Леночка
Ой, мамочки, она едва не проговорилась! Еще немного и Герман догадается, поймет, что она – сумасшедшая, и тогда... Леночка точно не знала, что именно он предпримет, но догадывалась, что ничего хорошего ее не ждет. Он злой. Или нет, не злой, а скорее уж жестокий. Ну или жесткий как позапозавчерашний хлеб, есть, конечно, можно, но только если очень-очень голодная.
Опять она всякие глупости думает. И говорит тоже, вон Герман как жалостливо смотрит. И про ужин не зря сказал, от ужина Леночка не откажется, во-первых, потому что очень хочет есть, во-вторых, потому что дома сидеть страшно и не столько из-за Вельского, сколько из-за Феликса. А к старухе Феликс не придет, он – вежливая галлюцинация.
– Знаешь, – совсем другим, очень серьезным и оттого пугающим тоном произнес Герман. – Я сначала подумал, что ты здесь не случайно появилась, что тебе от Императрицы что-то нужно.
– Что?
– Откуда мне знать. От нее всем что-то да нужно.
– И тебе?
– И мне.
Ну об этом могла бы и не спрашивать, он ведь на коллекцию нацелился, рассчитывает получить после смерти Дарьи Вацлавовны. И квартиру, наверное, тоже. И деньги. У нее же есть какие-то деньги, чтобы не отказывать себе в маленьких капризах, вроде апельсинового джема.
Стало грустно и очень жалко Дарью Вацлавовну. И Германа тоже, потому что он ведь хороший на самом деле, просто у него, наверное, жизнь сложилась так, что он зачерствел.
– Что, думаешь, я – сволочь? Сижу, жду наследства? А и правильно, и сволочь, и сижу, и жду. Я на старуху вышел, к ней подход нашел, я вообще, если хочешь знать, содержу ее!
Но ведь не по доброте душевной. Нет, Леночка не сказала этого – зачем обижать человека – но он и так понял, без слов. На этом разговор был окончен, Герман завел машину и к дому ехали в молчании. Остановившись у самого подъезда, он заглушил мотор, и единственным звуком, нарушавшим тишину, остался шум дождя.
В тишине неуютно. Особенно в той, которая во время дождя.
Тук-тук-тук, капли по стеклу. Стук-стук-стук, каблучки по полу. Скрип и полоска света из приоткрывшейся двери, а на ней тень. Стоит, не шевелится, смотрит, и взгляд ее проникает сквозь толстое ватное одеяло. Нужно замереть и не шевелиться. Не дышать. Тогда тень уйдет.
Но не шевелиться тяжело, под одеялом жарко и пятки чешутся, и в носу свербит, и вскочить бы, закричать... тук-тук-тук, все быстрее тарабанит дождь по подоконнику. Стук-стук-стук, сердито цокают каблуки. И только пол не скрипит, но тень все ближе.
Запах ландышей, липкий как пот, тянется за нею, вползает под подушку, заставляя задержать дыхание. А сверху наваливается тяжесть... и она пытается кричать, вырваться, но тень сильнее, тень...
– Тише, тише, успокойся, хорошо все, – ее держала не тень, а Герман. Крепко и нежно, гладил, шептал, что все хорошо и ничего страшного, что это только гром и не нужно бояться. А она не боялась, она плакала, уткнувшись в шершавую ткань куртки, которая пахла – все-таки пахла, Леночка четко ощущала этот страшный аромат – ландышами.
Ландыши она не любит почти так же, как хризантемы.
– Ну? Успокоилась? Что ж ты так? Это ведь дождь, просто-напросто дождь. Вода с неба.
– Вода, – Леночка попыталась отстраниться. Неудобно-то как вышло, эта истерика... раньше у нее никогда не было беспричинных истерик, и вот нате, пожалуйста. – Всего лишь вода. С неба.
Стучит по капоту, расплывается серостью по стеклу, вытягивается нитями в свете фар. Вода. Нечего бояться. И теней тоже, это глупое воспоминание, чужое.
– Держи, – Герман протянул платок и сам же вытер слезы. – Вот так давай. Немного посидим, ладно? А потом пойдем. Сначала к тебе, умоешься, приведешь себя в порядок, а то она ж непременно прицепится. Она вообще любит цепляться к людям, хотя ты ей нравишься.
