Наследник
Сев в машину, Леночка первым делом застегнула ремень безопасности и только потом принялась отряхиваться, впрочем, бесполезно. И блузка, и юбка пестрели мокрыми пятнами, а в кучерявых волосах проблескивали капельки воды.
А гроза набирала обороты, раскаты грома становились ближе и страшнее, снова полыхнула молния и Леночка, испуганно вздрогнув, зажмурилась.
– Не любишь грозу?
Она мотнула головой. Бледна. И прямо-таки неестественно бледна. А вроде взрослая уже. Или он зря полагал, что только дети боятся грома?
– А мне вот нравится, ну, смотреть то есть, сидишь себе в тепле и уюте, а там дождь, стихия... красота.
– И совсем не страшно? – в сумерках глаза Леночки казались не серыми, а черными, и преогромными. Завораживающими.
– Страшно, – соврал Герман. – Иногда бывает. То есть, раньше я даже под одеялом прятался...
– Под одеялом нельзя. Она найдет.
– Кто?
Пожатие плечами, взмах ресниц, виноватая улыбка.
– Извините, я, кажется, опять глупости говорю. Я постоянно говорю глупости, мама считает, что это от неуверенности, она даже к психологу записать меня хотела, а я отказалась. Ну откуда он во мне уверенность возьмет, если ее никогда не было? Я вот даже в детстве, представляете...
– Тихо, – Герман приложил палец к губам Леночки, и та послушно замолчала. Чего она боится? Не самой грозы, а... того, кто приходит в грозу? Детские воспоминания и страх оттуда же? Вероятно. И отношения к происходящему не имеет.
– Все хорошо. Сейчас мы поедем домой, поднимемся к Дарье Вацлавовне, я заварю чаю, сделаю тосты. Тебе понравилось вчера? Вообще-то я люблю готовить, ну если для себя, но старухе не говори, расстроится.
– Почему? – Леночка постепенно успокаивалась. И даже внимания не обратила на удар грома, совсем близкий, заставивший зайтись в истерике стоявшую рядом машину.
– Ей нравится управлять людьми, заставлять их делать то, что этим людям не по вкусу. Вот тебе же не хочется проводить вечер в компании полоумной старухи, решившей сыграть в сыщика?
– Н-ну...
– Не хочется. Но, во-первых, ты слишком хорошо воспитана, чтобы отказать в такой мелочи, во-вторых, ты любопытна, ну а в-третьих, одной и дома тебе будет страшно. А вдруг Вельский появится? Он у нас мстительный.
Леночкино личико вытянулось в расстроенной гримаске, и Герман, мысленно вздохнув, проклял себя за слишком длинный язык. Ну зачем было пугать? И вообще, не о Вельском он поговорить хотел. Правда, о том, о чем хотел, вряд ли уже получится.
– Я поговорю с Вельским, – пообещал он. Леночка слабо улыбнулась, отстранилась, поставила сумочку на колени и очень вежливо сказала:
– Большое спасибо.
Ну и что он опять неправильно сделал?
* * *
– Эта история случилась в далекой-предалекой стране, правители которой были очень гордыми и считали, что рождены Небом. Они так и называли себя – Сыны Неба, а земли свои – Поднебесной, – Анжела смотрела в окно. Ночь уже, темнота, сквозь залитое дождем стекло пробивается тусклый свет фонаря, и его отражением стоит на тумбочке лампа под самодельным абажуром.
– Теть Желла, пойдемте спать, – Даше холодно: батареи тут едва-едва греют, а ковер на полу до того тонкий, что ступней чувствуешь каждую дощечку паркета, и даже шляпки гвоздей, которые местами выпирают, грозя прорвать ветхую ткань. А из форточки тянет сыростью, но закрыть Желла не даст, Желла любит слушать дождь.
– И в этой стране жила-была маленькая девочка по имени Орхидея. Отец ее некогда был знатен и богат, но после впал в немилость и лишился всего, что имел. В бедности росла Орхидея.
Дашка с ногами забралась в кресло и поплотнее укуталась в байковый халат. Ну надо же было дождю случиться? Теперь Желла до самого утра будет рассказывать про Орхидею-императрицу, а Дашке придется слушать, потому как бросать старуху в таком состоянии нельзя, мало ли чего ей в голову взбредет.
