Книга: Невероятное путешествие мистера Спивета
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 10

Глава 9

Это случилось где-то в Небраске.
Или в Айове. Не знаю точно. Ох, если бы я только бодрствовал в этот момент и мог бы зарегистрировать происходящее (или хотя бы просто показания дорожного указателя)! Кто знает? Может, я бы мгновенно прославился. На беду, тогда меня и сморил один из тех редких приступов сна, что давались мне на поезде с таким трудом. Во сне я преспокойно попивал тэб-соду, разгуливая по Зеркальному пруду у Мемориала Линкольна – с той разницей, что он был в несколько миль длиной, а на берегах собрались толпы болельщиков.
Однако, проснувшись, я моментально понял: что-то не так. Вы, может, подумаете, это потому, что я проснулся щекой на столе в лужице собственной слюны – но вовсе нет, дело совсем в другом.
Я смущенно вскочил и вытер слюну, чтобы Валеро не осудил меня за неряшливость.
– Прости, – сказал я.
Валеро ничего не ответил.
Вот тогда-то меня и преисполнило то ощущение звенящего беспокойства. Вокруг все было тихо. Слишком тихо.
Я бросил взгляд на кубики «Боггла». Похоже, выстраивал я их уже в бредовом состоянии:

 

 

Буквы казались странно-двухмерными. Фактически вся кабина «Ковбоя-кондо» словно бы стала плоской. Казалось, протяни я руку – и мог бы дотронуться до всего, что вижу, даже если на самом деле это находилось очень далеко.
Уж не пьян ли я? Я никогда еще не напивался, так что не мог сказать точно. Может, мне Два Облака что-то спиртное подсунул? Но это ж было несколько дней назад…
Я выглянул в окошко «виннебаго», пытаясь определить время. Мы ехали – уж это-то я мог понять, потому что весь мир по-прежнему тихонько вибрировал – но за окном я ничего не увидел. Вообще никакого пейзажа. Я вовсе не про темноту – нет, проблема была в другом. Темнота была вся одинаковая. Обычно, даже если кругом темно, как у черта за пазухой, ты почувствуешь, что в темноте что-то есть, что-то отличается от всего остального. А сейчас все было иначе. Не было ничего, совсем ничего, что могло бы отразиться эхом у меня в голове. Никакого безмолвного подтверждения, которое мы так привыкли получать от мира и которое вполне эффективно сообщает: «Да, я все еще здесь. Занимайся своими делами».
Я медленно слез с сиденья и подошел к двери, слушая, как поскрипывают кроссовки по линолеумному полу «виннебаго». Честное слово: в эти медленные и тягучие несколько секунд я почти всерьез ждал, что на двери окажется вакуумная изоляция – и если я открою ее, то меня утянет в безвоздушное пространство – совсем как свихнувшийся компьютер проделал с тем парнем в «Космической Одиссее 2001 года».
Я вглядывался в пространство вокруг поезда. Так и подмывало рискнуть. Уж коли мне суждено умереть, нет способа лучше, чем открыть дверцу «виннебаго», каким-то чудом умудрившегося вылететь в открытый космос. Должно быть, мое тело станет идеально-сохранившимся космическим мусором, а через тысячу лет его найдут разумные обезьяны и я стану для них прототипом гипотетического человека. И с того момента всех остальных людей будут сравнивать со мной.
Ручка дверцы поддалась так легко. Погоди
Ничего. Дверца издала знакомый звук отлепляющейся резины. Ни рвущегося наружу воздуха, ни ощущения, будто во мне разом взрываются все митохондрии. Меня не потянуло наружу. Свихнувшегося бортового компьютера – как бы мне ни хотелось насладиться зловеще-симфоническим спокойствием его голоса – не существовало.
Собственно говоря, воздух снаружи оказался холоден и сух – той температуры и консистенции, каких ожидаешь от осеннего вечера где-нибудь на Среднем Западе. Только это был не Средний. Ни Запад. Ни Восток. Ничто.
