого недуга. Выделения этих язв помогали телу очищаться от всех нездоровых начал. Но Екатерине хотелось от них избавиться.
На помощь пришел грек Ламбро-Кацциони. Прежде корсар, потом волонтер русских войск, помогавший флоту в борьбе с турецкими галерами, он очутился при дворе не то шутом Екатерины, не то прихвостнем фаворита, но своим человеком…
Узнав от Зубова о больных ногах государыни, он уверил, что язвы закроются, стоит лишь брать ножные ванны из холодной морской воды.
Опыт был сделан, удался, язвы закрылись. Но теперь усилились приливы крови к голове, которые особенно беспокоили и Роджерсона, и державную больную. Но на все доводы англичанина она упрямо отвечала:
– Все пустое. Вам неприятно, что нашелся еще человек, кое-что понимающий в медицине… Он мне помог. Не нападайте на бедного грека… Помогите мне так же скоро и хорошо. Вот я вам скажу спасибо…
Таким образом, много причин влияло на волю и на тело государыни, причиняя ей страдания, лишая возможности силой духа преодолеть недуг…
Печальная, полная тяжелых предчувствий, часами лежала на своем любимом канапе Екатерина, и картины одна мрачнее другой проносились перед утомленным взором старой правительницы…
Теперь; при ее жизни, начался ряд неудач… Что же будет, когда ее не станет, когда взойдет на трон этот несчастный, больной умом, искалеченный духом человек, ее родной сын, но такой далекий, чужой для Екатерины?!
Нет, быть того не должно! И не будет!
Придя к решению, императрица обратилась к своей шутихе, Матрене Даниловне, которая, сидя у ног больной, сюсюкала торопливо, передавая все толки и сплетни, ходящие по городу после отмененного обручения:
– Ну, спасибо, Даниловна. Целый ворох вестей нанесла. Ступай пока с Богом, Захара кликни сюда…
Шутиха ушла, явился камердинер.
– Если Александр у себя, ко мне попроси его высочество… Да, свет мне в глаза… Передвинь канделябру… Так… Иди…
Встревоженный необычным приглашением в неурочное время, быстро явился Александр. Он чувствовал, что сердце сильно билось у него в груди, уши горели, кровь прилила к щекам.
Даже бабушка обратила внимание на это.
– Я спешил к вам, дорогая бабушка, оттого, должно быть, и раскраснелся… Как изволите себя чувствовать нынче?
Спрашивает и сам вглядывается в бабушку.
Лицо ее в тени, только на белые, красивые руки падает свет. Руки эти, всегда деятельные, теперь беспомощно лежат вдоль тела. Особенно мертвенный вид имеет левая рука, недавно пораженная ударом… Глядит на нее внук, кровь отливает от лица, от головы. Ему становится как-то холодно, словно в склепе… Но юный князь старается не показать больной государыне своей тревоги. Глаза его смотрят ясно, прямо в потускнелые глаза бабушки. Губы пытаются изобразить почтительно-радостную улыбку:
– Сдается, лучше вам нынче, благодарение Господу… Как это приятно!
– Лучше, ты думаешь, мой друг? Ну, пусть так. Теперь так много надо силы… хотя бы на краткое время… Устроить все, а там…
– Бабушка… ваше величество!..
– Пустое! Что тревожишь себя, мое дитя? Слава Богу, пожила на свете. Всего узнала – дурного и хорошего. Пора и честь знать. Вон и то не только чужие – свои твердят: чужой-де век живу, ихний заедаю…
– Ваше величество, неужели вы полагаете – может кто подумать?.. Кто бы посмел!..
– Ах, дитя мое! А ты думаешь, я поверю, будто не знаешь, о ком мои слова?.. Я не желаю ставить тебя судьей между отцом и бабкой… Боже сохрани. Но теперь такая минута пришла, что об этом поговорить надо и… все дело порешить. Ты не мальчик уже… Сам видеть можешь и понимать…
Видит и понимает Александр. Но даже цветные круги, огненные искры замелькали у него в глазах. Он давно ожидал… и окружающие, близкие к нему люди говорили о том… И сама Екатерина, не стесняясь, толковала со многими о важном деле, которое даже не тайна и для широкой публики столицы… Об этом говорят и по царству.
Не сына – внука желает видеть после себя на троне императрица. По праву воли монаршей, по существующему основному закону империи государыня вправе сама назначить, кому занять престол после ее смерти. Но не думал внук, что это так скоро придется обсуждать, что ему придется принять участие в решении.
Многое унаследовал он от бабушки. В том числе и боязнь всяких решительных объяснений, желание отдалить, насколько возможно, неприятную минуту, если бы даже наступление ее было неизбежно само по себе.
– Лучше позже, чем раньше, совершится неприятное… А тут еще и опасное грозит…
Александр знает характер отца, бешеный, неукротимый…
Только перед Екатериной, как перед матерью, как перед всевластной государыней, смиряется он, да и то не всегда. А если сын станет ему поперек пути?.. Павел не постесняется, не остановится перед самыми решительными средствами, опираясь на свое положение, на свой авторитет отца и старшего в роде.
Словом, к полузабытой, но такой тяжелой ропшинской трагедии грозит примешаться новая…
А юный князь совсем не любитель трагедии, особенно в собственной жизни. Но он знает и бабушку. Она так мягка, так уступчива, податлива на желания ее окружающих, пока это не противоречит ее собственным желаниям и планам. Если же что решила, то сумеет довести дело до конца, не стесняясь никакой жертвой, прибегая к самым решительным мерам.
Хорошо это знает Александр. Видит, что решительная минута настала. И неодолимый, отчасти физический страх овладел юным князем.
Легкая дурнота покрыла бледностью пылающее раньше лицо. Капли пота выступили на висках, на лбу.
Юноша сидит весь на свету, все заметила императрица, но не показала виду.
Ласково продолжает:
– Скажи, мой друг, за эти дни мама ничего не говорила тебе особенно важного… что бы касалось именно тебя? Может быть, по секрету? Ничего? Скажи… Я тебя не выдам, верь мне. Знаешь, никто – даже мать и отец – не любит тебя сильнее, чем твоя старая бабушка. Помнишь, как мы дружно жили с тобой… столько лет? Пока ты старше не стал… не женился… Теперь, правда, и отец отымает у тебя немало времени, муштрует. Из наследника трона капрала какого-то, право, сделать желает… Лучшего нет на уме у его высочества… Бог с ним… Но мы с тобой можем столковаться прямо, откровенно, не правда ли?.. Особенно в таких важных вещах, как сейчас обсудить надо…
– Во всем, ваше величество. Самой жизнью готов я доказать, как много предан вам и готов выполнить священную волю вашу…
– Проще лучше давай говорить с тобой, Александр. Так как же? От матери что-либо слыхал?
– Нет…
– И ни от отца?..
– Нет, милая бабушка.
– Вот! Значит, сумела промолчать хотя перед ним… И за то спасибо. Узнай он, не удержался бы… схватился бы уж с тобой… Да и мне покоя не дал бы… особливо видя, что в гроб глядит старуха… мать родная…
– Ваше величество… бабушка, милая…
– Успокойся. Будь мужчиной. Слушай, что хочу сказать. Время всему на свете. Ты знаешь: как ни крепка я… но шестьдесят семь лет живет на свете это старое тело… покоя просит… Вон, слыхала я, ты сам мечтал порою уйти от трона, от меня, от всех… Честным гражданином, в тиши, в безвестности вкушать покой приватной, счастливой жизни… Не смущайся, дитя. Это прекрасные, высокие мечты… Скажу тебе одному: и я не раз мечтала о том же… Но не делилась ни с кем этими чистыми и детскими, неразумными грезами. Да, неразумными. Ты и я иначе должны мечтать, стоя на той высоте, куда определила нас судьба. Другим дать счастье – вот то, о чем имеем право мы мечтать с тобой… Другим, многим миллионам людей даровать мир и покой, хотя бы ценой своей жизни и своего счастья, – вот долг наш!.. И так я старалась воспитать тебя, чтобы вручить тебе державу, знать, что моя Россия счастлива под твоим правлением…
– Государыня, ваше величество…
– Постой, дай договорить. Наверное, ты слышал, сам видишь, понимаешь, кого я готовлю в преемники себе… Я не хочу ставить сына в противники отцу… Повторяю, не судья ты ему… Но отвечай, как перед Богом: думаешь ли, что мой народ – твой народ! – будет счастлив под скипетром моего сына? Молчишь, опускаешь взгляд? Довольно мне и такого ответа…
– Но, ваше величество, дорогая бабушка, позвольте мне…
– Нет еще, погоди. Дай досказать. Я пыталась столковаться с твоей матушкой, с великой княгиней. Пока еще сын мой не у власти, она имеет влияние на отца… И большое, знаю… Но он хитер. Это все до поры, пока сила не в его руках. Тогда все пропадет. И теперь уж нет порой удержу моему сыну… А тогда… Я стараюсь не думать… Мне жаль тех, кто столько лет жил спокойно под моей державой… Мне жаль его… – негромко договорила Екатерина, словно видя перед собой что-то очень печальное.