– Но вот однажды в маленькой деревеньке появились люди, которые искали новых наложниц для императора. Так Орхидея попала во дворец.
Сколько в ней сил... почему стариков считают слабыми? Желла вон спит часа два-три, и чувствует себя превосходно, а Дашке двух часов мало, Дашка завтра будет невыспавшаяся и злая, или что хуже – невнимательная. И Федор Яковлевич ругать будет, или вообще уволит, он уже грозился как-то, когда она пробирку разбила. И правильно, кому нужен безрукий лаборант?
– Много было наложниц у императора, огромен сад наслаждений, и в самом дальнем его углу стоял крошечный домик, в котором поселили Орхидею, ведь не знатна она была, не богата, не красива.
И Дашка тоже теперь и не богата, и не красива. Сергей держит слово, хорошо, хоть не пытается мешать работе, а ведь мог бы. Один звоночек, и Федор Яковлевич, который боится малейшего шороха, поспешит избавиться от неудобного сотрудника.
– Не унывала маленькая Ланьэр... умна она была и трудолюбива, и упряма в достижении цели.
Ну прямо как Ленка, вот уж кто с пути не свернет. Ленку Федор Яковлевич любит и ставит в пример, говорит, что именно таким должен быть настоящий ученый – самоотверженным и готовым на все ради науки. Дашка тоже готова на все, кроме как торчать в лаборатории сутками, но она же не виновата, что Желлочку нельзя оставлять одну?
– Расписала она стены дома цветами, а перед домом разбила сад, в котором высадила четыре сорта орхидей. Подружилась с евнухами и служанками, была ласкова и послушна. Но не только это делала Ланьэр. Тайно покидала она пределы Запретного города, чтобы учиться у женщины женским же искусствам. А возвращаясь, читала книги, из которых получала знания иные, о травах разных, о ядах и болезнях и том, чем эти болезни вызываются. Тьма таилась в сердце Орхидеи.
Сердце у старушки здоровое, долго протянет, а значит, нужно решать... опять решать... но что? На Сергея рассчитывать нечего, он с самого начала Желлочку на нее повесил, жена его тем паче возиться с сумасшедшей не станет. Милка... Милка в очередном запое и, кажется, надолго. А Дашке что? Ее того и гляди турнут из лаборатории, или навсегда в лаборанты запишут – подай, принеси, помой, убери... а ей большего хочется! И способна она на большее – кто нашел ошибку в расчете полулетальной концентрации? А кто придумал вводить препарат перорально, растворенным в жиру? И ведь работает же! И Федор Яковлевич сказал, что когда б Дашка побольше времени науке уделяла, с нее вышел бы толк.
– И вот однажды, утомившись в стенах дворца, пожелал император прогуляться, вынесли невольники паланкин в сад и, подкупленные хитрой Орхидеей, понесли не по знакомым дорожкам, а в дальний угол, куда прежде не заглядывал Сянфэн. И увидел он чудесный крохотный домик, украшенный цветами, в цветах же утопающий, и девушку на пороге этого дома... И пела она, а голос был столь прекрасен, что очаровал и императора, и невольников. Целый день провел император в гостях у Ланьэр, а ночью призвал ее во дворец.
Ну скорей бы уже, устала Дашка слушать, каждый раз одно и то же, в этой истории все неизменно – и последовательность событий, и последовательность слов, и тон Желлы, и взгляд, устремленный в окно, и дождь, и ночь... может, стоит в больницу ее определить? Ведь невозможно же так! Или вернуться? Сергей примет, губы подожмет, разговаривать станет свысока, но примет. Правда, тогда придется расстаться с лабораторией, но...
Но нет, не отступит Дашка, ведь она уже почти добилась того, о чем мечтала.
– Скоро из гуй женьстала Ланьэр бинь, потом – фей и гуй фей, а потом и хуан гуй фей. Но не было в том радости ни для кого, кроме Сянфэна, ибо ядовитой оказалась Орхидея, помнила она все обиды, помнила и тех, кто наносил их. И смерть пришла в Запретный город, увяли цветы, и слезы лепестков легли на дорожку забытого сада... и только желтые хризантемы насмешливо и дерзко противостояли яду Орхидеи.