Я всматривался в эфир. При ближайшем рассмотрении во тьме прорезался какой-то синеватый оттенок, словно кто-то ошибся при настройке цветов телевизора. Все не только подернулось синевой, но и земля пропала! Как будто поезд плыл в бескрайней пустоте.
А неуютнее всего было то, что я больше не слышал мерного стука колес. Поезд трясся, как будто исправно следовал всем изгибам и неровностям рельсов – но не хватало шума – скрежета металла о металл, постоянного адского грохота, который я успел уже полюбить и возненавидеть в одно и то же время.
– Эге-гееей! – позвал я. Никакого эха. Лишь плоская синеватая мгла. В отсутствие хоть какого-то звукового сопровождения порыв завопить во все горло казался совершенно бессмысленным.
Я бросился обратно в «виннебаго» и схватил Игоря. Техника поможет решить эту загадку раз и навсегда. Снова выскочив наружу, я поднял Игоря над головой, приказывая ему вычислить наши координаты. Я держал его поднятым, пока у меня не устали руки, потом положил на платформу рядом со мной и смотрел, как он все ищет и ищет – но тщетно.
– Игорь, ты идиот, – заявил я и швырнул его в бездну. Сказать по правде, это доставило мне какое-то странное удовольствие.
Может, я мертв? А что, если и в самом деле? Неужели поезд потерпел крушение?
Мне сразу стало ужасно грустно. Я не закончу своей карты Монтаны. Подведу мистера Бенефидео, который после нашей короткой встречи в лекционном зале, должно быть, так ликовал, что за все четырнадцать часов дороги назад, в Северную Дакоту, не прослушал ни единой аудиокниги: он знает, что нашел ревностного последователя. И что же он будет делать, когда всего через полгода узнает, что его будущий протеже мертв? Какое устало-обреченное выражение скользнет в его глазах, когда он отложит газету, описывающую крушение поезда? Великая цель закартографировать континент в мельчайших подробностях вновь сделается лишь одинокой мечтой, изысканным хобби, началом без конца.
Впрочем, не могу отрицать: наряду с сожалением, чувством вины и горьковатым жжением на языке пришла и пронзительная дрожь освобождения – потому что все неприятные моменты умирания уже позади. Должно быть, тело мое сейчас размазалось тысячей ошметков – и хотя, конечно, родители и Грейси будут обо мне горевать, зато я, возможно, снова увижу Лейтона. Рано или поздно поезд остановится у парящей в пустоте старинной низкой платформы – слабое свечение над головой выхватит из тьмы Лейтона с чемоданчиком в руках и доброго бородача – начальника станции.
– Производится посадка! – зычно провозгласит начальник станции, включая секундомер.
– Привет, Лейтон, – заору я, а он радостно примется махать мне в ответ чемоданчиком, а тот качнется назад и ударит его по лицу. А начальник станции засмеется и сделает приглашающий жест рукой, и Лейтон под шипение поезда вскарабкается наверх.
– Не поверишь, что со мной было! – завопит он возбужденно, швыряя чемоданчик на пол и рывком распахивая его. – Смотри, что у меня есть!
И все будет так, как будто и не было никакой разлуки. Мы начнем партию в «Боггл», и я расскажу ему все, о чем думал со времени его смерти – все то, что не решался сказать раньше, но непременно сказал бы, знай я, как мало времени нам отпущено. А потом Лейтону надоест «Боггл», он начнет стонать, имитировать звуки выстрелов, а потом, может быть, мы вместе украсим «Ковбоя-кондо» индейскими картами Последней позиции Кастера или сыграем в «Мы все стали ростом в дюйм, что теперь?»