Вздрогнул и Александр, словно услышал зловещее предостережение.
– Видишь ли, – снова, живее заговорила государыня, – отчасти и не худо было бы для тебя, если узнают люди, каков на деле будет мой сын повелителем. Но не надо делать таких тяжелых опытов… И опасных для многих. Вот почему я решилась на последнее. Не волнуйся, мой друг. Там на столе лежит пакет. Дай его сюда. Этот самый. Сейчас я очень слаба. Нельзя скрывать от тебя того, чего не знают пока и не должны знать другие: жить мне осталось очень мало. Только потому я и решаюсь подвергнуть тяжелому испытанию твою кроткую душу… Возьми, прочитай один, что там найдешь. Копии некоторых важных бумаг. Мое распоряжение посмертное. Подписано, как увидишь, сильнейшими моими друзьями и сотрудниками, особенно с военной стороны: Суворов, Румянцев согласились со мной… И тут же пояснение общее. Но прошу, приказываю тебе: ни с кем не делись тайной. Особливо не говори отцу, чтобы не вышло для меня лишних забот, докук и неприятности. Видишь, я и так слишком слаба… Пожалей свою бабушку… Обещаешь?
– Ваше величество, приказывайте. Всю кровь пролью для исполнения вашей воли.
– Благодарю. Верю. Трудно мне сейчас говорить, но я должна еще… Не будь вокруг отца таких дурных людей, таких грубых… Этот Кутайсов, Аракчеев – глупец, на обезьяну более похожий…
– Он очень плохой, и низкий, и жестокий человек, ваше величество. Его можно опасаться ради того, как умеет этот… проныра направлять волю батюшки.
– Видишь, ты и сам понимаешь… Не отец твой – эти хамы, изверги, людей губители овладеют царством после меня, если бы… Но поглядим, что даст Господь… Прочти, обдумай, дай мне скорее ответ. Я решила, так и знай. Но все же хочу слышать, что сам ты скажешь. И помни: взойдя на трон, надо забыть себя, если не хочешь, чтобы проклятия покрывали твое имя и при жизни, и по смерти! Иди с Богом, мое дитя. Да будь бодрее. Пора стать мужем – не отроком, как ты был до сих пор! Дай я поцелую тебя… Господь с тобой!..
* * *
Долго не решался открыть пакет и прочесть бумаги Александр, придя к себе. А прочитав, еще дольше сидел неподвижный, бледный, переживая мучения страха и жалости за себя, за своего отца.
Потом вскочил, начал шагать по кабинету, сжимая порою голову, виски ладонями, стараясь унять обычную боль, которая сразу поднялась и мешала мыслить, даже смотреть на свет.
Может быть, бабушка и права… Даже наверное… Отец не сумеет так ловко править людьми, как удавалось ей. Но многое дурно и в ее делах. Может ли сын вступить в заговор против отца даже с самыми благими целями? Наконец, что скажут люди, что подумают другие государи? Сын лишил трона родного отца! В императрице говорит политический расчет, государственный опыт, а то и просто желание, чтобы по ее смерти дело шло по-старому. С ней спорить нельзя. Правда, смерть ее очень близка… Это лицо… эти бессильные, бледные руки… Но и служить добровольно таким планам мешает сердце, сыновний долг… Что делать? Кого спросить? Лагарпа уже нет… Никого нет. Пустыню создали и вокруг него, Александра… И бабушка, и отец опасаются, чтобы кто-нибудь не влиял сильно на юношу, пользуясь его податливостью… Это больше внешняя податливость. Он так еще мало знает жизнь и людей! Он осторожен по природе. Самолюбив. Полон возвышенных идей, завещанных удаленным гражданином свободной Швейцарской республики Лагарпом… Но чего он желает, он, подобно бабушке, умеет сильно желать. Пока он слаб, и приходится достигать цели окольными путями. Очень надо оберегать и собственную безопасность, и лучшие чувства души.
Как же поступить? Что делать теперь?
Вдруг молнией мелькнула простая, такая естественная мысль: «Он же мой отец… Надо ему сказать… С ним поговорить». Но и это трудно сделать без предварительных предосторожностей… Найдет на Павла его обычный припадок раздражения. Он оскорбит, не поймет.
Надо подготовить…
И Александр, призвав своего бывшего воспитателя, генерала Протасова, который постоянно старался сблизить отца с сыном, объяснил ему в общих чертах положение дела, задал вопрос:
– Как поступить теперь?
Прямой, старозаветный дядька ответил, как и ждал Александр:
– Надо обо всем доложить его высочеству, батюшке вашему.
– Я не решаюсь сразу, сам… Предупредите его высочество, прошу вас…
Старый пестун с удовольствием взялся исполнить поручение.
* * *
Закинув руки за спину, стоит перед сыном Павел.
Он бледен, глаза выкатываются от гнева из орбит. Порывистое пыхтение вместо слов вырывается из груди.
– Ххо… ххоо!.. Вот как! Все решено. Я давно знал. Но не надеялся на столь прямое поношение. Всякие шиканы переносить приходилось. А уж это – сверх терпения! И вы, ваше высочество, сын мой, вы слушали спокойно… И не ответствовали, как подобает моему сыну, по долгу священному, по присяге и служебному артикулу, как я доселе объявлен был наследником престола, и присяга о том для всех священна, всем обязательна, сыновьям моим и паче того… А вы?..
– Ваше высочество…
– Молчать и слушать, когда говорят старшие! Не пойму, зачем мне от вас извещение последовало. Или от меня ждали похвалы и утверждения низостям, которые матушкой моей задуманы по наущению ее подлых придворных льстецов и клевретов… с коими и вы, сын мой, дружбу ведете, впрочем! Да-с, я знаю то.
– Ваше высочество, осмелюсь уверить, что нисколько дружбы и расположения к тем людям не питаю. И могут ли эти лица, как Зубов, Пассек, князь Барятинский, Мятлев либо Салтыков, которых и лакеями у себя иметь не желал бы, – могут ли они искренним расположением пользоваться от честных людей, к коим и себя причисляю? Их сила теперь. И, оберегая себя, вас, государь, стараюсь не высказывать своего к ним презрения…
Король польский Станислав Понятовский
– Ну, положим, это верно. Правда, я погорячился. Очень печальна весть, с которой вы пришли, о которой говорил старик Протасов. Он да Аракчеев – вот истинные друзья мои. И ваши, сын мой. Помните то. – Обратясь к Аракчееву, сутулая, высокая и неуклюжая фигура которого темнела в дальнем углу слабо освещенного покоя, Павел поманил своего верного помощника. – Подойди. От тебя нет и не имею я тайн. Не должен иметь их и сын мой, наследник мой! – с ударением проговорил Павел.
Не выдав ничем своего внутреннего недовольства, с обычным ласковым лицом и ясным взором протянул Александр руку Аракчееву:
– Как рад я, что могу видеть истинного друга, хотя бы одного, себе и его высочеству среди окружающих нас! Прошу не отринуть мою дружбу, Алексей Андреевич!
Грубое, невыразительное лицо будущего диктатора-лакея все осклабилось, приняло умиленно-растроганный вид. Даже всхлипывания послышались в скрипучем, хриплом голосе, когда он, согнувшись пополам, бережно касаясь руки Александра, проговорил:
– Ваше высочество! Духу не хватает выразить! Бог видит сердце… Вы узнаете вскоре преданность раба своего.
– Довольно болтовни. К делу. Чего же вы желаете, ваше высочество? Зачем, собственно, желали видеть меня?
– Спросить, как посоветуете, как прикажете поступить в столь трудном положении. Долгом счел открыть вам душу и то, что задумано… И представить бумаги, врученные мне, ваше высочество.
– Видел… Прочел! Великолепно! Мать родная, эта старая… грешная женщина… Она могла!.. Но что же мне остается? Что должен делать? Вы скажите, ваше высочество. Я убедился: сердце и душа чисты остались в моем сыне, благодарение Богу. Пожалуй, даже и хорошо, что не воспротивились вы сразу таким низким планам. Что-либо худшее могла предпринять тогда эта старая, хитрая пра… правительница, матушка моя!.. Чужого принца могла бы призвать, лишь бы не меня… О, я знаю, она все может… Как же быть? – Вдруг, глядя в глаза сыну, он спросил: – А вы тут стоите не с тем, чтобы вызнать что-либо? И потом…
– Ваше высочество!..