Не прав Серж, считающий, что Желла лишь притворяется безумной. Нельзя притворяться настолько, безумие во всем, в халате с начесом, заляпанном спереди, вытянувшемся на локтях, выцветшем на спине, и швы видны узенькими полосками незастиранной, ярко-синей ткани. Безумие в коротких седых волосах, которые Желла по многу часов укладывает перед зеркалом беззубой расческой – другую она не желает. Безумие в запахе, в смеси ладана, сердечных капель, воскового, терпкого хозяйственного мыла и кисловатом поту.
И в цветах, стоящих в бутылке из-под кефира, тоже безумие. Кому они нужны, иссохшие хризантемы, уже не желтые, а бурые, с мятыми лепестками, между которыми забивается пыль, с комочками листьев и мягкой сеткой паутины, оплетшей букет.
Паутину нельзя трогать, как и сами цветы.
Но скорей бы она успокоилась и спать пошла, а то ведь невозможно просто! Третий час ночи, а дождь все тарабанит и тарабанит.
– Запомнила это хитрая Орхидея, и сквозь годы память пронесла. А когда Императрицей стала, возжелала гордости царственной себе, ибо помнила всегда, что не по закону она трон заняла, но только по злобе и хитрости... Велела Цыси собрать все хризантемы до единой, а среди них выбрать ту, что наиболее совершенна видом своим.
Дашка поднялась и вышла на кухню. В первый раз, когда историю рассказал Серж, она не поверила, услышав ее повторно, от Желлочки – поразилась. И надеждой загорелась, или даже нет, желанием отыскать, вернуть то, что причитается ей по праву, ведь не Желла настоящая владелица хризантемы, а она, Дашка. Ведь по правилам от матери к дочери...
На кухоньке смахнув белые россыпи сахарного песка, – когда только Желла успела разбить сахарницу, – Дашка поставила на плиту чайник. Заглянув под крышку, убедилась, что воды осталось разве что на полкружки, и долила из графина. Вздохнула.
Нету никаких хризантем, кроме тех, пыльных, срезанных по осени на деревне, где жила мать тетки Клавы, и привезенных в подарок вместе с ведром антоновки, картошкой и белым, зернистым творогом, который в дороге чуть прокисал, но все равно был вкусен.
А Желла продолжает бормотать, сейчас, верно, рассказывает о том, как сотня ювелиров выбирала камни, желтые топазы, бесцветные и желтые сапфиры, золотистые бериллы, редчайшие бледные изумруды, алмазы всех оттенков. Как тщательно гранились и шлифовались они, в мельчайших деталях формы и оттенка повторяя лепестки цветка, как собирались вместе, как образовали величайшее чудо драгоценной хризантемы.
Дашка вздохнула. Легенда, одни легенды вокруг, а жизнь – она другая. И в ней нет места продолжению сказки, в которой благодарная за излечение от неведомой болезни императрица награждает польского врача воистину по-царски. И уж тем более, тот врач не хранит подарок, передав его дочери, а та – своей дочери. И не теряется хризантема, потому что невозможно потерять то, чего не существует.
– Не существует ее! – Дашка крикнула громко и сама устыдилась. И почти решилась завтра пойти мириться с Сержем, и с Риткой. Та, конечно, стерва, но до трех ночи нервы не выматывает. Да и с ребенком им помощь нужна.
Но на следующий день Дашка не поднялась в пятую квартиру, и через день, и через неделю, а оттуда не спешили спускаться.
В октябре же, на бабье лето, когда прекратились дожди и Дашка почти начала высыпаться, появилась Клавка с ведром антоновки, творогом и охапкой желтых хризантем, с жесткими ворсистыми стеблями, ярко-зелеными листьями и пушистыми, чуть примятыми в дороге венчиками цветов.
– На от, пусть порадуется, – Клавка топталась в коридоре, тщательно вытирая ноги о тряпку, брошенную у двери. Яблочно-цветочный аромат разливался по квартире, и Дашка поймала себя на мысли, что она несчастна, ибо запах этот ей чужд.
Вот лабораторный, едко-спиртовой, рыбно-агаровый, жестко-хлористый, отливающий стерильной белизной – другое дело. Там ее место... Там места ей не будет никогда, ведь не далее как вчера Федор Яковлевич предельно ясно выразился, что ему не нужны бездельники, отбывающие рабочее время, ему нужны те, кто готов жертвовать ради науки.