Как подумаешь – кто знает, что только мы сумеем придумать в этом новом мире? Может, выведем «виннебаго» с поезда и вместе исследуем земли мертвых – два ковбоя метафизических прерий. Отыщем Билли Кида или президента Уильяма Генри Гаррисона. Или Текумсе! Спросим его, вправду ли он проклял президента Гаррисона. Собственно говоря, мы можем раз и навсегда выяснить, существуют ли проклятия вообще. А потом сведем вместе Текумсе и президента Гаррисона и скажем: «Слушайте, мы теперь знаем правила игры – никаких проклятий не существует! Давайте лучше все станем друзьями и сыграем пару партий в «Боггл»! А вы двое можете даже, если хотите, выпить виски… Что? Нет, сэр… Мы с Лейтоном хоть и умерли, а все же еще слишком малы для виски… Что? Самую капельку? Ну, что ж… какой, в самом деле, от этого вред?»
Боже, вот здорово-то будет!
Но просидев некоторое время на краю платформы и поболтав ногами в воздухе, я понял, что версия смерти слишком уж проста. Я не умер. Может быть, попал в параллельную Небраску (или Айову), но по-прежнему жив (и здоров). Я еще поболтал ногами и заглянул в пустоту.
– Валеро? – позвал я. – Ты тут?
– Ну да, – сказал Валеро.
– А где мы?
– Понятия не имею. Ехали себе как обычно, а потом бац – уже тут.
– И не было никакого туннеля? Переключения стрелок? Никакой магии?
– Прости, – проговорил он.
– Как ты думаешь, мы еще вернемся в обычный мир?
– Думаю, да, – сказал Валеро. – Это место не похоже на пункт назначения – скорее на комнату ожидания.
– А может… может, мы перенеслись назад во времени, – предположил я.
– Может быть, – согласился Валеро.
Я сел и принялся ждать. Досчитал до ста, а потом сбился со счету и бросил. Дыхание у меня стало медленным. Поезд исчез. Меня снова окружил старый добрый Средний Запад, или где там мы сейчас находились. Через некоторое время, когда я почувствовал, что уже совсем готов, я медленно поднялся, вошел в «Ковбоя-кондо» и взял мамин блокнот, чтобы дочитать ее повесть.
…Эмма больше не стремилась в колледж Вассара. К чему, если отца с ней уже нет? Она делала это все ради него. Без него она вернется к тому, для чего была предназначена с самого начала: к поискам в светских гостиных Бостона приличного жениха.
В тот вечер за ужином она сказала матери, что останется с ней на ферме и постарается как можно скорее выйти замуж, чтобы не быть обузой.
– Я должна была сделать это давным-давно, но тоже подпала под его чары.
Элизабет так резко отложила ложку, что та ударилась о деревянный стол сразу и головкой, и черенком.
– Эмма! – заявила она. – Я никогда ничего от тебя не требовала. В меру моих способностей я была направляющей, но мягкой матерью и со дня смерти твоего отца растила тебя одна, что, вопреки твоему доброму нраву, было не так-то легко. Ты отрада всей моей жизни – и разлуки с тобой теперь, когда мы впервые за столько времени остались одни, я просто не вынесу. Даже мысль о такой возможности лишает меня сна по ночам. Ничто не страшит меня больше, кроме разве что одного: что ты не уйдешь. И если ты к концу недели не соберешь все свои вещи, и одежду, и рисунки, и блокноты с ручками и не сядешь на поезд – я тебя никогда не прощу. Ты не должна отказываться от колледжа. Не должна затворяться в том, что, скорее всего, убьет частицу твоей души. Ты можешь выйти замуж и родить много прекрасных детей – но частица тебя умрет, и ты будешь ощущать этот холод, просыпаясь каждое утро. Ты стоишь на пороге открытия мира – кто знает, какие чудесные и великие свершения лежат перед тобой в колледже? Это мир, что еще не познан, не являлся даже в мечтах. – Элизабет вся раскраснелась. Никогда еще она не произносила столь длинных речей. – Окажи уважение его памяти, поезжай.
И Эмма поехала – не ради мистера Энглеторпа, а ради матери, Элизабет, все это время молчаливо исполнявшей роль кормчего – не выкрикивавшей громогласные приказы, но незаметно направлявшей руль.