– А ты?
– И я. Наверное. Но не уверен. Иногда мне кажется, что она нарочно издевается, пытается вывести из себя, иногда, что ей просто одиноко. А вообще у тебя тушь размазалась.
Именно это его замечание про тушь окончательно привело Леночку в сознание. Она отобрала платок, осторожно промокнула глаза, с неудовольствием отметив темные пятна на ткани – и вправду размазалась, а утверждали, что водостойкая. Грустно подумалось, что выглядит она сейчас преотвратно, и что Герман теперь непременно запомнит ее в этом виде, а значит, изменить впечатление будет невозможно... в сумочке есть пачка бумажных салфеток и надо привести себя в порядок. Хотя, конечно, лучше дома, но дома все-таки страшно – с ней явно происходит что-то не то.
– Вы извините меня, пожалуйста, – сказала Леночка, складывая платок. Теперь мысли ее приняли совершенно иное направление: удобно ли вернуть сейчас или нужно постирать, погладить, а потом вернуть? И как вообще донести до Германа, что нет у нее привычки падать в обморок при звуке грома и уж тем более рыдать на плече малознакомых типов.
– Мы ж вроде как на «ты» были.
– Ну... извини меня, пожалуйста, – исправилась Леночка. И открыв дверцу, решительно выбралась из машины. В лужу. В огромную лужу. От обиды она снова разрыдалась, впрочем, теперь слезы можно было списать на дождь.
В подъезд она влетела бегом, чувствуя, как больно шлепают по пяткам влажные подошвы босоножек, прилипли к ногам мокрые колготы, и с волос ледяные капли воды катятся по позвоночнику. Злость подгоняла, и только преодолев половину лестничного пролета, Леночка поняла, что в подъезде темно.
Совсем темно.
И очень-очень тихо.
– Герман? – Леночка прижалась к стене и вздрогнула, до того скользкой и холодной та оказалась. – Г-герман?
Где он? Остался в машине?
– Скоро появится. Он очень скоро появится, – шепотом сказала Леночка и поднялась на одну ступеньку. А потом еще на одну. На площадке окно имеется, а значит и светлее будет. И вообще нечего бояться, ведь подъезд-то свой, родной, знакомый. Ну почти родной и почти знакомый, но все равно люди тут приличные живут.
Дом высокой культуры и быта – вспомнилось вдруг. И Леночка, сдавленно хихикнув, преодолела сразу две ступеньки. И гораздо смелее – третью. А когда она совсем было набралась храбрости и даже отлипла от стены, нащупав в темноте перила, сзади раздался тихий шепот:
– И куда это мы так спешим? И откуда так поздно возвращаемся?
Сейчас ее убьют. Понимание пришло вместе с оцепенением, охватившим ее от пальцев до кончиков волос. Леночка ощущала каждую прядку, и те, которые шею щекочут, и те, что к щекам прилипли, и те, что сбились колтунчиками и нужно бы вычесать... и заусеницу на безымянном пальце ощущала. И даже ремешок от сумочки поистершийся и грозящий лопнуть под тяжестью. А вот она сама, Леночка Завадина, будто бы исчезла, растворившись в ужасе и темноте.
– Хорошие девочки не должны гулять по ночам, – щеки коснулось что-то плоское и холодное. – Хорошие девочки сидят дома...
Волосы приподняли, собрали в пучок, потянули, заставляя запрокинуть голову. Небольно, скорее странно. Она – пластилиновая кукла. А пластилин кричать не может. Он вообще ничего-то не может.
– Потому что с теми, кто гуляет по ночам, случаются неприятности, – продолжали нашептывать на ухо. Леночка закрыла глаза.
Кукла. Она – кукла. Пластилиновая. Ненастоящая. И все, что вокруг, тоже не настоящее. Особенно шепчущий человек... ненастоящий-ненастоящий-ненастоящий.
Вот ее разворачивают, вот толкают в спину, вот она катится по ступенькам, пытаясь сжаться комком, чтобы не так больно, а где-то вверху хлопает дверь.
И входная тоже. И свет загорается.
– Лена? Господи, Лена... давай, вставай. Хотя нет, лучше сиди. Где больно? Руки? Покажи мне руки. Так не болит? А вот так? А дышать? Стой, не дергайся, все хорошо, я с тобой. Ну тебя ни на минуту одну оставить нельзя. Упала? Ноги... вот, вытягивай ноги. Да, солнышко, красивые, и главное, что целые. Подняться можешь?
