Глава 4
Демоны и сюрпризы
Саломея услышала выстрел. Далекий, слабый, но в то же время отчетливо различимый. А потом второй, который, казалось, прозвучал ближе. Она вскочила, не зная, что ей делать: бежать из дому или, наоборот, оставаться в доме.
В кого стреляли?
И кто стрелял?
И не получится ли так, что этот выстрел – ловушка. Хитрая ловушка для глупенькой мышки, которой не хватит терпения оставаться в норе.
А если все-таки помощь нужна? Если кто-то убит или ранен, то… то она не врач. Саломея одевалась так быстро, как могла, убеждая себя, что она сумеет постоять за себя. А сидеть в норе – вовсе не выход.
Но стоило открыть дверь, как храбрость испарилась.
Пусто. Тихо.
Темно.
На пороге комнаты – коробка, перевязанная подарочной лентой. И пышный синий бант.
– Любопытной Варваре… – Саломея протянула руку к банту, но отдернула.
Не сейчас.
Спускалась она бегом, но все равно не успела. Дверь открылась, громко ударившись о стену, и дом наполнился людьми.
Зоя. Толик. Далматов.
Далматов. Толик. Зоя.
Все живы. Целы?
– Вы целы?
Саломее не ответили. Зоя оттолкнула ее и бегом бросилась наверх. Толик упал на табурет и закрыл лицо руками. А Далматов просто застыл. Он дышал тяжело, вдыхая ртом, выдыхая носом. Левое веко подергивалось, взгляд же скользил по кухоньке.
– С тобой все…
– Какого хрена ты не там! – рявкнул Далматов, точно только теперь увидев Саломею. – Я же тебе сказал носа не высовывать!
– Не высовывала. Ты цел?
Кивнул.
– Камера… моя камера… надо вернуться. – Толик медленно поднялся и потрогал щеку. – Надо вернуться за камерой.
По щеке лилась кровь. Ссадина протянулась от уха до челюсти. И багряные ручейки спускались по шее, утопая в вороте свитера.
– Сядь! – велел Далматов.
– Камера… там камера… я должен вернуться.
Толик вытер пальцы о рукав куртки.
– Ты вернешься. Чуть позже. А сейчас надо остановить кровь! – Саломея взяла Толика за руку и подвела к печи. – Садись.
Он подчинился. Вот только бормотать не прекратил:
– Моя камера… а если теперь все? Если конец? Как я теперь без камеры?
– Как-нибудь.
– Я не хочу как-нибудь.
Ссадина неглубокая. Но кровит сильно. И полотенце промокает насквозь.
– Вот. Держи так, – Саломея прижимает холодную Толикову ладонь к полотенцу. – Крепко держи. Хорошо?
Ему повезло. Толик сейчас не в состоянии понять, насколько ему повезло. Поэтому и ноет про камеру. Отойдет и успокоится. Главное ведь, что живой.
– От окна отойди, – проворчал Далматов. – Мало ли что.
Он снял куртку и аккуратно повесил ее на крючок. Перчатки отправил на печь. Поднял крышку, заглянул в ведро с водой и, хмыкнув, вернул крышку на место.
– Воду придется вылить.
– У меня камера погибла, – в который раз повторил Толик и, выронив полотенце, зарыдал. Он плакал красивыми крупными слезами, которые мешались с кровью и падали на свитер. Черные пятнышки на сером, почти узор.
Лежа в гнезде из еловых лап, Калма наблюдала за домом. Она устала. Она безумно устала и теперь боролась со сном.
…она так давно не спала…
Вчера. Позавчера. И пять дней до того.
Она вообще не умела спать долго, еще тогда, когда в доме жила старуха. Та вечно ворочалась, кашляла и стонала во сне, жалуясь на ноющие суставы. Потом старуха сползала с кровати и принималась ходить по дому. Она переставляла вещи, гремела посудой, и остатки сна уходили.
Со временем Калма свыклась и со старухой, и с навязанной ею бессонницей.
Потом, после старухиной смерти, Калма радовалась этим часам ночного одиночества, собственному отличию от прочих, обыкновенных людей, вроде тетки или нее. Тетка храпела. Она – посапывала, смешно пуская слюни на подушку. А Калма просто лежала в постели.
Еловые лапы – мягче перин. И запах смолы успокаивает. Ветер шепчет колыбельную.
Всего на минуту.
Те, которые спрятались в доме, они никуда не уйдут.