– Ну, не волнуйтесь, не оскорбляйтесь. Я ваш отец, прошу не забывать… Я государь ваш в будущем, по законам людским и Божьим… И хочу проверить, насколько искренни ваши намерения и слова. Слушайте меня! – Приняв совсем особую осанку, стараясь быть величественнее, торжественным то ном Павел произнес: – Готовы ли принять теперь же присягу на верность мне, вашему государю и отцу, когда Бог призовет нашу добрейшую государыню, так любящую своего внука?
Выпуклые, сверкающие глаза отца сверлят лицо сына, будто в душу хотят заглянуть.
Александр словно увидел перед собой новый, неожиданный, но очень приятный исход. Присяга! Это снимет с его души и совести ответственность за все дальнейшее. Он может тогда оставаться спокойным зрителем, что бы ни случилось потом… Пусть другие, ретивые актеры этой трагикомедии льют слезы и кровь, радуются и рыдают, как им угодно!
Он, Александр, связанный присягой, но и освобожденный ею от необходимости выступать и действовать самостоятельно, может занять место в первом ряду, созерцать, аплодировать, шикать… Только не играть… А это все, что ему приятно и желательно в мире…
С просветленным лицом, искренно, живо отозвался сын на предложение отца:
– Когда угодно готов присягнуть, ваше высочество…
– Да?! Прекрасно. Теперь вижу, верю. И он, Константин… Его зови, Алексей Андреич! И будешь свидетелем… И его зови!.. Но пока, мой сын, храните тайну. И не спорьте с больной старухой, чтобы она еще чего худшего не придумала… Понимаете, ваше высочество?!
– Слушаю, ваше величество…
– Величес… Да, да! С этой минуты я для вас – «ваше величество», вы правы… Раз присяга принята вами будет… Вы правы… Ха-ха-ха… Назло всем… И ей, этой… старой, хитрой матушке моей, императрице Екатерине… «великой»… Ха-ха-ха… Все-таки я величество, и никто другой…
* * *
24 сентября, через неделю после беседы с отцом и присяги, Екатерина получила от старшего внука письмо следующего содержания:
Ваше Императорское Величество!
Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким Ваше Величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, судя по моему усердию заслужить неоцененное благоволение Ваше, Ваше Величество убедитесь, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.
Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за все то, что вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Бумаги эти с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самой неизменной преданностью.
Вашего Императорского Величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
Александр.
«Ну, вот и хорошо! – подумала Екатерина, глядя на ровные, четкие строки письма. – Немножко холодно. Но дело такое, что нежности тут были бы не к лицу. У мальчика есть такт. И как он мило пишет! Интересно: кто поправлял ему слог? Лагарпа нет… Верно, Чарторыйский… Но теперь главное сделано! Хвала небу!»
И она долго вглядывалась в текст письма… По-французски князь писал тоньше и связнее, чем по-русски. Даже на ее собственный почерк похож почерк внука…
Если бы и правление его было похоже по удачам на ее царствование…
«Тогда счастлива будет воистину Россия», – со вздохом подумала Екатерина.
Но до получения этого приятного письма, в правдивости которого и не подумала усомниться старая государыня, немало тяжелых минут пришлось ей пережить за несколько дней…
* * *
На 20 сентября, как раз в день рождения цесаревича Павла, назначен был отъезд короля и герцога со свитой.
Но за три дня перед этим для прекращения лишних толков и сохранения приличий «жених» и «невеста» обменялись подарками и было оглашено, что все обстоит благополучно. Предложение Густава Адольфа относительно совещания с Генеральными штатами было как будто принято всерьез и пущено в большую публику.
Сватовство, как оповестили столицу, состоялось. Но вопрос о греческой вере невесты заставляет отложить дело на два месяца и, конечно, будет решен Генеральными штатами благоприятно…
Общество сделало вид, что верит этой благовидной отсрочке. Но имя княжны Александры было у всех на губах, и произносили его с нежным сожалением и участием даже те, кто никогда не видел малютки…
Красивы и богаты были подарки жениха. Он вспомнил, какие камни любит его «невеста». Крупные сапфиры, прозрачные, лучшей воды изумруды сверкали в тонкой художественной оправе на темном бархате тяжелых, больших футляров.
Крепко сжала зубы, крепилась девушка, когда ей принесли подарки навсегда уезжающего жениха. Не хотелось ей при чужих, посторонних людях обнаружить своего горя.
Но едва ушли чужие, она только сказала с мольбой:
– Уберите… унесите, скорее унесите это…
И снова долгие, неудержимые, истерические рыдания потрясали молодое, нежное тело покинутой еще до брака, бедной малютки-невесты.
Как ни странно, но в мрачных стенах павловских дворцов, рядом с дворцом Екатерины, где прежнее необузданное, бесстыдное распутство русских вельмож и их жен, смешанное с тонким, циничным развратом, занесенным тысячами благородных и худородных эмигрантов с берегов Сены, – в этом омуте уцелела такая чистая, детская душа. Словно голубой цветок среди гнилого, глубокого болота, расцвела княжна, еще не успела узнать жизнь и была уже раздавлена, измята руками честолюбцев и глупцов, которые не подумали, как тяжело будет расплачиваться чистой душе за их ошибки и грехи…
* * *
В день рождения цесаревича Павла императрица поднялась с постели позже обычного времени.
Неудачи приходят всегда чередою: мелкие следом за крупными.
Два дня тому назад, желая принять ванну, Екатерина, чтобы не беспокоить никого, осторожно, медленно двинулась к лестнице, ведущей вниз, где ждали прислужницы, обычно помогающие ей при мытье.
Так же осторожно, чувствуя, как слабы и неверны ее шаги, стала спускаться она по первой, небольшой лестнице, вдруг оступилась и покатилась вниз до самой площадки, хватаясь дрожащими руками по сторонам и не находя точки опоры.
Легкий крик, шум падения долетели до слуха Захара, который сидел в соседней прихожей. Он кинулся, едва мог поднять грузное тело Екатерины и довел ее, тихо стонущую, до постели.
– Не говори генералу… никому… Что, лицо ушиблено? Знака нет? И хорошо… Роджерсона позо…
Она не договорила – погрузилась в легкое беспамятство. Но сильное старое тело справилось и с этим довольно легко. Пришлось пустить кровь опять; несколько синих подтеков осталось на боку и на груди.
А через два дня Екатерина уже работала и принимала министров, сидела за картами остаток вечера, как всегда.
В день рождения Павла снова вернулась досадная немощь к Екатерине.
– Знаешь, Саввишна, – обратилась она к верной старой служанке, меняя утренний капот на дневное обычное платье, – что-либо особливое нынче произойти должно. Покойную государыню видела я во сне… И матушку свою… И его… мужа… Все мне теперь снится он. Иной раз боюсь, право, в темный угол поглядеть к вечеру. Вдруг привидится от расстройства моего? Что станет со мной? Только, гляди, строго приказываю: не проболтайся. Смеяться станут надо мной, что о таких глупостях думаю. Сама век надо всем этим шучивала. А вот под старость вышло…
– Известное дело, под старость всякий человек умнее становится. Чего раньше не знал, то понимать может, матушка.
– Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если, по-твоему, правда…
– Ну как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты дает… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее – и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь, служить станет?
– Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот, гляди… Я не мимо сказала… Гляди, – волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну. – Что это? Туча… Сразу набежала… Молния светит… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара – Тюльпину скажи. Сама останься…
– Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут, гляди… – заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, оправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: – Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…
– Довольно… Уж все прошло… Неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, – снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.
– Что с тобой, матушка? Али доктура снова звать?.. – встревоженно спросила Перекусихина.
Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:
– Что с тобою, матушка-государыня? Роджерсона надо звать?..
– Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите, гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю… – Екатерина как-то странно улыбнулась, словно насилуя себя. – Говорю, что вспомнила…
– Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…
– Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите ее: что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!
Ворча, ушла камеристка.
– Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот-вот, такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот-вот как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…
Она полузакрыла руками свои глаза.
Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.
Но он сейчас же громко, хотя наполовину вынужденно, расхохотался:
– Ваше величество, ужли ж вы забыли опыты скромного друга вашего с электрическим спектаклем, который сейчас столь пугает вашу расстроенную душу? Не желаю покидать вашего величества. Не уйду от тебя, матушка. А то бы можно спустить мой змей золоченый. Вот бы искр принесло! Что осенью гроза, тоже понятно. Лето позднее стояло, жаркое. Осень теплая необычно. И собралось довольно зарядов в облаках наверху и в земле. Вот и чудо все. Быть может, так оно случилось и в год смерти той покойной государыни.