Герман вернулся. Леночка отметила этот факт наряду с другими – с мокрыми следами на ковре – ее собственными и одинокими. И с тем, что лампочка горела очень даже ярко, заливая подъезд теплым электрическим светом. И что человек-тень исчез. А может, его вообще не было? Это ее воображение, больное-больное воображение.
– Я сошла с ума, – сказала она Герману, послушно обнимая его за шею. Она бы и поднявшись не отпустила, но это было совсем неприлично, а сейчас отчего-то особенно важно, прямо-таки жизненно необходимо стало соблюдение приличий. И оттолкнув Германа, Леночка вцепилась в перила. – Я совсем-совсем сошла с ума. И с лестницы упала. Меня столкнули, но, наверное, я только решила, что меня столкнули, а сама – упала.
– Кто столкнул? – Герман подобрал сумочку, повесил ее на плечо, и это было смешно. Он большой, а сумочка маленькая. Желтенькая. С черным замочком.
– Тихо, солнышко. Все уже хорошо. Сейчас домой и в душ, ты вся мокрая. Коленку разодрала. Кто тебя столкнул?
– Не знаю. Наверное, никто. Наверное, мне показалось. Я зашла, а тут темно, и он сзади. Сказал, что если гулять по ночам, случится неприятность. А потом столкнул. Больно, – она вытянула ладони. Грязные. И ободранные.
Герман осторожно потрогал ладони, потом зачем-то коснулся шеи, хмыкнул как-то не по-доброму и, обняв Леночку за талию – неприлично же! – потащил вверх. Шел он быстро, Леночка едва-едва поспевала, перескакивая через ступеньку. Упасть она не боялась – Герман крепко держал – но продолжала думать о приличиях и грязных ладонях.
– Ключи в сумочке? – поинтересовался он, остановившись перед дверью. – Найти сумеешь?
Леночка не сумела, она не помнила, где ключи и есть ли они вообще, а кармашков в сумочке было много. И всякой всячины в кармашках тоже. В конце концов, Герман не выдержал, отобрал и, перевернув сумочку, тряхнул над ковриком – покатилась помада, шлепнулась пудреница, бесшумно выпал клубок колготок и белый пакетик с прокладкой, зазвенели ключи.
Впихнув ее в коридор, Герман велел:
– Раздевайся и под горячий душ. Немедленно.
Леночка кивнула. Леночка послушно выполнила сказанное и даже не обратила внимания на букет желтых хризантем, появившийся в гостиной. Впрочем, внимание обратил Герман, и на цветы, и на записку: «Когда отцветают орхидеи, приходит время хризантем».
Ни первое, ни второе ему очень не понравилось, а в сочетании с тонким порезом, замеченным на Леночкиной шее, положение становилось и вовсе критическим. Поэтому решение, принятое Германом, хоть и не слишком его радовало, но было оптимально с точки зрения безопасности.
К счастью сама Леночка не возражала, да и Императрица согласилась подозрительно легко.
* * *
Леночка проснулась, когда дождь закончился. Наступившая тишина была непривычна и пугающа, как и само это место. Почему она здесь? Как попала?
Ах да, Герман сказал, что у себя ей не безопасно, а у Дарьи Вацлавовны большая квартира. Дарья Вацлавовна будет рада гостям.
Сквозь неплотно сомкнутые шторы проникал свет. Утренний, зябкий и зыбкий, он растекался по паркету, и по пушистому ковру, по Леночкиным тапочкам с розовой опушкой, по узорчатому, лилово-серебристому покрывалу и подушке тоже. Тускло поблескивали стекла очков, забытых на прикроватной тумбочке, широко зевал безымянный африканский бог, выглядевший уже не страшным и загадочным, а скорее сонным, заснула в полете хрустальная балерина и только ночник под лилово-серебристым, в цвет покрывала, абажуром, горел по-прежнему ровно, спокойно и мягко.
Леночка села в кровати, поежилась – в комнате все ж таки было немного прохладно, – нащупала тапочки. Вышла она на цыпочках, осторожно открыла дверь и направилась к туалету, расположенному как назло в другом конце коридора.