Калма тряхнула головой: пора было возвращаться. Она спустилась по лестнице из ветвей, ременных петель, замаскированных на дереве. У самой земли она поскользнулась и рухнула в сугроб. Винтовка упала рядом. Черное железо на белом снегу.
И темнеющее небо над головой. Ожерелья из звезд и луна-кулон в оправе из зыбкого света. Она тонка, как серп. Но серп острее. Скоро он скользнет по натянутым нитям жизни, правда, тогда игра закончится. А пока Калма поднялась, подобрала винтовку и направилась к месту, где лежали остатки камеры.
Вытоптанный снег. Капельки крови. И волки, застывшие в отдалении.
– Я вам! – погрозила Калма, и волки растворились в сумеречных тенях.
Крови мало… надо было брать чуть левее.
А с другой стороны, хорошо, что получилось так: еще рано сзывать гостей.
– А… а потом вдруг бах! И я ничего не поняла! – Зоя всхлипывала и картинно заламывала руки. Она вскидывала их к лицу, касаясь трепетными пальцами щек. Вздыхала и роняла на колени. А затем снова вскидывала. – Совсем-совсем ничего… а тут Толик раз и лежит. Я еще подумала – зачем он лежит? Холодно ведь! И кровь… я ненавижу кровь.
Зоин рассказ длился второй час кряду. Он по-прежнему был эмоционален, бессвязен и бесполезен. Но Саломея слушала, все еще надеясь поймать в этом сплетении слов хоть что-то.
Стреляли сверху. И пуля лишь погладила Толика. А пару сантиметров левее, и был бы труп. Вторая, если верить Далматову, окончательно разворотила камеру.
– Я ему говорю: вставай, Толичка! А Илька вдруг как закричит: бегите! И я побежала!
– Моя камера… моя камера… – Толик повторял эти два слова шепотом и раскачивался взад-вперед. С ним раскачивались табуретка и стол, в который Толик то и дело ударял локтем.
На столе звенели стаканы и миски.
На полу стояла та самая коробка с синим бантом. И Далматов все никак не решался открыть ее.
А может, и вправду, не стоит? Вынести из дому, и все…
– Значит, он приходил в дом? – на этот вопрос Далматова Саломея уже отвечала, поэтому кивнула: приходил. Стоял под дверью. Приглашал сыграть в прятки. А когда Саломея отказалась – едва не убил Толика. Но не убил же… и почему?
– А я бежала быстро. Я быстрее всех в классе бегала! И сейчас тоже быстро… я не проверяла, конечно. У меня ноготь сломался, – пожаловалась она, выставив мизинец со сломанным ноготком. – Мелли, у тебя пилочки нет? А то я свой набор забыла.
– Нет.
– У тебя ничего нет! – В голоске Зои прорезались визгливые истеричные ноты.
– Зайка, – мягко попросил Далматов, – помолчи, пожалуйста. Все помолчите.
И он снова прижался к коробке ухом. Смешно. Это только в кино мина предупреждает о своем существовании тиканьем. А в жизни она лежит тихонько, как гадюка в норе. Ждет. Поджидает.
Скоро дождется.
Далматов все-таки не устоит, развяжет бант, снимет крышку и…
– Лисенок, тебя можно попросить кое о чем? – он поднялся и поманил за собой. – Тебе не понравится, но других идей у меня нет.
Саломея знает. Она не в обиде. Ей просто все еще немного жарко и неуютно в чужой одежде. Ей хочется домой, и Далматов обещал, что сегодня они уберутся с острова. Но снова не сдержал обещание.
Илья прикрыл дверь на кухоньку и спросил:
– Ты как вообще? Лучше?
– Нормально. Почти. – Саломея оперлась на перила, которые заскрипели.
Здесь все скрипит и стонет, но тот, кто приходил в дом, умеет двигаться бесшумно. Сговор места и человека? Возможно, если место и человек давно знали друг друга.
Например, как Далматов и его древний дом, который подыгрывал Илье и не любил Саломею. У нее никогда не получалось спрятаться толком… но тот дом был давно.
Пора бы повзрослеть.
– Ты можешь заглянуть на ту сторону? – Илья обнял ладонь руками. – Ненадолго.
На ту сторону? В запределье?
– Я понимаю, что это – неприятно.
Скорее тяжело. И всегда само приходит. Приоткрывает несуществующую дверь, выпуская тени и звуки. Окружает Саломею призраками, а потом оставляет в одиночестве, от которого горько-горько.
– Но не вижу другого варианта. Веришь?
– Нет.
– Попробуешь?
– Да.