– Так явилось оно и в год смерти твоей государыни, – грустным, значительным тоном произнесла императрица, не отводя глаз от окна, за которым бушевали гроза и буря.
– Что вы, что вы, матушка, ваше величество! – начал было Зубов, но затих и тоже перевел глаза от нее туда, за окно.
Ему вдруг показалось при блеске яркой молнии, в грозовой полутьме, которая наполняла теперь покои, что лицо императрицы совсем как у мертвеца…
А Екатерина продолжала спокойно, значительно:
– Сколько бы ни было у матери детей, внучат, правнуков, ей самого малого, самого далекого жаль, если уходит он. Понимает, что смерть свое берет, а все жаль! Мы дети великой природы… Она рождает… и губит нас… А может, ей тоже жаль?.. И рыдает она…
* * *
Большое, многолюдное собрание у «новорожденного», у цесаревича Павла.
Двери настежь повсюду, видны ряды по-праздничному убранных покоев, заставленных цветами, деревьями в кадках, со старинной, богатой мебелью, освобожденной от чехлов, какими аккуратная по-немецки Мария Федоровна велит покрывать ее всегда.
Императрица с семьей, окруженная самыми близкими людьми, сидит в уютной гостиной.
Сегодня в доме праздник, который привыкли справлять радостно.
А все сидят теперь в черном, только белые перчатки наглыми, резкими пятнами выделяются на фоне черных материй, черных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве португальской, близкой родственнице императрицы. И белые траурные перчатки на черном фоне гладких нарядов выделяются, напоминая белый оскал редких зубов в черной пасти оголенного черепа…
– Совсем немецкие похороны, – с улыбкой оглядевшись, замечает императрица. – Там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при черном наряде…
Все улыбаются.
Невеселая, горькая улыбка у всех. Лучше бы они плакали…
Обширный театральный зал отведен для ужина.
Как бывали веселы здесь эти ужины порой! Особенно в небольших ложах, где ради тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта. Обычно молодежь забиралась своими кружками в уютные ложи…
Тосты, смех, веселье, влюбленный шепот под шумок…
Даже и во дворце у Павла не может без этого шепота, лепета прожить веселая молодежь.
А сейчас не то у всех на уме.
Король уезжает. Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чем не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и еще при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит. Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…
И только порой, случайно встречаясь на ходу с Александром, со своим первенцем, сразу пристально вглядывается в лицо, в глаза юноши… И сейчас же проходит мимо. Он еще не видит ничего в этих глазах, чего надо бояться ему, отцу своего первенца… А остального он не побоится, когда придет час… Он близок, это чует Павел. И хотел бы запрыгать, запеть…
Но еще сумрачнее и строже становится его лицо. Он словно видит большой зал во дворце. Свою дочь, себя… Свою мать… Слышит, как ненавистный фаворит подходит и тихо говорит ей:
– Король не придет!
Проклятая минута!
Нет, святая минута! Она приближает что-то прекрасное, великое… И забывает о перенесенном стыде Павел, о годах гнета и мучений… Но тут же поспешно отходит ото всех, чтобы кто-нибудь не прочитал затаенных дум Павла на его лице. Из дальнего угла окидывает окружающих взором хозяин. И только на одно лицо хочет и боится поглядеть: на лицо матери.
Он поглядел раз, что-то прочел на нем, обрадовался… И боится поглядеть снова, чтобы не испытать разочарования, не прочесть иной вести… Не такой радостной для него, для наследника, но более желанной для самой государыни, матери его.
Как даровитая, прирожденная комедиантка, Екатерина чувствует упадок настроения у своей блестящей «публики». Она желает красиво доиграть роль до конца. Она умеет оживлять большие толпы, забавлять пустяками и веселить сквозь слезы.
Преодолев свою грусть и слабость, обходит она ужинающих, останавливается у разных групп… Всем находит ласковое, милостивое слово, в то же время дает явное доказательство, что императрица не пала духом, что она спокойна и здорова, а не собирается умирать от огорчения, как шепчут ее некоторые «друзья»…
И понемногу меняется вид и настроение похоронного пира. Звучат кое-где шутки, смех… Звенят бокалы, края которых сталкиваются друг с другом, орошая пеной цветы, брошенные на роскошно убранный стол…
Все было бы хорошо. Но отчего так бледна Александрина? Отчего суров и неулыбчив ее отец? Отчего так медленно движется вперед грузная фигура императрицы? И даже словно меньше ростом стала она, хотя старается так же высоко, гордо нести свою красивую еще голову, как это делает всегда…
Варвара Головина, сидя рядом с молодой графиней Толстой, негромко говорит ей:
– Я видела твоего мужа у великого князя… Вчера ночью… Я знаю кое-что… Побереги его… И надо поберечь Александра…
– О, пустое… Тут нет ничего… Так, вздор… Дела по службе… Ты ошибаешься, Barbe. Но как бледна Александрина…
– Ничего, все пройдет. Я даже рада за нее, что так вышло. Какой злой, бездушный человек! Она не была бы с ним счастлива…
– И я так думаю, – говорит Толстая.
Тарелка почти пуста перед нею. Она не нужна. Молодая женщина берет тарелку, поднимает над плечом, чтобы лакей, стоящий сзади, переменил прибор.
Но вместо руки в перчатке чья-то женская прекрасная белая рука с крупным бриллиантом на пальце берет тарелку.
Толстая оглянулась, вскочила, вспыхнула, как огонь. Дрожит смущенный, испуганный голос:
– Ах!.. Ваше… – Голос дальше оборвался.
– Вы испугались меня, графиня? Вы меня боитесь? Что во мне нынче такое страшное?..
– Я смущена, ваше величество, что не взглянула назад… отдала вам тарелку…
– Что же? Я стояла недалеко… говорила с Львом Александрычем… Вот он сидит. И пришла вам на помощь… О чем толковали, сударыни?
– Да так, пустяки… Много чудаков еще есть у нас… Вот этот князь Белосельский… Чванный какой-то – страх… А надо бы думать, понимать должен кое-что. Побывал повсюду, в чужих краях. Видел, как люди живут…
– Дорога дурака не красит… Только рака красит горе, – с легким невольным вздохом произнесла государыня. – Ну, веселитесь… Ай, батюшки, пудры сколько с прически на платье насыпано… На черном выдает. Не то что на цветных туалетах. Да, к слову: Малюшкин наш, князек, как потешил меня… Тоже во Франции побывал. Видел, что там пудра у франтов на спине белеет. Не понял, что осыпалось с парика. Приехал, спину пудрить себе велит. Такая, мол, последняя мода в Париже! Забавный…
– Спину пудрить… Ну, это стоит смеху!
И обе молодые собеседницы государыни громко засмеялись от души.
Дальше идет императрица, сыплет ласки, шутки…
Она решила с блеском доиграть свою роль до конца.
* * *
Слабо освещена неуютная, обширная спальня.
Мария Федоровна уже в постели. Но она не спит.
Павел в шлафроке, в туфлях, с колпаком на голове расхаживает по комнате, вроде своей матери. Но в наружности, в движениях сына нет той силы и законченности, как у матери.
На ходу он и здесь, в туфлях, марширует, как на плацу, вытягивает носок, ставит сразу, по-птичьи, на мягкий ковер большие, не по росту, ступни своих слабых, тоненьких ног… Такие же несоразмерно большие кисти рук взлетают почти при каждом шаге, и забавная тень рисуется на ближней стене. Порою одна рука хватает разлетевшиеся полы халата, запахнет их, упадет – и полы опять разлетаются, как повисшие, трепетные крылья большой водяной птицы пеликана, бредущего на тонких ногах и приседающего слегка на ходу, движеньем крыльев сохраняющего равновесие…
– Когда же это кончится, наконец? – на высоких нотах, визгливо и в то же время хриплым, срывающимся часто голосом выкрикивает Павел. – Сил моих нет! Столько лет терплю!.. С самого дня рождения! За что судьба потешается надо мной? Кто проклял меня? Все живут как люди… Один я… Вот уж полвека скоро маюсь… И нет конца… За что? Почему? Ведь спрашиваю, Мария Федоровна: почему?
Молчит она. Отвечать нет смысла. Весь день хорошо прошел. Но среди вечера подул южный ветер, и сразу нервы разошлись у цесаревича. Едва мог он вежливо проводить императрицу и гостей… Но здесь, в четырех стенах, отводит душу, клянет судьбу, и мир, и людей… И негодует, и проклинает. Плачет порой, пока усталость не охватит взмятенную душу, больное тело и он уснет тяжелым, тревожным сном.
Слушает молча жена и ждет, скоро ли смолкнет Павел.