 

И тут Элизабет сходит со страниц этой истории, подобно осиному самцу, что, выполнив свою задачу оплодотворения, заползает под лист, прижимает увенчанную усиками головку к ногам и тихо ждет смерти. Мистер Энглеторп всегда говорил о трутнях с нескрываемым восхищением, точно они-то и были главными героями всей истории.
– Ни единой жалобы, – повторял он. – Ни единой жалобы.
Скорее всего, Элизабет не была столь уж несчастна после ухода со сцены. Замуж она больше не вышла, но собрала в доме в Конкорде все, что могла – выращивала там сладкие помидоры и даже сочинила пару-другую заурядных стишков, которые скромно показала Луизе Мэй, провозгласившей их «волнующими и выразительными». Правда, слабые легкие не позволяли ей путешествовать; она так и не увидела Запад и рожденных в Бьютте троих внуков. Она умерла мирной, хотя и одинокой смертью в 1884 году и похоронена рядом с Орвином Энглеторпом под платанами.

 

В колледже Вассара Эмма обрела нового наставника в лице Сэнборна Тенни, профессора естествознания и геологии, однако подлинное научное пристанище предоставила девушке Мария Митчелл, профессор астрономии. Хотя Эмма и не специализировалась по астрономии, но провела с миссис Митчелл множество вечеров, изучая космос и обсуждая устройство вселенной.
Однажды Эмма рассказала ей о мистере Энглеторпе.
– Хотелось бы мне с ним познакомиться, – промолвила миссис Митчелл. – Он позволил вам увидеть все ваши таланты вопреки множеству голосов, что рассудили бы иначе. Я сражаюсь с этими голосами всю жизнь – и вам это, без сомнения, тоже предстоит. – Она развернула к Эмме телескоп. – Смотрите, вон созвездие Близнецов.
Сквозь холодный глазок телескопа Эмма видела две параллельные линии звезд. И все же – как отличались друг от друга эти близнецы! Что побудило греческого астронома дать им такое название? Обнаружил ли он близнецов, глядя на небо – или он глядел на небо, высматривая там близнецов?
Эмма закончила колледж уже через три года, защитив диплом по осадочным песчаниковым отложениям в Катскильских горах. Она числилась лучшей студенткой курса и на четвертый год расширила диплом до диссертации. Академия опубликовала ее работу в том же сентябре, через четыре года после смерти мистера Энглеторпа.
На следующей неделе мистер Тенни вызвал Эмму к себе в кабинет, где предложил ей сперва бренди (девушка отказалась), а потом – пост профессора геологии. Эмма была польщена и ошарашена.
– А я готова? – спросила она.
– Дорогая моя, вы были готовы с той самой минуты, как впервые переступили порог нашего заведения. Ваш метод уже тогда был развитее и полнее, чем методы иных наших ученых членов. Сразу видно – наставники, что учили вас до Пукипси, постарались на славу. Хотелось бы мне, чтобы и они, в свою очередь, могли у нас поработать, но мы более чем счастливы получить хотя бы вас.
На следующий год, в 1869, Эмма победоносно вернулась в Академию наук, дабы предъявить там свою статью, а также зачитать обращение на тему «Женщины и высшее образование», написанное в соавторстве с миссис Митчелл за выходные в Адирондакских горах. Не один и не два члена Академии узнали в представшей пред ними уверенной молодой женщине ясноглазую девочку, которую видели семь лет назад. Тогда они искренне потешались над честолюбивыми мечтами юной простушки, нынче же с каменными лицами взирали на впечатляющие успехи новой коллеги. Прием Эмме оказали холодный, чтобы не сказать – враждебный. Она, конечно, заметила это, но не подала виду: Мария Митчелл подготовила ее к такой реакции.
Она дочитала последние строки обращения:
– Так давайте же судить о женщине-ученом не по тому, к какому полу она принадлежит, а по тому, хороши ли ее методы, соответствует ли она строгим стандартам современной науки и продвигает ли вперед грандиозный проект человечества по накоплению знаний. Этот проект превыше всего прочего – превыше пола, расы, вероисповедания. Я пришла сюда не для того, чтобы умолять вас о равном отношении к женщинам в науке во имя каких бы там ни было моральных соображений, но для того, чтобы сказать: без подобного равенства этот проект понесет великий ущерб. Хотя бы потому, что нам слишком много всего предстоит познать, слишком много вокруг нас неописанных видов, непобежденных недугов, неисследованных миров. И пожертвовать женщинами-учеными – значит очень сильно уменьшить число умов, готовых взяться за эти задачи. Мой дорогой учитель когда-то сказал мне, что в нынешнюю эпоху категоризации мы уже через семьдесят лет будем знать все составляющие натурального мира. Теперь ясно, что он ошибался – раз в десять, если не больше – и что нам потребуются все ученые, все до единого, вне зависимости от их пола. Мы все, как ученые, конечно же, отличаемся вниманием к деталям, но еще более – непредвзятостью. Без нее мы ничто. Я безмерно признательна вам за то, что вы приняли меня в свои ряды, и от всего сердца благодарю вас всех.
Она сдержанно поклонилась аудитории и подождала. Аплодисменты были жидковаты – собственно говоря, усердствовал один яро бьющий в потные ладони пухлый джентльмен, который еще до выступления Эммы успел во всеуслышание изъявить свои к ней пристрастия. Девушка обменялась рукопожатиями с президентом Академии, Джозефом Генри, и первым секретарем Смитсоновского музея. Этот последний явственно невзлюбил ее и пожал ей руку так высокомерно, что Эмме захотелось осадить его прямо тут, у всех на виду – но девушка прикусила язык и тихонько сошла с возвышения.