Вот и конец тайного разговора у подножия старой лестницы. И неприятное чувство недосказанности тает с каждым ударом сердца. Молчание не в тягость. Далматов не спешит возвращаться к случайным спутникам, а Саломея сама не будет торопиться.
Ей хорошо.
И это странно. Ведь зима и солнца нет. А зимой Саломея замерзает.
– Вы тут что, целуетесь? – Зоя открыла дверь, разрушив равновесие момента. – Нет?
– Нет, – ответили оба, отворачиваясь друг от друга.
– И я подумала, что нет. Зачем вам?
Действительно, зачем?
Ящик. Серый картон, шершавый в прикосновении. Ощущения притуплены, как будто на руках – толстые перчатки. И Саломея открывает глаза, чтобы убедиться, что перчаток нет.
Их нет.
Ноготь цепляется за железную скобу. Неприятно. До того неприятно, что Саломею пронзает, словно током. Она сдерживает стон.
Бант. Синий атлас… Саломея помнит: у ее бабушки было множество атласных лент, которые хранились в плетеной корзинке. А корзинка крепилась на медный крюк…
Еще швейная машинка имелась. С ножным приводом, с плоской решеткой, на которую бабушка давила ногой, запуская темное, выглаженное до блеска колесо. И летела игла, пришивая ленту к ткани.
…воду к берегу… прочно-напрочно.
Маяк.
Чайки ныряют в воду. Белые стрелы сквозь черную воду. И вверх, вытаскивая мелкую рыбу. Прибрежные камни белы от помета. Его собирают и замачивают в бочках. Старуха поливает огород. Какая старуха? Вот та. Она сама похожа на камень, поросший лишайником, буро-серая, невыразительная.
Идет вдоль берега, тащит ведро. Содержимое расплескивается.
Воняет. Если попадет на одежду – потом не отскрести. А еще за травой… кролики много едят… без кроликов не будет мяса…
Мясо на тарелке. Молочный поросенок в узорах из зелени. Глаза – две ягоды. Во рту – печеное яблоко. В ушах – петрушка. И острие ножа входит в бок, проламывая хрустящую корочку. На блюдо сыплется гречка. Ее черпают серебряной ложкой.
Саломея ненавидит гречку.
И мяса она не хочет. Но как отказать? Папа смотрит строго, качает пальцем: веди себя хорошо! Ты же в гостях!
– Скучно, милая? Пусть дети поиграют…
Дети играют перед школой. Старый двор с парочкой древних яблонь, искореженной ивой и хилым кустарником. За ним не спрятаться, но надо попробовать: вдруг повезет.
Не везет. Находят быстро. Выволакивают. И окружают. Смеются, указывая пальцами.
– Отпустите! – приказывает кто-то. – Она мне сестра!
Не отпускают. Толкают. Щиплют. Обзываются. Их голоса – как чайки. Но чайки далеко… далеко… в черной-черной воде, над которой подымается радуга семицветная.
– …На острове Буяне, за Калиновым мостом, который стережет сама Мора-Морана, – старуха щелкает спицами, вывязывая ряд за рядом. Между ног старухи – плотный клубок серых ниток. Сама докручивала шерстью кроличьей, чтобы теплее было. – Многие хотели Калинов мост перейти, попасть из страны Яви в страну темную, камень-алатырь отыскать. Да только не каждому туда дорога открыта. Пустить Мора-Морана пустит. А выпустить – так нет. Вот зеваешь? Зевай, зевай, только рот прикрывай. А не прикроешь – вскочит Морана вовнутрь и в тебе поселится.
Старуха вдруг подымает взгляд.
У нее мамины глаза…
Мама мертва. Серое. Холодное. С той стороны. Внутри. Снаружи. Повсюду. Мора… Морана… Калма… много имен для одного. Здесь оно! А мама умерла!
– Тише, тише… все уже. Совсем все. Дыши, Лисенок. Дыши. Плачь, если хочешь… – Далматов держал крепко, не вырвешься. – Алатырь-камень, значит.
Она не плачет. Или не помнит, что плачет, следовательно, сейчас успокоится. Слезы – для слабых. Саломея – сильная. Не потому, что хочет – приходится.
– Там… там нет ничего опасного, – у нее получается произнести слова ровным голосом. – М-мерзкое. Н-не опасное. М-мерзкое. И он… она здесь жила. Отпусти.
Далматов подчинился без возражений.
– Раньше. В детстве.