А он опять заговорил:
– У меня, в моем дому, насмешки, глумленье надо мною! Думают, я не замечаю ничего? И другие говорят мне… Много говорят. Вот теперь сына против отца поднимать вздумали. Бабушка-де скоро умрет! Готовься царствовать. Тебе завещан трон, не отцу… Партию собирай! Отца чтобы не допустить, если он… Да-с, вот что вашему сыну толкуют. Добро, что еще молод, не испорчен… и робок мой сын… Ошибутся… Ни на что не осмелится наш сын! Я буду царствовать, я! И почему бы нет? Почему он? Почему все, да не я? Проклятье! Не нравлюсь… Матушке родной не нравлюсь… Никому не нравлюсь… Вам тоже не нравлюсь… А? Говорить извольте, если спрашивает муж… Почему? За что? Я ли виновен, что вышел таким? Я другим мог быть… Рост разве мой? Вот рука моя! Мужчины рука! Нога тоже настоящая! Большая, широкая… А тут!.. – Он ударил себя по бокам, по груди. – Задушили, заморили… В пуховиках томила бабушка, императрица покойная. Отчего мать не вступилась? Вырастила же моих сыновей!.. Вон какие… Мои ведь они! А? Я вам говорю! Или не мои? Вон нос у Константина – мой совсем… Александр – он на вас, но и на меня походит… Мой он сын, я спрашиваю?..
– Мой друг!..
– Не слезы ль снова? Не терплю! Не обижаю вас, не сомневаюсь. Подтверждения словам моим хочу… Только и всего-с!.. Мой сын?
– Ну можешь ли ты…
– Мой, значит! Какой большой, красивый… И я таким бы мог быть… Заморили, задавили с колыбели… Потом Панин калечил… Душу извратил, тело засушил… Виды были на то… Политические виды у матушки моей!.. Хе-хе-хе!.. И потом душили… И теперь… Сорок два года давят, дышать не дают… И говорят, что зол я… Что причуды у меня… Разве я не был бы добрым? Разве жаден, завистлив я? Людей не люблю? Бога не боюсь? Не жалею всех?.. Жалею. Да себя больше всех жаль… Нищий счастливее меня: у него мать была, семья… У него сыновей не отымали… Его не теснили, не давили. Он мог смеяться, когда весело, плакать, когда скука… А я не могу. Должен по чужой флейте плясать… Оттого и стал таким… Вот-вот…
Он подошел к зеркалу и пальцем стал тыкать в стекло, в свое изображение, которое неясно отражалось там при свете шандала на ближнем столе.
Вдруг произошло что-то странное.
Павел схватил тяжелый бронзовый шандал и с размаху ударил в то место, где отражалось его смешное, теперь искаженное гневом лицо.
Гулко пронесся удар, звук которого отражен был доской под стеклом.
Звеня, посыпались осколки.
В ужасе вскочила великая княгиня, кинулась к мужу:
– Что ты сделал, друг мой?
– Ничего, смотри… Какая рожа!.. Души моей не видно!.. Вот рожа… Ее видать!
Он как зачарованный продолжал глядеть в зеркало.
Что-то странное получилось там.
Куски выпали, но небольшие. Слабая рука выкрошила рану в гладком стекле. И зеркало отражало лицо Павла, но вместо носа чернела выбоина. Другая темнела на виске, словно глубокий пролом. Трещина пришлась там, где отражался рот, и искривила его в странную улыбку.
Потом, четыре года спустя, увидя мертвого мужа, Мария Федоровна вспомнила эту минуту. Но сейчас другая мысль охватила ее безотчетным, леденящим страхом.
– Зеркало разбил… Мертвец… покойник будет в доме…
– Не в этом, нет, не в этом! Я так не хочу!.. И заставлю самую судьбу изменить свои решения!.. Я знаю ее волю… Нынче вечером я читал ее…
– Где, друг мой? Дорогой мой муж, успокойтесь… Вы больны… Где вы читали? Что?
– Смерть!.. Я прочел слово «смерть». Где? На лице императрицы… у матушки моей… Тс… молчите… Никому ни слова пока… Тс… Хе-хе-хе… Я прочел! Как весело!.. Как тяжело мне! Проклят я!.. Прокляты! Прокляты все!.. Прокляты злобной судьбой!..
Сменяя рыдания смехом, упал он к себе на кровать и умолк понемногу…
* * *
Полтора месяца прошло.
Самые глубокие раны если и не заживают порой, то люди перестают чувствовать невыносимое жжение, острую боль первых дней.
Все притупляет незримое, ласковое время, все мертвит своей холодной прохладой, веющей в душу, всесильной рукой!..
Не плачет так часто и сильно юная княжна. Даже снова стала улыбаться порой… Поправилась и бабушка ее, императрица. Заботы по царству, придворные печали и радости, безделье и дела снова наполняют ум, привычный к неустанной деятельности.
До конца октября еще сильно недомогала императрица, но дел набралось столько, самых важных, неотложных, что пришлось пересилить себя и недуг.
Когда Роджерсон уговаривал ее полежать, поберечь себя, она отвечала с оттенком раздражения:
– Столько лет знаете свою больную, и все одно поете! Стоит мне переломить болезнь, она и пройдет. Не в первый раз!
А тут добрые вести стали приходить, как будто удача снова улыбнулась. Шестьдесят тысяч штыков с Суворовым во главе, посланных на помощь рухнувшему трону Бурбонов, поддержали старую славу. Принуждая к отступлению передовые отряды республиканских войск, шли вперед суворовские «детки», чудо-богатыри, которых умел вести к победам и к смерти вдохновенный старик, полубезумец и полугерой…
Они рвали на себе в клочки мундиры и трепали знамена неприятеля, разбивали обувь и с босыми ногами били и отбрасывали за Рейн отряды генерала Моро. Только Бонапарту, гению революции, ставшему после ее злым гением, на Аркольском мосту 6 ноября 1796 года удалось остановить движение этой русской лавины, катящейся по кровавым нивам Европы для охраны кучки Бурбонов, отверженных своим народом, осужденных историей и судьбой.
Но это случилось в минуту, когда Екатерина не могла ни радоваться, ни печалиться ничем земным…
А пока пришли приятные для императрицы вести. И снова воспрянула духом, даже телесно окрепла эта сильная, неугомонная женщина, словно решившая упорно бороться и против старости, и против неудач, против рока, которому подчинялись даже бессмертные боги Олимпа.
Так, по крайней мере, казалось людям.
Никто не знал, какие страдания душевные и телесные выносила она, стараясь не выдать чем-нибудь своей мучительной тайны.
Екатерина сама слишком хорошо изведала жизнь, сама в себе носила все зачатки хорошего и дурного, чтобы не знать людей, особенно свой собственный двор, свой народ.
Как ни странно, но самообольщения не было у этой умной правительницы людей.
Она доказала это всей своей жизнью. Никто до нее и после, занимая трон, не заботился столько о прославлении себя всякими мерами, как эта Великая Екатерина…
Она сыпала золотом философам и поэтам, книги которых читались, к словам которых прислушивался весь мир. И, как благодарное эхо, звон червонцев русской императрицы превращался в поток восхвалений Семирамиде Севера…
Не жалея народных денег и крови своих подданных, начинала она военные авантюры, завершение которых приносило только ряд реляций о победах войск императрицы на суше и на воде. Но народу, государству мало пользы было от тех побед.
Только бескровные завоевания Крыма и Польши округляли владения. Но эти именно завоевания, сделанные под шумок, на счет бессильных, слабых соседей, – они не много славы прибавили к имени «победительницы» и в глазах потомства, на страницах истории и даже во мнении современников.
Правда, генерал Тутолмин в полном собрании Сената решился нагло возгласить, обращаясь к Платону Зубову:
– О, сколь не походите вы на некоего злотворного гения, который присоединил к России дальние степи казацкие, гнезда гибельной чумы, тогда как вы завоевали в Польше области плодоноснейшие, на рубеже лежащие с сердцем образованных стран, и жертвуете неустанно счастием, здоровьем, лучшими годами жизни для славы государыни.
Но даже здесь, в этом залитом золотом и милостями императрицы раболепном Сенате, – и здесь низкая лесть прихлебателя была встречена гробовым молчанием, от которого побледнел и льстец, и сам фаворит, которому курили такой грубый фимиам.
Екатерина даже осудила Тутолмина за плевок на могилу Потемкина.
А столицы, новая и старая, долго еще потешались над речью, острили по поводу тех «неусыпных трудов», тех «бескровных жертв», какие фаворит приносит своей покровительнице, «не щадя жизни, здоровья и живота»…
А про Польшу общий говор выразился в словах: «Ловко урвали кусок от загнанного оленя, когда столько сильных, когтистых лап тянулось к даровому блюду…»
Понимает это Екатерина. И страх охватывает ее.