 

Столь унизительный прием лишь укрепил ее решимость. Она не даст от себя отмахнуться – не согласится тихонько растаять в тени, уступая дорогу толстым старикам с сигарами. Назавтра, на званом обеде, куда Эмма надела скромное серое платье и единственную черную ленту в волосы, кто-то упомянул при ней, что Фердинанд Вандивер Гайден, также приехавший в Академию на эти выходные, бросил клич о поддержке его последней экспедиции в Вайоминг. Эмма поджала губы и кивнула, чинно попивая чай и слушая, как разговор перескочил на ископаемые останки, найденные в Новой Шотландии. В голове у нее тем не менее уже зародилась идея – которая не улетучилась ни назавтра, ни на послезавтра. Эмма никому не рассказывала о ней, пока не утвердилась в своей решимости окончательно, а тогда, в последний день пребывания в Академии, отважно попросила доктора Гайдена о встрече.
К ее удивлению, он согласился.
Они встретились в выходящей на сады Академии элегантной гостиной, где по стенам висели огромные портреты Ньютона и Агассиса, который в масле выглядел гораздо более грозно, чем в жизни. Эмма, горло у которой перехватило от зова истории, не стала терять времени даром и сразу попросила места в экспедиции.
– В каком же качестве? – осведомился Гайден. На лице его не было и тени насмешки.
– В качестве геолога. Также я опытный топограф и землемер. Хотя у меня пока вышла в печати лишь одна работа, я могу показать вам образцы из своей коллекции – и уверена, вы убедитесь, что они достаточно высокого качества. Я горжусь своими методами и точностью.
Она не знала, что у Гайдена не хватало денег нанять еще одного топографа впридачу к уже собранной команде. Он некоторое время молча посасывал кончик сигары, глядя в окно на сад. Эмма понятия не имела, что происходит у него в голове, но наконец он повернулся и согласился взять ее – предупредив, однако, об опасностях подобного путешествия (она их отмела легким движением руки), а также о том злосчастном, но неоспоримом обстоятельстве, что не может ей платить. Эмма задумалась было, однако приняла и это условие. Каждый должен выбирать битвы себе по вкусу.
И таким невероятным образом сложился узор этой головоломки, что 22 июля 1870 года профессор Эмма Остервилль Энглеторп села на поезд в Вашингтоне (округ Колумбия) – с сундуком, доверху набитым геологическими и землемерными принадлежностями, унаследованными от мистера Энглеторпа или «позаимствованными» в коллекции Вассара, – дабы направиться по недавно открывшейся Тихоокеанской железной дороге на запад и присоединиться к Фердинанду Вандиверу Гайдену и Второй ежегодной геологической и топографической экспедиции Соединенных Штатов в Вайоминге. Каковы были шансы, что такая женщина в такое время присоединится к такому мероприятию? Совершенно невероятно! Несомненно, многие члены экспедиции, гордые и счастливые тем, что их выбрали для уникальной и важной миссии, удивились еще больше, обнаружив, что с ними на поиски новых горизонтов отправится и женщина, причем женщина-профессионал.
Они прибыли в дикий Шайенн после двух ужасных недель на поезде – паровоз дважды ломался в Небраске, а Эмму всю дорогу изводили мигрени. Она рада-радешенька была наконец вдохнуть свежий воздух Запада.
Первую ночь они провели в Шайенне. Город был полон похотливыми ковбоями, спешащими просадить полученные за перегон скота деньги, и всевозможными прощелыгами, мечтающими заключить ту или иную сделку века. Половина мужчин экспедиции, в том числе и Гайден, не ночуя в отеле, отправились в знаменитые местные публичные дома, оставив Эмму наедине с ее мыслями и блокнотом. После всего одной ночи в этом городе она счастлива была уехать оттуда. Ей не терпелось оказаться среди известняков мелового периода, пройтись по зияющим цирковым долинам хребта Винд-ривер, самой увидеть гигантские тектонические изгибы и складки.