Воспоминания, чужие – и правдивые ли? – блекли. Саломея спешила запомнить их, зная, что усилия ее обречены на неудачу: этот сон не удержать.
Камни. Чайки. Старуха. И птичий помет в ведрах. Школьный дворик. Поросенок с яблоком… нет. Это другое. Это из собственной Саломеи жизни. Нельзя взять из запределья, но можно поменяться. Теперь оно знает о Саломее немножечко больше, чем прежде.
И подобралось на шаг ближе.
– Таська утверждала, что остров был необитаем. – Далматов притащил куртку и накинул Саломее на плечи. – Лгала?
– Или не знала.
Куртка – хорошо. Саломею знобит. Но это не совсем тот холод, который был вчера и утром, это – другое. И Далматов знает, что делать. Старый рецепт: вода – новая, натопленная из белого сыпкого снега. Сахар. Кофейный напиток. Крупинки не желают растворяться в холодной воде.
– Они могли просто жить. Неофициально.
– А она что, и вправду ясновидящая? Илька, а я тоже кофе хочу! Только горячего! Кофе вообще-то вредный очень, но сегодня столько всего! А ты погадать сможешь? По руке! – и Зоя вытянула розовую ладошку. – На любовь. Ну или просто.
Ни просто. Ни сложно. Вообще никак. Во рту – вкус жареного мяса, в желудке – урчащая пустота. На душе – умиротворение, которое опасно. Не место для него. Не время.
– Ну и ладно… все равно ведь не взаправду? Мне однажды гадали. Цыганка. Сказала, что замуж выйду. И знаменитой стану. Или сначала знаменитой, а потом замуж? Только все равно не сбылось. Ну то есть пока не сбылось. А что такое алатырь-камень? Он дорогой, да?
…Больного излечит, мертвого – оживит. Живого – переморочит.
Старушачье бормотание стояло в ушах. Холодно ее слушать.
Было холодно.
– Алатырь-камень отмечает центр мира, – Далматов стянул ленту с коробки. Синяя атласная змейка соскользнула на пол, спрятавшись под столом. Саломее было неприятно осознавать, что змейка эта находится рядом. А вид коробки и вовсе вызывал стойкое отвращение.
– И не только. На нем стоит дерево мира. А под ним прячется источник, откуда берут начало все реки и ручьи. Вода в источнике не простая.
– Живая, да? Как в сказке?
Зоя подвинулась ближе. Ей очень хотелось заглянуть внутрь коробки. А Саломея отодвинулась подальше. Вот у нее-то не было ни малейшего желания глядеть на подарок.
– Живая. И мертвая. Фонтан вечной жизни. Мудрости. Знания. Философский камень мифологий.
– Ты же сказал, что там вода! Вода – это не камень.
– Она дура. – Толик пересел поближе и схватил за руку. Сжал крепко, наклонился к уху: – Она – дура. Но хитрая. Ее камера не любит.
В коробке стояла еще одна коробка, поменьше. А в ней – глиняный горшок, почерневший от возраста.
Зоя заглянула в горшок и завизжала.
Далматов выругался. А Саломея подумала, что права была, предложив подарок выбросить: зачем им чужая голова?
Она лежала в горшке лицом вверх и выглядела ненастоящей. Саломея прикоснулась к ней, чтобы убедиться – нет, не розыгрыш.
– Это Егор. – Далматов вытащил голову из горшка и перевернул. – Резали уже мертвого. Видишь?
Видит. Срез ровный, розовый, с желтым пятнышком кости. Противно, но не страшно.
– Кровь запеклась. А срез аккуратный. На пилу не похоже… Вы с ним случайно не знакомы?
Толик мотнул головой. Он уставился на коробку, на горшок и голову остекленевшими глазами. И не глаза – объективы. Камера в голове фиксирует происходящее. Она не умерла, она превратилась в Толика, и он перестал быть человеком.
– Й… йа знаю, – всхлипнула Зоя, прикрывая рот ладошками. – Убери его! Я… я знаю! Убери!
Голова отправилась в коробку, а коробка – к Толику.
– Надо вынести, – сказал Далматов. – Оттает окончательно – портиться начнет.
И Толик кивнул: мол, понимает. Вынесет. Поставит во дворе.
– А ты рассказывай.
– Я… я видела их. С Викушей.
Странно, что Зоя не плачет. Икает. Носом шмыгает, но не плачет. Потому что слезы уродуют? Или потому что не так уж ей мерзко, страшно, как она пытается представить?
– Она… они… вместе. Были вместе.
– Любовники?