Нельзя показать своей слабости. Стоит согнуться – тебя толкнут, совсем повалить постараются… И протянутся десятки когтистых лап, будут рвать еще живое, трепещущее, но бессильное уже тело!..
Этого не хотела старая умная правительница.
Лучше умереть на ходу, на ногах… А там – что будет… ей дела нет…
Пока Екатерина жива, она останется – хотя бы по виду, хотя бы ценой муки тяжелой – прежней, удачливой, непоколебимой в беде и в радости…
Так и поступает она.
Встает почти так же рано, как и всегда. Топит свой камин, садится за работу…
Правда, порою очень долго перо не опускается на чистый листок бумаги… А если и заскользит, то тяжело, медленно движется, поскрипывая, по бумаге…
Почерк даже изменился у государыни…
Сидит она больше, думает… вспоминает…
Почему-то стала прошлое очень вспоминать императрица.
Как будто утешить себя хочет блестящими картинами былого за серую тоску настоящего, за пугающий мрак грядущего дня…
Вот, вот они, юные, прекрасные, полузабытые, ушедшие давно из круга зрения, ушедшие даже из жизни, милые лица… Целые рои, вереницы, толпы знакомых, близких лиц, блестящих, незабвенных картин и минут!..
Вот бедный замок, где прошло ее детство… Сестры Кардель. Первая быстро ушла. Осталась вторая, веселая, легкомысленная немного, живая француженка, но такая ласковая, терпеливая. И умная. Она научила девочку быть ровной, любезной со всеми. «Никого не обижай – тебя меньше обидят!» – твердила наставница.
Это пригодилось и потом бедной принцессе.
А вот ласковый, важный аббат Менгден, известный своим даром прорицания. Он глядит в глаза худенькой девочке, касается ее высокого, гладкого лба и говорит: «Я вижу здесь не одну, а три короны!..»
Считает в уме императрица: «Российская, крымская и польская!» Верно. Предсказание сбылось. Значит, круг завершен? Или еще нет? А Византия для Константина? А корона Индии, а персидская митра? Или ими не придется увенчать старое чело?
Горько улыбается императрица…
А воспоминания бегут своей чередой. Вот тот, которому тоже в детстве пророчили несколько корон… Ее кузен, потом муж… Красивый сначала. Изуродованный оспой потом…
Ей больше повезло. В ожидании трона она жила среди простых людей, далеко от этого трона, вокруг которого самый воздух всегда ядовит… И научилась оставаться человеком, женщиной со всеми слабостями человека и женщины на самой высоте… Но живым человеком оставалась она. А он?.. Идея величия помрачила в нем человеческую душу, последний разум и разнуздала все грубые, животные страсти… И он погиб…
Прочь, прочь это воспоминание… Правда, она думала втайне, желала невольно.
Но не так ужасно… Не руками людей… Таких близких ей, с которыми она делили думы, радость и страсть юного женского тела…
Алексей Орлов… Он еще жив… Но теперь он не тот, каким был тогда… Прекрасный, мощный, как древний борец…
А брат его, Григорий, который еще дороже был юной Екатерине… И покинутой жене, и торжествующей царице… Сильно любила она его за его силу, за решимость…
Все прошло… А вот и очаровательный красавец Понятовский… Теперь тоже старый, развенчанный король той Польши, которую она раздробила без пощады…
А еще в более глубокой тени прошлого выплывает облик красивый и лукавый.
Ее первая любовь – Салтыков…
Странно, самые важные события жизни этой женщины, ведущие к успеху и власти, переплетены с сердечными переживаниями, очень глубокими порой… Она не умела распутничать по расчету, как большинство женщин, окружавших ее при дворе Елисаветы… И не тешилась грубой чувственностью, как другие. Струю чувствительности вносила она во все свои связи, даже мимолетные… Отзвуки немецкой родины, страны женских вздохов и голубых незабудок…
Вот дни переворота… Ряды войск… Толпы народа… Тогда народ любил ее. Она умела окружающих по крайней мере привязать к себе: гвардию, жителей столицы… Она сумела покорить и Москву, которая сначала холодно отнеслась к «царице-немке». А теперь? Блеску – без конца… Но как мало любви!.. Почему?..
Вот начало царствования… Бецкой, Потемкин… Тоже широко одаренный человек с искалеченной, полубезумной душой… И все же он был лучше многих, таких выдержанных, лощеных… вот как Васильчиков, Мамонов, Зорич, Зубов…
Да, да, лучше этого баловня. Хотя тот мертв, а этот жив!
Но старая, опытная женщина умеет быть справедливой.
Единственное преимущество за этим – то, что он жив…
Немало их было… И все ушли.
Этот же здесь…
Давно оценила она своего последнего фаворита.
Вот он стоит перед нею, залитый блеском, женоподобной, кошачьей какой-то наружностью и манерами… Она любит кошек. Но мужчине не надо бы походить на них… Она знает, как и отчего покрываются влагой и маслом красивые глаза любимца, такие откровенно жадные, наглые порой, когда он, не стесняясь, выпрашивает новых даров. Он, украшенный всеми первыми отличиями империи, орденами, с ее портретом, осыпанным бриллиантами, на груди.
Да, ему, как Орловым, как Потемкину, как еще двум-трем самым дорогим людям, подарила Екатерина такой портрет – высшее отличие, какое в ее власти.
Этим она как бы возвышала в глазах всех подданного до положения гражданского, морганатического супруга своего…
А ему все мало. После смерти хапуги-отца вся фамильная жадность, все скряжничество словно переселилось в Платона Зубова.
Невольно поморщилась при этой мысли Екатерина. Но что делать…
Мелкий он… духом и телом… Продажный, как содержанка… Пресыщенная женщина не закрывает своих глаз ни на что… Но он продается весь, без остатка, именно ей! Ею всецело он создан, понимает, что не нужен больше никому, ни для чего. За позорную должность получает щедрую плату… И потому не изменит до конца… Верен, как умеет, служит, как знает… Пускай… Она даст свой опыт, он – свою юную силу. Склеится что-нибудь до конца… А там?.. Ее не будет, когда начнется что-нибудь иное. Так не все ли равно?.. Этот – верен. Она знает! Недаром старик Захар не раз по ночам следил и днем вызнавал, где, у кого бывает фаворит. Потом приходит, докладывает.
Не ищет женских ласк этот холодный фаворит. Старается только разогреть себя, чтобы она была довольна. Так надо и его баловать всем, чем еще может она, Семирамида Севера…
Отвернувшись от прошлого, окидывает взглядом настоящее усталая, старая императрица.
Тут мало радостей… Замолкли бои… Желтеют победные трофеи, знамена… Что разве донесется еще с берегов Рейна, с полей Франции?
Почему спешит Екатерина не думать об этом? Словно предчувствие дурное начинает тревожить ее. Но и вокруг мало утешения…
В зеркало боится поглядеть эта сильная, не увядавшая столько лет женщина.
Все, что по царству за долгие годы было затеяно ею, что начиналось так красиво, с шумом и блеском, стоит недоделано, недовершено, рушится, еще не получив законченных очертаний…
Воспитательные дома Бецкого, корпуса его и Зорича, Смольное общежитие простых и благородных девиц, свод установлении и законов, население украинских степей, Крыма, Сибири, казна, дороги… Литература, просвещение, художества…
Как порывисто шло дело вначале… И теперь остановилась работа почти везде. Нет людей, нет охоты ни у кого бескорыстно служить начинаниям, в которых скрыт залог новой будущей жизни общества…
Отчего это?
И, словно ответ неумолимой, беспристрастной судьбы, перед нею начинают выступать какие-то темные, неясные картины.
Порою слова правды попадались государыне в лощеных отчетах сатрапов, которые на местах, по глухим углам правили от ее имени многомиллионным, терпеливым народом… И видит она то, чего не хотела видеть всю жизнь…
Покосившиеся, жалкие избы глухих деревень… Бездорожье, миллионы людей, живущих впроголодь, несущих тяжелое тягло безгласных рабов… Вот тот фон, то основание, тот слой земли, на котором пышно красуется хрупкое растение, слава мировая Екатерины Великой…
Вместо навоза – грязью, кровью и потом удобрен слой черной земли…
И чудится Семирамиде Севера, что так же быстро может увянуть блестящий цветок, как вызвала она его к жизни ценою многолетних дум, напряжений, труда…
Уйдет она – и рухнет многое. И многих погребет под своими развалинами…
А не все ли ей равно! Ее тогда не будет…
И, только устало склоня старую, седую голову, повторяет эта великая артистка на сцене всемирной истории:
– Только бы не упасть, не свалиться самой раньше времени… А упасть и умереть! Да и скорей бы уж это… Я так устала! – совсем тихо добавляет она.