Но легче не становилось. Десять дней экспедиция простояла лагерем в Форт-Расселе, сборном пункте экспедиции. На второй вечер один из мужчин, напившись, ухватил Эмму за волосы и поволок с собой. Она лягнула его в пах, и он повалился наземь, точно марионетка, да так и остался валяться в пыли. На следующее утро, когда все собрались за кофе, он не сказал ей ни слова.
Наконец тронулись на запад. Эмма научилась вставать и пить кофе раньше всех, а потом выходить на работу еще до пробуждения мужчин. Постепенно между ней и остальными участниками экспедиции выработалось безмолвное соглашение – взаимно избегать друг друга.
Гайден был хуже всех. И дело даже не в том, что он говорил – а в том, чего он не говорил. Он практически не замечал девушки. В конце дня она оставляла на столе перед его палаткой свои геологические наблюдения, и к утру они исчезали – но он ни разу не поблагодарил ее, ни разу не обсудил с ней ни единой детали ее заметок. У нее невольно сжимались зубы всякий раз, как она оказывалась рядом с ним. А ведь то были мужи науки, способные с легкостью обсуждать труды Гумбольдта и Дарвина, наблюдательные, острые умы. Однако под всем этим таилось столько упрямой слепоты, что для Эммы они казались еще отвратительнее похотливых ковбоев Шайенна. Те, по крайней мере, смотрели тебе в глаза.
Два с половиной месяца экспедиция кочевала по просторам Вайоминга – от Шайенна до Форт-Бриджера и станции Грин-ривер на новой трансконтинентальной линии «Юнион Пасифик». Возвращаться предстояло железной дорогой. Уильям Генри Джексон, экспедиционный фотограф, хранил в седельной сумке своего верного ослика Хайдро множество фотопластинок с изображением поезда, несущегося по пустынным просторам. Джексон был единственным союзником Эммы во всем этом путешествии. Он не глядел сквозь девушку, не плевал ей под ноги, не ругался сквозь зубы, когда она проходила мимо. По вечерам ее единственной отрадой была возможность тихонько побеседовать с ним вдали от любопытных ушей. Они обсуждали дневные открытия, любовались невероятными видами вокруг. Если бы только и Эмма могла найти свое место посреди этих пейзажей!
Под вечер 16 октября они ехали от Тейбл-рок, пробираясь через долину ярко-красных холмов к одинокому форпосту Красной пустыни. Все ждали, пока Гайден торговался со станционным смотрителем, почти не говорившим по-английски, зато указавшим им огороженный участок, где можно встать лагерем на пару дней. С юга к лагерю подступали холмы, а на север, насколько хватал глаз, тянулись бесконечные волнистые просторы Красной пустыни.
На закате Эмма наблюдала, как мистер Джексон устанавливает камеру. Рядом топтался по остывающей глине Хайдро. Из лагеря доносилась какая-то песня. Должно быть, им удалось раздобыть виски – скорее всего, от дикарского станционного смотрителя: в экспедиции пение всегда означало откупоренную бутылку. Эти люди отчаянно отгораживались от осознания собственной смертности – даже когда висели на самом краю какого-нибудь отвесного утеса, производя необходимые для исследований измерения. Она видеть их всех больше не могла! Оставив мистера Джексона возиться с угломерами, Эмма направилась к станции. Водонапорная вышка отбрасывала поперек рельсов длинную тонкую тень.
Когда она впервые увидела его, он спал. Стоя в дверях, девушка смотрела, как он храпит в кресле, открыв рот. Вот и вправду – сущий дикарь. Она уже собралась было уходить, как он судорожно проснулся и увидел ее в дверях. Глаза у него расширились. Смотритель вытер губы тыльной стороной руки – неожиданно мягким движением для столь очевидно грубого существа.
– Мисс? – с сильным акцентом произнес он, поднимаясь, на миг зажмурился и снова открыл глаза, словно пытаясь прочистить их. Но Эмма все не уходила.
Она вздохнула. Постоянное жужжание в голове устало и неохотно затихло.
– Мне хочется пить, – сказала она. – У вас найдется вода?