Далматов не удивлен. Догадывался? Вероятно. Что он еще знает?
Зоя кивнула:
– Она… она сама попросила. Мы встретились как-то и…
Лето догорало. Кипел асфальт на сковородке августа, пары его травили деревья и людей. А в обувной привезли новую осеннюю коллекцию. И Зоя сразу присмотрела себе ботильоны – закругленный носик, металлическая шпилька. Черная замша и кокетливый бантик на пятке. Просто чудо, а не ботильоны. Вот только цена тоже чудесная… и денег нет. Их как-то никогда нет, но сейчас нехватка ощущалась особенно остро. И Зоя каждый день приходила в магазин, любовалась ботильонами, трясясь от ужаса при мысли, что купит их кто-нибудь другой.
– Милые, – оценила выбор Викуша. – Не в моем стиле, но милые. Значит, десятку одолжить?
Лучше бы двадцать. Или тридцать. У Викуши много денег. А одевается она простенько. Вот Зоя – дело другое. Как она будет носить ботильоны со старым плащиком? И сумочка опять же… не говоря уже о мелочах, вроде шелкового шарфа и перчаток из лайки.
Зоя была бы прелестна…
– Нет, – Викуша вернула ботильоны на стенд. – Не одолжу.
Она огляделась по сторонам и сказала:
– У меня к тебе деловое предложение имеется. Ты ведь одна живешь?
Зоя кивнула, еще не понимая, о чем речь: жила она и вправду одна, в крохотной квартирке на окраине города.
– Я у тебя буду квартирку арендовать. Скажем… пять тысяч за раз. Я тебе звоню. Ты уходишь гулять. Куда-нибудь, но так, чтобы не отсвечивать. Понимаешь?
– Не очень.
Викуша вздохнула и мягко-мягко повторила:
– Я тебе звоню. Ты уходишь из дому. И возвращаешься, когда я позвоню второй раз. Получаешь за это деньги. Пять тысяч. Так понятнее? Вот.
Она вытащила из кошелька купюры и сунула в Зоину сумочку.
– Это аванс. На ботинки хватит. А будешь правильно себя вести, хватит не только на ботинки.
– У… – Зоя вдруг все поняла. – У тебя кто-то есть?
– А вот это, милая моя подружка, не твоего ума дело, – Викуша засмеялась и щелкнула по носу. – Ну примеряй свои ботики, и пойдем. Родька небось заждался. К слову, если вдруг Родька начнет спрашивать, то я была у тебя… чай пили. Сплетничали. Мало ли чем время убивают две молодые и красивые девушки. Договорились?
– И вы договорились? – Далматов возвышался над Зоей, глядя на нее с явным неодобрением.
Тоже образец морали и нравственности выискался!
– Она позвонила на следующий день… и потом еще.
– Сколько раз?
Достаточно и одного, чтобы разрушить наивное Родионово представление об идеальном браке.
– Ну… много. Я сначала не знала, с кем. А потом мы в кино пошли… вроде как Егор со мной. Ну, мой парень. И в кафе…
Игры втроем, когда четвертый не в курсе.
Или все-таки в курсе?
Мог ли Родион отрезать голову любовнику жены? Вероятно, мог. Но зачем ему Саломея и Далматов? Если только… Нет! Эта мысль настолько мерзка, что Саломея поспешно выбрасывает ее из головы. Один любовник – еще понятно. Но двое – уже перебор.
Тогда остается ревность. Ревность – хороший мотив.
– Но Викуша его не любила. Совсем-совсем.
Ну да, просто спала изредка. Ничего личного.
– А он ее не отпускал…
Хлопнула дверь – вернулся Толик. Он вошел молча, потеснив и Далматова, и Зою. Бросил к печке сырые дрова, отряхнул снег с ботинок и сел на пол. Длинные Толиковы ноги вытянулись до самого стола.
– Там волки подошли. Близко. Если нападут, то…
– Не нападут, – без особой уверенности ответил Далматов.
Он же поднял горшок, перевернул и тряхнул, вываливая на стол монеты, бисер, клочки бумаги и что-то еще, мелкое и сыпучее. Радостно звенел металл, и стекло тут же захрустело под чьим-то сапогом. А Саломея, наклонившись, подняла бусину.
Крупную. Темно-зеленую. С серебряным узором. Как будто нить впаяли. Узор складывается во что-то, но Саломея никак не может ухватить картинку.
И здесь на острове картинка одна, но узоров много. Они мешают друг другу. И чтобы увидеть все, надо отыскать правильную точку зрения.