Как будто боится, что судьба подслушает это невольное желание души и исполнит его.
Судьба подслушала…
* * *
4 сентября было собрание в Эрмитаже.
Довольная известиями, полученными от Суворова, императрица казалась очень весела.
Под конец вечера, встав из-за карт, она обходила гостей, а за ней ковыляла дура-шутиха Матрена Даниловна, несмотря на свою показную глупость, хорошо умевшая уловить, что толкуют в простом народе. Успевавшая собирать все столичные сплетни и подносить их Екатерине, которая очень чутко прислушивалась и к дворцовым «коммеражам», и к говору народной толпы.
– Вот потасцили угодника, – сюсюкала Даниловна по поводу перенесения новых мощей. – Потасцили, словно утопленника, волоком… А надо было на головусках понести, как по старинке, по законю… Илоды немецкие!.. Все не по-насему делают, Кателинуска!..
– Правда твоя, Даниловна. А что про грозу говорят, не слыхала?
– Пло глозу, что была по осени? Глозное, говолят, цалство будет…
– Какое грозное царство? Чье?
– Бозье… Бог судит цалей и псалей станет… И будет ево глозное цалство!
– Глупости ты болтаешь…
– Ну, Кателинуска, ты очень умна… Уз больно возносисься… Гляди, нос лазсибес, как давеца с лесеньки; цубулах, гоп-гоп-гоп… Покатилась-поехала наса кума с олехами…
– Ну, поди, ты надоела мне…
– Пойду, пойду… И то не ладно… Баиньки пойдет Даниловна… Пласцай, Кателинуска…
– Что прощаться вздумала, дура? Никогда того не было… – с неудовольствием кинула ей государыня и дальше прошла.
Вдруг из боковых дверей показался ряженый, коробейник.
– С товарами, с ситцами… С разными товарами заморскими, диковинными! К нам, к нам жалуйте… Вот я с товарами!
– Ну, пожаловал! – узнав голос вечного затейника Льва Нарышкина, радостно отозвалась императрица. – Иди, иди сюда! Показывай вот молодым особам, какие у тебя новиночки… Да не дорожись смотри…
– С пальцем – девять, с огурцом – дюжина! По своей цене отдаю, совсем даром продаю. Чего самой не жаль, то у девицы я и взял… А дамы что дадут – я тоже тут как тут! Атлас, канифас, сурьма, белила у нас, покупали прошлый раз… Вот вы, сударыня! – указал на Екатерину старый балагур.
– Врешь… Эй, велите подать льду… Сейчас докажу, что не нужно мне такого товару. Себе лицо обмою, тебе нос приморожу, старый обманщик, клеветник… Неправдой не торгуй! И без тебя ее много…
– Пожалуйте, молодки, нет лучше находки, как мои товары… – зазывал Нарышкин с манерами заправского коробейника.
Его окружили. Он сыпал шутки и остроты.
Все смеялись, и государыня чуть ли не больше всех.
Подошел Андрей Шувалов.
– А вот и вы, граф! Пожалуйте, пожалуйте, – делая глубокий реверанс, пригласила его императрица.
– Жалую, жалую. Всегда рад жаловать к веселью, ваше величество, матушка ты моя!
И глубоким, низким реверансом, по-женски ответил на реверанс государыни.
Хохот раздался вокруг.
– Но, господа, напрасно смеетесь. Мы с графом старые друзья… Сколько… лет?.. Или не говорить количества?.. Не скажу… Много лет с ним знакомы… Можно нам и пошутить друг с другом… Однако, – вдруг бледнея и сводя брови, сказала она, – от хохоту, видно, снова колика вступила в меня… Генерал, дайте руку… На покой пора… Веселитесь, друзья мои… Покупайте, торгуйтесь только с этим старым плутом… Он вас надует, гниль продаст втридорога, – шутя на прощанье, погрозила Екатерина Нарышкину концом своей трости.
– Я со старших пример беру, матушка, – на колкость колкостью ответил куртизан.
Екатерина ушла. А смех и веселье долго еще не умолкали в покоях ярко освещенного Эрмитажа.
Фаворит далеко за полночь ушел от государыни и послал к ней Перекусихину.
– Подежурьте уж при матушке, Марья Саввишна. Все неможется ей, – попросил встревоженный фаворит, не сумевший совершенно облегчить нездоровья своей покровительницы.
Тревожно спала императрица, но утром проснулась в обычный свой час. Никого не призывая, затопила камин, села к столу, но работать ей не хотелось. Она подвинула большой энциклопедический словарь, из которого выбирала материалы для исторических своих сочинений, и стала просматривать его. И задумалась.
Захар неслышно внес кофе, поставил его на обычное место.
От неожиданности, заслышав шорох, Екатерина вздрогнула, но сейчас же сдержалась.
– С добрым утром. Как почивать изволили, матушка? – участливо спросил старый Захар. – Ночью-то, сказывают, недужилось?
– Нет, пустое. Видишь, совсем весела… Только… что это? Мухи, что ли, летают у нас в комнате? Мелькают они у меня в глазах.
– Мухи? Матушка, и летом мало их пускаем к тебе… А теперь и вовсе не пора… Так, в глазках от устали мелькание… Бросила бы ты все это… Хоть малый отдых дала бы себе, матушка, ваше величество.
– Нельзя, Захар. Сейчас особливо… Дела столько… Стой, кто там говорит в передней у тебя?
Оба стали прислушиваться.
– Да никого, матушка… Тихо. Разве пустят теперь кого к тебе, в необычную пору, в ранний такой час, кроме генерала? Так он свою дверь знает… Никого там…
– Значит, и в ушах у меня что-то… Правда, устала… Кофе какой-то… совсем невкусный сегодня… И слабый. Я же приказывала теперь покрепче мне… Сил надо. Ступай, еще чашку принеси…
– Матушка, личико-то вон у тебя и так пятнами зарделося. Кофе как всегда. В головку бы кровь не вступила…
– Пожалуйста, ступай и принеси… Работать надо мне, слышал? И времени нет больше болтать с тобой. В другой раз… Придут секретари – пускай их по порядку… Да, постой… Не слыхал, что в городе говорят о нашей победе над французишками, над мартинистами безбожными? И про меня? Про мое здоровье?
– А что же про твое здоровье? Одно слышал: все Бога молят – долго бы тебе еще жить. Боятся, после тебя, матушка, хуже будет… Не знают, верно, что ваше величество на счет внука полагаете… Опасаются Павла Петровича многие. А другие – ничего. Говорят, сын должен за матерью царствовать. Разно толкуют, матушка. А что насчет французов? Так как сказать? Далекое-де, мол, дело… Стоит ли ради чужих королей своих ребят далеко угонять?.. Известно, глупый народ. Не понимают высокой политики твоей… Да и слушать их нечего, матушка…
– Ты думаешь?.. Ну, иди, пожалуйста… Кофе еще… И… воды холодной стакан… Жарко как натоплено нынче… Опять мухи. Или нет их, ты говоришь? Иди…
Старик ушел.
Старуха государыня, совсем усталая, с красным лицом, опустила голову на руки и задумалась.
Опять нынче ночью видела она эту загадочную черную тень…
Кто это такой?.. Кого же во сне вызывает тревожная память?.. Сны – отражение жизни… Кто эта тень?
Глядит в угол – и вздрогнула, затряслась…
Вот она стоит… Мухи чаще замелькали в глазах… Лицо открылось в тени… От мух оно рябое все… Нет. Оно рябое, это лицо… Лицо Петра… Бледное, залитое кровью, иссиня-бледное. Глаза закрыты, но они глядят…
Что это, галлюцинация? Но она здорова. Вот, встала, прошлась. И сразу двинулась в угол, где видела тень.
Конечно, никого.
Обман зрения.
Опять села. И вдруг громко крикнула:
– Я здесь, мама…
Как это случилось? Почему она крикнула?
Да просто. Она сильно задумалась, совсем позабыла, где сидит.
И ясно услыхала, как из соседней комнаты громко позвала ее покойная мать:
– Фикхен! Софи!
Вот и откликнулась на зов так же громко. А при этом очнулась.
Нет Фикхен… Больше нет Софи.
Новую веру, новое имя дали той девочке. Екатерина теперь она… Великой ее зовут в глаза и за глаза.
Отчего же эти слезы на глазах? Детские, горькие, беспричинные слезы…
Нездорова она на самом деле. Надо снова кровь пустить. Полечиться и отдохнуть. Поехать опять по царству. И дело, и отдых разом.
Вот в Москву надо. Рапорты оттуда не нравятся императрице.
В обществе высшем – волнение. Власти или бездействуют, или продают себя и служебную свою честь за деньги… Народ волнуется глухо…
Может и сильнее заговорить, если подвернется случай.