 

На этом записи обрывались. Я пролистал остаток блокнота. Последние двадцать страниц были чистыми.
Я аж запаниковал.
Издеваетесь, да?
Как могла она остановиться, перестать писать? Ведь это же самое главное! Она хотела вычислить, почему Эмма и Терхо остались вместе. Зачем же останавливаться? Я жаждал сочных подробностей – ну ладно, сознаюсь, может быть, даже сочных эротических подробностей (я даже прочитал двадцать восьмую страницу в школьном экземпляре «Крестного отца»).
«Мне хочется пить. У вас найдется вода?» Пробный заход, а потом бац! – она уже не первая во всей стране женщина-геолог, а жена неотесанного финна. Неужели? Столкнувшись с постоянными домогательствами и унижениями со стороны коллег-мужчин, Эмма просто-напросто сдалась, отказалась от своей мечты и избрала самый простой путь – предпочла науке крепкие объятия Терхо?
Я знал: мужчина и женщина влюбляются друг в друга не просто для слияния их профессиональных областей. Но почему же, почему в нашей семье снова и снова высокообразованные женщины влюблялись в мужчин из совершенно иной среды? В мужчин, чья профессия основана не на теориях и результатах наблюдений, а на увесистой кувалде? Быть может, общность профессии вообще действует отталкивающе, как одинаковые полюса магнитов? Неужели подлинная крепкая любовь, связывающая на всю жизнь, требует некоторой интеллектуальной несостыковки – чтобы смести с дороги нашу неуемную логику и вступить в неровное, неотшлифованное пространство внутри самого сердца? Способны ли два ученых полюбить друг друга такой природной, безрассудной любовью?
Дрейфуя в «Ковбое-кондо» через потусторонний мир, я гадал, дописала ли мама эту судьбоносную сцену, в которой Эмма и Терхо влюбляются друг в друга? А может, и нет. Может, она осознала, что не способна вычислить причины, по которым это произошло, точно так же, как не способна внятно ответить, почему сама она выбрала именно моего отца. Или же, возможно, недостающая сцена таится в другом блокноте с пометкой ЭОЭ, замаскированном под полевые наблюдения за жуком-наездником. Ох, мама, мама, что ты делаешь со своей жизнью?
Я уже собирался окончательно закрыть блокнот, как вдруг бросил взгляд на последнюю страницу. Наверху было просто исчеркано, как будто доктор Клэр расписывала ручку. А почти в самом низу она написала одно единственное слово.
Оно застало меня врасплох. Я меньше всего на свете ожидал увидеть это имя в таком месте. Неужели она тоже знала его? Живущий во мне образ Лейтона со всеми его сапогами, винтовками и пижамами с изображением космонавтов казался неимоверно далеким от мира Эммы, Гайдена и научной экспедиции девятнадцатого века. Как будто кто-то чужой украл этот блокнот и написал там его имя. Я пригляделся повнимательнее. Почерк мамин.
Она тоже знала его! И не только знала – она его родила. Их связывали уникальные биологические узы, глубину которых постичь я не мог. Должно быть, потеря была безмерной – однако доктор Клэр, как и все остальные на ранчо Коппертоп, практически не упоминала его имени после похорон.
Не упоминала – но написала.

 

 

Я смотрел на шесть жмущихся друг к другу букв. До меня вдруг дошло, что наше семейное отрицание смерти Лейтона – не только смерти, но и самого его существования – не имело никакого отношения к нему самому. Это было защитным укреплением, что мы построили, лишившись его. Таков наш выбор – но так быть не должно. К чему тратить столько сил на столь бесплодную и невыполнимую задачу? Лейтон жил во плоти. Мои воспоминания о том, как он мчался по лестнице, перескакивая по три ступеньки за раз, или загонял Очхорика в пруд, так что казалось, они оба пробегут еще какое-то расстояние прямо по воде, прежде чем уйти вниз – все эти воспоминания были реальностью, а не просто мимолетной выдумкой, не подкрепленной нашим совместным опытом. Какая-то часть меня не желала признавать все, что произошло до сих пор, а другая часть хотела признать только прошлое и откреститься от настоящего.
Лейтон никогда бы не запутался в таких телеологических сетях. Он бы просто сказал:
– Пошли, посшибаем жестянки с того забора.
А я бы спросил:
– Но почему ты застрелился в сарае? По случайности? Или это я тебя вынудил? Это я во всем виноват?
Я смотрел на эти шесть букв. Ответов на мои вопросы никогда не будет.
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 10