Потом захотелось пить... а потом Леночка столкнулась с Германом.
– Не спится? – спросил он. И глянул так, что Леночке моментально стало неудобно за то, что действительно не спится и своими предрассветными хождениями она нарушает покой чужой квартиры.
– И-извините.
Герман махнул рукой, зевнул, широко и сладко, как давешний африканский божок, и задал следующий вопрос:
– Кошмары?
Леночка мотнула головой. Нет, кошмары ей не снились, да и вообще она редко видела сны, и еще реже помнила их содержание, ей гораздо привычнее было послевкусие ощущений, остававшихся после пробуждения и порой задерживавшихся на день, а то и дольше. Иногда оно было радостным и светлым, рождавшим беспричинные улыбки и любовь ко всем, а иногда, напротив, – мрачным, тревожным, упреждающим. Но сегодня снов не было, а значит, и послевкусия.
– Ты как вообще? Нормально? Помнишь, что было?
– Помню, – вздохнула Леночка. Была сначала одна отвратительная истерика, потом другая, а под конец – падение с лестницы. – Извини, я... я обычно так не делаю. Ну то есть со мной обычно такого не случается. Чтобы слезы и вообще. Я в обморок упала, да? И потом наговорила всякого. Ты не думай, я на самом деле не сумасшедшая, я...
Герман молча протянул руку, отбросил мятые и спутанные пряди, провел пальцами по шее. Это было так неожиданно, что Леночка застыла. Она снова, как и в тот раз, на лестнице, потеряла способность двигаться.
Да что он себе позволяет? Она – не такая! Она – приличная девушка... ненормальная немного, но приличная.
– Это у тебя откуда? – поинтересовался Герман. – Вот тут, на шее. Неужели не чувствуешь?
– Нет, – шепотом ответила Леночка. Она, конечно, чувствовала, но догадывалась, что это – не совсем то, о чем говорит Герман.
– Вот здесь, – он снова коснулся шеи. Потрогала и Леночка. Подушечки пальцев царапнуло что-то жесткое, тонкое, как... как ссадина? И где она только успела?
– Свежий порез. А ступеньки пусть и острые, но не до такой степени, значит, тебе не привиделось. Тебя действительно пытались убить или, что вероятнее, напугать.
– Зачем? – Леночка снова и снова ощупывала порез, изучая и твердые капельки свернувшейся крови, и шершавые края, и даже боль, которая появилась только теперь.
– А вот этого я не знаю.
Значит, ей не привиделось? И человек на лестнице был, и свет выключенный, и нож у горла. Значит, они настоящие, реальные? Не галлюцинации?
– А Феликс? Он тоже настоящий?
Леночка поздно спохватилась, что произнесла это вслух. Герман тяжко вздохнул и сказал:
– Пойдем.
– Куда?
– На кухню. Не тут же разговаривать. Только погоди минуту.
Герман исчез в комнате и вернулся уже одетым: мятые широкие джинсы, разорванные на колене, и красная с белым майка, вылинявшая по бокам. На ногах его были растоптанные тапочки, а в руке – пакет с сушками.
– Заначка, – пояснил Герман и подмигнул. – Чур старой ведьме не выдавать.
Потом был чай и подгоревший снизу чайник, широкие керамические кружки с пооблезшей глазурью и дурацкими надписями. Кипяток. Крупные черные листья заварки, медленно оседающие на дно, сахар в поллитровой банке и контрабандные, запрещенные в доме сушки.
Герман разламывал их на части и бросал в кружку, а потом вылавливал столовой ложкой, дул, остужая, и отправлял в рот. Выглядел он при этом настолько довольным жизнью, что Леночка стало смешно.
– Она вообще терпеть не может нарушения правил, – пояснил Герман, стряхивая крошки со стола. – Ну конечно, если только не она их нарушает. Ты не представляешь, как меня задолбали эти ритуалы... плюнул бы и ушел.
Он осекся, отставил кружку в сторону и, хлопнув по коленям, сказал:
– Давай, Лена-Елена, рассказывай.
– О чем?
– О том, кто такой Феликс? И почему у нас выясняли, есть ли в доме дети. И с чего ты взяла, что сходишь с ума? И что вчера, на лестнице, тебе привиделось? Обычно, знаешь ли, как-то наоборот, несуществующее принимают за существующее.