– Да, надо в Москву проехаться… пожить там, – снова вслух проговорила государыня.
– Ваше величество, с кем это вы? – в тревоге спросил неслышно вошедший фаворит, которому Захар сообщил о нездоровье императрицы.
– Ни с кем, дружок. Так, про себя сказала: в Москву нам съездить с тобою надо на малый срок. Подтянем там, кого следует… Как почивал, дружок? – весело, ласково, стараясь казаться бодрее, спросила она у фаворита.
– Благодарю, ваше величество. И вы изволите так нынче, благодарение Господу, свежо выглядеть. А Захар толкует…
– Дурак твой Захар. Я его прочь погоню. Зажился, зажирел. Суется, куда не надо. Ну, сказывай, если дела есть.
– Сейчас никаких, ваше величество. Вот что потом…
– Ну так сиди, слушай, как я с моими людьми работать стану. А не хочешь – погуляй ступай по Эрмитажу… Там просторно. Воздух свежий… С Богом. Жду тебя потом.
Зубов, целуя руку государыне, удивился, как сильно пульсирует она, и подумал: «Ну, поправляется государыня. Как крепко выглядит…»
Откланялся и вышел, радостный, довольный. Напрасны тревоги. Поживет еще Екатерина, поцарствует он, Зубов, назло всем недругам, завистникам своим!
Обычным порядком идут занятия у государыни с секретарем ее, Грибовским.
Вот начала она писать резолюцию на одном докладе, остановилась на полуслове, подняла голову:
– Пойди, голубчик, рядом подожди минутку. Я скоро вернусь, позову тебя…
Он удалился.
Скрылась Екатерина за небольшой дверью особого покоя, куда, кроме нее, никому не было входа.
По странной прихоти престарелой государыни сюда был поставлен древний польский трон, привезенный после разгрома Варшавы.
Как будто видом его хотела питать свое величие Семирамида Севера…
Третий трон, третья корона…
Пусть и в неподходящем месте поставлен этот трон… Но так он постоянно на глазах, как залог всех обещаний, данных ей судьбою и сдержанных до конца…
Вдруг снова позвали Екатерину.
Разные голоса зовут…
Черные мухи все крупнее и крупнее – летают, мечутся в глазах…
Красные мухи летать стали… Пересохло в горле сразу. Язык большим, сухим кажется. Как ноги отяжелели! Свинцовые, не двинуть ими… Подняться не может. И руки тоже… Встать бы, сделать шаг, позвать… Подымут, спасут… Это удар… Да. Это можно спасти… Голоса… круги, звезды… Целое море огней… Хаос звезд, звоны, крики, набат… Зовут издалека… И черная тень с изрытым оспою лицом…
Он, опять…
Со стоном рванулась с своего сиденья Екатерина и повалилась, глухо хрипя, у самых дверей тихого, недоступного для других покоя…
Долго ждал секретарь. Он догадался, куда удалилась Екатерина. Но долго слишком длится отсутствие.
Ни Захар, никто из ближней прислуги, тоже потревоженные, не смеют все-таки без зова войти в запретную комнату.
– Зубов… генерал… в Эрмитаже… За ним сходите, – говорит секретарю Захар.
Напуганный, бледный подбежал Зубов к запретной двери, слушает. Словно какое-то непонятное хрипение долетает из-за тяжелой, толстой двери.
Нажал ручку. С трудом поддается дверь. Сильнее нажал – и увидел Екатерину, лежащую на полу.
Кровавая пена клубится на губах, удушливое хрипенье вылетает из них…
– Доктора, доктора скорее! – крикнул Зубов.
Но уже несколько человек без приказания кинулись за Роджерсоном…
* * *
Лежит на кровати больная.
Пена клубится, хрипение то затихает, то снова оглашает спальню, нагоняя страх на окружающих…
– Кровь надо пустить, – говорит Роджерсон.
– Нет, нет, боюсь я! – вскрикивает Зубов. – Вдруг умрет… Спасите, помогите…
Пожимает плечами старый врач. Голову потерял фаворит. Но ничего сделать нельзя…
Оттирают больную, припарки ставят, отирают кровавую пену на губах…
Осторожно подошел к нему Алексей Орлов, большой, сумрачный, с кровавым старым шрамом на щеке.
Он за делом приехал сюда, тайно говорил с Александром Павловичем… Думал новый поворот дать судьбе ввиду скорой смерти императрицы, которой все ожидали…
Но уклончивый, осторожный Александр только сказал:
– Если есть завещание, если признают меня, – значит, воля Божья. А сам я ни в какие авантюры ни с кем не войду…
Вот почему явился немедленно во дворец Орлов, как только услыхал черную весть.
Подошел он к фавориту, нагнулся и шепчет:
– Вы растерялись. Мне жаль вас… Пошлите брата какого-нибудь к цесаревичу… На всякий случай, понимаете? Дайте ему скорее знать, что тут делается.
Посмотрел широкими глазами, словно не понимая, фаворит, сообразил, крепко пожал руку Орлову и пошел к брату Николаю, стоящему с другими в соседнем покое.
Выслушав брата, Николай Зубов поскакал в Гатчину. Павел быстро явился во дворец.
Встретя сыновей в первом покое, он сказал:
– Александр, поезжай в Таврический. Там прими бумаги, какие есть… Ты, Константин, с князем, – указывая на Безбородко, продолжал Павел, – опечатаешь бумаги, какие найдутся у Зубова… И потом будь наготове…
Бледен цесаревич, но спокоен. И даже как будто очень весел, но глубоко скрывает эту радость, которая слишком некстати теперь, здесь.
Осторожно войдя в покой, где лежит умирающая, он долгим взглядом изучает ее лицо…
А Роджерсон шепчет:
– Плохо, ваше величество… До утра вряд ли продлится агония…
«Агония?.. Так это агония!» – про себя думает Павел. И вдруг вздрогнул. Какое-то мягкое, тяжелое тело мешком рухнуло к его ногам.
Это Платон Зубов. Тот, кто дал ему знать о радостной минуте… Тот, кто много мучительных минут доставил цесаревичу…
Что скажет этот человек, такой надменный, чванный всегда? А теперь постарелый сразу, с красными, напухшими от слез глазами, с дрожащими руками, которые ловят ботфорты цесаревича…
– Простите! Помилуйте грешного! – слезливо, по-бабьи как-то молит фаворит, припадая грудью, увешанной всеми орденами и звездами, к пыльным ботфортам Павла, ловя его руки. – Пощадите…
Он по-рабски целует узловатые руки, сухие пальцы цесаревича. Трость – знак дежурного флигель-адъютанта – упала, лежит рядом с Зубовым…
Первым движением цесаревича было – пнуть носком в лицо низкого вельможу.
Но он удержался. Кругом такая толпа. Мужчины – старые воины – плачут, глядят на Павла, как на чужого. И не думают даже, что в эту минуту он стал их господином, как раньше была эта умирающая женщина…
Нельзя начинать искренним порывом. Надо надеть маску.
Знаком велит он подать ему трость Зубова. Вежливо трогает за плечо фаворита, ползающего червяком у его ног.
– Подымитесь, встаньте… Не надо этого. Берите свою трость. Исполняйте свой долг, правьте служебные обязанности… Друг моей матери будет и моим другом. Надеюсь, вы станете так же верно служить мне, как и ей служили…
– О, ваше величество…
– Верю…
Дав знак сыновьям, он вышел с ними в кабинет, запер за собой дверь.
Один Безбородко последовал за ними.
– Ну, вы идите, как я сказал… К Зубову и в Таврический. А я тут погляжу с князем.
Цесаревичи ушли.
Быстро нашел в одном из столов Павел то, что искал: большой пакет, перевязанный черной лентой, с надписью: «Вскрыть после моей смерти в Сенате…»
Дрожит развернутый лист в руках Павла. Не много там написано. Но такое ужасное для него… Стиснул зубы, стоит бледный, в раздумье… На Безбородку кидает растерянные взгляды.
Старый дипломат негромко замечает:
– Как холодно нынче… Вон и камин зажжен… Погрейтесь, ваше величество… У вас будто лихорадка…
Указал на огонь, а сам подошел к окну, глядит: что делается перед дворцом?
Павел у камина. Дрожит рука… Миг – и затлел плотный лист… загорелся крепкий, атласистый конверт, в котором лежала роковая бумага… Горит… Вот тлеть стала зола… свернулась… Золотые искорки улетели в трубу камина…
– Пойдемте, князь, разберем дальше бумаги, – хриплым голосом зовет Безбородку Павел и вежливо пропускает вперед старого, умного вельможу…
* * *
Старое царство минуло.
Воцарился новый император – Павел I…
notes