А Дашка не готова, выходит.
– И как ты тут? Ох, бедная деточка, – тетка скинула галоши, стянула сапоги, оставшись в вязанных чулках, заштопанных белой ниткой. Подхватив ведро, потянула на кухню. – От горе-то горе... братец твой, ирод неблагодарный...
Она будет бурчать долго, пеняя и на Сержа с Ритой, и на беспутного Милослава, который снова загулял от жены. И на соседей, что не досмотрели девку и отдали за безголового, и на ЖЭК, что крышу не переложил, и на дворника, убиравшего не как надо, а лишь бы как, и на многое другое, случавшееся рядом, но Дашкой незамеченное. Впрочем, на тетку Клаву она не злилась, ведь та при всей говорливости и любви к поучениям помогала, умудряясь за краткие и нерегулярные визиты приводить кухню и комнаты в порядок.
– А мне Манька говорит – ну и чего с ним, с зятем-то бишь, делать-то? А я ей – чего ты с ним уже сделаешь. Вышла замуж – нехай терпит, оно, прежде, чем в загс лететь, думать надо было.
Тетка Клава закатала рукава бесформенной кофты, сняла с батареи тряпки, сухие, ветхие и ломкие.
– Это ж что за мода – поженилися-развелися? Это никакой сурьезности в отношениях. Вот ты, Дашка, девка хорошая, ответственная, с пониманием...
Из шкафчика появилась банка с широким горлом, на две трети заполненная темно-серым чистящим порошком.
– Гляди, держи себя с достоинством, с пониманием, сразу-то поглянь, что за человек, чем он живет, чем дышит, как люди на работе о нем говорят, небось, про хорошего-то человека дурного не скажуть.
При всей своей житейской мудрости, тетка Клава была порой удивительно наивна. Но Дашка молчала, она уже привыкла молчать.
– Конечне, тебе-то воли нету, при хворой-то, ну так судьба, значится, такая. Зато ты, Дашка, все по совести сделала, не то, что некоторые, живут и в ус не дуют. Ничего, найдется и на них управа. Да и ты не плачь, от помрет Анжелка, и будешь свободная.
Она говорила об этом просто, как о чем-то естественном и само собой разумеющемся. Перемежая слова со вздохами и иногда выражениями отнюдь не свойственными женщинам, неистово терла плиту, точно в желтых, въевшихся в эмаль пятнах, видела личных своих врагов.
– Да ты не гляди-то, не гляди, помрет она... Ты не думай-то, что тетка Клава злая. Не злая я. Только ж такая жизнь – и тебе мученье, и ей... А там, глядишь... тут, девка, такое дело, – тетка вдруг оставила плиту в покое, вытерла покрасневшие руки о юбку и, глянув исподлобья, не по-доброму, не как прежде, сказала. – Поговорить с тобою хочу, ты ж одна в семейке вашей удалася, остальные – пыль, а не люди. И хоть Анжелка наказвала Милке отдать, но я ж вижу – дрянь он. Мерзавчик и шалопай, и если чего и заслужил, то порки хорошей, да и то поздно. А вот ты – другое, ты ж одна тут который год бьесся, жить вона пришла из хаты своей к мачехе, значится, любила.
Любовь? Дашка с трудом сдержала смех. Какая любовь? Это... это жалость, не более, и не к Желле, которая, в сущности, безобидна, а к себе самой.
– Анжелка-то про после смерти ее говорила, но у меня чегой-то сердце прихватывать стало, потому и думаю, дай-ка я сейчас отдам, какая ж разница-то? Она ж и так почитай, что мертвая. Но ты, Дашка, гляди, – тетка Клава сердито потрясла пальцем, – чтоб все по честности было, чтоб доблюла старуху.
Вечером она принесла белый конверт, сложенный напополам, внутри лежал крохотный ключ, лист бумаги, где аккуратным учительским почерком был выведен адрес и наспех накорябанная расписка, при виде которой сердце застучало быстро-быстро.
Желла тихо улыбалась, глядя в окно. Осеннее солнце. Хризантемы. Жизнь.
Теперь все будет иначе.